Знамение Времени или Шаг к Свету. Ч-3. Г-1

Питер Олдридж
1. Счастье быть одиноким


16-17 октября


Большая стрелка часов едва ли подобралась к двум до полудня, и солнце еще и не думало восходить, и ночные птицы носились сквозь тучи, добывая себе пропитание, но чьи-то глаза цвета жемчуга и горного хрусталя с вкраплениями оледеневшей стали глядели в маленькую щелочку в досках на скорую руку сбитого амбара. Глаза ненадолго отдалились и вместо них в щелочку протиснулось дуло охотничьего ружья. Спустя несколько секунд раздался выстрел, и что-то повалилось на землю, отчаянно взвыв. Охотник вскочил на ноги и помчался к добыче. В кустах, где было застрелено нечто, раздался шорох, звуки отчаянного сопротивления, рык, но повторный выстрел мигом отсек любые звуки, нарушавшие предрассветную тишину, и лишь шуршание тела, которое волокли по земле, мешало чистым ночным мелодиям литься в своем первозданном ритме.


Охотник развел костер в тени овражка, завернул разбухшее мертвое тело в ткань, пропитанную каким-то горючим веществом, обложил его со всех сторон хворостом и поджег. Сам он сел неподалеку и закурил, распивая бутылку крепкого неразбавленного виски, поглядывая временами на горящий труп. Безразличие в его серых глазах сменялось сожалением, а сожаление безразличием; ветер беспрестанно трепал его светлые, казавшиеся чуть ли не седыми в ночи, длинные легкие кудри, и остужал теплую бледную кожу. Свет пламени порой выхватывал из мрака его изнуренное лицо, угловатое, вытянутое, с поросшим мягкой порослью подбородком, щетиной на впалых щеках и кучерявыми бакенбардами. Профиль его был мягок: ровный высокий лоб венчали золотистые кудри, плавная переносица оканчивалась мягким округлым кончиком чуть вздернутым кверху, и под ним чуть пробивалась короткая и жесткая щетина, такая же точно светлая, что и волосы, и едва ли заметная. На виске его отпечатался длинный шрам, на лбу виднелись нити морщин, и в уголках глаз и под ними морщины расползались заметной сетью. Усталость выдавали и темные круги, и измученно-отрешенный взгляд серых глаз, обрамленных золотисто-черными ресницами, и устало сдвинутые брови, золотистые с черными; губы его были мягкими, яркими и полными. Волосы — густые легкие кудри бледно-солнечного цвета с золотым и пшеничным, ниспадали на его широкие плечи и длиной доходили почти до лопаток. Кожа имела приятный бледно-розовый оттенок, особенно теплым этот цвет был на руках: летнее солнце чуть подрумянивало их золотистым загаром. Охотник обладал прекрасным телосложением, а в росте достигал около шести футов.


Был это никто иной, как Торвальд.


Оградив себя от любой мирской суеты, он забрался так далеко от людей, как только мог, чтобы при этом поддерживать связь с цивилизацией, но столь тонкую, что он едва ли ее ощущал. В чьем-либо обществе он не нуждался, по крайней мере, он так считал. Занимался он в основном тем, что добывал, перебирал и изучал древние манускрипты, пытаясь добраться до самой сокровенной, самой недоступной тайны бытия. Столько книг было им прочитано и столько выводов написано, что он и сам потерял счет томам. Он изучил руны, понимал латынь, стремился к знаниям и только к ним. Случалось, им завладевала и иная страсть: музыка. Не то, чтобы музыкант из него был отличный, но и плохим он себя не считал, писал музыку, играл на гитаре, ведь нужно хоть как-то было занять себя, когда глядеть на руны становилось тошно, а лес вокруг его хижины затягивала неприветливая мгла. Хотя, помимо этого владел он и еще одним занятным мастерством, и вот когда доходило до него дело, то уж было далеко не до игры на гитаре, да и не до манускриптов. Он был одним из немногих, посвященных в тайны сего мира, одним из немногих, кому дана была сила убивать темных демонов (о светлых он и вовсе не подозревал, не смотря на всю свою ученость). Драугры то были или призраки, или еще неведомо кто, он мог укротить любого. Найти, разорвать, убить. Занятие это было ему по вкусу, но не только от того, что убийство всяческих вредителей доставляло ему удовольствие, он этим занимался. Случилось так, что темные и неведомые силы всю жизнь витали неподалеку и ни на минуту не оставляли в покое его и его семью. Силы эти (Торвальд был абсолютно в этом уверен) лишили его и матери, и отца, и Джареда, младшего брата, наверное, единственного существа, в котором Торвальд  души не чаял, которому готов был отдать на растерзание свою душу.
Торвальду было около двадцати пяти лет, когда мальчишка бесследно исчез. Как ни убивался он тогда, кого ни призывал на помощь, никто не мог утешить его даже словами о том, что брат его теперь уже в лучшем мире. Альвы не видели его, демоны не чуяли, быть может, кто-то из них врал, быть может, странные таланты ребенка прельстили высшие силы, но несмотря на молчание, Торвальд всю свою жизнь не переставал искать его и поклялся коснуться пусть даже и не теплого белого лба, а холодных мощей, но мощей родного брата, коснуться губами перед тем, как самому уйти на покой.


