Tempus - Глава третья - Ювелир

Современная Фантастика
Осень упрятала землю под легкой корочкой изморози, расколыхала разлапистый клен во дворе и, подхватив перезвоны старого “Bluthner”, пролилась ливнем: студеным, плотным, густым. А большое дерево в струйках косохлеста все кивало в такт наигрышу, все слушало, мерно качало ветвями.
    Там, в библиотеке усадьбы, за створом резного окна, играет на фортепиано маленькая девочка: пока неуверенно, нетвердо, и оттого сам мотив игры становится едва взволнованным, трепетным; льются-позванивают ноты, несмело взлетают к лепнине гаммы, аккорды, созвучия... Но вот Аня сбивается, проводит пальцами по клавишам и растерянно глядит на отца.
    — Как играть дальше, папа?
    — Гляди, ты мигом вспомянешь, — улыбался он, поднимаясь и подходя к фортепиано.
    Он брал в свои её руки, подносил к нужным нотам — и вот уже стремительной рекой льется мелодия штрауссовского вальса. Девочка восхищенно поднимает глаза:
    — Это так замечательно...
    — Вот видишь, у тебя все отлично выходит. Теперь передохни немного — позже снова сможешь взяться за игру.
    Он подошел к оконной раме, мечтательно выглянул во двор: шелестит ветвями громадное дерево, воет где-то под крышей ветер, земля мокра до былинки. Как и тогда, четырьмя годами раньше... Четырьмя годами? А ведь Анечка так быстро подросла...
    — Стоило бы мне взяться за твою науку, Аня. Грамота, философия, польский, немецкий... Вот вырастешь, и сможешь ехать в Вену. Доктор Криштоф научит тебя физике так, как в свое время учил твоего отца — он до сих пор уважаемый профессор на факультете.
    — А что такое физика, папа?
    — И вправду, я даже не объяснил, а уже хочу спрашивать, какой ты интерес в ней видишь,— заулыбался Федор Алексеевич. — Физика — это наука обо всем: о том, что мы видим своими глазами, и о том, что всегда будет .
    Тем часом в двери библиотеки осторожно постучал дворецкий.
    — Стол накрыт, господин.
    — Пойдем, Аня, — кивнул Федор Алексеевич. — Как раз будет, о чем поговорить за завтраком.
    Вдвоем они оставили помещение зала, спустились по сосне лестничного пролета вниз, и оказались в столовой — просторной комнате по правую руку от фойе, что, как и холл, была оббита деревянными панелями, обставлена сервантами, шкафами с посудой и всяким прибором. Федор Алексеевич прошагал к дубовому столу, персон, стоит думать на дюжину, и присел на деревянную скамью напротив Ани. Утренний свет лился сквозь высокие оконницы, разбивая стены, потолок, пол на множество ярких полос; подоконник периной устлали желтые листья, и от этого во всей столовой было как-то по-осеннему неуютно, холодно.
    Как и всегда в такую пору, мужчина оглянулся на пустующее место рядом за столом: а ведь она могла бы присесть тут, улыбнуться ему и Анечке, заговорить, обрадовать своим голосом, своим взглядом... Каким невыносимым, каким противным, каким чуждым всякий раз казалось ему понимание того, что он уже никогда не сможет посмотреть на Марту, как мучало его, глодало, доводило до слез...
    Когда в двери кто-то торопливо застучал, Федор Алексеевич с тяжестью поднялся из-за столешницы.
    — Подожди чуть-чуть, Аня. Я погляжу, кто там, и мигом вернусь.
    Он прошагал вперед по фойе, и, выглядывая в дверной глазок, с удивлением отметил, что видит во дворике молодого полицейского: в его строгой черной форме, фуражке с гербом, лакированных чеботах, при кобуре и дорожном дипломате.
    Замок щелкнул, двери отворились.
    — Слава? Ты не на утреннем посту?
    — Как видите, — улыбнулся тот, поправляя кокарду. — Я зашел попрощаться, Федор Алексеевич.
    — Попрощаться?
    — Так точно. Командируют на Дальний рубеж.
    — Но, постой... Полицейского? Констебля?
    — Ну, вы же знаете: чтобы получить жилье здесь, в провинции, я должен не меньше десяти лет работать там, где нынче неспокойно.
    — И куда же ты едешь, Слава?
    — На самую границу с Пруссией, в Данциг. Вот-вот уже поезд жду.
    Федор Алексеевич отступил от двери и улыбнулся констеблю.
    — Ты проходи. Присядешь перед дорогой, отобедаешь, присоединишься к нам с Аней. Знаешь, она хорошо тебя запомнила, и случается, спрашивает, когда снова ждать дядю Славу в гости.
    — Извиняйте, не могу, — пожал плечами Станислав. — Ничего не поделаешь, отъезжать с минуты на минуту.
    Он глянул на карманные часы и кивнул Федору Алексеевичу:
    — Как, к слову, Аня? Расскажите, все с ней хорошо? Поправляется?
    — Не знаю, — вздохнул тот. — Не знаю, что и говорить... Ведь ты слышал, что я уже четвертый не могу снять с девочки повязку: она тотчас жалуется на сильную сердечную боль. К чему бы это все? Я думаю, а вдруг те колбы во всем повинны, вдруг они каким-то образом действуют на Аню? Но это невозможно... Невозможно, понимаешь? Ведь я сам защищал работу о благотворном влиянии эманации на здоровье человека. Я вот уже седьмой раз приглашаю доктора, но тот только разводит руками и соглашается со мной во всем. Он не знает, он не может ответить, а мне остается бояться за её жизнь...
    Впрочем, он спохватился и протянул констеблю руку.
    — Я, должно быть, тебя задерживаю. Ты говоришь, мы не увидимся десять лет?
