Безнравственное дело

Ярослав Полуэктов
Глава из повести "Чокнутые детки"
Повесть полностью см. http://www.proza.ru/2015/10/21/2007


  И ещё: это глава, в которой кроме прочего на арену событий активно выдвигается герой-бедолага художник в первом поколении Селифаний Вёдрович Вёдров.
Время действия? Вспоминаем, вспоминаем, вспомнили:  детская игра в классики. Стоим в одной клетке – январской, – находим другую. И прыгаем через интереснейшие, забавные месяцы прямо в  летнюю клетку 1917-го года. Не забываем толкать по ним взрывоопасную Михейшину пинашку.

***

Молодой чиновничий сан сначала полицейского, а по политической инерции – теперь уже народно-милицейского департамента, между тем, почти целый год кряду продолжает что-то строчить ловким пером, взрослея на присмотрах, как мокрый груздь.
Глазея и невзирая на государственные перемены, на смену благородного начальства руководством обыкновенным, он по-прежнему бабахает острым предметом в потомственную бронзовую чернильницу в виде колокола на постаменте, с дыркой для чернил, обрамлённой златопёстрыми узорами. И колоколенка там ещё какая-то была.
От такой силы желания писательства насквозь можно продолбить прибор. А большая вылитая копия того средства звона с обломком величиной примерно с елизаветинскую карету, который – к слову и если кто не знает,  – стоит, как назидание любому высокому падению, изнутри  Кремля. Намёка самодержавие не поняло и должным образом не подготовилось.

***


Для настоящего сыскного следователя чиновничий отпрыск ещё слишком молод. А вот для описательской деятельности он вполне пригоден.
Правда, он большой фантазёр. По словам Никифоровны, может написать такого, чего и в помине не было. Неважное это качество для будущей сыскной работы.
В помещении, тем не менее,  воспаряет по-деревенски высокий культурный дух уголовного права.
На полках блестят шафранными заголовками корешки учебников  по этой древней гражданской науке возмездия по заслугам, перенятой  от всех времён, разных правительств, иродов, и отредактированной сообразно русским обстоятельствам.
Перед взрослеющим на глазах отроком возлежит огромная, сверкающая заграничным цейсом лупа.
Присутствует важная, редкостной красы приземистая конусовидная лампа на кривой птичьей ноге, с горящим газом внутри, и с блёклым пучком света, направленным в центр покрытой бильярдной суконью столешни.
В расплывчатом пятне луча – листок бумажки с каким-то рисунком.
Если интересно, то подойдем поближе, разглядим картинку и подсмотрим текст.
Ага! Знакомый нам уже молодой человек по простому русскому имени Михейша, пробует описать словами то изображение, что сотворено на целлюлозе.
Это не так-то уж просто. Это новый жанр следственного дознания, хлеще конан-дойлевского, и произошедший от бедности. В уголовке попросту нет фотографической камеры. Далека Сибирь: не до всюду дошла ещё англо-немецкая оптическая техника. Дороги дагерротипные стёкла с прилагающейся к ним проявочной химией.
У Михейши из техники имеется личный Ундервуд, о котором уже шла как-то речь, но отец с дедом, не особенно довольные политическим раскладом, переговорив между собой, унести его на службу не позволили.
– Наладится ихний социализм, тогда посмотрим.
Про стереоэффекты фотографии не говорим: они имеются только у тётки Благодарихи, устроившей не так давно в бельэтаже своего дома некий интересный во всех мужских смыслах гостевой двор с двумя-четырьмя справными бабёнками. Бабёнки имеют в своих немудрёных саквояжиках по-столичному настоящие, и периодически обновляемые в губернском военно-гражданском лазарете жёлтые билеты.
Обновляют они эти документы, удостоверяющие  пышное здоровье тела гораздо реже, чем в столицах, но посещаемость скоромного того заведеньица от этого не снижается. Кто ни зайдёт, то копеечку оставит, да не одну.
На рубли счёт пока идёт, не на мильоны. То станет позже. И всё с радостию, от души. И шалят там с особенной весёлостью, и зажигаются глаза с порога.
Скорое на раздвижку ног проживает там бабёнистое население: удобно это очень занятым людям. Нет надобности тратиться на лишние слова и уговоры, как непременно случается с неблудливыми жёнками. Главное: не забудь пройти мимо Благодарихиной кассы.
Сгори то заведенье по нечаянной судьбе – зальётся горькими слезами сильная половина Нью-Джорки. Заплачет и хозяйка – её это, кровное дело, поднятое со дна на вершину самых трепетных мужских  миражей. Говорят, пишут комиссары запрет на это славное дело, но, то ли не дошёл он ещё до Джорки, то ли комиссарам это заведенье самим по нраву.
Скрипит перо под рукой Михейши. Помарок и правок поверх текста на полях очень и очень много.
Переписывать, что ли он ещё будет? Так оно и есть. Под столом – кучка разрозненных листков. То – попорченная бумага.
Не экономно, чёрт возьми. Завтра Михейшу за это похулят. А, ежели,  вдобавок ещё, он будет писать и дальше эдак подробно, то справится  только к утру.
Так оно и вышло.
Излишне силен у Михейши эпистолярный запал: не хуже и не короче, чем у описателя  русской жизни потомственного негра Пушкина.
Не так давно Михейша строчил письмецо о девятнадцати  листах своей питерской подружке, знакомой на пару раз, – иностранке, гувернерше, поэтессе декаданса, куда вложил весь свой любовно-фантазийный пыл, заметно разговевшийся от недавнего экскурсионного посещения Благодарского дома. И, похоже, не зря прошёл там обучательский курс и не напрасно в другом месте постарался: самый первый письменный ответ он получил вроде бы благожелательный.
Артефакт, лежащий перед Михейшей, слишком любопытен, чтобы перенести всё это описательство на завтра. Михейша зевает искренне, как кошка Шишка при пробуждении – то есть по вертикальному максимуму, во весь анатомический размах челюстей.
Иногда утомлённая голова самостийно дёргается к низу, стараясь прочесть бумагу ноздрями.
Искренний интерес  сподвиг Михейшу  к  ночному бодрствованию.
Крепкого чая, в смеси  с кофием, с оболочками лилиевых семян и раздельно Михейша за ночь выпил четверть ведра.
Михейша всё успел.
Более того, он сложил-написал служебно-критическое  дознание, больше похожее на долгий литературный отчёт, аж в двух чистовых экземплярах, и притом с приличной разницей в текстах.
Как так может быть? Да очень просто. Один экземпляр, что громоздше и подробнее,  он отправляет своей любимой фландрушке-голландушке Клавоньке в Царьград Питер, так как он стал походить на двусмысленный, но довольно познавательный и смешной рассказец. А второй – тот, что поскромней – должен лечь на стол главному сыскному полицейскому – Охоломону Чин-Чину – то ли полурусскому, то ли полукореянину, то ли беспородному обывателю, то ли дворяшке в опале, переведённому пару лет назад  с Чукотской службы и ведущему основные  уголовные расследования теперь уже в этой, тоже достаточно удалённой от остального географического и политического мира части света.

