Губарев

Жанна Корсунова
История эта – сплошная импровизация и неожиданность, во всяком случае для меня. И пусть ее участники не взыщут, что не умолчала: и каюсь, и грешна, не обессудьте. Прошу заметить: обо всех – лишь хорошо, никак иначе. Потому что именно так и было.

В тот вечер у меня были планы, потом планы отменились, потом родились новые и отменились снова. Появилось время для Интернета, а там друзья: реальные и виртуальные, старые и свежеиспеченные. Наташа в том числе.

С Наташей нас познакомила Сеть – банальная новейшая история. Когда-то Наташа жила в Минске, потом в нем долго не жила, потом стала наведываться иногда, всегда перелетая тысячи километров.
В тот вечер она была здесь, по добрым творческим делам своим, и что-то вечером ей взгрустнулось, и она про это написала.

Я на правах аборигена пригласила Наташу на чашку кофе.
– А хочешь, сходим в мастерскую к Губареву? – напечатала Наташа свой ответ-вопрос.
– А кто это? – ответила я бестактно вопросом на вопрос и сразу поняла, что лучше б так не отвечать.
– Да ты что! Губарева не знаешь?! У тебя под боком гений живет, а ты!..
Я, конечно, нехороший человек и смею не знать гениев-соотечественников, но к исправлению всегда готова:
– К Губареву – хочу!
И мы пошли.

На дорожку пришлось пообщаться с Гуглом. Он сказал, что всё не так печально: картины Губарева я многажды видела, и впечатлялась регулярно, и грустила бывало, и даже веселилась иногда, и гений его признала давным-давно, да автора не удосужилась запомнить. Не знала, правда, что на Западе он признан и раньше, и глубже, чем в родных широтах, что, увы, случается часто.

Мы встретились возле ГУМа. Наташа пришла с подругой и отличным настроением. Я тоже с настроением. И предвкушением: развиртуализация – дело всегда весело-бодрящее.

Добрались до Немиги, забуксовали на перекрестке: адрес есть, дома нет.
– Валентин сказал, что стройка там и кран, – дала наводку Наташа, и завертелись руки-головы-глаза.
– Вижу кран! Идем на кран.
Огибаем Макдональдс на Немиге, погружаемся во двор, задаем вопросы прохожим. Вот она, тропинка, вот он, подъезд, вот обшарпанная кнопка лифта. В узком кабинном пространстве задаю Наташе главный вопрос, который следовало задать еще в Сети:
– А кто он тебе, Губарев?
– Никто.
– Ни сват, ни друг, ни дальний-дальний родственник хотя бы? То есть как это?
– Как-как? Элементарно. Написала, поговорила, была приглашена. Вот и познакомимся, кстати.
– Ты хочешь сказать, что мы, совершенно незнакомые тетки, сейчас припремся к знаменитому художнику и будем бессовестно тратить его драгоценное время?
– Ну да, а что такого? Он тоже человек, ему тоже общаться надо.

– Извините.
– Проходите.
– Добрый вечер.
– Добрый, добрый.
– Мы тут…
– Да уж, вы здесь. Раздевайтесь, располагайтесь.

Валентин – сама любезность и обаяние. На лице – полуулыбка и покой. Легко преодолев положенные первые неловкости, разбегаемся по мастерской, как тараканы – кругом тьма интересного, заслуженного, винтажного. Среди афиш и фотографий – несколько карандашных портретов – правильных, строгих, классических, исключительно не губаревских.
– Это я умышленно повесил, чтобы видели: умею-таки рисовать по-взрослому, по-настоящему. А то, бывало, задавали мне вопросы в каких-нибудь комиссиях: а вы рисовать-то умеете? А однажды мои работы даже забраковали с диагнозом "неуместная ирония".

На журнальном столике – фруктово-конфетная история, как и полагается в хлебосольном доме. Правда, и элементы покрепче тоже вписаны в эту композицию – легко и высокохудожественно.
– Ко мне как-то банкир заходил, самый настоящий, в костюме дорогом, в таком же галстуке. Поговорили немного о том о сем, и достает он из дорогущего кармана маленькую бутылочку и сырок плавленый – насмотрелся фильмов про художников.

