Острова серебряного века

Константин Кикоин
               
Молодость моего поколения почти целиком уместилась между оттепелью и застоем. Ее начало было замечательным образом документировано в литературе и кино. По-весть Василия Аксенова «Звездный билет» и фильм Марлена Хуциева «Застава Ильича» – это как раз про нас, а наши старшие братья – это те самые «шестидесятники», на которых орал и топал ногами Никита Сергеич, которые первыми начали задавать друг другу крамольные вопросы, собираясь по вечерам на крошечных кухнях свежевыстроенных «хрущовок», и которых теперь обвиняют в развале великой державы ничему не научившиеся и ни в чем не раскаявшиеся бывшие солдаты партии и ее компетентных органов – ныне все как один социал-патриоты и государственники.
Когда мы оканчивали школу, уже отшумела в молодежных газетах и журналах дискуссия о «физиках» и «лириках». Дискуссия была довольно бестолковая, но «физики» в ней, кажется, победили. Во-первых, бомба, атомоход, спутник и лазер со всей очевидностью показывали, в чьих руках счастливое будущее человечества. Во-вторых, хорошо организованная система физико-математических олимпиад и вновь появившиеся спецшколы того же уклона магнитом вытягивали из старших классов наиболее талантливых и развитых учеников. Да и сдавшие свои позиции «лирики» ощутимо повлияли на нашу профессиональную ориентацию. Фильм Ромма «Девять дней одного года», научная сказка братьев Стругацких «Понедельник начинается в субботу», повесть Гранина «Иду на грозу» расцветили социальную мифологию той эпохи. И мы понесли свои документы на физфаки и мехматы местных университетов или поехали в Москву пытать счастья в тамошних знаменитых на всю страну Физико-техническом и Инженерно-физическом институтах (МФТИ и МИФИ).
Подавляющее большинство удачливых абитуриентов было слабо образовано в отечественной и тем более всемирной культуре и истории (только-только «разрешили» Пикассо, а про Мандельштама, не говоря уже о Поппере, никто и слыхом не слыхал!). Мы не имели понятия, в каком удивительном сообществе нам предстоит провести следующие четверть века и какое наследство нам уготовано. Наши университетские профессора принадлежали к генерации ученых, получивших образование вскоре после окончания Второй мировой войны, как раз когда железный занавес разделил некогда единый мир науки на две неравные части. В одной остались великие научные державы, Англия, Германия, Франция, Нидерланды, в которых традиция научного поиска насчитывала столетия не-прерывных усилий многих поколений исследователей, плюс Соединенные Штаты, успевшие к тому времени создать собственную сеть первоклассных университетов и получившиe в качестве военного трофея огромное количество ученых-эмигрантов из Старого Света. А в другой части мира была Россия и ее сателлиты. Здесь отношение к культуре, науке, ее создателям и ее плодам в течение многих столетий было совсем иное.
В то время, когда в пост-наполеоновской Европе Фарадей, Ампер, Гаусс открывали законы электромагнетизма, с помощью которых вскоре была осуществлена очередная научно-техническая революция, изменившая лицо мира, в России Петр Яковлевич Чаадаев сочинял свои наполненные горечью «Философические письма», уязвившие умы и сердца многих поколений российской интеллигенции.

         «...И вот я спрашиваю вас, где наши мудрецы, наши мыслители? ... Исторический опыт для нас не существует; поколения и века протекли без пользы для нас. Глядя на нас, можно было бы сказать, что общий закон человечества отменен по отношению к нам. Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих, ничем не содействовали прогрессу человеческого разума, и все, что нам досталось от этого прогресса, мы исказили... Ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины; ни одна великая истина не вышла из нашей среды; мы не дали себе труда ничего выдумать сами, а из того, что выдумали другие, мы пере-нимали только обманчивую внешность и бесполезную роскошь...»