Утром раньше всех пришла Марюха-дворничиха. Это дородная девица с лицом, будто только что вынырнувшим из кипятка, и с излишне живыми глазами, словно готовыми съесть с потрохами молодого человека, предварительно поваляв его в запашистых сеновалах.
Она – бывшая работница, а позже –  крестница у Благодарской дочки, которая совсем  ещё мала, но к последней уже ходит единственно настоящий, профессиональный домашний учитель.
По последнему обстоятельству  Марюха немного смыслит  в грамоте. По той же причине знает половую страсть не понаслышке.
Она же – кухарка сыскной службы по совместительству.
Марюха – уже опытная дама в бумагомарательных делах начальства. Она сгребает с полу разрозненные черновики, игнорируя способ корточек, широко расставив дорические свои колонны, чуть не вываля напоказ миру важной величины и взбодрённые уборочной тряской кегельбанные предметы, и смотрит вопросительно на Михейшину реакцию.
Михейше будто бы всё побоку: он по-прежнему увлечён писаниной. Тогда Марюха, чуть выпрямившись, поводит плечами. Отправив отмеченные свои шары в положенные места, начинает, не торопясь, кидать бумаги в урну, полисточно, в полной уверенности, что всё делает правильно: вдруг там окажется  случайная важная бумага Чин Чина. При этом успевает выхватывать из текстов отдельные любопытные слова, которые пытается нашептать губами. Из слов смысла для неё не складывается, и она обиженно ускоряет движения.
Шёпот с шелестом, наконец, доходят до Михейшиного слуха.
Тут же звучит грозный оклик:
– Ай-ей-ей!  Это надо немедленно всё мелко порвать-посечь и сжечь на улице. Тотчас же. И не читайте, пожалуйста! Там военный секрет. Давай-давайте, двигайте... это... задним телом своим!
Так распорядился насчёт бумаг и так повелел Михейша уборщице. При этом он покраснел и стал лицом подобием самой Марюхи. Вдобавок он надавливал в голосе, изображая глубочайшую серьёзность своего занятия  и показывая этим полновесную взрослость.
При взгляде на Марюхины телеса у него шевельнулось  что-то в брючине, но через мгновение движение  это расслабилось и окончательно сникло под холодной властью ума.
– И чаю покрепше налей... И поскорее.
Последнее уже было высказано привычно просительным и обыкновенно ломающимся дискантным писком, словно как у птенчика, нечаянно свалившегося со скользкой и мокрой  от дождя  тополиной ветки.
Марюха пошла с урной во двор. Сотворила горку. Запалила.
Михейша видит, как горят бумаги.
Со двора двинулась в небо перекипячённо-молочного цвета спираль.
– Успел пожечь, – радуется и посмеивается Михейша, щипля те подкожные места головы, где вот-вот должны были начать проявляться усы с бородой, – теперь не влетит. А мало ли чего я там жёг. А может, доносец строчил,  ха-ха-ха!
Михейша с детства был честных правил, но примеривать к себе вперемежку плохишество с филёрством – исключительно для философского интереса – мог бы. Слава богу, только теоретически. И то – только ради приключения.

