Гл-3 Пробуждение

Анатолий Жилкин
    Ярыгин очнулся на третьи сутки, в субботу утром. От запаха карболки щекотало в носу, тело онемело: казалось чужим, деревянным, лишним. Измученные «потусторонним» глаза провалились в чёрные ямы и смотрели оттуда настороженно, будто вспоминали давно забытое… Тупая боль с новым, незнакомым оттенком монотонно толкала в плечо, руку, пульсировала в искалеченных пальцах. Надоело ей метаться по истерзанному телу, и она изо всех сил искала выход, пытаясь вырваться наружу. Санёк осторожно прислушался к себе… внутри себя – и удивился: на сердце царил покой, в душе – тихая блаженная радость.
«Вот те на! Подсказал бы кто хоть, что ли: живой я? Или отпел меня поп в тот раз по-правдашнему?»
    Воробьи на подоконнике устроили кучу-малу. Шумная ватага голодных сорванцов, не обращая внимания на раненых, возилась в двух шагах от коек, ловко выхватывая друг у дружки крошки измельчённого в крошево чёрствого сухаря. В азарте запрыгивали один другому на спины, когтистыми лапками цепко впиваясь в загривок, натужно чирикали, смешно срываясь на писк. А ухватив в суматохе заветную крошку, тут же кидались вниз, пикируя в густую листву могучего тополя. Их гомон разбудил раненых. Он и Санька вырвал из тёплых объятий забвения, вернув из полёта в бесконечное назад – в нелепое, мимолётное, конечное… Кто-то рассудил по-своему: рано, мол, тебе, Ярыгин, на покой – недомучился, недополучил, не натрясся на ухабах, не дослушал, кого надобно дослушать. Терпи! Твоё время на подходе…
    «А ведь «там» не просто. Это в начале: луг, ромашки, васильки, ковыль по пояс. Дальше: глубина, безмолвие, необратимость, (не)понимание… Летишь сквозь бездну к краю бездны: не ты и непонятно с кем… Он легонько тряхнул головой. «Где же тебя носило, Санёк? Не успел ты (не) вернуться… Придётся до конца испить». Он прикрыл глаза и затих…
    …Солнце, раздвинув лохматые ветви тополя, по-хозяйски протиснулось в палату, приятно согревая лоб, щёки, глубоко – душу. За плотно прикрытыми веками, из белых точек на алом, рождались огненные всполохи и цветные шары. Они свободно перемещались в Санином космосе: из совсем мизерных разрастались в огромные, наполняя сознание розовым, зелёным, синим, лиловым. Лопались, брызгаясь. Тут же рождались новые: оранжевые, голубые, бордовые. Пылающие вползали под лоб, оживляя память, тормоша мысль. Алое, розовое, бордовое струилось из глаз, размывая края, заливая горизонты…
    Санёк не забудет того полета. Необъяснимое «оттуда» будет сопровождать его до конца… в конце подхватит и унесёт навсегда. Что-то происходило с ним в тот отрезок, когда он «выпал» из земной жизни и стал «един» с кем-то невообразимо близким, но глубинно неведомым. Со временем он научится уходить вглубь – в себя. Туда, где нет и не может быть границ. Где можно ощущать себя – «вместо» себя. Где спокойно течёт время, которого вовсе нет. Оттуда не возвращаются по своей воле…
Санёк спохватился: он приоткрыл глаза и с опаской покосился на раненую руку. Ощупал бинты, дотронулся до того места, где должны быть пальцы… и с облегчением, не замечая, что говорит вслух, выдохнул: «На месте… уффф… Спасибо тебе, Господи! Не обманул поп – сохранил руку».
– Никак очнулся, полчанин? – послышалось над ухом.
Он осторожно повернул голову и увидел соседа по койке. Тот сидел на табурете, облокотившись на костыль.
– Степан! – представился сосед. – Я из Одессы, здрасьте! Ты, сибирячок, только того – не шали больше, не летай прежним курсом. Закрепись на нашем берегу – в землю зубами вцепись, матерись, пой, кричи, но в сознании. И «на таран» повремени. А то, – Стёпа изобразил крайнюю озабоченность и заговорщицки подмигнул, – нам с тобой пайку урежут… к бабке не ходи. Страшно подумать: трое суток без добавки! Обидно до слёз. Щи да каша – сила наша! В нашем, не совсем стабильном состоянии, из всех процедур эта главная – добавка! «Пороху» может не хватить для полной реабилитации. Глаза, полчанин, держи открытыми, чтоб без претензий со стороны медперсонала. Каша с топлёным маслицем – это ж первое средство в прорастании наших никудышных конечностей.
– Ты глянь на него, – послышался смех из дальнего угла палаты, – старик-то всем накостылять успел. И щёки набил, аж глаза из орбит, и всё ему мало! По ихнему, птичьему рангу не ниже полковника будет!
