Письмо

Олимпия Янковская
Жаркий день томно клонился к вечеру. В прохладной тени сада сидел человек, задумчиво рассматривая вянущие от жары мальвы и цинии, будто пытался понять, смогут ли они ожить, если дать им немного влаги.  Казалось, можно было увидеть воздух, раскаленный солнцем, такой плотный и душный, что им невозможно дышать. Дурманящий голову зной не давал сосредоточиться, хотя человек этот вовсе не желал думать, размышлять о чем-то важном. Он устало перевёл взгляд от созерцания цветов, словно отгоняя от себя мысль, что они могут погибнуть без его вмешательства, и увидел, как на пыльной дороге появилась женщина. Она медленно брела, пытаясь защититься от палящего солнца рукой, но оно немилосердно пекло, слепя глаза так, что она никак не могла увидеть, есть ли тот, кого она искала, в саду или нет. Но вот солнце, наконец, скрылось за домом, и она заметила, что человек, сидевший в саду, поднялся и направился ей навстречу.
- Хотела снять туфли и пройтись босиком, ты знаешь, по просёлочной дороге было бы замечательно. Но, увы, у тебя здесь нет правильной дороги. Впрочем, я настолько покрыта пылью, как будто шла пешком весь этот путь. - Она улыбнулась, - Здравствуй!
- Жарко сегодня. Но я рад, что ты приехала всё же.
Человек немного замешкался, прежде чем отворить калитку, и, пропуская женщину вперёд, пошёл немного поодаль, всё так же задумчиво осматривая цветы в саду, утомлённом летним зноем.
- Как доехала?
В доме было прохладно. Молодая женщина жадно пила воду, стоя босиком на деревянном полу, немного переминаясь с ноги на ногу. Человек же с равнодушным видом прошёл мимо и опустился на стул у окна, сев немного боком, чтобы одновременно говорить с ней и смотреть на полузавядшие цинии, ярко-красными, розовыми и лимонно-жёлтыми всполохами замершие в саду.
- Как всегда, - наконец отозвалась она, поставив кружку на большой пустой стол, где она выделялась, выбивалась из общего полуопустошённого порядка на полупустой кухне, - Ты рад, но уже устал от меня, я знаю. Я ненадолго.
- Ты стал ещё более угрюмым. Скоро соседские мальчишки будут стороной обходить твой дом и сочинять страшные легенды.
- Они уже это делают, - Человек немного улыбнулся. - Они наверняка думают, что здесь логово злого волшебника, который заколдует их. Или что там у них сейчас в голове. По крайней мере, в моём детстве это был бы злой волшебник. Так ты на автобусе?
- Нет, Пётр довёз. Не хотела его беспокоить, ты же знаешь, как он относится к этому, но, тем не менее, понимает. Или просто я так считаю, что он понимает.
- Я просил тебя не делать этого. Мне не по себе теперь.
- Как будто это что-то меняет. И то, что он довёз меня, и то, что тебе не по себе теперь. Зачем говорить, если ты знаешь, что это ничего не изменит. Лучше расскажи, как ты?
- Ты могла бы задать этот вопрос через десять лет и получить абсолютно такой же ответ. Неужели что-то может измениться в моей жизни?
- Не хочу это слушать. Ненавижу, когда ты так говоришь. Я лучше приму душ, по крайней мере, сейчас это будет полезней, чем смотреть на тебя. Я вижу, сегодня не тот день. Впрочем, с тобой так сложно подобрать нужный день. Всё как всегда.
- Тогда зачем ты приезжаешь?
- Будто ты не знаешь, зачем.
Она повернулась и вышла из кухни, а он всё так же остался сидеть, задумчиво глядя в сад. Он пытался зацепиться мыслью за что-нибудь, подумать о чём-нибудь, пока она не вернётся, но тяжёлая голова с медленно нарастающей головной болью не давала сделать этого. Он уже давно оставил попытки анализировать эти странные отношения, принимая их такими, какими она позволяла им быть. Каждый раз он убеждал её, а потом и себя, что это всё бессмысленно, ни к чему не ведёт, что он достоин только презрения, и, вообще, его жизнь не имеет смысла, поэтому он не имеет права делить её с кем-то. Она всегда молчала. Не старалась возражать, спорить, доказывать свою правоту. Так же молча, уезжала, чтобы снова вернуться. И он всегда, надеясь, что она не вернётся, был рад, когда она возвращалась, потому что единственное живое, единственное важное в его жизни было связано с ней. Оба они знали это, но ни слова не было произнесено. В этом доме никто никогда не говорил о чувствах, о важности, необходимости, о том, о чём принято говорить, когда люди любят друг друга. В том, что он любил её, он не сомневался. Не сомневался он и в том, что она любила его, иначе бы не приезжала, иначе бы не делала так много для него. Но слишком странно это всё выглядело со стороны, так, что никто не мог понять, что же в действительности связывает их на протяжении стольких лет. Впрочем, никто и не старался понять, потому что люди видят только то, что хотят видеть.