***

Громыхнув дверью,  пришёл на работу председатель комиссии.
Михейша рапортует бодро и по староуставному порядку: «Всё готово,  господин первостепенный следователь!»
– Ну и молодец.
Похвалил Михейшу Охоломон Иванович, одетый во всё светло-зелёное, кроме редкого сиренево-чёрного, пятнистого, как далматинская сучка, стоячего воротника, являющегося неестественным продолжением спрятанной в сюртук марокеновой  рубахи.
– Коли выполнил задание, иди на постой. Подремли, можешь десяток колечек из попы пустить, а к двум часам-таки возвращайся. Первое совершай по желанию, а второе это приказ. Понял? К двум часам, не позднее. А я покамест почитаю твой шерлокский труд. У меня к тебе вопросы могут появиться. Кстати, обращение своё замени на «товарища». Не забывай, брат, в какое время живёшь. Политграмота у тебя никудышная. Вот так-то, дорогой. Будь на острие событий, так сказать, а не тянись в хвосте. А то жизнь тебя по-своему шустро научит. Кхе!
Михейша поторопился с бумагами и, не удержав привычки, косо щёлкнул каблуками штиблет.
Цокнула неуместная для такой обуви железка.
Подковки чаще вредили Михейше в искусстве хождения, нежели приносили пользу.
Как смог, он удержал равновесие, вслед за тем повернулся к стенке, снял с крючка и долго нацеплял кургузый, одомашненный матерью сюртук,  внутренние карманы которого оттопырили припрятанные, скрученные листы почти законченной романической эпистолы для Клавушки-голландушки.
Толстовато вышло, но, кажется, незаметно для чужого глаза.
И отправился он восвояси, слегка пошатываясь от бессонной трудовой ночи, чрезвычайно удовлетворённый писательскими деяниями.

***

– А слонишку-то я здорово отделал, – улыбнулся Михейша, заворачивая подушку вокруг головы,  – и Селифанию мало не покажется. К «человечкам» в коробку завтра загляну. Заскучали мои Пластилины.
Золотозелёная муха, вдутая с Африки попутным Катькиным  вихрем, покружила над Михейшей, но нашла только полузатвердевшие согласно возрасту, безмозольные, но невкусные, – ну, совершенно пресные  пятки.
– Ну её к лешему, эту Сибирь!

***

Опять сыскное заведение.
Однако подул в другую сторону ветерок. В комнату вместе с запахом жухлой  травы и дальних навозов проник едкий бумажный дым.
Председатель подошёл к окну:  «Ну,  всё, что ли, закончила, Марюха?»
В сторону отлетела  заслуженная и отработанная опытом, любимая Охоломоном почти-что ласковая финишная фраза: «Ядрёная твоя кочевряга!»
Потом он прикрыл окошко, оставив совсем небольшую щёлочку.
– А? – донеслось сквозь неё.
Дважды пришлось растворять и закрывать створки.
– Что жжёшь? Говорил же, что, если надо, то всё жечь в огородах. Зачадила всё.
– А? Что говорите?
– Немедля заливай свою богадельню. Вертай  урну сюда, изъясняю! – сердится Охоломон, – костёр туши и сажу  всю тотчас со двора выкидывай!
И вдогонку уже просительно и почти ласково:   «А сначала чайку поставь».
– Помешались на чае, – сердится Марюха, – чай уж с утра в самоваре!
– Чаю, говорю. Не слышишь, что ли?
– Внутри смородиновый ли-и-ист! – Дворничиха-кухарка кричит до чрезвычайности соблазнительно.
Вот, называется,  и поговорили по душам.
Марюхе годков под тридцать – тридцать пять, но выглядит она как никогда незамужняя, но созрелая для этих игривых дел молодуха: пухла и  свежа Марюха не по возрасту.
Сними  с неё платок, рассыпь причёску волнами по плечам, расчеши и умой лучше – вот и   готова баба хоть на выданье, хоть на приятное времяпровождение на корме лодчонки с ухажёром за вёслами: а сама с вертлявым ситцем на палке.
Неблудливая, но до чрезвычайности охочая до положенных бабских дел, Марюха умеет делать и успевать всё!
– Блинчики позже поднесу с дома. Будете блинчики, Охоломон Иваныч? Ох, и блинчики! Поутренние! Запашистые вышли! Загорелые. Со сметанкой будете?
– Эх, ты,  бабья дурилка. Всё бы вам мужикам потакать.
Ругнулся Охоломон почём зря, ибо  на блинчики он согласие тут же дал.
Скушал.
– Жениться что ли на ней? Такое тело пропадает. Кого тут ещё лучше найдёшь? Почти что опрятна и совсем не пахнет, если стоит в отдалении и не принялась ещё пыхтеть шваброй;  и даже по своему красива, если не всматриваться подробно в детали курносости.
Затем он подошёл к столу, жир и сметану со рта вытер, потушил раскочегаренную лампу и принялся читать Михейшин труд, предварительно спихнув щелбаном нерасторопного и, по всему, неумного  таракана, залёгшего в страницы на отдых так спокойно, будто пришёл после тяжёлой занятости в родной спальный плинтус.
Через минут десять громыхнули боем часы. Затем крикнула восемь  тридцать утра железная кукушка.
Ростиком она поменьше чашки и чуть больше стопаря,  но свою службу знала исправно.
Минут через двадцать Марюха услыхала в комнате грохот падающей мебели, серию браней, неровные каблучные шаги по комнате.
Потом раздался громкий, усердно-искренний смех строгого председателя расследовательной комиссии Чин-Чина.
Такой хохот в уголовке Марфа слышала в первый раз с тех дальних времён, когда начала прислужничать в сыскном.  До того всё вполне обходились криками и руганью и совсем изредка полезными нравоучениями.