    — Да что вы, Федор Алексеевич! Каждый свой месячный отпуск я думаю проводить здесь, в провинции, и вас надеюсь встретить. Могу заречься, что вы даже не успеете заскучать.
    — Приезжай в погонах, — слабо улыбнулся тот. — В двух. И обязательно со звездами.
    Они крепко пожали друг другу руки, после чего мужчина снова заговорил:
    — Спасибо, Слава. За все, что ты сделал тем вечером, и, ... в общем, просто знай, я тебе обязан... Во многом именно благодаря тебе все смогло сложиться так, как сложилось. Ну, я вижу, тебе пора...
    Полицейский коротко кивнул.
    — Вам хорошего здоровья, Федор Алексеевич. Вам и вашей девочке: пусть растет здоровой, счастливой, и почаще улыбается. Мне было очень приятно знать такого человека. Еще раз крепкого здоровья и удачи.
    — И тебе удачи, Слава. Заезжай, я всегда буду рад.
    Он смотрел, как констебль подходит к углу особняка, когда в фойе появилась Аня. Станислав, завидев её, вернулся, присел у дверей.
    — Вы куда-то собрались, дядя Слава?
    — Да. Анечка, — отвечал тот дружелюбно. — Еду по должности в Данциг. Тебе что-то привести? Какой подарок ты хочешь?
    Аня нерешительно переглянулась с отцом.
    — Ну, что бы ты хотела, Аня? Данциг — огромный город, там все продается.
    — А могли бы вы привести мне книгу с нотами, дядя Слава? Ян Падеревский пишет замечательные фуги.
    Федор Алексеевич довольно ухмыльнулся в бороду, а Слава, напротив, был несколько смятен.
    — Хорошо, Аня. Я привезу тебе лучшую из тех, что смогу найти.
    Он подмигнул ей и встал на ноги.
    — Может быть, и вам чего, Федор Алексеевич?
    — Нет, Слава, нотная книга — и для меня замечательная вещь. Честно сказать, я с детства мечтал о такой... Сколько злотых, думаешь, она будет стоить?
    — Это ведь подарок, — пожал плечами Станислав. — Так что деньги я найду. Ну, бывайте. До скорой встречи. До свидания, Аня.
    Мужчины еще раз обменялись крепким рукопожатием, и скоро констебль, махая им на прощание рукой, исчез за оградой дома. Федор Алексеевич весело поглядел на девочку.
    — Ты уже позавтракала, Аня? Виктор наверняка подает сладкое. Иди, я пока проверю почту.
    Он положил в карман ключ и по лужайке у дома зашагал к почтовому ларю. Прохлада чем-то невесомым растекалась в воздухе, заставляя поеживаться и дрожать; кое-где сквозь пелену успевало глянуть матовое солнце, посветить, бросить там и там лучи скупыми пригоршнями. Разукрасила, разрисовала клены на аллее золотая осень, плющ при стене особняка проржавел и сплошь укрылся оконцами без единого листа, и только стайка воробьев где-то в желтой кроне галдела, резвилась, со щебетом и громким чириканьем перелатала с ветви на ветвь.
    Федор Алексеевич вдохнул морозного воздуху, и, любуясь живостью осенней палитры, отпер почтовый ларец. Он достал оттуда два аккуратных письма: оба — в белых конвертах с комиссариатскими штемпелями, оба — на непривычном теперь немецком.
    “Берлин, — прочел он, оглядывая первое. — Отправитель: Эккехард фон Штук”.
    Гербовая бумага, дворянская эмблема на обороте... А ведь никогда Федору Алексеевичу не случалось знать немца, который мог бы направить сюда письмо. Разве лишь, какой из заграничных исследователей решил обратиться с критикой его работ или, напротив, просить научного покровительства, что казалось едва вообразимым для германского дворянина. Но покуда тому знать его адрес здесь, в провинции?
    Он поднял брови и глянул на второй конверт.
    “Вена. От Криштофа Крашпицкого”.
    Профессор Криштоф? Неужели профессор Криштоф? Он до сих пор замечательно помнит профессора: степенный лектор по механике всегда ходил в черной мантии, академической четырехуголке, всякий час со стопкой фолиантов и замелованным краешком рукава. Что он мог написать, чем поделиться?
    Федор Алексеевич взялся запирать почтовый ящик, когда неподалеку, на самом углу улицы, кто-то громко закричал:
    — “Свободная газета”! Покупайте “Свободную газету”!
    Мужчина, оглядываясь, приметил рядом рослого паренька лет четырнадцати-пятнадцати. Тот вышагивал в неряшливо заправленной рубахе и матерчатых штанах; прямые волосы потрепаны ветром, хлопок размалеван заплатами, зато черные башмаки новы и усердно натерты не лучшего качества парафином.
    — “Свободную газету”? — крикнул тот, подсовывая бюллетень едва не под нос Федору Алексеевичу. — С вас двадцать пять грошей.
    Федор Алексеевич взял издание в руки, поглядел на полотно статей и потянулся в карман за монетами. Мальчишка тем часом бросал косые взгляды на усадьбу.
    — А пятьдесят дадите?
    — Дам, — улыбнулся мужчина. — Держи. Как тебя зовут?
    — Николай, — протянул паренек, рассовывая мелочь по карманам.
    — Скажи мне, Николай, ведь вашим издательством заведует Фома Львович?
    — А, Хомяк? — сплюнул парнишка. — Ну?
    Федор Алексеевич невольно поморщился.
    — Знаешь, когда Фома Львович принимает работы на печать?
    — А тогда до злотого дополните?
    Мужчина молча потянулся в карман брюк и подал монету юному газетчику.
    — По субботам принимает. А что за дело?
    — Несколько научных публикаций... К слову, размер тиража, какой у вас по обыкновению?
    — Большой, — загоготал паренек. — Как пузо у Хомяка. Ну, я пойду.
    — Спасибо за газету, Николай. И за новости.
