И ни слова о журавлях

Нина Роженко Верба
Отрывок из повести "Журавлиный остров"

1.
  Маленький остров в Балтийском море,  Дом культуры военного городка, праздничный концерт силами художественной самодеятельности в честь революционного праздника, сцена, разукрашенная бумажными цветами и лозунгами, а на сцене… «Ты надела праздничное платьице, в нем сейчас ты взрослая вполне. Лишь вчера  была  ты одноклассницей, а сегодня кем ты станешь мне? С детских лет стать взрослыми спешили мы, торопили школьные года. Для того, чтоб детством дорожили мы, надо с ним расстаться навсегда…» 

А на сцене – молодые, красивые, счастливые – мои родители. Они только что поженились, отец привез маму к месту службы на остров Сааремаа. И сегодняшнее выступление – это своеобразные смотрины невесты в прямом смысле слова - заморской.  Очень ответственное мероприятие. Но придраться местным кумушкам не к чему. Мама хороша, как картинка,  в своем нарядном платье из кремовой чесучи. А уж про отца и говорить нечего. Красавец старлей в военной-то форме.  Как же они пели эту песню! На редкость слаженный дуэт получился. Не только на празднике, но и  по жизни.

Да...Чтобы дорожить, надо расстаться навсегда...


2.
…Время дернулось двумя судорожными вздохами и остановилось. Остановилось за  минуту до  двух часов ночи. Остановилось для меня.  Я понимаю, что ощущение совершенно субъективное. Люди умирают ежесекундно. Смерть отдельного человека  для всех живущих проходит бесследно.  Ну, разве что ахнем удивленно, если  уходит из жизни кто-то известный. В лучшем случае, дежурно посочувствуем. И только в любящих сердцах это бесстрастное движение времени  дает сбой, обрывается, замирает. Иногда навсегда. Потому что восприятие времени – тоже довольно субъективная вещь. Чтобы убедиться в этом, потерю надо  ощутить сердцем. А оно вдруг перестает чувствовать, словно со смертью дорогого человека обрывается все, что связывало твое  пульсирующее  горячее сердце  с жизнью. Оно словно каменеет. И с этой минуты ты погружаешься в черное  тягучее безвременье. И его надо пережить.

Я выхожу из папиной комнаты, бесцельно иду на кухню, снова возвращаюсь  в комнату,  выхожу на балкон.  В соседнем доме черные окна. Все спят. В этот поздний час светится, наверное, только мое окно, хотя папе свет уже не нужен. Я снова возвращаюсь в дом и  жду рассвета.  Есть в этом ожидании обреченность, как невозвратность. Я уже ничего не могу изменить. Мне остается только ждать. Как только серый контур окна прорежет мрак этой бесконечной ночи, я стану звонить родным, дрожащими пальцами придавливать кнопки телефона и посылать раз за разом в еще не проснувшуюся, благостную тишину два безжалостных слова: папа умер. Буду глотать слезы и звуки, спотыкаться на слове «умер», прислушиваться к себе, произносящей эти непроизносимые слова и ужасаться тому, что говорю. И весь этот долгий, наполненный суетой день, и все последующие зыбкие дни, я буду мысленно и вслух повторять эти мучительные слова, приучать себя к ним, но так и не привыкну.   

Ночью я не стала никого беспокоить. Пожалела. Пусть последние часы поспят спокойно, в неведении. Горе горькое  через эту печальную ночь я несу  одна. Я качаю и баюкаю горе в себе, я усмиряю его случайными мыслями,  только бы не взорвалось обжигающей болью. Только не сейчас, когда сердце так подводит меня.   И я вздыхаю все глубже и глубже,  а дышать все труднее и труднее,  а этот нарыв из невыплаканных слез и боли  там, где у всех людей сердце, вот-вот лопнет. 

За невидимым окном непроглядная ночь. В соседней комнате на диване, устремив мертвые глаза в потолок, лежит папа. Ни тиканья часов, ни рокота  случайной машины во дворе. Мертвая тишина.