- Я отдохну немного, ты не против? В последнее время я стала много уставать, наверное, старею. Думаю, нужно их полить, давно не было дождя.
Он снова вышел в сад, неспешно прошёлся по узкой дорожке, понимая, что поливать ещё рано, так как солнце высушит всю влагу, и зашёл в дом. Она уснула на диване в гостиной. Стараясь не беспокоить, не шуметь, чтобы не разбудить, он аккуратно опустился в большое кресло напротив. Её ресницы немного подрагивали во сне, а вокруг глаз почему-то залегли сине-жёлтые тени. "Устала", - подумал он. "Возится со мной, как с малым ребёнком". Но как бы он не старался убедить себя, что без неё будет легче, у него ничего не получалось. И какая-то тихая радость наполняла его грудь, когда он думал о том, что она всё же приехала к нему опять. Она жила в соседнем городе, в сотне километров от него, и он никогда не спрашивал о её жизни там, а она никогда не рассказывала. Она всегда появлялась неожиданно, но именно в те моменты, когда он остро нуждался в ней.
Он смотрел, как она спит, пытаясь понять, почему же ему кажется, будто что-то изменилось в ней. Что-то неуловимое, странное, новое появилось в её облике, то, чего раньше не было. Но он никак не мог понять, что же это, и почему ему так кажется. Неожиданно она открыла глаза.
- Даже во сне ощущаю, как ты смотришь. Не думала, что засну, теперь голова болеть будет. Тихо-то как здесь. Я иногда завидую тебе, когда начинаю задыхаться в городе. Мне кажется даже, что я не к тебе приезжаю, а в этот дом. - Она рассмеялась. - Думаю испечь шарлотку. Сейчас жарко пока, но вечером можно будет выпить чаю.
Она легко поднялась и направилась в кухню, а он решил, наконец, полить эти полумёртвые цветы в своём саду. Он знал, что она не будет звать его, полагаясь, как всегда, на то, что он сам выберет время. И он представлял, как в ожидании его возвращения она будет сидеть, просто сидеть, подобрав под себя ноги, в том кресле, смотря куда-то вперёд и не видя ничего перед собой. Она могла сидеть так часами, не замечая времени, стараясь не мешать ему, просто быть рядом или хотя бы в том же доме, чувствуя его присутствие. Она могла бы изменить всё, изменить свою жизнь, его жизнь, решившись на что-то, но никогда не делала этого, может быть, каким-то внутренним чутьём понимая, что именно так и надо, так, как делает она, именно столько он может вынести, потому что никогда он не будет жить так, как живут другие, как привыкли жить другие. И она мирилась с этим.
Возвратившись, он застал её сидящей в кресле, как и предполагал. Может быть, за столько лет он выучил её, но так и не смог понять. Понять так, как понимала она его, никогда не задавая вопросов, на которые он не знал ответов. Ограждая его в первую очередь от себя. Десять лет она приходила и уходила, не пытаясь изменить его, просто стараясь помочь, разделить с ним его боль, его мысли, не дающие покоя по ночам. И за эти десять лет он так и не смог найти время, возможность, храбрость, чтобы сказать ей, как важна она для него. Он пытался только отгородиться, прогнать её из своей жизни, думая, что так будет лучше для неё. Но она всегда возвращалась. Возвращалась, как ни в чём не бывало, будто не слышала никогда этих слов, и он снова и снова говорил ей, что рад её  видеть, потому что это было правдой.
- Может быть, лучше с молоком? Холодное молоко – именно то, что нужно сегодня.
Тишина летнего вечера нарушалась только стрёкотом цикад. Такие моменты он любил больше всего, потому что он ощущал себя счастливым - такое простое счастье – всего лишь холодное молоко с шарлоткой в жаркий летний день, он никогда не испытывал столько радости, как сегодня. Глядя в её смеющиеся глаза, он понимал, что ему нужны такие простые вещи, эмоции, чувства, и жалел, что не может перебороть себя, не может дать ей то, что она заслуживает.
На горизонте уже показались розово-сиреневые краски заката, когда они вышли посидеть в сад.