Торвальд много лет жил один после того, как исчезли отец и братья, так же точно он жил и до сих пор. У него не было ни жены, ни детей, ни друзей, никого... Все это было не по душе ему, жаждущему свободы и мщения, гонимого идеей отыскать братьев и найти себя там, где раны душевные затянутся и не останется и следа от страшных печалей, вгоняющих его в приступы болезненных агоний, пьянства и безысходной тоски. Но он отчетливо понимал, что едва ли сможет осуществить свою мечту: все мысли о его великой победе казались ему порой иллюзорными бреднями сумасшедшего.


Память Торваьда хранила живые, нетленные образы его братьев: черные, матовые и большие глаза Дориана, его темные, горевшие огненно-каштановым блеском на солнце, волосы, его упрямый подбородок, его тонкие темные брови и идеальной формы нос, и его тихий голос, и бледный румянец щек, когда он опускал свои глаза в смущении, и все печали, что он лелеял в своей душе, и все слезы, что он ронял по матери, и каждый вздох, когда сердце его болело, изнывая от горечи; Дориан был ребенком чистейшей души, сердца, полного доброты и лучезарного счастья, нежности и любви, и Торвальд не мог смотреть, как тот страдал и как истязал себя тогда, когда погибла их мать. Но вместе с трагедией пришло и счастье: удалось спасти малыша, Джареда, который стал утешением и отрадой семьи.


Торвальд помнил, как в конце своей жизни мать написала на открытке еще не родившемуся ребенку нервным и тонким почерком, каким не писала никогда прежде, одно лишь слово, одно единственное слово, которое должен был тот прочитать по достижении совершеннолетия, и запечатала открытку отлитой из бронзы печатью. Торвальд и сам не знал, что было написано там, так как не решался нарушить последнюю священную волю своей матери. Иногда что-то будто бы шепталось в его голове, шепталось во снах, и умоляло, заставляло его прочесть эту надпись, которую в детстве он видел лишь мельком тогда, когда мать писала ее, писала за день до своей смерти. Что-то зловещее таилось в этом странном совпадение записки и гибели, и у Торвальда в голове возникало множество разных мыслей, множество догадок, но ничто не смогло бы его заставить раскрыть то, что предназначалось лишь его брату: он был человеком слова и железной воли.


Джаред был для него существом неприкосновенным, божественным, дыханием благоухающего цветка, которое может развеять малейший ветерок. Мимолетное счастье... Он ускользнул так быстро, что, казалось, вся жизнь его тянулась не долее одного взмаха крыла умирающей бабочки. Торвальд будто бы видел перед собой его чистое лицо и прозрачные лучезарно-зеленые глаза и грустный взгляд, полный неясных ему, Торвальду, чувств.


Любовь к братьям когда-то занимала все место в его сердце, и он не представлял себя без них и без этой всепоглощающей любви. Но прошло время, и он потерял их. Навсегда. Они, быть может, уже давным-давно погибли, а если и нет, то какова вероятность того, что ему еще хоть раз в жизни удастся их повидать? Помнят ли они его? Ищут ли? Странно, но Торвальд в это не верил. Гораздо спокойнее было ему думать, что они счастливы где-то без него, чем то, что они так же лихорадочно пытаются его отыскать и так же страдают, тоскуя по нему. Он уже вырос из того возраста, когда надежда имеет свойство греть человеческое сердце: сейчас он переживал те годы взрослой жизни, когда мужчина начинает утрачивать свою былую страсть и сердце его холодеет, и сам он и все его чувства словно покрываются льдом. Торвальд к тому же был одинок, и одиночество это усиливало холодное чувство печального счастья и пробуждало безумное желание бессмысленного существования. Но у его существования был смысл, и Торвальд сам прекрасно понимал это, но так далеко была та странная цель, к которой толкала его судьба, что он отчаивался порой и, будто бы в чаду, умолял богов отнять у него жизнь, отпустить к земле бренное тело. Но боги были глухи к его молитвам, а, быть может, просто не желали покровительствовать столь безумному желанию сильного человека, которого пытается сломать судьба.