– От силы старшина! Какое там «полковник», – возразил весёлый, с хрипотцой, юношеский голос. – Злой, горластый и с воспитанием у него явный пробел. Глотка лужёная, кулак да мат. Смотреть тошно, людей напомнил…
Воробей вытаращил на юношу круглые глазки, готовые выпрыгнуть от возмущения. Но разжать клюв не решился, опасаясь нежелательных потерь. Он крутанулся на месте, ощетинив хвост, и мелко завибрировал выгнутыми дугой крылышками.
– Ишь как перекосило, вылитый старшина. Раскусили тебя, горластый!
Воробей, давясь, кое-как пропихнул содержимое «запасников» внутрь и так расчирикался, что заглушил все обвинения в свой адрес.
– Один в один наш старшина-скупердяй. Вот порода! Хоть на передовой, хоть в тылу им всё одно: своё не упустят – из глотки, а вырвут.
Воробей презрительно покосился на раненых, подпрыгнул на месте, коротко оттолкнулся и «рыбкой» нырнул вниз, мгновенно растворившись в молоке оторвавшегося от земли тумана.
– «Хитёр бобёр»! Всем мозги запудрил, тёртый калач! Сёдня с оладушками чай будет пить. Порадует деток, и жёнке подспорье. А самому, глядишь, и послабление в известном деле. А что, заслужил внимание: вынь, как говорится, да положи что причитается. Имеет полное право!
Красноармейцы вразнобой загоготали, потом заохали, запричитали. Швы, бинты, гипсы, растяжки на раненых конечностях затрещали, зашевелились, врезаясь в живую плоть. Но разве это причина, чтобы не мечтать о сокровенном? Для русского солдата – пусть не совсем цельного, пусть из кусков на скорую руку сшитого – внимание на первом месте. Когда речь о «сокровенном», можно и на «скорую руку» потерпеть…
– Ты погляди на него, – отозвался усатый, перебинтованный до подбородка, охавший солдат, – вчерась ещё с уткой в обнимку засыпал, а сёдня «послабление» ему грезится. Тебя, Фролка, крышкой до сорокового дня прикрывать не след – только доски переводить. Всё в щепки разметашь: не ты сам, так дух твой неугомонный. Это ты ещё к кровати привязанный почивашь, а как отвяжут доктора… Страшно представить, куда тебя нелёгкая унесёт. Нога-то только в коленке и не распрямлятся – разве ж это помеха для такого молодца-удальца? Предупредить бы не мешало персонал, чтоб тебя – от греха подале – не раньше дня выписки распутали. Пущай фашист от твоего «послабления» бегает, ему сподручней вприглядку засыпать.
– Ты, Яковлевич, мои секреты не выставляй на общее обозрение. Вот повезло так повезло в одной палате с тобой очутиться. Я ночью тебя, как ты выражаешься, «от греха подале» на первый этаж спроважу. Запеленаю в одеяло и утяну по ступенькам вниз. С кляпом в пасти оставлю у дверей – санитаркам на потеху. Ты мне в блиндаже да в окопе всю плешь проел своим языком поганым. На законном лечении я тебя терпеть не стану. Я его в честном бою заслужил. Какой-никакой, а отдых-передышка. И помечтать имею полное право – ратному делу это не помеха.
– Во шпарит, как по писаному! Откуда вас занесло в наши края, полчане?
«Ага, это Стёпа», – узнал голос соседа Санёк. Все другие голоса, что доносились из разных концов, он только слушал. О том, чтобы повернуться, и думать не смел. Боялся, что боль может вернуться от любого неосторожного движения.
– Откуда? Из-подо Ржева, откуда ж ещё? Там сейчас ад кромешный. Чо-то наша «хитрость» нам же боком и выходит, хотя и немцу там не мёд. Яковлевич, ты лучше расскажи хлопцам, как ротного без каши оставил. На манер воробья сработал. И не подкопаться, и старлея «умыл»…
    Михаил Яковлевич, так звали пожилого солдата, крякнул, охнул, кое-как продышался и снова крякнул. Осторожно, как бы прислушиваясь к своему нутру, начал говорить. Слово за слово и разговорился: перестал осторожничать, нащупав серединку между «больно» и «нестерпимо больно», и заскользил по ней, лавируя между швами, переломами, ушибами и прочей госпитальной чепухой.