    За эти инвективы, опубликованные в 1836 году, Чаадаев высочайшим рескриптом был объявлен сумасшедшим без медицинского консилиума и без философского обсуждения существа вопроса. Однако уже через шестьдесят лет Чаадаеву можно было веско возразить и по сути. Тургенев, Достоевский, Чехов и Толстой в литературе, Балакирев, Чайковский, Римский-Корсаков и Мусоргский в музыке, Менделеев, Ляпунов, Жуковский и Чебышев в науке – эти люди и внесли идеи, и содействовали прогрессу. Плоды их деятельности действительно вошли в золотой фонд мировой культуры. А потом наступил российский Серебряный век с дягилевским Ballet Russe, потрясшим Париж, дивной музыкой Скрябина и Рахманинова и соцветием великих поэтов – от Блока до Мандельштама...

    Никакие традиции и тенденции в российской культуре, оставленные XIX столетием в наследство новому веку, не предвещали возникновения в ее северной столице рафинированного и утонченного «модерна», ставшего первым фирменным стилем российско-го Серебряного века. В Западной Европе британские и шотландские корни Art Nouveau прослеживаются далеко в викторианскую эпоху, а может, и в еще более ранние времена Великой французской революции, когда гравер, поэт и визионер Уильям Блейк выпускает в Лондоне «самиздатовским» способом свои первые книжки стихов с собственными иллюстрациями. На рубеже XIX и XX веков новый стиль пророс почти одновременно во всех культурных странах Старого Cвета. Кроме общего для всех европейцев ощущения «конца века», почти в каждой стране у этого стиля находились и свои предтечи. В России же новые веяния появились на фоне кризиса и увядания всех идей уходящего столетия. Этот кризис поразил как казенную идеологию («православие – самодержавие – народ-ность») вместе с обслуживавшим ее византийско-славянским стилем, так и разночинное хождение в народ вместе с передвижническим реализмом, мелочным бытописательством и тоскливыми стихами, впихнутыми в растоптанные размеры, унаследованные от Пуш-кина и Некрасова.
Консервативное царствование медлительного тяжеловеса Александра III подготовило почву для поразительных перемен в русской экономической и общественной жизни, начавшихся сразу после его кончины. В течение нескольких лет патриархальный купече-ский капитал европеизировался, принял современную форму трестов и картелей с обширными международными связями. В крупных городах, и особенно – в Петербурге, появилось множество нуворишей разных национальностей («новых русских» на нынешнем новоязе). Кандидаты в новые хозяева обеих столиц стремились немедленно ввести Россию в семью цивилизованных народов. Любые культурные инициативы в этом направлении имели шанс на мощную финансовую поддержку.

     С некоторыми преувеличениями и натяжками можно сказать, что российский Серебряный век был «запроектирован» группой молодых людей, соучеников по частной гимназии Карла Ивановича Мая, размещавшейся на 10-й линии Васильевского острова в Петербурге. Александр Бенуа, Константин Сомов, Дмитрий Философов, Валентин Нувель  учились в одном классе, да и жили в одном околотке – в районе Адмиралтейского и Крюкова канала на противоположной стороне Невы. Вначале это был полусемейный кружок просвещенных дилетантов, занимавшихся самообразованием и желавших, по определению Бенуа, «избавиться от нашего провинциализма и приблизиться к культурному Западу». Чудо состояло в том, что выйдя на общественную арену, эти молодые люди сумели превратить свои скромные домашние упражнения в мощное течение, определившее культурный облик России на десятилетие вперед и выведшее ее на европейские подмостки. Практическую форму дилетантской культурной инициативе придал примкнувший к кружку провинциальный кузен Философова Сергей Дягилев – организованные им на деньги меценатов-промышленников Марии Тенишевой и Саввы Мамонтова выставки и, главное, журнал с исключительно удачным названием «Мир искусства» преобразили художественную жизнь Петербурга. Еще один примкнувший (тоже через семейные связи с домом Бенуа) – вольноприходящий ученик Академии художеств Лев Розенберг, переменивший фамилию на Бакст – со временем превратился в художника европейского масштаба, и его оформление спектаклей антрепризы Дягилева в Париже стало одним из первых общепризнанных вкладов русского искусства в мировую культуру ХХ века.