И вдруг эту тишину нарушает глухой стук трости за стеной. Шагов не слышно, только постукивание трости по ковролину. Тук.Тук.Тук. Такое невыносимо знакомое. За последний  месяц я так и не свыклась с этим   монотонным постукиванием. Когда действие предыдущего укола уже заканчивалось, а  время делать следующий -  еще не наступало, отец начинал ходить по комнате, опираясь на трость. Словно пытался уйти от боли, заглушить ее движением. От стола к балкону семнадцать шагов. И столько же обратно. И снова к балкону. Каждый шаг –  его боль. И моя, потому что это я  езжу в аптеку за спасительным наркотиком,  мне выдают четыре флакончика на сутки, и это я раз в шесть часов делаю отцу укол.

С тех пор, как я забрала отца из больницы, наша жизнь  быстро утрачивает  привычное для всех здоровых людей чередование  дней и ночей. Конечно, они есть и дни, и ночи. Только не для нас с отцом. Наше  время теперь жестко разбито на безликие шестичасовые отрезки. Только они имеют смысл. С каждым днем боль все прожорливее. Словно голодная крыса, она пожирает отпущенное наркотиком время, и терзает,  терзает бессильное тело отца. У меня нет сил смотреть на его муки. И в сотый раз я задаю себе вопрос, на который не нахожу ответа. Почему именно он, мой добрый великодушный отец, так страдает? За что ему такая судьба? Похоронить любимую жену, следом – родную дочь  и теперь вот так вот, мучительно, уходить из жизни.  Наверное, есть какой-то высший смысл в этом сплетении трагических событий, но мне он недоступен, я не могу его понять и принять.  Я понимаю только одно: вот сейчас, здесь  мы расстаемся. Эти страшные, наполненные страданием дни, последние дни, когда мы вместе. И мне, наверное, надо успеть  сказать ему самые важные слова. Целая жизнь прошла, но  для этих слов мне так и не хватило времени. И  вот теперь он уходит. Навсегда.  Он должен знать, как много значил для меня.  Он должен знать, как я ему благодарна за то, что смог, сумел стать мне отцом. Настоящим отцом. Защитником и другом на всю жизнь. Не каждый мужчина способен принять чужого ребенка сердцем. Отец сумел. И как же я ему за это благодарна. Он должен это узнать, прежде чем уйдет.  Я непременно ему скажу. Вот дождусь времени укола – и скажу. Но так и не сказала. Опять постеснялась. Почему мы так легко произносим обидные слова? И почему слова  благодарности и любви даются нам так трудно?

Стук тросточки за стеной не затихает. Съежившись на кровати, я опять считаю папины шаги, сбиваюсь и начинаю считать снова: семнадцать…  тридцать четыре… сорок… Сорок сигналов о помощи -  спасай, дочь, нет сил терпеть! – мучительная азбука. Азбука боли.  А мне нечем спасать,  у меня только четыре флакона на сутки. И мое сердце корчится от любви и жалости.

Я машинально утираю набежавшие слезы и вдруг потрясенно осознаю, что все кончилось два часа назад.  ВСЕ КОНЧИЛОСЬ. И некому в соседней комнате ходить, некому стучать тросточкой. Да и сама тросточка – вот она,  стоит рядом с моей кроватью. Два часа назад, когда папа умер, я унесла ее из спальни за ненадобностью.

Я включаю ночник и смотрю на отполированную ручку трости. Стук за стеной не смолкает. «Папка, папка! Что же это! Ты опять зовешь меня! Но ведь ты уже там, где боли нет. Зачем ты зовешь меня, папа?»

  Я тихо сползаю с кровати и иду в соседнюю комнату. На пороге на мгновение замираю. Я не знаю, что сейчас увижу.  Но что бы там ни было, я приму это.  Не без трепета открываю дверь.  Ночник освещает комнату теплым оранжевым светом.  Застывшее тело отца  на диване.  Я сажусь рядом и глажу его исхудавшие,  ослабевшие за время болезни руки. 

