Советская история в романе Доктор Живаго

Андрей Иванович Ляпчев
Совместными стараниями прогрессивной российской интеллигенции и чиновников из Минобрнауки России роман Пастернака «Доктор Живаго» в наше время причислен к разряду русской классики, обязательной для изучения. Прежде чем решить, нужно или нет предлагать своим детям прочитать эту книгу, я сам сел за чтение... Ни детям, ни их родителям читать это не рекомендую. И дело не в «идейном содержании»...
*****
Юрия Андреевича Живаго нельзя назвать оригинальным персонажем. Есть у него знаменитый предшественник – Обломов из одноименного романа Ивана Александровича Гончарова. Илья Обломов и Юрий Живаго любят рассуждать, но не любят действовать, не любят принимать решения. Они из тех людей, кто по жизни «плывут по течению». Ещё больше похожи между собой Андрей Штольц, – друг детства Обломова, – и Евграф Живаго – младший брат доктора Живаго. Штольц и Евграф – люди предприимчивые, практичные. Хотя действие происходит в разные исторические эпохи, судьба этих четырёх персонажей полностью определена их личными качествами. Илья Обломов и Юрий Живаго социально деградируют и умирают. Андрей Штольц и Евграф Живаго преуспевают. О сходстве между заглавными героями «Обломова» и «Доктора Живаго» можно говорить долго. Но для самого Пастернака это сходство вторично и несущественно. Характер и судьба доктора Живаго могли быть иными. Живаго мог быть, к примеру, похожим и на самого Пастернака, сумевшего, – в отличие от своего персонажа, – успешно адаптироваться к первым десятилетиям советской власти... Главное в докторе Живаго не «обломовщина», а то, что он – Поэт, Поэт Божьей милостью. А у Пастернака особое отношение к Поэтам...
Среди размышлений доктора Живаго есть и такое:
«Дорогие друзья, о как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и авторитетов. Единственно живое и яркое в вас, это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали».
Некоторым читателям, в том числе и мне, читать такое противно, но у Пастернака свои понятия. Процитированная мысль доктора Живаго – это не гордыня, не завышенная самооценка, а Правда о взаимоотношениях Поэта и его окружения, Поэта и исторической реальности. Поэт прав перед обществом. Поэт прав перед историей. Поэт всегда прав, его мысли, слова и дела оправданы тем, что он Поэт. Пастернак оправдывает доктора Живаго во всех его поступках и помыслах. Исторический фон романа показан, преимущественно, таким, каким его видит Живаго. Стихи Поэта Живаго – это стихи Поэта Пастернака. И вполне естесственно, что у читателей возникает соблазн отождествить умонастроения Живаго и Пастернака. Многие читатели поддались этому соблазну и сделали неправильный вывод о том, что «Доктор Живаго» – это антисоветский роман, хотя сам Борис Леонидович так не думал...
Значительная доля ответственности за эту ошибку лежит на самом Пастернаке. Роман получился малопонятным и художественно неубедительным... Анна Андреевна Ахматова вежливо назвала роман «гениальной неудачей». Другие современники Пастернака, читавшие роман и знавшие о хороших отношениях между Пастернаком и советской властью, отзывались о «Докторе Живаго» гораздо менее деликатно...
Но все эти окололитературные дрязги принадлежат прошлому. Я же считаю своим долгом сказать, что Борис Леонидович Пастернак был человеком честным и последовательным. Поэтому, оправдывая во всём Поэта и человека Живаго, он просто обязан был оправдать Поэта и человека Пастернака, советского человека, не менявшего своих политических убеждений...
*****
Борис Пастернак «принял» приход к власти в России большевиков в 1917 году. Он не сочувствовал Белому движению, да, пожалуй, никогда и не интересовался противниками советской власти. И всё это есть в романе «Доктор Живаго».