    — Ага, — бросил тот, вышагивая дальше по мостовой.
    Федор Алексеевич направился обратно к усадьбе, на ходу раскрыл письмо от профессора, вытащил оттуда какую-то научную сводку на немецком, прошелся по ней глазами, не вчитываясь, и снова заглянул в конверт. А после... После он достал из бандероли письмо и небольшую фотографию. Глаза пробежали по аккуратным строкам, скользнули по фотографической пластинке и широко открылись. Да, он помнил, он хорошо помнил все это, он вспоминал...
    Ладонь упала на дверную ручку. Увидев в фойе лакея, Федор Алексеевич слабо бросил ему:
    — Виктор, проведи Аню в детскую. Пусть поиграет у себя...
    Шатаясь, переступая с ноги на ногу, он прошел мимо проема столовой и встретился глазами с девочкой. Он видел, как подходит к Ане просит наверх дворецкий, видел, как та смотрит на него со страхом и недоумением: случалось ли ей запомнить отца таким когда-либо прежде, смогла бы она теперь узнать его?
    А мужчина тяжело взбрел по ступеням, глядя, как расплываются, блекнут перед ним строки аккуратной рукописи, как плывут на фотографии краски, как листопад из листьев клена словно бы осыпает его желтизной тех минут.
    Он отворил двери библиотеки, прошел меж этажерок с книгами и рухнул на сиденье у фортепиано. Голова низко склонилась, руки прижимали к груди маленькую черно-белую картинку... И снова воспоминания наплывают громадным потоком, сломив его, заставив переживать ту многоцветную гамму чувств; переживать плакать...
    Письмо полетело на клавиши желтым листком: легким, едва тронутым позолотой, еще не сухим, но уже увядшим, присыпанным сединой инея. По подоконью снова бил, хлестал ливень, а в библиотеке глухим звоном отзывался инструмент...
    Когда к полудню Аня спросила дворецкого, где стоит искать папу, и почему он был так расстроен с утра, лакей отвечал, что Федор Алексеевич вот уже четвертый час не выходит из библиотеки, а более ему ничего и не знать.
    Девочка кивнула, подождала, пока Виктор спустится вниз, наблюдая за тем, как плывут по небу, нагоняют друг друга тяжелые тучи, как ветер раскачивает громадное дерево, а капли дождя со звучным перезвоном играют на кларнете подоконника, после отворила двери детской, прошла несколько шагов по коридору и постучала в запертую библиотеку. Никто не отзывался.
    Тогда, приотворив тяжелую дверь и заглянув вовнутрь, в сумерки полутемного помещения, Аня прошлась взглядом по стеллажам, столу, стопкам книг, чтобы, наконец, увидеть его и невольно поднять брови к переносице.
    Федор Алексеевич сидел у самого пианино, опершись о его бок и низко склонив голову. Руки закрыли лицо, тень от инструмента укутала его легкой, дрожащей поволокой; плечи опустились без сил, пальцы судорожно сжались.
    — Папа... — вымолвила тихо она.
    А он не отвечал, он не мог, не хотел услышать.
    Аня тихой поступью подошла к отцу, присела на колени рядом.
    — Ты плачешь, папа?..
    Федор Алексеевич опустил руки и медленно перевел на девочку взгляд. Его глаза покраснели от слез, слезинки поблескивали на щеках и в седой бороде.
    — Это ты, Аня?
    Она обняла его.
    — Не плачь, папа. Не плачь...
    Он нежно коснулся рукой её подбородка и посмотрел в глаза.
    — Спасибо, Аня... Моя дорогая Анечка... Спасибо за то, что ты у меня есть...
    За окном плескал ливень, по библиотеке расползлись невесомые сумерки, качался-скрипел многолетний клен у усадьбы, а в полутьме просторного зала они все сидели на полу у фортепиано, обняв друг друга: мужчина и девочка, отец и дочь...
     Тем вечером он учил её игре на фортепиано — музыке осени, рощиц, подернутых переливами бронзы, легких туманов и дождя; музыке чего-то прошедшего, оставленного позади, но в то же время такого близкого, теплого, родного...
    За окном лил-стучал дождь, и огромное дерево при усадьбе, казалось, внимательно слушало, как взлетает вверх мелодия седьмого шопеновского вальса, стройный перелив нот “Либестраума”. Слушало, тихо склонив ветви и осыпая землю листами-золотинками...
   
     * * *
   
    С тех пор дважды проносились по кругу сезоны. Два года пролетели, пробежали стремительно, а после мрачной чередой потянулись дни зимы: Аня была тяжело больна, она без сил лежала в кровати детской, с каждой неделей бледнее и увядая все больше. Её бросало то в жар, то в забытье, её донимала, мучала сильная боль...
    Припал пылью старый инструмент, немолодой уже дворецкий не знал покоя ни днем ни вечером, а Федор Алексеевич и вовсе забыл о сне: днем он сидел у кровати своей маленькой девочки, успокаивая её и занимая разговором, а ночью лихорадочно перебирал научные труды своего брата. Он знал, что если доктор бессилен, если жизнь его любимой Ани вот-вот повиснет на волоске, то ответ должен находиться где-то здесь, в работах, меж формул и писаных строк.
    А в иное время он спускался в полутемный подвал, разжигал там керосиновую лампу и часами ходил вокруг большого агрегата, напряженно думая. Федор Алексеевич обнаружил его за перегородкой из фанеры, когда Аня, забежав в подвал, вскрикнула и схватилась рукой за сердце так же, как бралась за него, если отец хотел снять с её плеча ту самую перевязь. Он знал: дело отчасти в этой странной металлической машине, громаде из стали и чугуна, но чтение книг, работ, толстых тетрадей едва помогло ему прийти к ответу.
