От тебя я ждал хоть какой-то игры

Гутман
От тебя я ждал хоть какой-то игры


Кому не было дела до моей хромоты, так это детям. Не совсем уже детям, подросткам от двенадцати до четырнадцати. Я вроде и не нуждался в сочувствии. Но во взрослом мире хромота служила пропуском через многие турникеты. Кому-то она казалась романтической, у многих вызывала жалость, у иных – любопытство, а встречались и такие, у кого пробуждалось недоверие. Но в шахматный клуб я попал из солидарности. У моего преподавателя был похожий перелом, и из всей группы она рекомендовала только меня.  Группа собралась небольшая: семь или восемь молодых женщин со здоровым цветом лица и уверенной походкой, и для равновесия двое немощных мужского пола: я с неподвижной лодыжкой, и парень лет двадцати пяти, ухитрившийся на исходе Афганской войны вдохнуть какой-то дряни, после чего пришлось долго лечить лёгкие. С лёгкими у нашей Инны Павловны всё было в порядке. Молодому человеку она посочувствовала, и как положено, посокрушалась в нескольких фразах на подонков, пославших парня помирать. Но в поисках работы ничем ему не помогла. Парень получил корочку, и ушёл. А я спустился в подвал на Мойке, опираясь на уродливую стариковскую палку, и держа в уме рекомендацию от Инны Павловны. Спускался, и сгорал от стыда. Стыд шёл от зализанных ступеней, жёг мне ступни, поднимался к пальцам, держащим палку, охватывал шею, не поладившую с воротником, а уж как жгло за пазухой…. Лежи у меня в кармане написанная от руки рекомендация, края задымились бы прежде, чем Лев Абрамович её увидел. Но меня рекомендовали по телефону.
У Льва Абрамовича в кабинете стоял чёрный телефон – чёрный слон с длинным проводом, позволявший разгуливать на всю диагональ кабинета.  В пределах его голосовой досягаемости обитали три женщины, чьё предназначение состояло в том, чтобы не позволять досадным житейским мелочам отвлекать патрона от шахмат. Женщин звали…. Не помню. Но без имён трудно вести рассказ, так что, назовём их по своему усмотрению. Самая юная с неочевидными функциями…. У неё все приходящие и проходящие стреляли сигареты. Надежда, пожалуй, подойдёт. Ей выпало переводить предисловие к книге. Немного её старше – бухгалтер Галя. Умиротворённое имя, глаза грустные, голос гладкий. И наконец, правая рука гроссмейстера – Анастасия Анатольевна: насмешливый нос, намёк на усики, на голове острые чёрные завихрения, торчащие во все стороны, теснящие кудряшка кудряшку, поблёскивающие на свету. Она, как и я, преподавала английский, и взялась переводить первую главу.
Женщины в шесть рук и в три улыбки напоили меня растворимым кофе, две ложки с горкой на сиротскую кружку, и отправили учить подростков. Мне до сих пор неловко и перед детьми, и перед теми, кто отправил меня их учить. Лишь самую малость оправдывает наспех слепленного преподавателя то, что в девяносто втором году жрать дома зачастую было нечего, а за курсы я отдал свою пенсию инвалида за полгода. И вот, я прохромал на середину аудитории, рассчитанной на десять-двенадцать человек, и встал перед подростками, вымазанный и вывалянный в позоре. Мне ли не понимать, что это наглость – закончить короткие курсы, и идти передавать знания доверчивым ученикам, отмахиваясь от возможных вопросов синей корочкой. Хуже того, Инна Павловна натаскивала нас на детишек лет восьми-девяти, а тут молодое племя: щёки ещё не в пушке, но голоса уже с трещинкой, формы рвутся наружу с такой яростью, что асфальт на взлётной полосе пробьют, в словах, даже если это банальное грамматическое упражнение, находится место для ехидства, а взгляды прожигают на моём свитере дырки сигарного диаметра.