Бывший красный командир Стрельников накануне самоубийства объясняет Живаго:
«Был мир городских окраин, мир железнодорожных путей и рабочих казарм. Грязь, теснота, нищета, поругание человека в труженике, поругание женщины. Была смеющаяся, безнаказанная наглость разврата, маменькиных сынков, студентов белоподкладочников и купчиков. Шуткою или вспышкой пренебрежительного раздражения отделывались от слез и жалоб обобранных, обиженных, обольщенных. Какое олимпийство тунеядцев, замечательных только тем, что они ничем себя не утрудили, ничего не искали, ничего миру не дали и не оставили.
А мы жизнь приняли, как военный поход, мы камни ворочали ради тех, кого любили. И хотя мы не принесли им ничего, кроме горя, мы волоском их не обидели, потому что оказались еще большими мучениками, чем они! (...)
Так вот, видите ли, весь этот девятнадцатый век со всеми его революциями в Париже, несколько поколений русской эмиграции, начиная с Герцена, все задуманные цареубийства, неисполненные и приведенные в исполнение, все рабочее движение мира, весь марксизм в парламентах и университетах Европы, всю новую систему идей, новизну и быстроту умозаключений, насмешливость, всю, во имя жалости выработанную вспомогательную безжалостность, все это впитал в себя и обобщенно выразил собою Ленин, чтобы олицетворенным возмездием за все содеянное обрушиться на старое.
Рядом с ним поднялся неизгладимо огромный образ России, на глазах у всего мира вдруг запылавшей свечой искупления за все бездолье и невзгоды человечества...»
Живаго нечего возразить Стрельникову. Но мог бы возразить другой персонаж романа, белогвардеец Юсуп Галиуллин, сын дворника, бывший механик, ставший боевым офицером в Первую мировую войну.
Мать Юсупа, дворничиха Фатима, о своем сыне доктору Живаго рассказала следующее:
«Юсупка плохой дорожка пошел. Ты сам посуди, Юсупка кто? Юсупка из учеников, мастеровой. Юсуп должен понимать, простой народ теперь много лучше стало, это слепому видно, какой может быть разговор. Я не знаю, как ты думаешь, тебе, может, можно, а Юсупке грех. Бог не простит...»
А у Лары Антиповой другое мнение о Галиуллине:
«Скольким я жизнь спасла благодаря ему!
Скольких укрыла! Надо отдать ему справедливость. Держал он себя безупречно, по-рыцарски, не то что всякая мелкая сошка, казачьи там есаулы и полицейские урядники. Но ведь тогда тон задавала именно эта мелкота, а не порядочные люди».
Почему Галиуллин стал белогвардейцем?
Этого читатель не узнает. Пастернак «не дал слова» Юсупу Галиуллину...
Нельзя сказать, что Пастернак симпатизирует красным, но белые у него выглядят ещё хуже. Пастернак пишет о зверствах белогвардейских карателей:
«Толпа окружала лежавший на земле окровавленный человеческий обрубок. Изувеченный еще дышал. У него были отрублены правая рука и левая нога. Было уму непостижимо, как на оставшейся другой руке и ноге несчастный дополз до лагеря. Отрубленная рука и нога страшными кровавыми комками были привязаны к его спине с длинной надписью на дощечке, где между отборными ругательствами было сказано, что это сделано в отплату за зверства такого-то и такого-то красного отряда, к которому партизаны из лесного братства не имели отношения. Кроме того, присовокуплялось, что так будет поступлено со всеми, если к названному в надписи сроку партизаны не покорятся и не сдадут оружия представителям войск Вицынского корпуса.
Истекая кровью, прерывающимся, слабым голосом и заплетающимся языком, поминутно теряя сознание, страдалец калека рассказал об истязаниях и пытках в тыловых военно-следственных и карательных частях у генерала Вицина. Повешение, к которому его приговорили, ему заменили, в виде милости, отсечением руки и ноги, чтобы в этом изуродованном виде пустить к партизанам в лагерь для их устрашения. До первых подходов к лагерной сторожевой линии его несли на руках, а потом положили на землю и велели ползти самому, подгоняя его издали выстрелами в воздух.
Замученный еле шевелил губами. Чтобы разобрать его невнятный лепет, его слушали, согнув поясницы и низко наклонившись к нему. Он говорил:
– Берегитесь, братцы. Прорвал он вас.