    Тем утром солнце косо заглянуло в библиотеку, прочертив в холодном воздухе несколько искристых полос, сыграв в шашки с венской гардиной, рассыпав тут и там на стопках фолиантов узоры, линии, круги. Книжки устлали консоль у окна, были аккуратно сложены рядом на полу, стояли на этажерках и деревянных табуретах... Последние капли ночного сумрака собрались по углам и у самой потолочной лепнины, тишина разлилась в зале воском: тягучим, заволакивающим. Во всей комнате — ни шороха, ни случайного шелеста — и посему отрывистый стук в двери тотчас разбудил мужчину, заставил мгновенно опомниться ото сна.
    — Виктор, это ты? — говорил он, отрывая от локтей голову.
    — Это врач. Вы меня вызывали?
    — Да-да, прошу прощения, я мигом...
    Он, пошатываясь, встал, расправил затекшие ноги, и, сняв со спинки сиденья сюртук, скоро зашагал к выходу. Там, в коридоре, ждал его доктор: сухенький, седой, при белом халате и такой же накрахмаленной суме-ридикюле.
    — Сейчас я проведу вас к ней, — молвил Федор Алексеевич. — Сейчас... Обождите всего минуту...
    Он вернулся в библиотеку за небольшим фолиантом, который нашел здесь этим вечером, и снова поспешил к врачу. Голову занимали мысли об Ане, отец тревожился всякий раз, едва подумав о ней, молил судьбу о её спасении: её, дорогой Анечки, которая заменила ему дочь, и которая была так дорога, любима...
    Вдвоем мужчины оказались у детской. Федор Алексеевич приотворил дверь, и, как и каждым утром, увидел, что Аня — бледная, слабая — лежит на кровати, без сил глядя на него.
    — Пройдемте, доктор, — вымолвил он, подступая к постели.
    Врач кивнул, начал готовиться, доставал из ридикюля какие-то инструменты, пузырьки, а отец тем временем присел на табурет подле девочки, приник губами к её горячей руке. А ведь сейчас она так напомнила ему Натали: не каштановыми локонами, не голубизной глаз, а слабостью и нездоровым румянцем; отец вспоминал её такой в последние дни сентября, а теперь с болью смотрит на захворавшую Аню... Однако он спасет её любым усилием, любой ценой, чего бы это ни стоило.
    — Выздоравливай, Аня, — говорил отец, слабо улыбаясь. — Помнишь, как ты мечтала дать клавишный концерт для Фаины Ивановны?
    Сзади к нему подошел доктор.
    — Могли бы вы оставить комнату? Мне должно провести несколько врачебных процедур.
    Федор Алексеевич вздохнул, обнял Аню, и, положив книжечку на сидение рядом, тяжело вышел из детской.
    Он шагал у двери, заложив руки за спину, лихорадочно посматривая на часы. Пять минут, десять, пятнадцать... Вот по коридору навстречу идет лакей в своем коричневом, безупречно вычищенном фраке. Федор Алексеевич обождал, пока тот приблизится и вполголоса окликнул его:
    — Виктор... Виктор, когда освободишься, сходи на рынок за цветами. Не скупись на злотые, я хочу обрадовать Анечку.
    Тот молча кивнул, но пройдя пару шагов, услышал, как господин тихо бросает вслед еще несколько слов:
    — Только не покупай белого вереска, Виктор...
    Когда лакей скрылся из виду, Федор Алексеевич вновь стал мерять шагами простенок у дверей детской. Двадцать минут, половина часа... Вот, наконец, засобирался за стеной доктор, чтобы через несколько секунд выйти в коридор к отцу; Федор Алексеевич хотел угадать что-либо по его взгляду, однако тот по-прежнему оставался отстраненным, холодным, беспристрастным до тошноты.
    — Увы, — начал врач, тряхнув бородкой, — я не могу определенно говорить ни о чем. Болезнь в некоей степени подобна отравлению арсениумом или ртутью, но в то же время связанные симптомы отсутствуют или выражены слишком слабо, а другие я склоняюсь называть атипичными.
    — Скажите, она оправится?
    — Не знаю, — пожимал плечами доктор. — Не стану утверждать того, в чем могу глубоко ошибаться. Очевидно, что я имею дело с тяжелой формой недуга, ранее мне неизвестного.
    — Но вы сможете помочь?
    Врач кашлянул, поднял бровь и двусмысленно глянул на собеседника.
    — Нам стоит пройтись. Я должен рассказать вам еще кое-что...
    Тем вечером, в снег и шквал, Федор Алексеевич, спеша, оставил усадьбу, бросив дворецкому, чтобы тот не отходил от Ани и ждал его только ночным часом.
    Опустилась на аллею густая полутьма, погасли огоньки свечей и ламп за оконницами, когда он снова отпер двери дома. В столовой управлялся с прибором лакей, и едва завидев того, Федор Алексеевич попросил себе стакан горячего чаю, не без тревоги спрашивая:
    — Как Аня, Виктор?
    — Похоже, она поправляется, господин.
    — Как мне понимать тебя? Что значит “поправляется”?
    Лакей с недоумением глянул на мужчину.
    — Ближе к вечеру она сказала, что чувствует себя лучше, играла на фортепиано, попросила ужин. И даже изволила спуститься сюда, в столовую.
    — У неё был жар, Виктор?
    — Не знаю, — отвечал дворецкий. — Что с вами?
    Федор Алексеевич обхватил руками голову и оперся на стол.
    — Нет, нет... А ведь он предупреждал меня об этом...
    А на следующий день, после завтрака, он уже стучал в двери детской.
    — Это я, Аня.
    Девочка сидела на кровати за чтением книги, которую накануне занес отец, и едва тот зашел, приветливо на него глянула.
     — Доброе утро, папа.
    — С добрым утром, Анечка, — говорил он, походя и присаживаясь рядом. — Как ты, как самочувствие?
    — Замечательно, — улыбнулась она. — Мне теперь гораздо легче. Любопытно, это доктор помог?.. А как ты, папа?