Когда я выходил на набережную, за мной тянулся запах дешёвого табака, впитавшийся в свитер. На Мойке вечно дул ветер со стороны Фонарного моста, и воздух был свеж как молодость, не в пример прокопчённому подвалу. Подвал продувался теми же настойчивыми ветрами, но всё равно пропитался табачным духом. Лев Абрамович разрешал курить только в форточку, чему сам непрерывно подавал пример: форточка никогда не закрывалась, дым подхватывался ветром, и уносился в сторону конной статуи на площади. Лишь иногда, если нагрянет старый знакомый с деловой беседой, выходил начальник подземелья на пять ступенек вверх, чтобы вместе обдумать ход, и всегда возвращался с решением. Мне думалось, что его вдохновляет Николай Первый на коне, фигура всё-таки, но гроссмейстер  предлагал другое объяснение: «Важный ход обдумывается сигарету. Не дамскую, а ту, из которой дым зубами вытягиваешь, после которой рот полон табачной крошки. Случается, две трети выкуришь – решения нет. А как пальцы обожжешь, обязательно увидишь ход. И тут уж обожжёнными пальцами надо хвататься за фигуру, пока не убежала. Всё равно ничего лучшего не придумаешь. А кто не курит, у них вместо сигареты есть какие-нибудь свои причуды. Фишер, например, между ходами в кегли играет. – И Лев Абрамович невольно кивнул фотографии кумира, дышавшего забортным воздухом справа от форточки». По левую сторону ожидал воздушных инъекций Алёхин. Больше на стенах- никого. Остальных чемпионов директор клуба считал такими же профессиональными игроками, как и он, только чуть более удачливыми. Почему? – он с ними со всеми играл, и в отдельных партиях побеждал. Неважно, что это был заурядный турнир, Петросян готовился к матчу со Спасским, какие-то стратагемы отрабатывал, а другие находки берёг про запас. Неважно. Он, Лев Абрамович, свою партию белыми у действующего чемпиона мира выиграл. И у Спасского в похожей ситуации.
«Но тебе пора к детям. Потом поговорим».
Дети как дети. Или подростки как подростки. Или ученики как ученики. Только меня не учили их учить. Ой, как тошнит, как отдаёт пустотой голова, как дрожат пальцы и подкашиваются ноги без специального образования…. На далёкой Девятой Советской, на факультативных занятиях в школе, новичку досталось несколько групп шумных, но признающих авторитеты десятилеток. Я заставлял их учить стихи, им это не нравилось, но они старались. Потом из зазубренных четверостиший мы ко всеобщему удовольствию весело и удивлённо по пёрышку выдёргивали строчки, по бусинке вставляли другие слова, втыкали то, что получилось, в ещё какой-нибудь стишок между второй и третьей строчками. Мы вместе смеялись над результатом, и продолжали комбинировать, и даже начинали понимать и запоминать новые комбинации. И порой дети по собственной инициативе, нестройным, но хором, радостно выкрикивали получившуюся несуразицу. Но это там, на Девятой Советской, с десятилетками. Здесь, на Мойке, ученикам экономической школы для подростков лет по тринадцать-четырнадцать, их не заставишь, не приструнишь, сам застонешь. Они сюда не фигурки переставлять пришли, их учат из денег делать деньги, вот зачем им английский язык. Пускай по-русски слово «деньги» звонче, чем на языке Джона Донна, но английское слово, созвучное русской мелочи, ложится на музыку, отзывается эхом, щёлкает в пальцах, и слышится, слышится там, где и быть его не может, материализуется  в таких местах, где и нет ничего, где одно мычание да мышиное мельтешение. Русские денежки дразнят, а английские заманивают. И уж какие стихи, какой Джон Донн с Даниэлем Дефо…. Ты никого не брался обучать деловому английскому, но разговорить смотрящих на тебя с издёвкой девчонок и мальчишек, должен.  Думай, друг, думай, а подумав, делай.
Уж не помню, какая муха укусила меня в начале золотой осени, но я, не жалея необожжённых подушечек пальцев, набивал в перерывах на компьютере, рвавшемся поиграть со мной в шахматы, знаковые куски из Повелителя Мух. Распечатывал по страничке на ученика, и потихоньку втягивал ребят в разговор. К четвёртому-пятому уроку мальчики неожиданно приняли на себя те роли, какие, вероятно, могли бы сыграть, окажись они в положении героев книги. Нашёлся свой Джек, Ральф, Саймон, Пигги, даже близнецы. Девочки наблюдали за неожиданным распределением ролей со стороны, но и они моментально разобрались в расстановке сил. К началу декабря роман был прочитан до половины, и ребята научились предвидеть поступки героев на пару ходов вперёд. В те же продувные времена я осознал, что окажись эти мальчишки одни на острове, случилось бы с ними как раз то, что описано у Голдинга.