Я помню  отцовские руки лет с четырех.  С тех пор, как он привез нас с мамой на Сааремаа.  На журавлиный остров, подаривший мне радость свободы.  Тот летний день с запахом свежескошенной травы,  с синей россыпью васильков впечатался в мою память. Я помню: крепко ухватив меня под мышки, отец огромными скачками бежит со мной через поле ржи. Я болтаюсь тряпичной куклой в его руках и  уже даже не ору, а только хриплю от ужаса.  За нами, не отставая, с воплями несется ватага моих друзей.

По выходным обитатели военного городка под названием «Голубой Дунай» собирались в тени могучих дубов на краю ржаного поля  поиграть в теннис. Родители  сражались, ну а малышня крутилась тут же. Но в этот раз нас понесло в поле за васильками. Веночки плести!

В легком сарафанчике, растопырив руки - вот-вот взлечу птицей -  я бегу вслед за мальчишками  через рожь, на край поля, где упирается в небо ажурными деревянными крыльями старинная мельница, словно выросшая из сказки.  Я абсолютно счастлива. Рядом новые друзья. Вокруг поле, которому не видно конца. Много неба, в городе такого неба я никогда не видела. Сказочной  красоты синие цветы. Мама называет их васильками. И соседа Ваську она тоже называет Васильком, хотя он вредный, дерется и совсем не похож на цветок. 

Нас выносит на островок , где семейство валунов  греет крутые бока на солнце. С разбега мы взбегаем на камни, и вдруг что-то холодное, скользкое, обвивает и стискивает мою ногу. Первобытный ужас захлестывает. Закрыв глаза ладошками, я визжу, не смея сдвинуться с места. Мои вопли взбудоражили всю округу.  Взрослые, побросав ракетки, ринулись спасать.  Впереди – отец. Наверное, я наступила на ужа. С тех пор я поняла, почему слова «уж» и «ужас» так похожи.  Ужас по имени уж, я думаю, уполз  сразу же.  Испуганный воплями и суетой, он  убрался восвояси. Но я-то этого не видела и продолжала истошно вопить с закрытыми глазами. Конечно, я испугалась сама и напугала отца. Но вот ведь, что интересно, как только он подхватил меня на руки,  страх исчез, и вопила я уже не столько от ужаса, сколько из боязни, что будут ругать.  В поле-то я убежала без спроса. 

Тот забег через рожь я запомнила.  Наверное, именно в тот день я впервые почувствовала, что у меня есть защита. И теперь можно никого не бояться. Никого. Это было очень сложное, и радостное, и горделивое чувство – знать, что у меня теперь, как и у других детей, есть отец, который спасет, вытащит из любой беды  сильными руками.

Так оно и случилось. Всю жизнь отец был надежной стеной для меня, мамы и сестренки. Он растил меня, приемыша, чужого ребенка, как родную дочь. И любил, как родную. Мог ли он тогда предположить, что именно я буду рядом с ним в его последние минуты, что на моих руках ему придется умирать?

Помню,  я позвонила домой. Ни мамы, ни сестры уже не было в живых, к телефону подошел отец.  Я вслушивалась в его глуховатый голос. Он всегда говорил, словно чуть посмеиваясь, через улыбку. И мне казалось, я вижу эту его улыбку, которую  так хорошо помнила с детства. Я что-то рассказывала ему о работе, о сыне, о каких-то своих заботах и вдруг поняла, как  соскучилась.  Вот в этот момент надо было бросать все и ехать к отцу.  Хоть на несколько дней. Есть в жизни вещи, которые нельзя откладывать на потом. Но понимаешь это слишком поздно. Мы слишком беспечно относимся к времени и всегда опаздываем. 

И вот теперь, в эту прощальную ночь, сидя у тела отца, я перебирала в памяти события нашей жизни и снова и снова повторяла так и не сказанные вслух слова: « Спасибо тебе за все, папа! Я люблю тебя!»

За несколько дней до смерти отец, глядя в окно, за которым сочился и таял грязный снег, вдруг сказал:  «Как же я хочу увидеть море!» 