– Заслон послали. Там великая драка. Задержим.
– Прорыв. Прорыв. Он хочет нечаянно. Я знаю. Ой, не могу, братцы. Видите, кровью исхожу, кровью кашляю. Сейчас кончусь.
– А ты полежи, отдышись. Ты помолчи. Да не давайте говорить ему, ироды. Видите, вредно ему.
– Живого места во мне не оставил, кровопийца, собака. Кровью, говорит, своей будешь у меня умываться, сказывай, кто ты есть такой. А как я, братцы, это скажу, когда я самый, как есть, настоящий дизельтер. Да. Я от него к вашим перебег.
– Вот ты говоришь, – он. Это кто ж у них над тобой орудовал?
– Ой, братцы, нутро займается. Дайте малость дух переведу.
Сейчас скажу. Атаман Бекешин. Штрезе полковник. Вицинские. Вы тут в лесу ничего не знаете. В городу стон. Из живых людей железо варят. Из живых режут ремни. Втащут за шиворот незнамо куда, тьма кромешная. Обтрогаешься кругом, – клетка, вагон. В клетке человек больше сорока в одном нижнем. И то и знай отпирают клетку, и лапища в вагон. Первого попавшего. Наружу. Все равно как курей резать. Ей Богу. Кого вешать, кого под шомпола, кого на допрос. Излупцуют в нитку, посыпают раны солью, поливают кипятком. Когда скинет или сделает под себя на низ, заставляют, – жри. А с детишками, а по женскому делу, о Господи!
Несчастный был уже при последнем издыхании. Он не договорил, вскрикнул и испустил дух...»
Красные у Пастернака до такой жестокости к врагам не опускаются... Скажу больше: «антисоветчик» Пастернак относится к белогвардейцам хуже, чем такие писатели-коммунисты, как Михаил Александрович Шолохов или Борис Андреевич Лавренёв...
*****
Действие пятнадцатой части романа разворачивается во времена нэпа с 1922 по 1929 год. Это было сложное время. Василий Витальевич Шульгин, один из идеологов белого дела, проживший долгую жизнь, вспоминал: «Ленин был добрее других. Поэтому он декретировал нэп, чтобы спасти живых людей вопреки мертвящим теориям». Но большинство советских писателей нэп ругали ещё в 1920-е годы. А после того, как партийное руководство во главе со Сталиным «свернуло нэп», и обвинило сторонников его продолжения во главе с Бухариным в «правом уклоне», хвалить нэп в СССР стало делом небезопасным... Пастернак при нэпе жил неплохо. Ценителями его поэзии и «высокими покровителями» были и Сталин и Бухарин...
В романе «Доктор Живаго» Пастернак охарактеризовал это время чётко и принципиально, как «самый двусмысленный и фальшивый из советских периодов»...
*****
Будучи человеком честным и последовательным Пастернак должен был высказаться и о 1930-х годах, как о более достойном периоде нашей истории. Но о 1930-х годах в романе нет отдельной главы. Летом 1929 года умирает доктор Живаго, а затем в эпилоге действие происходит уже летом 1943 года.
Два советских офицера, младший лейтенант Гордон и майор Дудоров, – в тридцатые годы подвергавшиеся репрессиям, – размышляют о довоенном времени и его роли в Великой Отечественной войне:
«– Удивительное дело. Не только перед лицом твоей каторжной доли, но по отношению ко всей предшествующей жизни тридцатых годов, даже на воле, даже в благополучии университетской деятельности, книг, денег, удобств, война явилась очистительной бурею, струей свежего воздуха, веянием избавления.
Я думаю, коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности. Отсюда беспримерная жестокость ежовщины, обнародование не рассчитанной на применение конституции, введение выборов, не основанных на выборном начале.
И когда возгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки, и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы.
Люди не только в твоем положении, на каторге, но все решительно, в тылу и на фронте, вздохнули свободнее, всею грудью, и упоенно, с чувством истинного счастья бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и спасительной.