     Интересно сравнить виды Петербурга на почтовых открытках, выпущенных в 1895 и, к примеру, 1913 году. Это как бы два разных города. На открытках конца XIX века мы разглядываем сонный ампир, неторопливых пешеходов и экипажи на булыжных мостовых «эпохи Достоевского», а на карточках последних предвоенных лет сфотографированы стильные фасады с огромными зеркальными окнами на заполненных фешене-бельной публикой Большой Морской и Литейном, уже «опозоренном модерном», сверкающие никелем авто, основательно потеснившие ландо и пролетки. Cам стиль модерн к тому времени казался устаревшим. Новые художники и поэты, называвшие себя футуристами, акмеистами, лучистами и еще Бог знает кем, успешно вытесняли с авансцены старшее поколение, а молодые композиторы искали новые способы звукоизвлечения. Скрябин и Рахманинов казались им слишком пресными. Но все это великолепие кончалось за Обводным каналом и речкой Пряжкой. Александр Блок мог смотреть на другой мир прямо из окна своей квартиры на Офицерской. И увиденное он констатировал в не оставляющем надежд арифметическом неравенстве:

         «Есть действительно не только два понятия, но две реальности: народ и ин-теллигенция; полтораста миллионов с одной стороны и несколько сот тысяч – с другой; люди, не понимающие друг друга в самом основном».

      Предостережение, как всегда, не было услышано, но гул времени нарастал. Культурный Запад, к которому недавно адресовались мирискусники, вовлекся в саморазрушительную войну при пассивном соучастии России. Общеевропейская бойня развеяла по ветру и недавно скопленный капитал, и хрупкие цветы Серебряного века. И вот «в терновом венце революций» пришла эпоха, предощущение которой можно найти в тех же «Философических письмах» Чаадаева:

       «В нашей крови есть нечто, враждебное истинному прогрессу. И в общем мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений, которые сумеют его понять...»

Здесь Чаадаев оказался истинным провидцем. Россия действительно преподала миру важный урок, поставив на себе эксперимент, результаты которого всем известны. Время отдаленных поколений еще не пришло, но последствия коммунистического эксперимента расхлебывают ровесники революции, их дети и внуки. Одним из первых результатов Октябрьского переворота было уничтожение «буржуазной» культуры и быстрая трансформация того, что от нее осталось, в упрощенную систему соцреализма. Военный коммунизм, оптовые расстрелы, поезда и пароходы, груженые интеллигентами с билетами в один конец... Много ли надо, чтобы истребить тонкий культурный слой? Уцелевшие представители Серебряного века разлетелись по всему свету. Те немногие, кто остался в России и сумел выжить или не сразу погибнуть между жерновами ее истории, теперь составляют славу российской культуры ХХ века. Но мало кто отдаёт себе отчет в том, что история парадоксальным образом повторилась, и российская наука тоже пережила свой Серебряный век, не менее великолепный, чем поэзия, музыка и архитектура в первые два его десятилетия. Только случилось это на пятьдесят лет позже. Осколки этого великолепия тоже разлетелись по всему свету после крушения коммунистической системы, и бывшие звезды московской, ленинградской, харьковской, уральской, новосибирской научных школ по сей день населяют национальные лаборатории и университетские кампусы всех пяти континентов. Я не буду говорить обо всей науке, а возьму одну лишь физику, «затем, что к ней принадлежу».

     История российской физики коротка, но драматична. Хотя официальная историо-графия возводит ее к Михайле Ломоносову, пришедшему пешком с рыбным обозом в Москву в 1730 году, физика в России как явление мирового масштаба обязана своим существованием большевикам, которые эту Россию разорили почти дотла, и нескольким профессорам, которым было сначала дозволено, а потом поручено восстанавливать науку для пользы нового пролетарского государства. Среди этих профессоров первое место по праву занимает Абрам Федорович Иоффе, профессор Ленинградского Политехнического института, ученик В. Рентгена и основатель ленинградской научной школы. В октябре 1918 года А.Ф. Иоффе создал физико-технический отдел Рентгеновского института (по предложению А.В. Луначарского, которое А.Ф. сам же и внушил наркому). Потом отдел расширился и стал Физико-техническим институтом. ЛПИ и ЛФТИ располагались на одной и той же Политехнической улице на северной окраине Ленинграда. Выйдя из Политеха, студент пересекал трамвайную линию и тут же оказывался у входа в Физтех. А сотрудник Физтеха, войдя в Политех, превращался в преподавателя. Да и для студентов Ленинградского университета попасть на работу в ЛФТИ было пределом мечтаний. В результате реализации проекта Иоффе разоренная бывшая столица Российской империи превратилась в течение нескольких лет в основной научный центр страны и кузницу ее научных кадров, в терминологии того времени. Перечислять выпускников Политеха и сотрудников Физтеха, ставших выдающимися учеными, – это почти то же самое, что листать справочники Академии Наук СССР по разделам «Физика», «Химия», «Энергети-ка»...