Да… Море… Море и  журавлиный остров, где мы все были так счастливы…

3.
Острова не уплывают в море. Не умеют или не хотят.  Но иногда… Иногда  и острова уносит в море  шалый  ветер  воспоминаний. Они, эти непоседливые острова,  чем-то похожи на корабли, что стынут  на рейде ввиду берегов.  Якорные лапы кораблей  цепко держат их потрепанные штормами тела.  Цепи натянуты струной,  соленый ветер влажно облизывает ржавые бока бравых морских вояк. Ветер бесчинствует, ветер смелеет, ветер  зазывно обещает простор и волю.  И корабли нетерпеливо вздрагивают, радостно хмелеют  от предвкушения обманчивой свободы.  И срываются, уходят  в море ловить шторма и ураганы.

Где-то там,  среди  вольных кораблей и солнечных бликов плывет  и мой  журавлиный остров с певучим и звонким названием Сааремаа.  Теплые  песчаные ладошки  раскрыты солнцу,  смешно  сморщившись, он покачивается на волнах. Или это уже не он, а я? И это меня качает и баюкает балтийская волна?
Острова ведь не умеют плавать…  А я умею! Меня научил отец.  Вот он плывет рядом, смеется.

- Папка! Папка! Неужели это ты? Ты ведь снишься мне? Папка! Но почему здесь? Почему на острове? Как же давно это было!

- Ты до сих пор не поняла, не догадалась? – смеется отец. - Эх, ты! 

Теплая волна накрыла меня с головой, мягко протащила по дну.  Когда  я выныриваю ,  рядом уже никого нет. Судорожно верчу головой, соленая вода заливает глаза, я выбираюсь на берег, опускаюсь на  песок , а соленая вода все не кончается. И я не сразу понимаю, что это слезы.

- Папка, зачем же ты так? – бормочу , уже не скрывая своих слез и снова оглядываюсь,  припоминая.  На берегу пустынно, солнечно. Ветер взбивает  пенные чубчики волн , лениво шуршит   травкой, прорастающей прямо из  песка. И название у нее, помню из детства,  какое-то веселое. Кажется, песколюб. Я тоже песколюб, как и эта стойкая травка. И еще я солнцелюб и соснолюб. Кажется, я помню эти сосны. Надо же, они совсем не изменились.  И  вон тот большой неуклюжий валун у самой воды я тоже узнаю. И чайки над водой, орущие дурными скрипучими голосами, мне тоже знакомы.   И даже божья коровка в красном пиджачке в горошек,  слетевшая на мою ладонь   – одна в одну моя  давняя  знакомица.   

- Ну, здравствуй,  мой  журавлиный  остров!  Может, ты объяснишь мне, зачем я здесь?

Интересно, от кого я надеялась услышать ответ? От валуна или сосен? Или от этой божьей коровки, что, должно быть, уснула на моей руке. Видимо, я сплю вместе с ней. И вижу сон. Только очень яркий, цветной. В формате 3D. Если это сон, я сейчас проснусь, потому что  уже околела на холодном ветру.  Закутаюсь в одеяло и снова усну.  А если это не сон, меня ждет  Голубой Дунай! Надо же, сто лет не вспоминала, а сейчас вдруг вспомнила название военного городка. Голубой Дунай.  С большим чувством юмора кто-то окрестил так пышно десяток дощатых бараков, где жили семьи военных. Голубая краска давно облупилась, доски почернели, а название осталось.  Ни разу не спросила у родителей, почему наш поселочек называли столь  романтично.  Но теперь предполагаю, что первыми заселяли бараки офицеры, вернувшиеся в Союз после венгерских событий 56-года.

В родительском альбоме сохранилось несколько фотографий с острова: мама,  такая юная, стоит у входа в барак и улыбается.  Пуховый платок  и ватник совершенно не портят ее красоты. «Во всех ты, душенька, нарядах хороша».  Отец привез ее на остров осенью, сразу после того, как они расписались. Без пышных торжеств с гостями и криками «Горько!» Приехал, забрал нас с мамой и увез. Детская память сохранила этот эпизод. Мне четыре года, я сижу на низком стульчике в нашей узкой, как пенал, комнатушке в Воронеже на улице Энгельса и застегиваю новенькие туфли. На мне нарядное  новое платье, и оно мне очень нравится. Теперь-то я понимаю, что к приезду отца мы с мамой готовились. Помню, как открылась дверь,  и вошел высокий красивый мужчина в шинели. Я таращилась на него во все глаза.   