Когда я поделился наблюдениями с гроссмейстером, он повертел меня в жёлтых пальцах, переставил в соседнюю комнату, и предложил полностью взять на себя перевод книги.
Разве я против? – У меня в субботу вся середина дня провисает. На неделе жизнь моя была непрерывная спешка с палкой наперевес между группами учеников разных возрастов, бюро переводов и торговой конторой, где я пытался подрабатывать. До заведения Льва Абрамовича на углу Мойки и Вознесенского я добирался в конце дня, у меня были вечерние часы по вторникам и четвергам. Но по субботам я приходил только сюда, три академических утром, четыре вечером, в промежутке хоть дефилируй по набережной от моста до моста. Буду счастлив приткнуться между сейфом и шкафом, и гнать перевод, пока Надя с самым обаятельным преподавателем Мишей курят в одну форточку.
Ещё в сентябре мне была поручена третья глава. Я её наскоро перевёл, почти не вникая в суть книги. Но пока я играл с подростками в необитаемый остров, команда переводчиков развалилась. Миша приболел, некий Аркадий, с которым не успел познакомиться, взял билет в Берлин в один конец, а штатная помощница Анастасия Анатольевна призналась, что за суетой не успевает даже просмотреть свою главу. Вся книга досталась мне.
В тот же вечер я стёр пыль с шахматной доски, и попробовал хоть немного почитать труд Льва Абрамовича, переставляя фигуры для лучшего понимания.  Я углубился в шахматные приключения загадочного Жени Макеева, заурядного прихожанина шахматной школы при районном дворце пионеров, проявившего во второй главе бешеные таланты в новой, словно для него придуманной, игре.
Та же доска восемь на восемь, те же фигуры, так же ходят, бьют, рокируются, шахуют и уходят от шаха, защищаются и атакуют. Но в новой игре не надо гнаться за королём.  Задача в том, чтобы провести через полную опасностей доску как можно больше пешек. Доведя пешку правдами и неправдами до недосягаемого дальнего конца доски, можно обратить её по привычке в ферзя. Ферзь бросится громить фигуры противника, но ты не получишь заветного очка. Очко достаётся лишь тому, кто следующим ходом вывел пешку за пределы доски или, если угодно, продвинул на воображаемое девятое поле. Кто провёл больше пешек, тот победил. Разумеется, пока драгоценная пешка стоит, готовая к решительному шагу, на краю обрыва, противник может её и побить. И только если все пешки вышли, а счёт равный, вспоминают о королях, о том, что им можно и мат поставить….
Пока я дома при свете настольной лампы двигал королей по чёрным и белым, суть событий казалась очевидной, комментарии автора были ясны, словно сам их писал. Каждое движение Жени Макеева вызывало восторг, и мне казалось, что это восторг знатока. Задача переводчика не казалась неподъёмной.
Пару дней спустя я приехал в гости к отцу, и он разделал меня по новым правилам в трёх партиях из трёх, после чего в восточных сказках принято отрубать голову. Сгребая с доски знакомые с детства обсидиановые фигуры, отец  одновременно оглашал приговор: « такая же игра, ничего принципиально нового. Точно так же нужно развиваться, рокироваться, держать короля в стороне от основных событий, разве что ценность пешки в разы выше. В такой партии, пожалуй, не жалко отдать лёгкую фигуру за пешку, а за проходную, порой, и ферзя пожалеешь, но отдашь. - Отец произвольно вернул несколько фигур на доску, подёргал туда-сюда, смешал в кучу коней и людей, и резюмировал: в наших шахматах, в которые мы с детства с любым встречным рубимся, и не такие заковыристые позиции случаются. В общем, ты книгу, конечно, переводи, деньги бери, и гроссмейстеру своему ничего не говори. Если он считает, что придумал новую игру, которая заинтересует человечество, или вытеснит шахматы с доски, или не знаю, что ещё, пускай себе так считает. Лишь бы деньги отсчитывал.
Нет-нет, я не правдоруб, я подыграю гроссмейстеру чёрным по белому. И дело не только в динь-динь, деньгах. Меня захватывает книга, мне надо знать, что там, в конце, кто победит, кто кого съест, и кто кого проведёт. А то, что мой отец, в молодости боевой и амбициозный перворазрядник, иного мнения, так что же, он живёт молодостью.