    — Хорошо. Я очень рад, что тебя больше ничего не тревожит...
    Она встала и легко подошла к окну с развернутым фолиантом.
    — К слову, это такая отличная книга, я вот уже второй день ею зачитываюсь; оказывается, древние греки так замысловато рассуждали... Помнишь, ты рассказывал мне об античной Элладе и Риме? А скоро расскажешь еще что-то по истории? Я помню, в последний раз ты остановился на императоре Веспасиане и “Золотом веке” Рима. А у тебя ведь так увлекательно выходит!
    — Обязательно, непременно расскажу, — говорил Федор Алексеевич, глядя на жизнерадостного, полного сил ребенка, и уж твердо сомневаясь в словах доктора, тех самых словах. — Позже поглядим на полках: там, наверное, можно найти пару книг по истории античности. Тацит и Клавдий все отменно описали.
    — И римских императоров?
    — И императоров, конечно. А сейчас...
    — А, правда, что Римом раз управлял философ?
    — Да Аня, правда, — улыбался отец. — Потом как-нибудь я дам тебе прочесть труд Марка Аврелия — того самого императора, к слову. А нынче хочешь прогуляться по городу, сходить куда-то на центральную эспланаду?
    — О, мы так давно там не были... А куда после мы сможем пойти, папа? В парк? К Совету?
    — Куда пожелаешь, мне все равно, — пожал плечами отец. — Но сначала навестим местного ювелира и сделаем тебе один небольшой подарок. Ты знаешь, чем занимается ювелир?
    Аня отрицательно покачала головой.
    — Он делает красивые украшения. Браслеты, кулоны, кольца — в общем, все, связанное с драгоценностями... Я думаю, ты бы хотела какую из них?
    — Да, папа, — весело заговорила девочка. — Я была бы очень рада.
    — Ну, тогда собирайся, через половину часа я к тебе зайду. Да и не забывай, что на улице зима и лютый холод.
    Он кивнул, улыбнулся, и, выходя, притронулся ладонью к её лбу. Да, у девочки сильный жар, она больна, и времени сделать что-либо остается совсем немного...
    Он сходил по ступеням, думая о словах доктора, о тех самых словах, а за сбором в своем кабинете спрятал в карман несколько небольших тряпичных свертков. Кулон и кольцо, кулон и кольцо... Он будет спешить, он избавит Аню от того, что, не ведая, наделал сам, он забудет думать о словах из австрийской научной сводки, которая была прислана из Вены два года назад и прямо указывала на огрехи его научной работы.
    Да, он боялся, он не знал, на что обрекает свою дочь и не будет ли допущена дважды роковая ошибка. Он не знал... Не знал, и оттого чаяние казалось еще более тяжким, еще более гложущим, томительным. Что принесет следующий день, чем обернется для него и Ани? Спасением, болью, отчаянием? Он боялся: он вовсе не видел ответа... Он не знал.
    Федор Алексеевич, нахмурив брови и склонив на руки голову, просидел у окна десяток-другой минут, но после хватился, взялся за парадный сбор, и едва настенные часы пробили десять, поспешил в комнату к дочери.
    — Ты готова, Аня? Я скоро спускаюсь, подожди меня в фойе.
    — Папа...
    Он вопросительно посмотрел на девочку.
    — А мы скоро вернемся?
    — Думаю, поспеем к обеду.
    — Тогда сможешь послушать мою игру? — спрашивала, улыбаясь, она. — Я уже выучила ноты “Tanz der stunden”.
    — Я считаю, мы можем и не ждать до вечера. У Дмитрия Юрьевича есть отличное старое пианино. Сыграешь нам вдвоем — он будет рад послушать.
    — О, пойдем скорее, папа, — тотчас захлопала в ладоши девочка. — Я буду ждать.
    Отец поглядел, как Аня спускается по ступеням и, улыбаясь в бороду, скоро зашагал вперед. В лакейской он справился о нескольких хозяйственных вопросах, отдал поручения Виктору, и в скором времени уже отворял двери наружу.
    — Идем, Аня, — говорил он, вдыхая свежего морозного воздуху со двора.
    Вдвоем они оставили усадьбу и шагали по присыпанной снегом мостовой. Свет вокруг рассыпался пригоршнями, играл со снежной пылью у флигелей, крыш, падал на едва приметную бересту покрова...
    — Какое сегодня число? — спросила Аня, восхищенно оглядываясь и ловя вязаной рукавицей снежинки. — Тут так по-рождественски волшебно...
    — Двадцать шестое декабря. Скоро канун Нового года.
    — Интересно, что тебе подарить?.. — задумалась девочка. — Кажется, знаю.
    — Скажешь?
    — Я нарисую картину. Помнишь, ты показывал мне холст и краски на чердаке?
    Федор Алексеевич кивнул.
    — Да, конечно. Если хочешь, я их достану, и ты сможешь порисовать. Помнится, твой отец в студенческие годы тоже любил заняться живописью, сделать несколько фотографий, и даже работал над устройством новой фотокамеры. Как же это было давно, подумать только... Двадцать лет назад. В Вене. А я не забыл до сих пор...
    Они вышли на небольшую площадь перед ратушей. Тут дворовые, потея и громко переговариваясь, прибирали первый зазимок, сновали туда-сюда занятые чиновники, а в стороне, ближе к центру эспланады, они же вместе с местными горожанами и полицаями стянулись в шумный сбор. Федор Алексеевич и Аня как раз проходили неподалеку, когда в центре толпы, за спинами, серыми котелками, взвился и со свистом щелкнул гибкий хлыст — из тех, что ими погоняет тройку кучер.
