Сирин

Татьяна Радич-Гамзян
Вечер. А быть может уже ночь. Потрескивает догорающая стеариновая свечка. Густо вьется дымок ароматической палочки. Запах сандала уносит в сказочные миры.
А напротив находится Правда.

Ее Правда скучная каждое свое мгновение, какая – то чужая и почему-то вызывает острый приступ обиды и одиночества.

В эту самую минуту, здесь и сейчас ее Правда – это синяя стенка напротив в мелкую розочку. Розочки, как и положено им быть на дешевых обоях, блекло-розовые. Они собраны по пять штук в букетики. А букетики перевиты ленточкой противного грязного желтого цвета вот она – Правда этой минуты.

Доктор бы нашел иное, очень красивое слово, похожее на гордый тропический цветок, например Паранойя или Шизофрения. Может быть и так, но ведь никто, никто не знает о том, что скрывается в густой дымке сандаловой палочки, закрывающей жестокую и бесцветную Правду.

Просто она знает, что есть на свете птица. Птицу зовут Сирин, эту красивую женщину с ярким цыганским лицом – синие глаза с паволокой и кроваво-алые влажные губы. У нее нежная атласная грудь с яркими сосками. А в остальном – это обыкновенный филин. Или сова. Не важно. Просто есть глаза, губы и грудь – значит это Сирин, песня вечного покоя и тоски.

В светлом терему в белокаменном граде живет себе, не тужит, светлоокий, любовью обласканный. Ходит он на церковную службу, золотым крестам поклоны отдает, душу молитвой убаюки-вает. Дома за чистым дубовым столом пьет брагу с товарищами, ест пироги с капустой, приготовленные любящими руками.

И хорошо все – солнце ласковое светит, дождик тихий и рясный поля с дубравами поит, ветерок свежий путника в летний полдень обвевает.

Да только бывает, тоска грудь так сдавит, что не продохнуть. И видит тогда он перед собой синие глаза с паволокой и влажные алые губы. И думает.

А Сирин не думает. Нет у нее думы никакой, не наделил ее думой Создатель. Живет Сирин за вековыми камнями валунами, в чаще дремучей на зловонных болотах. Тяжело перелетает с сухой ели на гнилой, сырой бурелом. Ходит по мертвым деревьям, царапая поросшие мхом тела великанов своими когтистыми лапами.

Бедная, бедная Сирин! Что есть в глазах твоих, синих, как горное озеро, кроме пустого блеска звезд, на которые смотришь ты по ночам? За что томится в тебе тоска вселенская, понять которую не суждено вовек?

И нет – нет, да и замечется птица с женским лицом в чаще-буреломе, посмотрит в звездное небо, и извергнется из влажных кровавых губ стон, от которого родники из-под земли бить перестают.

Страшно кричит Сирин, с безутешной звериной истомой и болью, и скользит по влажным губам из погубленной души тоска вселенская, вливается в эфир, тихим ядом плывет к людям.

Православные от этого крика боязливо содрогаются, крестным знаменем себя защитить хотят. Он крика не боится, понимает его. Ждет. Знает, о нем кричит Сирин.

В одну из ночей уходит он из светлого терема. Не пожалел ни друзей-товарищей, ни рук любящих. Не стал слушать колоколов церковных. Ушел за вековые камни-валуны, в чащу-бурелом на гнилое болото.

Мечется в смраде среди нечисти и нежити, ищет Сирин, кличет.

Учуяла его Сирин, задышала тяжело, ждет. Жаждет. Глазами синими с паволокой ночь темную сверлит, губами влажными воздух колышет. Не знает, не помнит потерянное ее сердце, отчего звала его и ждет. Нет для нее тепла человече-ского, ласковых слов и нежных рук.

Пришел он к поваленной сосне, нашел Сирин. Смотрит – синие глаза с паволокой, влажные алые губы и грудь. Тоска от птицы волною находит и волю отнимает.

Глянула на него Сирин, надломилась горечь в ее птичьем сердце, блеснули в глазах талые капельки. Бросилась к нему, а для чего – не вспомнила. Вонзились кривые когти в белое тело, и забила из его груди горячая кровь.

Застыли звезды в цыганских глазах, затянулись туманом, затрепетали влажные губы над бурлящим горячим ключом.

Пьет Сирин, жадно пьет, а напиться не может. Только тоска звонче становится. Забилась птица в исступлении, и сорвалось с когтей молодое тело, сгинув во тьме бурелома.

Вдалеке тревожным звоном зазвучал церковный колокол, в горе заломились любящие руки. Где же ты?!

Заметалась глупая птица, да только грудь атласную о сучья исцарапала, когти о стволы деревьев обломала, крылья свои обтрепала. Напрасно плачут синие стеклянные глаза, рвет надрывный крик сырую тишину. Кричи, Сирин, кричи! Не будет тебе покоя в этой вечности!

В буреломе, в непроглядной бездне, на теле молодом, неостывшем, вьют гнезда гады для своих детенышей.

Нет его, как и тех, кто был раньше. Одиноко. Дрожит эфир от звериного птичьего воя.


… Дымок ароматной сандаловой палочки тихо качается в воздухе, все более истончаясь. Вот уж совсем исчез. Остался только чуть уловимый запах – то ли сандала, то ли гордых тро-пических цветов, как их там доктор называет… неважно.