Но если честно, отец в своём скепсисе не одинок. Автор книги в личной беседе жаловался на сложившееся, и зацементированное мнение шахматной общественности. Многие помнили, как Лев Абрамович экстравагантными методами натаскивал молодёжь перед знаковыми турнирами. Бывало, его ребята начинали партию с того, что каждый игрок развивал фигуры на своей половине доски на своё усмотрение. Или, что ещё хитрее, игроки в красных галстуках по одной размещали фигуры по всей доске, стараясь предвидеть, что и куда выставит противник следующим ходом, и потом начинали борьбу с хорошо развитой позиции. Ещё более приближая задание к реальности, договаривались, что один размен пешек или лёгких фигур уже произведён. Всё это были сногсшибательные упражнения, ухищрения, самоистязания, шахматное закидывание левой пятки за правое ухо. В результате ребятишки сильнее многих азартных или высоколобых взрослых рубились в шахматы, а не в поддавки, и ни в какую другую выдуманную по случаю, игру. Признавшие поражение взрослые не верили в появление принципиально новой игры.
Приходилось мне, кукушонку, оттеснившему от работы целую команду, убеждать гроссмейстера, что книга непременно перевернёт представления человечества о новой древней игре.
Мы разбирали переведённые куски, я спрашивал, автор отвечал, я опять спрашивал, автор стучал пальцами по столу, смотрел на часы, открывал форточку, выпускал дым под ноги проходившей мимо парочке, слушал стук каблуков, и оборачивался ко мне. В первую морозную субботу он отпустил женщин пораньше, и дождался окончания моих занятий, сидя перед побеждённым компьютером в позе безусловного превосходства.
- Хочешь сыграть?
- Мне нельзя не хотеть.
Он уступил мне место, я сел в три погибели, и быстренько позволил машине размести себя во все стороны. Лев Абрамович чиркнул взглядом по записи партии, и покачал головой: «От тебя я ждал хоть какой-то игры».
«Отец мне тоже сказал, что в шахматы надо играть, а не философию разводить».
«Но ты по ходу работы задаёшь такие вопросы, до каких Женя Макеев три пуза отрастив, не дорастёт. И переведёшь ты доходчивее, чем даже Миша. Но почему ты играешь как младенец?»
Я рассказал о том, как в подростковые годы зачитывался журналом «Шахматы в СССР», который отец выписывал от избытка жизни. Я садился перед доской с раскрытым журналом, и разбирал партию за партией, какой-нибудь матч Петросян-Корчной шестьдесят пятого года. Все комментарии мне были, если не дважды два, то трижды три, мало того, я легко узнавал стиль каждого претендента. Но потом садился перед партнёром, и играл из рук вон.
«Ты не можешь ни разозлиться на противника, ни хотя бы настроиться на результат. А без этого будешь уступать ржавым чайникам или даже носикам от чайника. Но для меня ты- находка. Всё равно, ни Миша, ни девочки, играть не умеют. А ты, я чувствую, переведёшь так, что зацепит».
«А кого мы должны зацепить – осторожно спросил переводчик, и невольно перекинулся взглядами с прокопчённым Фишером».
«Да вот такое сообщество салонных околошахматных бродяг. Есть раскормленный редактор шахматного журнала в Будапеште, есть желеобразная субстанция, которая вечно тянется хвостом за Фишером, есть клуб в Вене, и само собой, в Белграде».
«Подозреваю, что большинство этих бродяг понимает по-русски лучше, чем по-английски».
«Вот и Фишер мне русским языком с изящным акцентом объяснил, что если книгу не перевести, то никого он ни в чём не убедит. Так что, ты старайся. Нам надо выходить за пределы доски, а то в Питере меня за мечтателя держат. Для здешних корифеев я придумал всего лишь новую методику подготовки молодых шахматистов».
Я вспомнил советы отца, и поддакнул: «Я уже на четвёртой главе. Там такой вихрастый- ушастый перворазрядник Женя, Женя…»
«Макеев».
«Да, Макеев побеждал в новые шахматы гроссмейстеров…- И я опять запнулся, потому что самый ухмылистый ученик только что отпущенной группы звался Володей Макеевым».
«Да-да, его сын. Ты и отца должен был видеть, частенько заглядывает. Позавчера при тебе заходил. Усатый, пузатый, румяный».   
«Не помню. Своего любимого героя не узнал».