***

Из Михейшиного донесения на столе:

Приложение № ХХ к Нравственным Делам о Селифании» за № ХХХ от ХХХХ года.
Продолжение подробного описания нами реквизированного от ХХ марта 1916 года доказательного артефакта №1.

– Это рисунок, – пишет Михейша, –  типа иллюстрации к книге. Изображает или фрагмент из пошлой групповой жизни в бедном доме терпимости, или намёк на жизнь художника, являющегося подозреваемым:
1-е – в общечеловеческой безнравственности,
2-е – в загублении кошачьих жизней,
3-е – в содомском случении с животным миром.
Смотреть тут надобно  донесения Акопейских и Нью-Джорских однопосельчан, а также отчёты музейно-служащих работников города Ёкска, начиная с 11-го года сего века. Полка № 4, коробка №3, списки с №1 по №19.
...Размер сего произведения, которое так можно назвать весьма условно, и только применяя иронические кавычки: 390 международных миллиметров на 420.
(– Почти золотое сечение, – подумал тогда следователь, вспомнив на мгновение математику, – и ничего революционного: одни шаловства. Молодец!)
Дислокация размера – горизонтальная.
Выполнен рисунок на тиснёной, болотновато-серой бумаге с неровными краями полуручного производства, питерского Дома Гознака. О чём имеется водяной иероглиф в двойном овале и с вплетённым вензелем в виде имперско-канцелярской короны.
– Неплохое начало, – подумал Чин-Чин и отслюнявил страницу.
...Изображены три человеческие фигуры.
Чин-Чин взглянул на картинку и посчитал персонажей,  – всё верно.
...Видна откровенная насмешка над теми, кто всё это срамьё смотрит. Все фигуры голые.
– Ого!
...Все голые. Непристойные очень, особенно персонаж «Кудрявый».  У двух персон (у женщины: женщина молодая, лет двадцати-тридцати, вряд ли больше, если судить по грудям, и у «Кудрявого» – неопределенного возраста) – открытые половые органы. У третьего, того, что старик, угадывается худой член. Но половина тела и член его полностью спрятаны за столом.
– Верно, член укрыт. А может, мужик одет в портки, – не без основания подумал привередливо дотошный Охоломон Иваныч и подчеркнул это недоказанное место жирной, двойной чернильной линией.
...Типаж, возможно, изображает самого подозреваемого субъекта Селифания, судя по порочности, но этот, что бумажный, – гораздо тоньше телом и лицом.  И вместо бороды у него только усы.
Может, изображает он себя в старости и облысевшим, а может, пишется неизвестной, но угадываемой  аллегорической фигурою типа «Старость» и вроде как бы с насмешкой на великого Альбрехта Дюрера, а также на всех бедных и несчастных тружеников и обывателей государства российского.
Есть такой подобный старческий персонаж у Альбрехта Дюрера, но то  гораздо большей и цветной убедительности полотно, и относится оно в равной степени как к религии, так и как назидательство к человеческой жизни, весьма склонной к порокам, которые надобно пресекать, а не поощрять.
Иначе к концу жизни каждый из начально-любопытствующих и предрасположенный к недочётам, превратится в настоящего жулика, похотника и в нехорошего учителя своих озорных отпрысков. Я свидетельствую  это сам и многие люди, обладающие художественной способностью – аналогичной моей  и с такой же любовью к художественной культуре – могут подтвердить то же самое бесповоротно и однозначно.
– Какой грамотный, – удивился Охоломон Иванович, – я того не знаю. Вот что значит питерская школа. И запятые-то как ловко пристраивает мошенник!
...Рисунок выполнен в одну линию, написан вроде бы уверенною, хоть и слегка постаревшей рукой. Неуверенная рука бы остановилась, а засечки, стало быть, были бы видны в лупу.
Может, выполнено не отрываясь, потому как пересечек немного. Такая техническая маневра уже есть за границею.
По-видимому, рисунок сделан пером и чернилами или новомодной нынче  китайской тушью.
– Экспертиза покажет это отдельно, – решает Чин-Чин.
...Линия темна  до черноты с фиолетовым отливом...
«Ровно как наша Шишка», – хотел было именно такой перл выпустить в свет Михейша, дабы приобщить глупого животного к уголовной культуре. Но вовремя сообразил, что Шишку знают немногие, соответственно могут спутать с эмбрионом сосны или кедры… у дознателей и судейских появятся лишние вопросы из области биологии, где он не силён и не сможет дать разгромной лекции… А может и дурным смехом обратиться. Нет, нет, такие сравнения можно допускать только домашним поэтам, а он человек серьёзный...
...Рисунок обрамлён непрерывным прямоугольником в линию, который внизу превращается в инициальный символ, и в котором почти явственно угадываются буквы «С» и «Ф»...
Тут Михейша надолго задумался. Уж очень эти «С» и «Ф» напоминали ему вензеля над фронтоном входа в кабинет его деда. Не подставить бы кого почём зря... Но! Правда  есмь справедливость. Да и кто про это знает, кроме самого деда. Видно, этот мужлан Селифаний с дедом долго в одни игрушки играли.
...Вероятность их дешифровки:  восемьдесят – девяносто процентов.
Что обозначают сии инициалы?
«С» однозначно обозначает Селифаний, ибо все прошлые рисунки Селифаний обозначал так же, а букву «Ф» во всей его галлерее я вижу впервые. Может, тут сокрыта какая-то тайна?
Может это есть  гнусный намёк на Китай, ибо государство Китай обозначается именно таким простейшим иероглифом. Квадрат – это планета и мир, а черта посередине – это государство Китай, так как оно – по общекитайско-императорскому мнению – а также (или) согласованное с Конфуцием, находится в середине мира. Именно этот значок обозначает затаённую китайскую потребность рано или поздно – скорей всего ползучим путём – завоевать мир, а пока что достаточно нахождения в серёдке.
Да и глаза изображаемого якобы самого Селифания весьма раскосы и узки, так что – если бы этот персонаж был или является  отчасти восточно-китайского происхождения – то, попав в музей (что не дай Бог!), то и, присовокупив смысл изображённого к политическому домыслу, могло бы привести к недопониманию и к обиде востока на нас.
А при совершенно нехорошем раскладе это могло бы привести к конфликту между восточных государств и нашим, присовокупляя Монголию, Манчжурию, Корею, может и Сиам... а также Курильские острова, что непременно привело бы, учитывая нынешнюю дислокацию, к новой провокационной тяжбе и – следом – к войне.
А это – при недавних Порт-Артурских обстоятельствах – не имеет подходящей желательности.
Об этом всём надобно бы слегка попытать самого подозреваемого, благо, пока он сидит взаперти...