Позже я часто с удовольствием пересказывала родителям этот эпизод, и каждый раз мой рассказ начинался одной и той же фразой: «А я помню, как папа приехал!»  Обостренной детской интуицией я чувствовала, что родители как-то напрягаются, заслышав мое эпическое начало, но не понимала, почему. А они, наверное, каждый раз  ожидали, что я  спрошу, откуда приехал папа, и почему же до этого приезда я его совершенно не помню. Но  ни разу в детстве  мне не пришло в голову спросить об этом, или хотя бы задуматься, почему я совершенно не помню папу до этого знаменательного приезда, ради которого меня так нарядили.

4.
О том, что мой  самый добрый, самый веселый, самый  лучший в мире папка  -  не родной мне,  я узнала в шестнадцать лет.  Когда получала паспорт. Школа требовала свидетельство о рождении, я уже несколько  дней напоминала маме, а она все «забывала» дать его мне. Думаю, мама и отец очень переживали, как я приму правду о своем рождении. Как стану относиться к отцу, узнав эту правду.  Очень хорошо помню тот вечер. Родители непривычно  рано ушли в свою комнату и затихли.  Я села делать уроки,  выдвинула ящик письменного стола и увидела свидетельство. Естественно, открыла и вдруг читаю в графе родители: отец  - Анатолий Петрович. Перечитала несколько раз, потому что не сразу поняла, в чем дело.  Какой Анатолий Петрович? Я же всю жизнь Нина Александровна!  Всю жизнь! Ну, это конечно было громко сказано  в шестнадцать-то лет.  От растерянности и неожиданности свалившегося на меня известия я разревелась.

За окном небо праздновало закат. Каждый вечер, садясь за письменный стол делать уроки, я включалась в этот  праздник. Солнце стремительно скатывалось к горизонту и казалось, что пирамидальные тополя перебрасывают солнечный мячик с ветки на ветку. Такой  тополиный волейбол.  Во дворе  на футбольной площадке заполошенно орали мальчишки, соседский кот осторожно крался по карнизу . Жизнь продолжалась.  Как жить дальше,  я не представляла. Что я теперь должна делать? Что  сказать папе?  И надо ли что-то говорить? Мама вышла из своей  комнаты, и я испугалась. Никогда не видела ее такой смятенной. Даже не знаю, чего было больше в ее смятении: страха или жалости.  Она сказала, в общем-то, правильные слова.  Она хотела успокоить и подсказать мне, что делать. Она сказала: «Доченька, я надеюсь, ты не изменишься. Все—таки  этот папа  живет с нами двенадцать лет».

 Милая моя мама!  Она действовала из лучших побуждений. И не ожидала, что я так бурно отреагирую на ее слова. А я  мгновенно вскипела от возмущения. «Что значит – ЭТОТ ПАПА? Да у меня только этот папа и есть, и никакого другого мне не надо! Как мама могла подумать такое про меня! Да разве  я могу  разлюбить  папку?!  Я негодовала.  Когда эмоции схлынули, я обрела способность рассуждать.  Что же это получается? Мой папа, с которым я ходила за елкой в лес, которой учил меня плавать и играть на гитаре, папа, который дарил мне  роскошные коробки цветных карандашей, зная, как я люблю рисовать, -  на самом деле чужой мне человек? Ерунда какая-то! 

Давно уже солнце упало за горизонт, угомонились и, наверное, крепко спали  дворовые мальчишки, а я  все ворочалась на своем диване без сна, размышляла.  Что вообще значит: свой - чужой? Родной – не родной? Неужели только общая кровь определяет родство? А как же футбол? Мы с папой играли в футбол.  А как же рыбалка? Он учил меня ловить окуньков на Иссык-Куле. А наши вечерние посиделки после ужина с разговорами обо всем на свете? Кто же тогда родной, если не папа? Тот незнакомый мне Анатолий Петрович? А что он знает обо мне? Разве это с ним мы ходили в лес по грибы? Разве это он, насвистывая  веселую песенку, заглядывал под каждый куст, обещая нам с мамой  найти какой-то диковинный гриб небывалой вкусноты. Разве это он  легко  шагал  в болотных сапогах по лесной дороге, поросшей травкой,  с большой корзинкой, полной крепеньких боровичков?  Нет, не было его там, на лесной дороге. И в нашей с мамой жизни его тоже не было. Не он, а папа легко вел нас по лесной чащобе.  И по жизни нас вел папа. А  мы с мамой  семенили следом, налегке. 