«Ты, верно, перед женщинами философию разводил. Но это и правильно. Лучше с дамами любезничать, чем обращать внимание на пузатых и плешивых».
Разговоры разговорами, но книги переводят сидя на стуле, а не болтая у форточки. Не знаю, зацепит ли хоть одна из двухсот с лишним страниц Венского журналиста, а меня книга затащила в свои дебри не хуже приключенческого романа, прочитанного под партой. Женя Макеев стал моим Пятнадцатилетним Капитаном, и как в пятом классе, мне стоило усилий заложить книгу закладкой на середине главы, чтобы вернуться к ученикам или к семье. Я чувствовал, что мысль течёт по иным извилинам, в ином направлении, чем при анализе шахматных партий, и создаёт в мозгу стремнины и водовороты, закрученные не в шахматную сторону. Помню, как невольно отрывался от перевода, когда дело доходило до выхода пешки за пределы доски. Воображаемое девятое поле казалось космосом, а пешка – ракетой, улетающей в межзвёздную неизвестность. Приближение к краю доски, каждый удачный ход, начиная с шестого поля, представлялся отделением очередной ступени. Приходилось себя сдерживать, чтобы не перенасытить перевод эмоциями, эпитетами, превосходными степенями, и прочей недопустимой вольностью. Я даже перестал думать об ухмылках подростков. Мимо прошли и недавно щекотавшие нервы политические события. Но двести двадцать страниц – это даже не роман Жюль Верна. К Старому Новому году я захлопнул книгу. Мойка к тому времени окаменела, но несмотря на гололёд, метель, и неубранный снег, я стал забывать дома палку, да и хромал только когда вспоминал о недавней болезни. Мы, конечно, опоздали: Лев Абрамович рассчитывал выпустить книгу к окончанию матча Спасского с Фишером. Он почему-то считал, что борьба будет вечной, как шах. Но Фишер опять оказался сильнее, и опять куда-то делся. Никто не сложил о матче песни, не придумал анекдота, не пустил слуха, и кумиров двадцатилетней давности снова стали забывать. С учётом предстоящего редактирования и прочих рутинных действий, выход книги уходил в послеледоходные времена. В клубе появлялось всё больше детей, пришедших учиться не экономике, не английскому, а трудно поверить, шахматам. В перерывах между занятиями в узких коридорах подвала стало шумно. Хорошо, что успел завершить перевод. Мы с Володей Макеевым и его товарищами дочитали роман, и я не понимал, чем ещё оживить уроки. Совместная борьба за выживание на тропическом острове сблизила нас с ребятами, работа наладилась и без Голдинга, я переходил Вознесенский проспект чуть ли не вприпрыжку, и только в подвал спускался осторожно, словно ступени были из сухого снега, готового развалиться от ничтожного толчка. Лев Абрамович выходил на набережную и курил, не отводя взгляда от сероватых волнистых льдов Мойки, и следующий ход не вписывался в одну сигарету. Близилась весна, сигнальный экземпляр был перелистан, но первоначальные замыслы автора потеряли актуальность.
«Дело не в том, что матч оказался коротким. Что-то мы ещё упустили».
«Но книга у вас есть. И знакомства никуда не делись. Поезжайте в Будапешт, как и планировали».
«Устроить бы матч, Женю Макеева реанимировать. Он ничего, в форме, мы с ним на днях мерились силами. У нас уже несколько лет тянется матч без условий, без счёта побед, играем пока играется. Выставить бы его против знаменитости…. И чинарик, не зашипев, затих на льду»
Меня обожгло. Я вспомнил свой единственный шахматный матч, и немедленно захотел поделиться опытом с гроссмейстером.
«Не сейчас. У меня урок с молодняком. Давай, в субботу, в перерыве».
До субботы у меня было довольно времени пропустить через себя грустную историю двухлетней давности. Я топтался вместе с воспоминаниями от коммуналки, где жила ученица, до класса, где десятилетки, спотыкаясь на шипящих, читали стихи. Я непрерывно спешил от класса до конторы, от конторы к метро, воспоминания набегали и откатывали, нога притворялась здоровой, словно и не было двух месяцев на вытяжке и четырёхчасовой операции.