    Первое поколение питомцев «папы Иоффе» создавало советскую науку практически на пустом месте. Пользуясь своими обширными международными связями, А.Ф. отправлял молодых сотрудников на стажировку в лучшие научные центры Германии, Нидерландов и других ведущих европейских стран. Вернувшись в СССР, эти молодые люди сами становились основателями научных школ и новых институтов в Харькове, Свердловске, Днепропетровске, Томске... Вместе с учеными предыдущего поколения: старыми петербургскими и московскими профессорами Рождественским, Мандельштамом, а также будущими нобелевскими лауреатами Капицей, Таммом, Семеновым и немногими другими  они за невероятно короткий срок – за десять-двенадцать лет – создали при поддержке государства мощную систему исследовательских центров, способных заниматься и фундаментальной наукой на уровне, сравнимом с мировым, и прикладными науками на уровне тогдашних потребностей государства.

    «Золотой век» советской науки кончился чистками 37-го и 38-го годов, в которых погибли Шубников, Бронштейн, Шубин, Горский и другие талантливейшие ученые. От них остались открытые ими эффекты, теперь носящие их имена, немногие публикации и блестящие идеи, воспринятые их коллегами и учениками. Только благодаря прямому вмешательству Капицы был вызволен из лубянской тюрьмы и остался жив один из крупнейших физиков столетия Лев Давидович Ландау, основатель мощной научной школы и автор курса теоретической физики, который в научном обиходе называется просто «Книга». Потом началась война, и наука была поставлена на военные рельсы. Бывшие физтеховцы составили костяк команды И.В. Курчатова (тоже сотрудника ЛФТИ), которой было поручено создание советской атомной бомбы. Никто никогда не узнает, какие открытия сделали бы эти люди, если бы им было дозволено провести свои лучшие годы в лабораториях академических институтов, а не в пронумерованных «почтовых ящиках». Архипелаг «ящиков» и «шарашек» жил по законам, которые в терминах истории культуры никак не могут быть описаны, и перед этими железными воротами мы должны остановиться и помолчать. 