– Война – особое звено в цепи революционных десятилетий. Кончилось действие причин, прямо лежавших в природе переворота. Стали сказываться итоги косвенные, плоды плодов, последствия последствий. Извлеченная из бедствий закалка характеров, неизбалованность, героизм, готовность к крупному, отчаянному, небывалому. Это качества сказочные, ошеломляющие, и они составляют нравственный цвет поколения».
Нельзя сказать, что здесь восхваляется последнее предвоенное десятилетие, но «закалка характеров», это конечно результат 1930-х годов, а не периода нэпа...
И летом 1929 и летом 1943 годов читатель встречается с уже упоминавшимся Евграфом Живаго. Кем был Евграф в 1929 году непонятно, но в 1943 году он носит звание генерал-майора. Гордон и Дудоров относятся к Евграфу Живаго с уважением. Можно предположить, что этот человек сделал в 1930-е годы неплохую карьеру, хотя ничего определённого Пастернак о нём не сообщает, кроме жизненного кредо в 1929 году: «Никогда, ни в каких случаях не надо отчаиваться. Надеяться и действовать – наша обязанность в несчастии. Бездеятельное отчаяние – забвение и нарушение долга».
*****
На последней странице прозаической части романа говориться уже о послевоенном времени:
«Прошло пять или десять лет [после 1943 года], и однажды тихим летним вечером сидели они опять, Гордон и Дудоров, где-то высоко у раскрытого окна над необозримою вечернею Москвою. Они перелистывали составленную Евграфом тетрадь Юрьевых писаний, не раз ими читанную, половину которой они знали наизусть. Читавшие перекидывались замечаниями и предавались размышлениям. К середине чтения стемнело, им стало трудно разбирать печать, пришлось зажечь лампу.
И Москва внизу и вдали, родной город автора и половины того, что с ним случилось, Москва казалась им сейчас не местом этих происшествий, но главною героиней длинной повести, к концу которой они подошли с тетрадью в руках в этот вечер.
Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание.
Состарившимся друзьям у окна казалось, что эта свобода души пришла, что именно в этот вечер будущее расположилось ощутимо внизу на улицах, что сами они вступили в это будущее и отныне в нем находятся. Счастливое, умиленное спокойствие за этот святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера участников этой истории и их детей проникало их и охватывало неслышною музыкой счастья, разлившейся далеко кругом. И книжка в их руках как бы знала все это и давала их чувствам поддержку и подтверждение».
Как благотворно действуют на Гордона и Дудорова стихи Поэта!
Как хороша послевоенная Москва!
А ведь ещё в 1929 году доктор Живаго оставил в своих бумагах запись:
«В двадцать втором году, когда я вернулся в Москву, я нашел ее опустевшею, полуразрушенной. Такою она вышла из испытаний первых лет революции, такою осталась и по сей день. Население в ней поредело, новых домов не строят, старых не подновляют...»
Да, много хорошего было сделано в Москве после ликвидации товарищем Сталиным «двусмысленного и фальшивого» нэпа. И это хорошее было прекрасно видно из окон уютной квартиры в Лаврушинском переулке и из окон уютной двухэтажной дачки в подмосковном поселке Переделкино, принадлежащих советскому писателю товарищу Пастернаку...
*****
Мне не хочется иронизировать над Пастернаком, хотя слащавое окончание прозаической части романа читать противно...
Ну не был Пастернак хорошим прозаиком-романистом! И мыслителем не был...
Так ведь всё это «дело прошлое».
Борис Леонидович Пастернак за свою жизнь не только этот роман написал, но и создал замечательные стихи, прекрасные переводы. И в Русской Поэзии его имя останется по праву. А неудачный роман давно пора забыть...


Краткая библиография:

Гончаров И.А. Обломов – Л.: Художественная литература, 1975. – 488 с.
Пастернак Б.Л. Доктор Живаго – М.: Эксмо, 2004. – 624 с.
Шульгин В.В. Последний очевидец: Мемуары. Очерки. Сны – М.: ОЛМА-ПРЕСС Звездный мир, 2002. – 588 с.