«Эх, и жареха сегодня будет!»  - радуется  папа,  срезая острым  ножичком  семейку   маленьких  маслят. Меня  вообще-то больше привлекали мухоморы  яркой сказочной красоты, а не эти сопливые маслята, которые и в руки-то взять противно.  Но папа смеялся:

- Царевны-королевны  от мухоморов в кикимор превращаются. Ты ж не хочешь превратиться в кикимору?»

Я не хотела.  И мы с мамой, как настоящие царевны, забыв про усталость,  бодро топали по узкой извилистой тропке, что вела на дно оврага, а потом безропотно карабкались вверх. А папа заботливо придерживал ветки, чтоб мы не напоролись на них, находил для нас ягоды и орехи, рассказывал смешные  истории. Мы и в самом деле чувствовали себя  царевнами. Ну и что ж, что не в шелках, а в ситцевых косыночках, трикотажных спортивных костюмах,  резиновых сапожках?   Кто сказал, что главное для царевен-королевен - шелка да  бархат?  Главное , когда их любят. 

Воспоминания бередили душу. В эту бессонную ночь,  сама того не осознавая, я выводила  для себя бессмертную формулу любви.

5.
Остров... Как часто в моем детстве звучало это слово даже годы спустя, когда мы уже уехали на материк в маленький поселочек Клоога. И лица у родителей светлели, и улыбались они как-то по-особому, словно знали маленький секрет, недоступный мне.И только теперь я понимаю, что наша островная жизнь была, наверное,  счастливым временем для моих родителей, временем обретения друг друга. Они были молоды, только что поженились.  И  папа любил маму так, как  в песнях поется.  Остров Сааремаа окружало Балтийское море. Но в сердце моего отца, как мне теперь думается, родился и обрел свои крылья журавлиный остров. И не морская вода омывала его берега, а любовь.

Сколько может ждать любимую женщину мужчина? Ждать без надежды на взаимность? Ждать, зная, что она вышла замуж, родила ребенка и у тебя никакой надежды. Никакой. Да и чего, собственно, ждать? Что вдруг она разорит семью и убежит к нему? Наивно и смешно. Сюжет для дешевой мелодрамы. 

Ему казалось, он любил ее всегда, сколько помнил себя. Трудно теперь сказать, когда он выделил ее из гомонящей  толпы  девчонок. Учились все вместе, бегали купаться на Дон, вечерами старшеклассники собирались на  поляне за школой. Там в тени вековых лип был у них свой  уголок. Мальчишки обсуждали все на свете, девчонки шушукались или вполголоса пели песни. В высоком  весеннем небе вспыхивала  ранняя  прозрачная звезда. Так робко пробовала она светить, так дрожал, пробиваясь  через миры и пространства ее бледно-зеленый свет. И небо, словно сочувствуя ей,  на один, короткий миг, становилось нежно-зеленым. Может, тогда  отец  впервые увидел мамины  глаза, прозрачно-зеленые, как  вечернее небо, и потерял покой?

А может, это случилось позже, жарким июльским полднем, когда всей  компанией они ушли на Дон? Мальчишки ныряли  в рыжую стремительную воду с могучей ветки старой ивы, а девчонки купались  чуть в стороне, за камышами. Так уж было заведено. И порядок этот старались не нарушать.  Но он  из озорства поплыл в девчачью заводь, спрятался  за камышами,  ждал и дождался.  Мама, сидевшая с девчонками на берегу, подвязала косы белым платочком,  подошла к воде.  Черные сатиновые трусики, белая маечка. У него вдруг сразу пересохло в горле. Ее освещенная горячим июльским солнцем  фигурка, крепкие смуглые ножки ошеломили его. Сердце забилось в бешеном ритме,  в голове тоненько зазвенело, словно стая комаров заплясала перед глазами. Он собирался подшутить, напугать девчонок криком или обрызгать их водой, но перед глазами стояла она, Тамара,  в белом платочке, оттенявшем тонкую красоту ее смуглого личика.