***

– Это мы запросто сможем, – так решил известный кулачный боец  и мастер защитных единоборств Чин-Чин, свернув руки в огромных размеров кулачища и рассмотрев на них  синяки, не сошедшие ещё с царских времён.
У Охоломона Иваныча, если заглянуть к нему в дом, на самом почётном участке заместо икон и фотографий царственных особ висят подарочные кривые сабли, иноземный офицерский кортик от побеждённого японского морского чина, случайно оказавшегося в русском плену и отбывающему наказание в тунгусском посёлке близ космических раскопок. А возглавляют сию трудовую и спортивную выставку несколько цветных почётных поясов по имени «даны».
...Далее. Местами непрерывная почти линия перескакивает с одной фигурки на другую, с одного предмета на другой. В итоге весь сюжет являет собой слитое переплетение обманных линий, где пустоты естественно перетекают в массив и наоборот.
Обманка, фиктив, как непрерывная лестница в одной из знаменитых и старинных франко-итальянских иллюзорий. Это непорядок и жульничество на основе испоганенного автором художественного ремесла. Ибо натуру надобно изображать правдиво, а не добавлять отсебятины и тем не развращать почтенную публику, а также народ, только начинающий приобщение к важному искусству честных живописаний.
Позволь добавлять каждому, и истинные художества превратятся во вседозволенность и в подлые измышления – кто во что горазд. Припомните Лукаса Кранаха: сколько там дерьма и чудовищ, развращающих публику, и что даже в писаниях о Страшном суде не было писано, и даже не было на то намёков.
Почто ж так извращаться над религиозной историей, писанной очевидцами и поднятой до литературного художества древнекультурными переписчиками!
Чин-Чин послюнявил пальцы, перевернул ещё страничку.
– Так, вижу далее, – честно пишет Михейша,  – в центре композиции Нечто. Это, видимо, – столо-тубаретка. Иначе этот крупный объект назвать не представляется возможным, потому что так оно и есть – стол и табуретка (тубаретка ль?) в большом симбиозе. На ней стоит не особенно опознаваемый предметъ  нумеръ ; .
Тут, конечно, можно удивиться. Потому, что легко рассуждать с археологической высоты и клясть ошибающихся. А! В жизни всё проще: перепишите всё подробно, перепишите ещё, но не с точки зрения науки, а немного наплюйте, сделайте поправку на писцов и на проверяющих: им тоже бывает некогда, их тоже гоняет заказчик и пугает петлёй и крокодилами в яме, а он порой император и мчит на свидание, читать ему некогда – давай результат – вот в чём дело недописок, извращений фактов и загадок! Про шутки молчим: будешь без головы!
Короче говоря, с правописанием некоторых слов у Михейши есть масенькая проблема: бабушка говорила «тубаретка», а отец с матерью – «табурет». Кто прав – неизвестно. Словаря Даля в их библиотеке с определённой поры не было. Спёр кто-то из милейших, но невежественных, дремучих  дружков: «на время, люстрашки поглядеть», – сказав, – да так и не вернув. В рукописном служебно-блатняковском переводчике, изображённым рукой самого Охоломона Иваныча, что стоял на полке весьма умеренной по весу библиотеки сыскного отделения – тоже ничего нет. Словом, читаем дальше.
...Предметъ нумер ;  чрезвычайно мелок, чтобы распознать наверняка. И чернила тут по центру расплылись. Это похоже на самогон или на иной какой напиток, залитый в странного вида малоштоф, слипшийся (здесь слово «слипшийся» перечёркнуто Михейшей много раз и несколько раз восстановлено в разных вариантах)...  со скорлупой разбитого яйца.
Предметъ два. (Буки)
Это уже опрокинутая, твёрдая на вид (не понять) скляночка, курительница, горелка – может быть –  или какое-то животное типа скульптурки производства  китайского; это, всё-таки, видимость  слона. Elephas maximus. По крайней мере, угадывается слоновое тело типа индийского, но с некоторыми физическими извращениями. Оно бесцветно, как уже было доложено. Имеется также у него:  четыре (4) башнеобразные ступни, бивни (2) и хобот (1). Про непотребный предмет сей, упомянутый последним, то бишь отростокъ типа «носохоботъ вальковатый», писать буду далее.
Опознаваемость указанного предмета нумеръ два: полтора – десять процентов...
– В количественных мерах Михейша по жизни весьма аккуратен и точен до скрупулёзности, а иной раз до идиотизма, – думает Чин-Чин, – это весьма недурственное качество сыщика
...Тоже расплылось. Сильно расползлось. Вроде в жёлто-чёрном китайском чае марки «Зоолонгъ».
Из предмета нумеръ два (буки) течёт какая-то жидкость. То ли это подсобное лекарство для убогого этого,  усатого старичка, лежащего на голой сетке кровати, то ли это изображает модное декадансное снадобье – мочу или слюни псевдослона.
– Навострите очки, не забывая стиля!
А если вдруг это детородно-животная жидкость, называемая по-медицински ;;;;;;? В Китае это лекарство – для внутриорального употребления. Определяется иероглифом «Цзин»  – «тождество сексуальной и психической энергии», или «Шен» – «жизнь». На бутылочке имеется иероглиф, но он настолько мелок, сколь и неразборчив. Но это не имеет значения. У нас и то и это даже зазорно придумать! Непорядок! Не пристало ту слоновью ;;;;;; в баночки дислоцировать, поелику пользительностью, как, к примеру, маралье снадобье из пантов, тут не пахнет. Если это склянка, то назначение отверстия с проистекаемой жидкостью понятно. Если это слон, то отверстие расположено, каким бы это не казалось странным, расположено на конце хобота. Но хобота, больше смахивающего на загнутый ф;;;;; со всеми прилагающимися к этому самому ф;;;;;у привилегиями.