Матч начался до операции. Дорожные шахматы в больницу принёс отец. Доска помещалась на ладони между линиями жизни больничной, и той, которой я мог бы жить, не случись в практике моего доктора такого запутанного перелома с вывихом и подвывихом. Теперь к запутанной ноге была привязана гиря, и я мог притворяться скороходом из фантазий Мюнгхаузена. С моим соседом по палате Анатолием Юрьевичем дело было хуже: его обвесили гирями от ушей до лодыжек, каждому грузу полагался противовес в неожиданном месте, имитация невесомости, не иначе. Несколько лет назад с ним произошла непонятная метаморфоза: кости перестали держать кальций, и могли развалиться при первом столкновении с реальностью. Врачи плясали вокруг больного колдовские танцы, били в бубны, заговаривали зубы ему и жене, травили его травами и пичкали пилюлями, но кальций в костях не держался. Вечером, когда врачи и родня покидали палату, мы говорили и говорили через проход между кроватями, и сосед признавался, что не питает иллюзий насчёт своего будущего: он давно осознал, что своими ногами по земле ему не ходить. Передвигать лёгкие и нелёгкие фигурки для него всё равно, что выйти за дверь, доковылять до поста медсестёр, полюбезничать с ними, как делают почти все залежавшиеся ходячие больные, подняться в лифте на восьмой этаж, где стоит в углу коридора телефонная будка, и позвонить уж не вообразишь кому, настолько эта роскошь недостижима. Это я с моей единственной, пусть и особо увесистой гирей, мог мечтать о звонке из жилища Чебурашки, а он – нет. Мысли только об игре, остального не существует.
Дорожные шахматы требуют преодоления пространства, и с этого мы начали. Между койками оставался изрядный промежуток, достаточный для каталки с больным или для тележки с капельницей, и вообще, для манёвра. Когда мы протягивали друг другу руки наподобие двух мужчин, живущих на потолке в Ватикане, между нашими пальцами оставалось ещё сантиметров тридцать. Для преодоления разрыва я складывал вместе три номера Огонька, непременного позднеперестроечного чтива, и ставил доску на край образованной журналами плоскости. Сделал ход, и передал. Фигурки малюсенькие, и пока доска в руках противника, трудно анализировать позицию. Но это единственное неудобство. Две-три партии в день, семь дней в неделю, два месяца с хвостиком. Думаю, что все известные защиты, дебюты и гамбиты нами были испробованы, хотя теории ни один из нас не изучал. Я должен был набираться опыта, обходить одни грабли, и наступать на другие, чтобы в следующей партии их деликатно обойти. Я рос и совершенствовался, но хоть бы одна ничья для разнообразия! Я не просил форы, да мой товарищ по несчастью и не предлагал. Его преимущество не казалось абсолютным. Мы боролись почти на равных, но в последний момент он находил победное решение, а я оставался безответным. Я проигрывал и выздоравливал, а он побеждал и умирал. Через несколько недель я начал вставать, но продолжал проигрывать. Я поднимался на восьмой этаж, звонил жене, друзьям, родственникам, возвращался в палату только что не в свободном полёте, и бездарно проигрывал. Мой друг проглатывал моё воодушевление, и находил победный ход. Потом побеждённого выписали, а победитель остался. В последней партии я был в шаге от ничьей, но Анатолий Юрьевич отвернулся к стенке, заставив дрожать гирьки и противовесы, и через несколько минут вернулся с победной комбинацией. С трудом, со скрипом, с непониманием, мы прощались. Два с половиной месяца круглые сутки рядом! Не только шахматы успели нас объединить, но и разговоры длиной в полночи, когда груз на ноге настойчиво напоминает о себе, и с особенным старанием выполняет свою целительную работу. Даже статьи в Огоньках обсудить – это на полночи разговоров. А воспоминания, а книги, а планы на будущее, на которое я один имел право! Наше прощание буксовало, пока в палату не вошла дежурная сестра, чтобы пожелать мне столько удачи, что хоть ковыляй на костылях в казино, и сгребай фишки в рюкзак. Она же взялась проводить меня до лифта, мне показалось, чтобы не допустить нового витка прощания. Только в лифте я понял, что был его последним другом.