     Семена, посеянные в 30-е годы, дали обильные всходы в послевоеннные десятилетия. Физико-технические науки попали в список государственных приоритетов в период индустриализации и остались в нем после войны, когда началась лихорадочная гонка ядерно-ракетных вооружений. После смерти «отца народов» утратила свою лагерную основу, но продолжала функционировать и развиваться система закрытых научных центров, «почтовых ящиков», где были собраны первоклассные специалисты, занимавшиеся прикладными задачами, связанными с этой гонкой. Но, может быть, еще более важно то, что для обеспечения бесперебойного притока кадров в эти «ящики» была воссоздана и усовершенствована система обучения, разработанная некогда для тандема ЛПИ-ЛФТИ А.Ф. Иоффе и его единомышленниками. Оборонная наука и промышленность исправно получали новых высококлассных специалистов из МФТИ и МИФИ, из вузов Ленинграда, Харькова, Свердловска, Томска, Казани, а побочным результатом этой системы стал Серебряный век российской науки, наступивший во второй половине 50-х годов прошлого столетия. Как и в случае первого Серебряного века, его представителей условно можно разделить на основателей, о которых мы уже говорили, и тех, кто пришел в науку после войны. В этом новом поколении, в свою очередь, можно выделить старших и младших. К старшим я бы отнес тех, кто поступил в вузы сразу после войны и вступил в профессиональное сообщество в последние годы сталинской эпохи и накануне «оттепели». Это поколение 1927 – 1933 годов рождения, исключительно богатое на замечательных физиков. Перечисление фамилий заняло бы слишком много места, да и всегда есть опасность кого-нибудь забыть. Но желающие могут отыскать эти фамилии в энциклопедических словарях, списках лауреатов самых престижных премий и редколлегий международных научных журналов.  Большинство из них и сегодня активно работает. Эти люди – наши учителя.
Послевоенная генерация российских ученых приняла активнейшее участие в очередной научной революции, несмотря на то, что контакты с западным научным миром строго дозировались «инстанциями» и «органами». Формы существования академической науки были многообразны: регулярные конференции и семинары в ведущих инсти-тутах, многочисленные летние и зимние школы, организуемые в привлекательных уголках обширной страны от Усть-Нарвы до Камчатки, а также журнал. Журнал назывался ЖЭТФ (Журнал экспериментальной и теоретической физики). Листать выпуски ЖЭТФа периода 50-х – 70-х годов для понимающего человека все равно, что просматривать подшивки «Мира искусства» или «Золотого руна» для любителя живописи и графики начала века.
Этот странный социальный анклав, в котором обитали почти счастливые люди, имевшие уникальную возможность «удовлетворять свое любопытство за государственный счет» (по выражению одного из них, которое вошло в научный фольклор) и чувствовать себя почти свободными, по крайней мере в творческом отношении, теперь разрушен безвозвратно. Существование его в течение добрых тридцати лет в стране реального социализма кажется почти невозможным, как кажется почти невероятным внезапное возникновение блистательного Серебряного века в России времен Русско-Японской войны и безнадежной революции 1905 года.

    Рафинированные эстеты «Мира искусства» знали, сколь тонок культурный слой, в котором они обитают, и сколь глубока пропасть, отделяющая их стилизованный мирок от недобро молчащего «народа-богоносца». В Советском Союзе времен хрущевских пятилеток-семилеток и брежневского застоя различие между интеллигенцией и «народом» вроде бы было весьма условным. Послевоенные сталинские привилегии давно нивелировались, и зарплата обычного научного сотрудника была ниже получки слесаря в институтской мастерской. К тому же, благодаря замечательной системе поиска и отбора талантливой молодежи для пополнения элитных вузов, в науку вливались выходцы из любых слоев общества и из самых отдаленных уголков огромной империи. Конечно, существовала негласная и очень жесткая процентная норма для инородцев, но на практике некоторому числу энергичных и везучих евреев ее удавалось преодолевать. Профессия физика пользовалась огромным социальным престижем. Благодаря уникальному стечению исторических, политических и экономических обстоятельств, научные институты сняли сливки с нескольких послевоенных поколений, и новый Серебряный век наступил в оставшихся с довоенных времен и вновь созданных академгородках и частично рассекреченных «почтовых ящиках».

     Как ни удивительно, многие из баек, рассказывавшихся в 60-е годы литераторами и киношниками об ученых, были сущей правдой. Академики действительно ходили в ковбойках, в каникулярное время лазили по горам и сплавлялись на байдарках, пели под гитару те же бардовские песни, что и студенты, на научных семинарах царила демократия, а глупость, произнесенная почтенным доктором наук, осмеивалась аудиторией так же безжалостно, как и невежественная реплика аспиранта. Конечно, нельзя жить при советской власти и быть свободным от нее, но в институтских стенах эта власть как бы уменьшалась в размерах и умещалась в пределах дирекции, парткома, профкома, режимных отделов и, естественно, отдела кадров, который решает все. Умеренное свободомыслие практиковалась в курилках, на кухнях малометражных квартир, у походных костров и на банкетах по поводу успешных защит кандидатских и докторских диссертаций. Нельзя, однако, не сказать, что научные центры исправно поставляли кадры для диссидентских и сионистских кружков, и, уж конечно, ученые были непременными посетителями полуподпольных художественных выставок и меценатами для гонимых художников и скульпторов. При попустительстве властей неофициальные выставки и концерты устраивались в институтских конференц-залах и клубах обеих столиц и уютных академгородков.