Не излишне заметить, что по другому половому признаку, который обычно у слонов находится меж задних лап, и по которому пол животного можно было определить наверняка, пол животного не определить.
Не видно там ничего, ибо ноги такой толщины, что все четыре слиплись в серёдке в один столп...
Охоломон Иваныч тут задумался надолго, так как тонкостей китайского и, тем более, даосского эроса он не знал. Единственно, в чём он был уверен, так это в том, что эротические преуспеяния китайцев значительно грандиозней и полезней, чем Великая Стена. – Надо бы у Благодарихи детали испросить, – подумал он, – это её специализация, а не скажет, так можно будет и в Таёжный Притон наведаться: там – говорят знатоки этого дела – искусство спальни у них замешано на Конфуции.  – И совсем шальная мысль:
– А не навестить ли этот  храм любви с Михейшей? Этот плут молод, но зато сможет на русский все их фокусы перевести. А не понравится, так... Так можно этих молельщиц в каталажку определить... Время сейчас такое тёмное, шальное, что... Под такой эмалированный замираж можно отбезобразить  всё!
Чин Чина увлекла эта наиприятнейшая тема, вынырнувшая из такого простого рисунка Селифания и подробного, словоблудо-научного Михейшиного описания. Тему самосовершенствования в эросе он оставил «на потом» и вернулся к тексту.
...У старика тонкие, костлявые пальцы, – пишет далее Михейша, – большой палец правой руки старичок сей засунул себе в рот. То ли он сосёт его с голоду, то ли с досады. То ли намекает на непотребство уже произошедшее, или будущее.
Другая его рука свесилась до пола.
Старичок практически сполз с кровати и лежит на её крайней грани.
Четыре полоски  обозначают рёбра, как у распятого Христа.
Ага, старичок, поди ж ты, – голый, совсем голый.
Не наверняка, однако, но сильно подозревается, что именно так и обстоит:  намёка на шкаф  с нижней или какой другой одеждой в картинке этой нет. На Христе хоть была тряпица, и то благородным девицам бывало стыдно. А тут такое!
Но его обнажённого и, угадывается,  мерзкого тела даже, и тем более без кальсон или иных бельевых ветошек, не видно из-за стола и из-за другой упомянутой уже группки людей, которые расположены  художником-хамом маленько спереди и слева...
– Насчёт хама – дак это следствие будет точнее определять. Загибаешь, Михейша. Сам-то, поди, не далее как на днях в честь дня рождения у Благодарихи побывал. Ну! Кто после этого похабник и хам?
Охоломон Иваныч подумал было бросить чтиво. Но, присосавшись к чаю и выловив губами смородину, улыбнулся, раздавил ягоду языком, поморщился и, явно  запараллелив её неоднозначный вкус с Михейшиной логической интригой, изучение трактата продолжил.
...Спинка кровати схожа со спинкой венского стула. Это намёк на какой-то архитектурный мотив стиля современного венского. Может, это  есть модная теперь, но упрощённая будапештская Сецессия или немецко – австриякский стиль Югенд.
Югенд – направление нам политически враждебное, хотя Москва сама грешит сим украшательством. К примеру: расписной и разузоренный дом купца Рябушинского. А тож похожее есть в Ёкске: в фасадах новых буржуазных и доходных домов.
Но в Ёкске всё это сделано послабже, с наличием русского духа и скоромности, без пальм, экзотических фруктов и синезадообнаженных обезьян; и без политического издевательства над аллегориями.
Дознатель Ваш предоставляет следствию, и сторонним зрителям, и читателю сего не по службе, и защитнику, и присяжным,  право самим додумать этот намёк, наказать или миловать по закону.
...Одна ножка кровати вставлена в ночной горшок, так что при всём желании больного, или пьяного персонажа «Старик», он не сможет горшком воспользоваться по назначению. Что намекает на несусветную вонь в помещении, домашнее непозволительное безобразие, свинство, издевательство, хоть и над пошлым, но всё-таки больным существом, тем более человеком, а не животным,  и видно всю  антисанитарность этого места. Это надо проверить вживую.
И  следует непременно наказать этого новоявленного голохудожника штрафом поначалу, коли это в действительности так.
А если будет продолжаться и не исправляться, то насыпать ему надо будет во двор, в сенки и в комнаты хлорки побольше, не жалея, под видом дарственного благодеяния.
...Слева – обнажённая крупнотелая молодая женщина, похожая на ранние, относительно реалистичные рисунки Дэвиса Дэниса.
...Женщина длинноволоса, возраст указан ранее, лицо ближе к греческому профилю, но может быть и французской физиогномией, и английской, а лучше всего подобствует  голландской роже,  если померить нос по соотношению к высоте лица от подбородка до высшей точки лба.
Словом, по всем внешним признакам – это европейская дива типа куртизанки или голая и переодетая нищенкой  высокая царственно-иностранная или художественная особа типа актриски, переводчицы, горничной, учительши музыки, пребывающей в гостях у этого сибирского мозгокрута, настоящего потного мустанга и обманного живописца Селифания, и пустившаяся в блудливые  соотношения с присутствующими другими членами так называемой групповой композиции.
«Ночным дозорством» гражданина Веласкеса тут ни на грамм не пахнет.
Зато сильно пахнет групповой распущенностью.