Толкаясь по слякотному городу, и не препятствуя воспоминаниям, я натоптал лишнего, и домой вернулся изрядно прихрамывая. Усталость, февральская оттепель, западный ветер, мокрый снег – после этого засыпаешь, не успев открыть прикроватную книгу. Нога разболелась во сне. И во сне к ней снова привязали гирю, и снова я расставил фигуры, и протянул неизменному партнёру три Огонька. Во сне мне впервые удалось переломить ход игры, и противник от меня отвернулся. Я слышал, как он скребёт ногтями по крашеной стенке, как отковыривает краску, словно первоклассник, поставленный в угол. На выручку в палату вбежала дочка Анатолия Юрьевича, он обернулся виновато, гирька звякнула о гирьку. Дочка чем-то походила на Анастасию Анатольевну. Она чмокнула папу в хитрые усы, поздоровалась со мной через огромные очки, повела насмешливым носиком, и вытащила судно из-под моей койки. Я мысленно чертыхнулся: не будь на носу очков, она бы не уловила позорных запахов. Это отдельное обстоятельство: когда ты круглые сутки мнёшь койку, и отлучиться ни по какой надобности не можешь, а у соседей твоих посетители один за другим. Приходится отправлять нужды в их присутствии под одеялом. А когда девушка, пришедшая к соседу, за тобой выносит, это отдельный позор, который надо отдельно пережить. Вернулась она с чистым судном ровно в тот миг, когда папа вытащил активного коня из дырочки, чтобы воткнуть в другую, под прикрытием двух пешек.
«Зачем убирать сильного коня – заметила близорукая шахматистка, и тряхнула головой, перекидывая увесистую чёрную гриву с левого плеча на правое. – Двигай проходную пешку – он перегородит ей путь боевым слоном, больше нечем. Считай, слон увязнет как бегемот Чуковского».
Она сделала левую ладонь лодочкой, подхватила доску с выигрышным ходом, передала мне, а правой рукой задвинула судно под кровать. Той же рукой сняла очки, растерянно огляделась, наклонилась ко мне, и ткнулась холодным щенячьим носиком в мочку уха. Шёпотом, адресованным в скулу, попросила сразу не сдаваться, а побороться хотя бы десяток ходов. А вслух предложила отложить партию до её ухода, и поболтать на троих о каких-нибудь красочных, благозвучных и благоухающих материях. Я взглянул на доску: моя позиция не выглядела безнадёжной, но инициатива была утеряна. Во мне что-то взорвалось: судно за мной выносит, простыни поправляет, партии доигрывает…. А мы ещё посмотрим…. Ты сквозь очки видишь, а я отягощенной гирей пяткой чую, что слона надо оставить на месте, а коня увести в ночное…. Выждать, не шаховать, не гнаться за ферзём, а бить пешку уже на предпоследнем поле, если он, или она, туда её потащит. Как водится, в этот победный момент зазвонил будильник – начиналась суббота. Пора бежать на уроки.
Днём, в перерыве между уроками, я рассказал Льву Абрамовичу только о больничном матче, а сон оставил при себе.
«Тебе полезно проигрывать – заключил многоопытный преподаватель шахмат – ты почти не хромаешь».
Я поддакнул, хотя нога снова дала о себе знать.
«Кстати, во вторник твой гонорар поспеет. А в понедельник я лечу в Будапешт, как запланировано. Хотя смысла в этом мало. Надо ехать на Окинаву, но всё своим чередом. Объясню вечером».
Он ушёл в класс, как мне показалось, держа левое плечо выше правого. Его ждали пять мальчиков и одна девочка, не похожие друг на друга, но ещё меньше схожие с моими учениками. Эти ребята на необитаемом острове не разделятся на Джека, Ральфа, Роджера и Пигги. Они не разделятся на ферзей, коней и слонов.