    Зашептались мужчины в шляпах, коротко вскрикнул кто-то в кольце городничих, а девочка от неожиданности вздрогнула и остановилась подле отца, крепко взяла его за руку. Там, между рядами невольных зрителей, лежал, стоная и глотая песок с земли, бродяга: побитый, ободранный, жалкий бедняк в обмотках и лохмотьях. Длинные волосы слиплись, сплелись в клубки, лицо было укрыто рытвинами, шрамами, руки заломаны и связаны, а угли-зрачки с ужасом наблюдали за тем, как вздымается и снова падает вниз кнут в руках полицая. С каждым ударом нищий плотно сжимал губы, зажмуривал глаза, глухо стонал, казалось бы, только подзадоривая полицейского.
    Какие-то из господ отворачивались и уходили, какие-то присоединялись к толпе, иные поглядывали то на бедняка, то на городничих, тихо переговариваясь, а Аня, маленькая Аня, тяжело выдохнула и прошептала отцу:
    — Кто он? За что его бьют?
    — Наверняка, вор или бесчинник, — отвечал Федор Алексеевич хмуро. — Думаю, он заслужил свое. Пойдем, Аня, нам нужно спешить.
    — Но зачем они мучают его? Почему не помогут?
    К ним обернулся какой-то из мужчин на краю сбора: в шляпе, узеньких очках, с заостренными ехидными чертами. Он посмотрел на Федора Алексеевича, потом перевел взгляд на Аню, и неестественным, слащаво-поучительным голосом пропел:
    — Видишь ли, девочка, для негодяя это — наилучшая наука. Язык кнута уже успел стать его родным, — а после, обращаясь к отцу, заметил. — Ваша дочка, да?.. Представьте себе, он обворовал одного честного господина на десять злотых.
    Аня ответила ему неприветливым взглядом, потом еще раз посмотрела на бродягу, на городничих...
    Что-то отвечал мужчине отец, что-то приговаривал полицейский, а девочка видела только, как снова и снова взлетает в воздух плеть, и в следующий миг, едва сдерживая негодование, меж сюртуками зрителей и форменными мундирами полицаев пустилась бежать к самому центру круга.
    Отец успел только коротко окликнуть её, негромко позвать с, а она уже стояла перед нищим, сжав кулачки и ненавистно глядя в глаза городовому.
    — Зачем вы это делаете? Вы считаете, так он станет лучше?
    Люди в толпе примолкли, с любопытством оглядывая Аню, Федора Алексеевича, который проталкивался через толпу, и обескураженное лицо полицая.
    — Зачем вы бьете его? Зачем заставляете страдать?
    Полицейский отметил, что перед ним стоит ребенок не из простых, и оттого, не ведая, что делать, изумленно опустил кнут. Второй хотел взять девочку за руку, но остановился, едва завидев Федора Алексеевича.
    — Аня!
    — Мы должны помочь ему... Разве ты можешь спокойно смотреть на это?
    Отец покачал головой. Он понимал, как, должно быть, нелепо будет выглядеть сейчас, но все равно потянулся в карман за бумажником и бросил:
    — Послушайте, я... Я готов уплатить вам эту десятину. Я верну её человеку, у которого она была украдена. Могу я его видеть?
    Зрители взялись перешептываться и с неподдельным интересом оглядываться вокруг.
    — Где он? Где этот господин? — повторил Федор Алексеевич.
    Он вздрогнул, услышав, как кто-то подходит сзади и громко, чеканно замечает:
    — Что тут случилось? По какому поводу конвент?
    Той же минутой, в центре появился главный по посту с несколькими конвоирами: наряженный в черную униформу, в золотых аксельбантах от плеча к отворотам кителя, с видной кокардой на фуражке. В каждом его выразительном, ясно отточенном движении — шаге или жесте рукой — проблескивала нотка спеси, кичливости, чванливого самолюбования. Он недовольно обвел взглядом собравшихся, на секунду остановил его на маленькой девочке и её отце, подняв бровь, поглядел на бродягу, и повернулся к полицейскому с плетью.
    — А он в чем виноват?
    — Украл десять злотых, — приосанился полицай. — Получает пять дюжин ударов кнутом.
    — У кого украл? Где деньги?
    — Я их реквизировал.
    — Есть учет?
    — Еще не написали, капитан.
    Главный по посту недовольно скривился и, прошагав к полицейскому, принялся говорить ему что-то, да так чтобы только он мог слышать эти слова. Любопытные господа тотчас вытянули шеи, другие оставили перешептываться, но едва кто смог услышать, как чиновник бросает городовому:
    — Показывай деньги.
    Городничий стоял, не двигаясь.
    — Показывай деньги, — с нажимом прошипел капитан.
    Тот покопался в заднем кармане и достал оттуда целую горст мелких монет.
    — Ты не реквизировал их, а прибрал к рукам. После службы зайдешь на пост.
    В толпе сей же час взялись исподтишка обсуждать что-то, но снова примолкли, когда капитан обернулся к нищему и, заложив кисть за острый лацкан, отчеканил:
    — У кого ты крал?
    — Я не крал. Вот вам святой крест!
    Глаза чиновника пробежали по толпе.
    — Пусть выйдет тот, у кого он украл деньги.
    — Я не крал! Это милостыня за всю неделю, от утра до ночи!
    — Поверьте ему, он не крал, — заговорила Аня, заступая нищего.
    Главный по посту поглядел на девочку и искривил тонкие губы.
    — Что делает здесь ребенок? Уведите его.
    — Пойдем, Аня, — попросил Федор Алексеевич под громкий ропот толпы.
    — Папа, мы можем ему помочь...
    — Идем, Аня, — повторил он мягко.
    — Тебе ведь не все равно, папа, — взмолилась девочка. — Я знаю...
    — Аня, послушай...
    — Мы ведь не можем оставить его тут!..
    Федор Алексеевич только вздохнул и снова достал бумажник.
    — Ладно... Ладно, я заплачу за него, — он повернулся к капитану. — Возьмите эти десять злотых. Возьмите и дайте бедняге свободу.