– Ты, Фролка, не сочиняй тут: «умыл»! Ишь ты, балабол выискался. Я без задней мысли тогда, само собой вышло. Будь оно неладно, с греха чуть сквозь землю не провалился. У нас ведь как: кухня на передовую не шибко по расписанию заявляется. Ну, как и везде. А в тот раз мы сухари дня три грызли – животы к спинам приросли. Немец тоже притомился, передышку взял. Тишина в ушах – звон-перезвон. По окопам радость разлетелась, как круги на воде: кухня за пригорком пыхтит. Само собой, подкрепились мы основательно – с дальним прицелом брюхо уплотняли. А ротный с комбатом в тот день, считай, с самого утра стратегию сочиняли, притомились к обеду. То да сё, вернулся ротный черней тучи. Не всё, видать, у полководцев полюбовно… Да и откуда веселью взяться, когда людей по пальцам пересчитать. Недели не проходит, а в окопах «шаром покати», будто сквозняком солдатиков выдувает. Выхлёстыват немец – от снайперов спасу нет: чуть зевнул – и «дембель». Наши тоже в долгу не остаются: пульки туда-сюда – вжик да вжик. Он нас не щадит, мы его прореживам да в ихнюю Германию – кого целиком, а кого, как придётся, – спроваживаем. Сортируем друг дружку, скучать некогда.
Слышу, старшина кличет: «Тащи, Яковлевич, каши для ротного, да чтоб котелок с горкой». Я мигом: до кухни и назад. Толковый у нас ротный. Фролка, вон, не даст соврать, только интеллигентный больно. До войны историю в школе преподавал. С головой мужчина и не трус. С первого дня на фронте. Его и удивить, по большому счёту, нечем. Но я расстарался: отыскал пробел в его культурном воспитании.
Я котелок кашей утрамбовал, а сверху своей шапкой прикрыл, чтоб тепло не выдувало. Пусть, думаю, лейтенант брюхо горяченьким порадует. Забегаю в блиндаж: котелок на стол, шапку долой и стою довольный. Он «наркомовских» полкружки опрокинул, крякнул и ложкой в кашу. Потом будто споткнулся на ровном месте: прищурился, отрыгнул голодным брюхом и меня пальцем манит. Интеллигентно так подзывает. У него кулак – под каску не спрячешь, а я «без задней мысли» к нему на сближение. У меня ремень на последней дырке застёгнут, внутри весело, петь охота. А он только и «съел», что своей отрыжкой поперхнулся. Сквозь зубы цедит:
– Гляди-ка, красноармеец, чем ты командира Красной Армии травить вздумал!
Я голову склонил над котелком, присмотрелся – и ахнул! А там вши, и все как есть мои… с десяток наберётся. Разомлели, видать, под шапкой, не удержались, ну и соскользнули в котелок ротному, на мою погибель. У меня, братцы, отродясь столь стыда за один раз не образовывалось. Хоть сквозь землю… глотку перехватило. За командира обидно, и самому инвалидом остаться – ох, мало радости. Выхватываю ложку из-за голяшки – и давай своих вшей за щеку прятать. Уплетаю... нахваливаю кашу. Пузо трещит, а мне останавливаться никакого резона.
Смотрел на меня ротный, смотрел… Вижу, на глазах добреет. Отходчивый он у нас, одно слово – интеллигент! Краем глаза примечаю: обмяк кулак у командира. Он вторым глотком кружку опорожнил – и меня подбадривает: «Доедайте, доедайте, товарищ боец, своих диверсантов. За меня не беспокойтесь: мне старшина организует обед… из другой посуды». А я и не думал отказываться. Незаметно ремень расстегнул – и в темпе, пока он добрый. Как не лопнул! А какой у меня был выбор? С кашей ещё куда ни шло – какая-никакая надежда оставалась. А вот если бы он кулаком приложился, тут уж без вариантов: никакой хирург ни по каким чертежам не собрал бы… Такая вот история, братцы. Таких бы нам учителей да поболе: мы бы повсеместно все призы брали. Старшине спасибо! Он второй кружкой меня, как щитом, прикрыл… отвёл беду.
    Ротный с полгода тому в рукопашной одного фрица до смерти обнял – натурально задавил. И немцы, и мы как истуканы стояли – онемели. Этот фриц – бык быком – наш взвод в пух и прах разметал. Стольких хлопцев покалечил. Приметил, видать, ротного – и к нему. А ротный фрицев в соседнем окопе жулькает, опомниться не даёт. Потеха с ним, и тоже медведь медведем. Обернулся на наш крик, а немец тут как тут. Обнялись они крепко-накрепко, будто братья родимые. Немцы и мы по кругу выстроились. И веришь, нет: об оружии забыли, не до него… А эти двое только покряхтывают. Наш-то борец в прошлом, и немец под стать ему – тоже борец. Это мы потом узнали, что они ещё до войны друг о дружке слыхали, а встретиться на ковре не довелось. Бог миловал.
Немного погодя у немца глаза из орбит выпирать давай, потом кровь горлом хлынула. Это какую силищу надо иметь, чтоб вот так: голыми руками из человека дух выпустить! Задавил ротный немца на глазах у публики и рукопашную на нет свёл. Всё у него так: любит по справедливости. Интеллигент, он и есть интеллигент.