Торопливо  выбравшись из камышей, он уплыл  на середину Дона, лег на спину, раскинул руки, закрыл глаза. Течение стремительно уносило его все дальше и дальше от заповедных камышей, где зеленоглазая девчонка стройной загорелой ножкой пробовала воду. И это ее движение, и гладкая смуглая кожа, и  крепкие грудки под белой маечкой – все это так  удивляло и радовало, и тревожило его, что, не выдержав этого наплыва чувств, он  нырнул в прохладную глубину  верткой рыбиной, скользил по-над дном, сколько хватало дыхания,  а задохнувшись - выскочил из воды,  жадно глотал знойный воздух, обжигая губы и легкие  солнечным ветром,  и заорал  от переполнявших его чувств  лихим молодецким криком.

Очень быстро отец понял, что он для Тамары, Томушки,  только товарищ. Это было горькое открытие. И с тех пор горечь тонкой, пока еле заметной морщинкой хмурила лоб, напоминала о себе ноющей болью в сердце. Он научился жить с этой болью, стерпелся. Только стал чуть молчаливее.  Чуть строже. «Взрослеет», -  понимающе вздыхала мать.  Она и не догадывалась, что сын  не просто повзрослел,  он, чутко прислушиваясь к себе,  выбрал для  себя путь , непосильный и не понятный  очень многим мужчинам. Лишь некоторым  из них  то ли в награду, то ли в наказание дан этот удивительный редкий дар - верность.  И несут по жизни эти избранные  судьбой мужчины  любовь к одной женщине, словно стяг. Не сдаваясь. Не роняя.

Зачем наделяет их  Господь такой внутренней силой, такой горячей любовью, словно  в огне ее закаляли, а  огонь так и остался в сердце гореть и плавить  все чувства воедино? Что  они должны поведать миру? Бог весть!  Но есть в этом  цельном, верном служении одной любви, одной на всю жизнь женщине и великая загадка, и великое очарование.

Друзья посмеивались: «Сашок, ты никак, в монахи записался? Посмотри, сколько девчонок вокруг! Только мигни! В очередь выстроятся!»  Друзья  не преувеличивали.  Отец был по-настоящему красив, особенно когда вошел в мужскую пору. Сейчас бы сказали, красив, как голливудская кинозвезда. В его присутствии женщины оживлялись и  зазывно смеялись длинным загадочным смехом.  Он же только отшучивался. И упрямо надеялся.  Бабушка  сокрушалась: «Дождусь ли внуков?». Отец отводил глаза и молчал. Что он мог ответить?

Он ждал маму десять лет! Десять лет  надежды и сумасшедшей веры.  Представляю, как дрогнуло его сердце,  когда совершенно случайно узнал из письма сестры, что Тамара уже несколько лет, как ушла от мужа. Он не сомневался ни минуты. В решающие  моменты он всегда был человеком действия. Он приехал в Воронеж убежденный, что теперь-то  никому не отдаст свою Тамару. Судьба  подарила ему шанс, и он не собирался его упускать. 

Родители никогда не рассказывали, о чем они говорили на том судьбоносном свидании. А я не расспрашивала.  Понимал ли отец, что мама  его не любит, когда звал ее замуж? Конечно, понимал. Но был уверен, что сумеет завоевать любовь и мамы, и мою. В его сердце скопилось так много нежности и тепла, чтобы согреть одинокую обиженную женщину и ее ребенка.  Он собирался увезти своих обретенных любимых девочек на журавлиный остров, он был уверен – остров  принесет  счастье. И остров не подвел.


21 июля, моему отцу исполнилось бы 90 лет. 16 лет назад он ушёл из жизни, но осталась память.И непреходящее чувство благодарности.