– Было дело, – вспомнил Чин-Чин, – приезжали к Селифанию неотметившиеся в участке иностранцы, совместив осмотр останков кораблей, изучение безгвоздевого строительства и местного искусства, начиная с появления тут первого древнего человека, исцарапавшего скалы непристойными сценами охоты к совокуплению. И вроде бы даже покупали у Селифания его немыслимо безнравственные творения. С чего бы иначе он накупил угля и досок новых? Будь здоров – у меня столько во дворе не имеется. Бумаги и красок откуда-то понавёз.
В сыскном такого количества того и этого нету...

...Она скрестила нога на ногу, будто устала. Как известно, данная поза и покачивание ногой в этом состоянии у женщины обозначает мастурбъ, то есть в переводе с латыни – ласку половых органов, похотливость и желание впасть в кровосмешение с наблюдаемыми ею лицами мужского пола.
...Гениталии у неё обозначены одной-единственной, но очень  энергичной чёрточкой. У женщин может так и есть, но у моей... (слова «моей Клавдии» усердно замарана, далее текст Михейши становится всё неразборчивей, видно парень напрочь ослеп с ночи)... – у других женщин навыворот лепест...
– Следствие посещения Благодарственного дома. Психлазарет неподалёку, – подумал, попав почти в точку с домом,  Охоломон Иваныч.
...Строение оных гениталий разнообразнее, великолепней и живописней, – продолжает лепетать Михейша в богатой сверхмедицинской детализации.
Охоломон не стал изучать сию анатомию, предпочитая живой опыт, и перелистнул сразу несколько страниц.
...Левая рука ея  опирается локтём на дальний угол стола-табуретки. В растопыренных кривоватых пальчиках она держит сваренное вкрутую яйцо с желтком – крупной точкой. Явно намёк. Правая рука...
И так далее ещё на десяток страниц, включая подробное, почти-что медицинское описание полового органа третьего персоналия, названного Михейшей «Кучерявым».
Глянул Чин-Чин в самый конец. Там, будто Михейша не придал поначалу значения, спешно приписано:
«В левом нижнем углу так называемого произведения изображена совершенно неуместная для взрослых притонов детская юла (волчок). Волчок необычен своей величиной. Он огромен (в диаметре 300 межд. милл.). Ребёнок такого, однако, испугается. Материала, ввиду типа графики не разобрать. На самом волчке изображены по кругам какие-то – по-видимому, декоративные – значки и такие же бесполезные циферки. Лежит волчок – юла на боку. Ручка, выполненная в  виде китайской стрелы, сильно вытянута из волчка. Если по её направлению продолжить условную линию, то она пройдёт через предмет «Слон», явно указывая на их совместное, и вовсе незряшное нахождение в картине».
Словосочетание «не зряшное» Михейша дважды подчеркнул.