Набегавшись-насмотревшись экспонатов, все трое рассаживаемся рядком на диван, как воробьи на ветке. Внемлем Мастеру. Впереди – разносолы на фоне Валентина, сзади – ковер с оленями на фоне шишкинского пейзажа. Само собой, по низу ковровому бахрома стелется – золотистая такая, как и положено по жанру. Из детства, в общем, – нашего общего советского детства.
– Я люблю старые родные вещи. В них столько энергии, души, характера! Вот этот ковер, например. Он в моем детстве висел над кроватью. Я, как водится у детей, все складки-закоулки на нем повыучил, попривык, прирос можно сказать. Потом ковер ушел к одним родственникам, потом к другим, потом совсем потерялся во времени и пространстве. С трудом разыскал его, выменял на картину. Теперь вот висит, греет.

Валентин показал несколько новых работ. Одна – особенно пронзительная. На ней – двор со старыми деревянными двухэтажками, такими же деревьями и много чем еще немолодым. На дворе – пасмурная погода и женщина с аналогичным лицом. И название, которое – суть важная составляющая его картин – что-то вроде «Тот, кто остался». И от названия этого получается еще грустнее. Самое удивительное, что грусть от губаревских картин непременно светлая, теплая какая-то. Черт его знает, какой такой химией-физикой это сооружается, да только не поспоришь: умеет художник наступить на такие места внутри…
Одно слово – "много чувств". Этой короткой фразой объяснил один американец покупку его картины.
– Мои герои – они не молодецкие: немного не дотягивают в счастье, в красоте, в устроенности жизненной. И это имеет некоторый терапевтический эффект: смотрит человек на такую картину и понимает, что он-то вообще-то о-го-го. Я люблю простых людей. Особенно провинциальных. В них есть искренность и нет камня за пазухой.

– Отчего ваши картины так трогают? Откуда сочится тихое очарование? Почему становится покойно и тепло? В чем секрет? Может, дело в домиках двухэтажных, колонках старых с ведрами скрипучими да липах до небес? Это они уводят нас в детство?
– Может, оно и так, вам виднее. Но интересно то, что не только постсоветские люди так говорят, у которых в генетической памяти все эти обстоятельства бытовые. Но и на западе тоже почему-то грустят... Подходит как-то ко мне одна француженка – приятная такая дама в возрасте. Рассказывает, что купила пару лет назад мою картину «Качели» – на ней парень девушку на качелях раскатывает. И говорит мадам, что, мол, каждое утро просыпаясь, на эту пару смотрит и любви их радуется. Но теперь ей кажется, что чувства парня к девушке остыли... Я даже испугался – это какая же ответственность на художника ложится, если картины играют в жизни человека такую роль. Успокоил даму, как мог: не волнуйтесь, говорю, охлаждение только кажущееся, он любит ее по-прежнему, да и как можно ее не любить. Поверила.

Валентин Губарев – и график, и скульптор, и художник первостатейный. Да только не за эти рядовые умения парижская галерея Les Tournesols два десятка лет исправно платит ему жалование – чтобы только творил.
– Двадцать лет назад раздался звонок: "Валентин Губарев жив?" Я думаю: "Боже мой, ведь обычно после смерти художника картины дорожают. Что же сказать-то? Сознаться, что жив или…" Но как человек честный все-таки говорю после некоторой паузы: "Ну, жив". Оказывается, французы нашли каталог со старой выставки, где была моя работа, и заинтересовались. Раздумывали целый год, потом предложили сделать выставку в галерее Les Tournesols, что значит "Подсолнухи".
Волновались французы страшно, а я спокоен был. Спрашиваю: "Что вы так нервничаете? Ну потратились на афишки…" – "Нет, Валентин, дело не в этом. Вдруг провал? Репутация нарабатывается годами. Конец репутации – ищи другой бизнес". Они тяжело принимают новых художников, а тут решили рискнуть.

Незаметно пролетели два часа. Засобирались мы – восхищенные, просветленные, сытые духовно, согретые душевно... Пора и честь знать.
– А вы нам ничего про Париж не рассказали.
– Да что Париж? Неинтересно про него. Люди улыбаются, а внутри зашнурованы до подбородка. Не поговоришь по душам.

В лифте от переизбытка чувств я полезла к Наташе обниматься:
– Спасибище тебе громадное!
– Да если бы я знала, что он так крут, я бы сама забоялась...

... А вдруг художник Губарев возьмет да и напишет новую картину в свойственной ему гениальной манере. На картине будут сидеть три носатые девицы, на лице у каждой – простые женские печали-радости. Кругом будет море понятных деталей: шоколадочка поломанная, яблоко надкусанное, заяц солнечный прискачет. Кошки только не будет – откуда ей взяться в мастерской.

А над девицами, над их несовершенными головами, над мыслями немудреными, над старым истертым диваном побегут-поскачут бодрые олени. И во веки веков не скроются за вечными шишкинскими соснами.



Июнь 2014