    Мужчине думалось, что тот сейчас возмутится, надменно откажет, но он только поднял бровь, удивленно поглядел на деньги, велел полицейскому забрать и их, а затем коротко приказал:
    — Развязать. Отпустить.
    К бродяге приступили полицаи, принялись резать тугие узлы из плетения, нищий застонал, и Федор Алексеевич отвернулся, вовсе не находя в себе сил смотреть. Медленно стала разбредаться толпа. Кто-то шагал прочь неохотно, обсуждая настолько блеклую развязку, кто-то спешил оставить это место с низко опущенной головой. Зрители косо поглядывали на отца и дочь: кто изумленно, кто неодобрительно, а кто и с деланным высокомерием.
    Аня подбежала к папе, стала весело щебетать что-то, благодарить. Федор Алексеевич хотел взяться за наставление, укор, но вместо присел на колени рядом и крепко обнял её: он не смеет обвинять девочку, ведь не научила ли она его искренности и неподдельной простоте? Может это и есть добро: светлое, искристое?
    — Пойдем, Аня, — говорил он, поднимаясь. — Нам нужно успеть к Дмитрию Юрьевичу до полудня.
    Девочка оглянулась назад, чтобы найти глазами бродягу, но тот уже смешался с прохожими вокруг.
    — Я надеюсь, он будет счастливым, — заметила она просто.
    Отец только молча кивнул.
    Они зашагали к другой оконечности плаца — той, которую едва можно было разглядеть за старым зданием городской ратуши. Аня любовалась тем, как танцуют в воздухе мелкие кристаллики, переливаются в отсветах купола и блестящего шпиля, усыпают их пеленой, летят, летят без конца, кружатся, тихо опадают...
    Скоро, в одном из боковых проездов, справа и слева стало видно небольшие дома: скромные, но добро и аккуратно ухоженные — точно небогатые усадьбы в старом вестфальском вкусе. Как и водится, с мощеной камнем дорогой, подоконными палисадниками, косыми перекрестными балками на полотне стен. Снег припорошил черепичные крыши, и теперь всюду вокруг пригоршнями рассыпалось плетение из бликов: светлое, яркое, живое. Играл с ветвями голого плюща декабрьский ветер, позванивал, падая, снег; казалось, едва что способно разрушить это неторопливое, мерное согласие, а оно перегорело в один короткий миг.
    Федор Алексеевич и Аня как раз держали путь мимо тесного бокового проезда, когда там, меж деревянных фасадов и стен, появились бедняк и двое околотничих — те самые, которых им случилось видеть всего несколькими минутами раньше.
    Городовые схватили бродягу, повалили его наземь жестокими ударами.
    — Пес! — зло крикнул первый. — Из-за тебя я могу лишиться должности.
    Снова взвился в воздух хлыст, снова рассек нищему спину, а тот только беспомощно завыл, застонал.
    — Тебя бес за язык тянул лепить все, что не попадя!
    Еще один удар — и бедняк, качаясь и падая, кое-как поднялся на ноги, бросил неистовый взгляд в сторону полицейских, а после одним прыжком оказался в соседнем проулке. Земля на том месте, где он лежал, побагровела от красных пятен, курилась, дымила, чадила пылью, песком.
    Федор Алексеевич поглядел на девочку и увидел, как та, высоко подняв веки, с ужасом смотрит на место недавнего происшествия.
    “Бедная Аня, — подумалось ему тогда, — почему ей пришлось это видеть?”
    Они продолжали идти молча; Аня понурилась, опустила голову, отец не знал, как стоит начать разговор. Впрочем, скоро девочка сама проронила, тихо, едва слышно:
    — Что делает людей такими?
    Федор Алексеевич недолго помолчал и только пожал плечами:
    — Слабость.
    — Но тогда, многих сильных ты встречал? Тех, которые не сдаются. Никогда.
    — Нет, — заговорил он глухо, скорее, самому себе, чем в ответ Ане — но им я обязан едва не всем, что имею сейчас. А одной женщине — тем самым ценным, чего так и не смог сохранить. Да, у меня не раз опускались руки, но я вспоминаю её, вспоминаю, с каким мужеством она держалась — и...
    Он не закончил, опустил глаза, а девочка, помолчав минуту, снова молвила: так просто, так искренне, и оттого еще ближе к его сердцу.
    — Это моя мама?
    Федор Алексеевич бросил на неё опрометчивый взгляд. Никогда прежде ему не случалось завести с Аней разговор о матери, как, нужно думать, не случится заговорить и об её отце.
    Тогда он промолчал, не нашел в себе сил ответить, хотя при всем том так желалось молвить слово в подтверждение, чтобы принять это, чтобы поверить самому...
    Вместо он только тяжело выдохнул:
    — Мы уже почти пришли... Видишь дом с косыми балками? Там живет и работает тот самый мастер-ювелир.
    Он легко постучал в двери и, ожидая ответа, заметил через силу:
    — Гляди, как вовремя мы поспели: снег вот-вот повалит хлопьями.
    Скоро проскрипел засов. Из проема показался мужчина: в коротких усах, лорнете, пиджаке нараспашку, теплом вязаном свитере. Ему едва можно было дать за пятый десяток, но виски уже разукрасила седина, проседь побелила бороду, а на лбу, щеках запали мелкие морщинки.
    Ювелир взглянул на своего гостя, тотчас узнал его и, улыбаясь, молвил:
    — А, Федор Алексеевич? С добрым утром. Давно вас не видывал. Дело какое привело или, может, хотите просто побеседовать за чаем?
    — По делу, — отвечал тот. — Найдется у вас пара свободных минуток?
    Мастер кивнул, отворил входную дверь, приветливо пригласил проходить.
    — Да-да, конечно. Гостей, как знаете, у меня немного, поговорить мне не с кем. А это ваша дочь?