***

– Двадцать восемь страниц, – вскрикнул для начала Охоломон, взглянув на проставленную в самом низу стопки циферку, аккуратно выведенную римской вязью с утолщёнными засечками.
Над нумерацией страниц, – считай шедевром каллиграфии, – Михейша попыхтел изрядно и затмил своим искусством живописца Селифания.
– Четырежды семь – двадцать восемь.
И захохотал Чин-Чин опять, да так, будто в этой волшебной цифре заключалась  сила бурятского цирка и весь мировой опыт смехотворения, включая развесёлые сказки про тысячу и одну ночь в балдахине с лютой  извращенкой, притом шамаханской красавицей.
– А каким постскриптумом он тут подписался? – заглянул Охоломон в конец рукописи, и бегло его пролетел.
«...Любимая...» – что это!
«Клавонька...» – японца мать! 
«... Увидимся... приеду...»  и прочая, и прочая ерунда типа «немедля...»
– Что за чёрт! Что за идиотские шутки?
Всмотрелся ещё. Черным по белому: «Клавонька. Любимая. Увидимся».  – Да чем он тут ночь занимался? – свирепеет Чин-Чин.
– ****ские романы! На работе! Ядрёный ж ты корень!  Престраннейшие романы. Глупейшие письма. А отчёт где? Разве это отчёт?
– Михайло Иго...  – ринулся было крикнуть Охоломон, но тут осенился, что Михейша им самим намедни, вернее только что, послан дрыхнуть.
Охоломон в сердцах треснул по бумагам так, что дурацкая писанина разлетелась листопадом по столу, пошла вихлястыми партиями на пол.
Подскочил колокол с Ивановой башней, хлынули по сукну чернила, небольшое озерцо закапало вниз, и глухо  крикнула, отпустив с испуга пружинку голоса, стенная кукушка. На выход из домика у неё не хватило мужества. Баба глупая, а не птица на службе!
Обрызгав немыслимой красоты сюртук неуместным фиолетом, Чин-Чин с досады, перемешанной с идиотским смехом,  едва смог выползти из-за стола.
Как в замедленном синема, неровно дёргаясь и произведя звук удара боевой африканской дубины о пальмовый щит, упал простецкой формы стул, да так и остался лежать до поры.
Читать творчество сотрудника, адресованное далёкой и невиновной ни в чём, – кроме дружбы с воздыхателем, –  девушке Клавдии, он по честности настоящего офицера  дальше  уже не мог. Хотя там было много познавательного из истории слонов, искусства, литературы и умеломодной порнографии.
Он бросил сюртук на посетительский диван, походил по комнате, теребя собачий воротник, застёгивая и расстёгивая верхнюю пуговицу, лихорадочно вертя шеей.
Стрелял себя подтяжками для успокоения нервического смеха, понижающего степень собственного достоинства. Как отменно, что в эти минуты никто не видел Чин-Чина.
Заглянул в шкаф, плеснул из штофа в рюмку. Замахнул. Ещё и ещё.
Крикнул в окошко что-то совсем бессмысленное, не предназначенное никому, кроме ветра.
Заглянул в ящик, вынул рисунок Селифания, с которого Михейша делал описание, и брезгливо бросил его поверх столешного беспорядка. Потом наклонился и всмотрелся в картинку.
Мужик на кровати ещё более смешливо сосал палец; и будто бы уже не свой, а палец Чин-Чина. По крайней мере, большой палец Охоломона дрогнул, будто бы получил некое щекотное движение, будто бы котёнок пробежался по нему шершавым язычком.
И Кучерявый Персонаж прихамел: он будто бы копотливо подмигнул Охоломону.
– Тьфу! Чертовщина какая-то, – с расстройством произнёс Охоломон Иваныч, стряхнув видение головой. Посмотрел ещё раз в Кучерявого. Точно: подмигивавший глаз теперь был закрыт полностью.
Чин-Чин встряхнул листок – глаз открылся.
– Какая ерунда! С одного стопаря такое мерещится! Солидный на этот раз вышел аперитивчик! Надо бы ещё испросить.
Охоломону Иванычу хотелось перекинуться с кем-то живым словом и, может, даже за совместной рюмочкой.
За неимением никого более поблизости, затеяна лёгкая словесная переброска с Марфой Авдотьевой. А начато, – который уж раз, – с похвалы смородинового листа.
– А чаёк-то с ягодкой неплох вышел.
– Может, ещщо подгреть, Охоломон Иваныч?
Усмехнулся: «Спасибо. Пожалуй, можно и подгреть».
Вошла Марюха и засуетилась у самовара. Чин-Чин внимательно изучал её со спины. Классная кобылка. Вот бы оседлать и пришпорить...
– Марюха! – прервалось молчание.
– Да?
– Марюха, подружка дней моих суровых, мать твою имать! А вот ты, случаем, не видала ли Михейшиного отчёта?
– Нека. Не припоминаю. А на столах что?
– На столах не то. А что ты  там тогда жгла? Припоминай-ка ещё раз, да повнимательней.
– Всё что жгла, сперва было порвано в клочки. Остатки мною и маленько Михайло Игоревичем. Так Михайло Игоревич велели... А что, особливого именно произошло, Охоломон Иваныч?
– Да ничего, просто чертовщина какая-то творится,   – хотел-было поделиться фокусом с миганием в бумаге, но умолчал.  – Отчёта дать себе не могу. То есть, понять не могу – куда он смог деться... Отчёт этот. И всё тут! 
Охоломон Иваныч, чертыхнувшись, снова подпнул стул и ловко загнал его в ближайший угол. Но тут же исправился. Поднял стул одним пальцем за внутреннюю перекладину спинки, пристроил к столу. Придавил  к полу мощным ударом ладони.
– Ладно, иди пока, займись делом. Ты ещё здесь? Пш-ш!
И в сторону: «Личинкино дитя!»

***