     Однако первейшей обязанностью и основной добродетелью считался профессио-нализм, умение хорошо делать свою работу. Поэтому многие физики искренне полагали, что А.Д. Сахаров изменил своему жизненному предназначению и взялся не за свое дело, вступив в конфликт с властями: его диссидентство, во-первых, ничего не изменит в намерениях и действиях всевластной «Системы», а во-вторых, навлечет ее гнев на ученое сообщество и помешает ему выполнять свое основное назначение – решать задачи, ставить эксперименты и писать статьи. Братья Стругацкие разместили придуманный ими Институт чародейства и волшебства – НИИЧАВО – где-то на русском Севере, в заповедных местах, куда тяжелая рука государства дотягивалась с трудом. Реалии советской жизни находились на периферии сознания институтских магов и чародеев. Они явно предпочитали не выбираться за пределы своего волшебного мира и не вникать в неприятные подробности действительности, окружающей институтские стены. Это довольно точный диагноз умонастроений, царивших в нашем научном заповеднике. Внутренняя эмиграция в любимую профессию, ставшая возможной после достопамятного XX съезда, определила стиль жизни ученых, пришедших в науку после окончания хрущевской оттепели. На фасадах институтских зданий красовались транспаранты «Слава советской науке!», но «неравенство Блока» невидимыми буквами было занесено в генетический код новой интеллигентской прослойки, которая заместила старую, выкорчеванную революцией.

     Когда М.С. Горбачев неосторожным движением вынул первый бетонный блок из Берлинской стены, все величественное здание советской империи дрогнуло, из него начали выпадать отдельные конструкции, и через несколько лет от спланированного по пятилеткам проекта общества будущего, в котором от каждого якобы по способностям и каждому как бы по потребностям, не осталось практически ничего. Наука стала одной из первых жертв перестройки и перехода страны на режим свободной экономической конкуренции. Заповедник чародейства и волшебства просто перестали финансировать. Ученым предложили выживать самим, и они не преминули воспользоваться этим предложением. Институт теоретической физики имени Ландау и ЛФТИ имени Иоффе возглавили новый Исход. Никаких «философских пароходов» на Запад на этот раз никто не отправлял. Доктора и академики улетали и уезжали обычными самолетами и поездами с советскими паспортами в кармане по приглашениям, полученным от американских, европейских, а изредка и израильских университетов, а то и просто не возвращались из служебных командировок или турпоездок в неотапливаемые лаборатории с отключенным обо-рудованием, устаревающим на глазах.

     Процесс растворения уникальной Школы в мировом физическом сообществе шел довольно медленно и, по-видимому, не завершился еще и сегодня. Кое-какие детали некогда великолепного механизма уже окончательно стерлись. Нет больше всемосковских и всепетербургских семинаров, на которых можно было сделать доклад и назавтра проснуться знаменитым. Никто не читает с замиранием сердца очередной выпуск ЖЭТФ, ожидая увидеть на его страницах несколько статей, радикально изменяющих status quo в физике плазмы или твердого тела. Многие из тех, кто предпочел остаться в новой России, наладили устойчивые связи с Западом, работают в рамках тамошних проектов и таким образом поддерживают научный и материальный уровень своих лабораторий. Научная жизнь в Росии, конечно, продолжается, но это уже обычная прозаическая жизнь скуд-но финансируемых «бюджетников» безо всякого волшебства и чародейства.
Институт Ландау превратился в «Landau Net» – сеть сложных взаимоотношений и  связей, растянувшуюся от Черноголовки до Калифорнии. Что-то в этом роде произошло и с Институтом Иоффе. Русский язык теперь звучит в коридорах всех сколько-нибудь заметных научных центров Европы, обеих Америк и Австралии (об Израиле и говорить не приходится), и на чинных семинарах нет-нет да и вспыхивает дискуссия «в русском стиле» на повышенных тонах, нарушающая западную научно-политическую корректность. Но в целом бывшие русские восприняли западную систему и стали ее заметной составляющей. Плохо это или хорошо для них самих и для науки в целом, сложно сказать. Серебряный век ушел безвозвратно, но его блестки все еще заметны в широком и довольно мутном потоке мировой науки.