    Он улыбнулся девочке и, напевая что-то себе под нос, попросил подорожных в гостиную.
    Там, за дверью, в уютной, со вкусом обставленной комнате, чернел у окна круглый дубовый стол, потрескивал тихо камин в резной решетке, а несколько книжных шкафов в самом углу были опрятно уставлены философскими трудами, сборниками поэм и сонетов, увесистыми томами для сведущих в работе с металлом и самоцветами.
    Отец поспешил к мастеру, когда тот убирал со стола книги, и негромко заметил:
    — Дмитрий Юрьевич, есть к вам разговор. Может Аня пока сыграть на фортепиано в кабинете?
    — Ну, разумеется, — улыбнулся тот.
    Однако стоило отцу повернуться к девочке, он увидел, что та, понурившись, стоит у самого входа. Федор Алексеевич подошел, взял её руку, попытался улыбнуться и непринужденно сказать:
    — Помню, ты хотела исполнить нам Понкьелли?
    — Нет, — слабо покачала головой Аня. — Кажется, мне снова нехорошо. Мы скоро уйдем?
    Отец притронулся рукой к её лбу: жар снова давал о себе знать. Аня больна, ему нельзя потерять ни минуты времени.
    — Обещаю закончить как можно скорее. Пока можешь отдохнуть в кабинете; я позову тебя, едва управлюсь.
    Девочка помолчала недолго, а после снова молвила:
    — Как ты считаешь, что он должен чувствовать сейчас? Он, бедный нищий? Он ведь ни в чем не виноват...
    Федор Алексеевич невольно нахмурил брови.
    — Знаешь, Аня, пусть даже сегодня он потерял, все что имел: последнюю копейку и краюшку хлеба, пусть его оклеветали и унизили, но может быть, завтра он соберет горсть монет и будет снова несказанно рад этому. Возможно, он забудет этот день с новым рассветом, как забывал все другие. Его жизнь пускай и непроста, но ничем не связана. А городовые продолжат встречать каждый миг с завистью и презрением потому, что у них уже нет той самой свободы. Потому, что они не могут не превратиться в узников этих самых чувств.
    Он видел, что Аня не хочет верить в его слова, не видит в них правды. А смог бы поверить он сам?..
    — Тебе нужно отдохнуть, Аня.
    Девочка, казалось, не хотела слушать.
    — Но если счастье только в свободе, — прошептала она, — то почему ты бываешь так расстроен?
    Отец услышал, как зовет его мастер, и внимательно поглядел на дочь.
    — Иди, Анечка. У нас еще будет время, чтобы обо всем поговорить.
    Он провел её взглядом и, о чем-то глубоко задумавшись, занял место за столом. Он слышал, как замечает, разглядывая улицу и узоры на окне, ювелир:
    — Замечательная погода, не правда ли? Волшебная. И Аню я смог, наконец, повидать. Вы же её сюда впервые привели, если мне не изменяет память?
    Федор Алексеевич коротко кивнул.
    — У Ани сейчас не ладится со здоровьем. Потому я к вам и пришел.
    Мастер оперся о край столешницы и с недоумением глянул на гостя.
    — Так-так, расскажите, что с ней. Я смогу чем-то помочь?
    — Видите ли, — отвечал отец, наблюдая за тем, как искрят и потрескивают поленья в камине, как за окном сплетаются в хоровод снежинки, а солнечный свет там и там пробивает плотный молочно-белый заслон из облаков, — я часто имею дело с разного рода установками, провожу отдельные опыты у себя в доме. Возможно, это и прозвучит несколько странно, но я хотел бы обезопасить свою дочь от тех излучений, с которыми веду работу. Более того, я боюсь, что некоторые … особенности моей профессии уже могли сказаться на Анином самочувствии.
    Он твердо решил не упоминать колбы с эманацией и выводы профессора Крашпицкого, да и едва ли это сможет поведать о чем-то ювелиру: новое для науки, толком еще неокрепшее, почесть без всякого твердого основания.
    Вместо того мужчина потянулся во внутренний карман пиджака и достал оттуда небольшой аккуратный сверток.
    — Здесь — изготовленный мною сплав. Для работы он совершенно безопасен и может должно защитить девочку. Внутри список компонент: сплав достаточно ковкий для того, чтобы из этой формы можно было сделать пару украшений. Вы готовы за хорошую плату взяться за кулон и кольцо?
    Ювелир кивнул.
    — Продолжайте. Вы хотели что-то добавить?
    — Нужно использовать весь образец. Желательно без нагрева. Нет, вовсе ничего особенного, но не стоило бы нагревать этот металл выше полусотни по Цельсию. Кроме того, я должен сказать еще кое-что, сейчас это очень важно.
    Он наклонился к мастеру и прошептал несколько слов так, чтобы их мог слышать только собеседник. Тот невольно поднял брови.
    — Кулон и кольцо. Я думаю, Аня сможет выбрать такие, которые пришлись бы ей по вкусу?
    Ювелир положил голову на скрещенные перед собой кисти рук и снова кивнул.
    — Вы управитесь к сроку? Я могу рассчитывать на вечер этого дня?
    — Пожалуй, да. Заходите к ужину. Заказов сейчас совсем немного, я думаю, что не стану откладывать.
    — Спасибо, — молвил Федор Алексеевич, пожимая мастеру руку. — Премного вам за это благодарен.
    Он хотел позвать Аню, когда за стеной, в кабинете, зазвучала, полилась потоком мелодия. Сначала сбивчиво, неуверенно, несмело, в потом всё громче, все стройнее, все согласнее. Как хорошо он помнил эти перезвоны гамм. Григ, Аллегро молто модерато.
    Кружилась за окном метель, вспыхивал и гас огонь в камине, а там, в небольшой уютной комнате, за старым инструментом, девочка снова и снова трепетно касалась клавиш.