    …Воробьёв будто ветром сдуло. Четвёрка сизых голубей упала на них прямо с неба. Не толкаясь, не суетясь, разглядывая каждую крошку, прибрали остатки черняшки. Потом, как по команде, вытянули шеи и с любопытством принялись разглядывать раненых, перекладывая головы то к одному крылу, то к другому.
– Размечтались! Ишь как морды лоснятся, отъелись на дармовых харчах. Вот и нам бы так: на крыло и до отвала, – добавил тот же молодой голос.
    Резкий свист сорвал голубей в крутое пике. Наступившую тишину постепенно заполнило знакомое с детства звенящее жужжание. Это на рябиновом цвете самозабвенно трудились пчёлы. Рядом с ними здоровенные шмели, басисто гудя, медленно ворочались, тщательно проверяя каждый цветочек.
– Не скоростью берёт шмель, но прилежанием, – прокомментировал происходящее добродушный пожилой солдат, подковылявший к окну с костылём под мышкой. – Муха мухой, а на поверку мудрей человека оказалась. Трудиться надо, а не убивать друг друга почём зря. Они это поняли. Нам, видать, не до того. Никак не насытимся чужой кровушкой: колошматим друг дружку в хвост и гриву, конца-краю не видать этому смертоубийству. Остаётся вздыхать да наблюдать за «глупыми» пчёлками. Чудной мы народ, люди: бестолковый, злой, недальновидный, по всему видать – временный.
– Мы, что ли, эту войну затеяли? – возразил Стёпа, сосед по койке. – Мы дома свои защищаем, детей, жён, стариков от истребления.
– Не о том речь, Одесса. Они на хрупком цветочке умудряются сами нектаром запастись и с соседом поделиться. Мы же не успокоимся, покуда на необъятных просторах не отыщем, кому в ухо заехать. Усёк, в чём разница между нами и ими? Они сообразили, как малым обходиться, чтоб в мире свой век прожить. Других примеров и не надо. Вот он – под самым носом гудит. Бери и пользуйся. Есть такие люди, они с виду на нас похожие, а нутром как есть пчёлки. Староверы, к примеру. Живут себе, поживают вдали от нашей суеты бестолковой. И ничего себе – не скучают без нас. Светлые люди. В вере их сила! В согласии с природой жизнь протекает. Пчёлки к ним со всех концов летят: погостить напрашиваются, а остаются насовсем. Живут бок о бок и только радуются такому соседству. Усёк, Стёпа?
– Усёк, Василий Евграфович, усёк. Нам отступать некуда, и бежать не убежишь, мы на своей земле…
– Кто бы спорил! Я о другом: научиться бы не допускать до смертоубийства, с опережением действовать. Кастрировать злодея на его территории. Где-то снова недоглядели, не успели упредить. Вот я о чём! Надо предвидеть, просчитывать, успевать. Каких людей теряем безвозвратно: лучших из лучших! Столько горя кругом. Это ж куда годится…
– Мужики! – раздался злой окрик, – хорош о политике языки чесать! А то догутаримся – лоб зелёнкой раскрасят, не перевелись умельцы. Будет ещё время мозгами пораскинуть, а покуда помалкивай – целее будешь. Перво-наперво немца мордой к его хате развернуть. Вторая задачка – и тоже, я вам скажу, – баб своих не подвести: лбы под пулю не подставить и ещё кое-что уберечь. Ноги, руки, конечно, аргумент, но есть кое-что ещё… – и тоже аргумент! Зря я этот самый аргумент с собой на фронт захватил. Надо было в банку цинковую запаять да в саду под яблонькой закопать поглубже. Эх, дал маху!
    Солдаты дружно гоготнули, заметно оживились и наперебой подхватили мирную тему. Лица разгладились, глаза заблестели. О своих бабах вспоминали с теплом и мужицкой нежностью.
– У нас с моей Любаней к покосу радости столько набиратца, аж через край захлёстыват, – послышался знакомый сибирский говорок. – Откосимся, бывало – и в баньку. Ещё сено не скопнили, а в нас уж терпежа никакого не осталось. Потеха! Ежели Любаня хохочет на верхнем полке, веником меня понужат почём ни попадя, сомнений никаких: дочка на свет просится – ейная подмога. Ежели меня холодной водой из кадки поливат, не сумлевайся: пацан через это дело фулиганит. Мы эти наши приметы наизусть выучили.
– И сколько их у вас с Любаней покосов-то было? – поинтересовался солдат у окна.
– Выходит семь, если по головам считать. Четыре весёлых – на верхней полке, а три – с колодезной водой из кадки.
– Силён, бродяга! – одобрительно закивали из разных концов палаты закряхтевшие от воспоминаний солдаты.
А Санёк тихонько слушал... тихонько улыбался... тихонько плакал…