     История последней стадии Серебряного века в летопись российской культуры пока не вписана. Собственно, эти события еще и не стали историей. Большинство их участников, слава Богу, здравствует и поныне и отнюдь не считает себя историческими персонажами, хотя кое-какие мемуары уже написаны и даже опубликованы. Лишь несколько ярчайших фигур российской физики, оказавшихся в конце жизни на Западе, уже закончили свой жизненный путь: Аркадий Бейнусович Мигдал и Анатолий Иванович Ларкин, умершие в США, Владимир Наумович Грибов, работавший в конце жизни в Будапеште, Аркадий Гиршевич Аронов, Юрий Абрамович Гольфанд и Иегошуа Бенционович Левин-сон, жизнь которых завершилась в Израиле...* В этой статье речь шла только о физиках, но были и другие области культуры и науки, в которых профессионалы имели статус «полезных евреев», пользовались определенной свободой, имели высокое международное реноме и оказались за пределами России после распада империи. Математики, музыканты, шахматисты...

      Две волны Серебряного века сопровождали две стадии индустриализации Российской империи. Первая стадия была естественным этапом вхождения полуазиатской крестьянской страны в европейскую рыночную цивилизацию, и мощный культурный всплеск был откликом на этот процесс. Но слишком тонким и непрочным оказался слой просвещенных капиталистов и европейски ориентированных интеллигентов. Рывок на Запад окончился падением Третьего Рима. Причины, конечно, можно искать и в неудачно сложившихся внешних военно-политических обстоятельствах, но именно внутренние недуги и пороки нации, о которых догадывался Пушкин и знали Чаадаев, Достоевский, Леонтьев, Блок, превратили поражение в национальную катастрофу. Из огня гражданской войны вышло совсем иное государство, которое, однако, не оставило свои имперские амбиции.            
      Следующий рывок уже был не попыткой присоединиться к западной цивилизации, а подготовкой хищника к прыжку. И востребованными оказались не гуманитарные, а естественно-научные интеллектуальные способности населения. Люди опять откликнулись, и первоклассная наука возникла на пепелище буквально из ничего.
      То ли по иронии судьбы, то ли по предопределению, и первая, и вторая волна Серебряного века явилась результатом частной инициативы нескольких интеллигентов в Петербурге, искусственном городе, построенном в гиблом месте волею одного человека, который попытался мощным рывком преобразовать Россию. Деятели Серебряного века  первого призыва были потомками российских дворян и иностранцев, привлеченных на императорскую службу или прибывших из Европы в северную столицу, желая изменить к лучшему свою судьбу, не сложившуюся на родине. Разночинцы вроде Сологуба, Бакста или Мандельштама составляли в этом изводе меньшинство. Для советской научно-технической революции кадры поставлялись разоренными еврейскими местечками, среднерусскими деревнями и городами бывших окраин Российской империи. Но и в российском, и в советском обществе интеллигенция была лишь тоненькой оболочкой, едва прикрывавшей срамные места государственного организма. И оболочка эта легко разрывалась, когда раздраженный организм выходил из себя.

      Что обо всем этом знали мальчики и девочки, поступавшие на естественные факультеты элитных вузов страны на излете хрущевской оттепели? Ни-че-го, кроме трех законов Ньютона и трех составных частей марксизма.   
      Сменится пара поколений, забудутся страсти и обиды, сотрется в памяти потомков разница между жертвами и палачами, и как-то вдруг выяснится, что почти весь великий и ужасный ХХ век для российской культуры оказался Серебряным, как стало ее Золотым веком «дней Александровых прекрасное начало», несмотря на страшную войну, опустошившую тогдашнюю Европу и половину России, аракчеевщину, холеру и прочие бедствия, происходившие на фоне Пушкина. И кто-нибудь задумает и издаст Энциклопедию российского Серебряного века, в которой его изящные искусства и точные науки будут представлены во всем своем блеске и всей своей нищете.

----------
* Со времени написания этой статьи прошло несколько лет, и этот печальный список становится все длиннее.