Мне тоже пришло время идти к моим островитянам. Работать было уже не так трудно, за две трети учебного года я многому научился, и подростки не могли этого не чувствовать. Когда занятия закончились, директора в подвале не было, одна Галя дожидалась меня, чтобы запереть двери. Так мы с ней и пошли по набережной, через сад Педагогического Института, мимо Казанского, в метро. Галя успела рассказать много чудесных вещей, случившихся за последние дни. Во-первых, приезжала из Будапешта бывшая ученица нашего Льва. Только так я узнал, что он два года тренировал Венгерскую сборную, откуда и тянутся его бесчисленные знакомства в Будапеште. Помимо поцелуев, приветов, рассказов об общих знакомых и ностальгических воспоминаний, она привезла несколько номеров журнала, внешне похожего на Огонёк. Иероглифы в нём непринуждённо соседствовали с привычными латинскими записями шахматных партий. Название журнала можно было приблизительно перевести как «Тихоокеанские шахматы», издавался он на Окинаве. Ученица раскрыла перед учителем разворот журнала со средненького качества фотографией Льва Абрамовича десятилетней давности. Со слов ученицы, не понимавшей по-японски, в статье говорилось как о чём-то обыденном, о втором чемпионате острова по шахматам то ли Незин-сан, то ли Надзин-сан. На этом месте я должен исправить оплошность: забыл уточнить, что Лев Абрамович носил вовсе ему не подходящую фамилию Надсон. Пришлось Анастасии Анатольевне призвать знакомую переводчицу, которая рассказала с листа много интересного. В передовой статье обсуждались итоги чемпионата, творческие находки лидеров, причины неудач одних и удач других. В подтверждение приводилась чёртова с хвостиком дюжина стенограмм партий. Перелистав несколько страниц, можно было почитать о проблемах организации чемпионата, о его отличии от привычных шахматных турниров, и разумеется, ознакомиться с мнением участников. Но главное, в журнале нашлось место для исторической справки, написанной японским гроссмейстером, игравшим однажды с нашим Надсоном на турнире. Гроссмейстер, стараясь быть увлекательным, рассказывал о создателе новой игры, о его книге, переведённой с русского на японский в Токио, и попавшей по счастью на Тихоокеанский остров, в единственный шахматный клуб. Всего через полгода несколько клубов открылись в разных концах острова. Пошли турниры, семинары, борьба школ, и вот, отголоски островных споров дошли до берегов Мойки. Лев вцепился кошачьей хваткой в первую статью, разобрал до гаек и винтиков записи партий, пошептался с компьютером, и пришёл к выводу, что Женя Макеев сейчас, пожалуй, не потянет на чемпиона Окинавы. Но всё же, всё же…. Ведь у Жени есть тренер, какого нет во всей Японии. Если всё бросить, и за пару-тройку месяцев подготовиться без дураков…. 
Через пару дней Женя Макеев заявился в подпитии, и рассказал, что продал в Литву три вагона никеля. И теперь он готов спонсировать поездку создателя игры на Окинаву.
«Так вот почему пан директор обещал мне на следующей неделе гонорар».
«Так что, вы уж там с Володей Макеевым повнимательнее. – уточнила Галя на прощание».
На следующей неделе я получил не только гонорар, но и предложение отдать все силы другой работе, где не преподают, а находят и продают вагоны алюминия, арматуры, обрезной доски, и прочего до сих пор не распроданного. Где один вагон можно продвинуть как пешку, от завода к порту, а другой ходом коня должен перескочить с одних рельсов на другие, минуя таможню. А жаль, я почти научился передавать знания. И не надо спрашивать, почему я не отказался от игры в вагоны, рельсы, составы, шпалы. От игры, в которую я нырял, и в которой даже выигрывал, пускай, не у противника, но хотя бы у обстоятельств. Но я начинаю оправдываться, и это зря.
Для десятилеток пришлось искать замену. Моих экономистов, по вечерам и по субботам, я довёл до конца учебного года. И видел возвращение Льва Абрамовича из Венгрии. Он был свеж и полон впечатлений. В его глазах отражалась черепица крыш Будапешта. Ему почти удалось уговорить Фишера сыграть пробный матч с чемпионом Окинавы. Почти-почти, шахматная легенда лично ему русским языком с убедительным акцентом, обещал. Венгерские друзья, в свою очередь, обещали не выпускать чемпиона из лап. В эти же дни Лев Абрамович получил несколько месяцев пролежавшее на почте приглашение на шахматный семинар на Окинаве. Японские поклонники отправили его на старый адрес своего кумира, почти наугад, будучи уверенными, что имя Недзи-сан в Петербурге знают все. Возвращения гроссмейстера из Японии я уже не застал.
Почему матч не состоялся? – Так ведь Фишер, кому с ним удавалось договориться? Почему новая игра так и не пошла дальше Тихоокеанского острова? – Не знаю, но мой перевод тут, кажется, ни при чём.
В подвале теперь представительство Мурманской области. Я хромаю, в основном, во сне. Анастасию Анатольевну через несколько лет встретил в Пулково-2. Она ничего не знала про Надю с Галей. Лев Абрамович к тому времени умер от рака лёгких, прожив шестьдесят четыре года, как и положено великому шахматисту.