- Я уеду рано утром. Приехала, чтобы встретить с тобой закат и накормить ужином. Глупо, да? Просто хотела убедиться, что всё в порядке у тебя, меня в последнее время мучает какое-то странное чувство, не могу объяснить. Ты же знаешь, у меня так бывает. Вот и сорвалась к тебе. Пётр против был. Сказал, что с тобой может статься. Моя женская натура, что поделаешь. Но довёз. Знаешь, я иногда удивляюсь, как он позволяет мне. Великодушие это или слабость? Ты не говори ничего, знаю, не любишь о нём говорить.
Утром её уже не было. Не было ничего, что говорило бы о её присутствии. Она никогда не оставляла свои вещи, поэтому ему так часто казалось, что нет её, он выдумал её в своём больном воображении, что она приснилась ему. И лишь по запаху духов, оставленному на простынях в комнате, где она спала, он понимал, что она всё же существует.
Он вспоминал потом эту шарлотку, этот закат, и её усталые глаза, смеющиеся и счастливые. И он хотел верить, что она была счастлива, несмотря на всё то, что он принёс в её жизнь, несмотря на то, что он никогда не мог сделать так, чтобы ей было лучше. Не старался сделать. Он сидел растерянно в том кресле, где ещё недавно она ждала его возвращения из сада, и пытался собрать воспоминания, обрывки их общего прошлого, в котором она ещё существовала, в котором она ещё смеялась, глядя на него. Потому что две минуты назад надрывный телефонный звонок оповестил его голосом Петра, что она умерла два дня назад. Он не смог ничего спросить, он растерялся, пока этот чужой голос объяснял ему, что похорон не будет, ничего не будет, потому что она хотела кремацию, потому что она не хотела, чтобы от неё остался только холодный гранитный камень с именем. Потому, что она знала, что для него этот камень будет точкой – конечной точкой, куда он захочет прийти, чтобы увидеть её.
Он не понимал, почему это произошло. Это было невозможно. Будто огромная мысль о том, что она прах, пепел теперь, никак не хотела поместиться в его голове. Телефон продолжал что-то говорить, объяснять ему, но он не слышал. Только эти странные сине-жёлтые круги вокруг её глаз во время последнего приезда не давали ему покоя. Он понимал, что она знала уже тогда, и он видел, видел это, но не заметил, не обратил внимания, как всегда. Она приезжала проститься.
Наконец, он смог разобрать слова, обращённые к нему. Пётр просил приехать, так как она что-то оставила для него. Ему стало неприятно от мысли, что этот чужой человек будет говорить ему, то, что она должна была сказать сама, будет держать в руках то, что она держала. Но, несмотря на это, он согласился.
Он никак не мог понять, что же он чувствует. Такое странное чувство ледяного холода поселилось в груди, ощущение зияющей пустоты там, где должно быть сердце. Он слышал, как оно стучит, но никак не мог поверить, что это происходит на самом деле. Ему хотелось, чтобы это был сон, страшный сон, который можно отогнать, умывшись холодной водой. А потом он выйдет в сад и увидит её, закрывающую рукой лицо от жаркого солнца, улыбающуюся и немного уставшую с дороги. Что бы он сделал тогда? Как всегда ответил, что рад? Не обнял бы её, наконец, не сказал, что она – самое важное, дорогое, что есть у него, не попросил остаться, не уезжать, чтобы каждый вечер просто смотреть, как она улыбается, глядя на него. Ему становилось отчётливо ясно, что он не сделал бы этого, даже зная, что видит её в последний раз в своей жизни. И он ненавидел себя за это.
В том уголке парка, где они решили встретиться, не было никого. Он увидел ещё издалека, как Пётр, в том, что это был именно Пётр, он не сомневался, сидел на лавочке, опустив лицо в ладони. Такая безысходность была в этой застывшей позе, что он невольно отпрянул, подумав, что не стоило соглашаться на эту бессмысленную встречу. Но Пётр поднял голову и увидел его, растерянно замершего неподалёку. Он медленно повернулся и пересел на край лавочки, освобождая место. Было заметно, что он немного пьян, от чего становилось неприятно, но жребий был уже брошен, поэтому ничего не оставалось, как сесть рядом с этим человеком, вызывающим чувство омерзения.
- Противно? А мне всё равно, мне легче так. Это ты - ледяная глыба, бесчувственная, а мне больно, больно сейчас, так больно, как не было никогда, даже, когда я узнал о тебе. Спросишь, почему она умерла? Или тебе безразлично? Я бы хотел сказать, что это ты виноват, но не могу. Рак крови. Она узнала недавно, было поздно уже что-то делать. Она умерла у меня на руках. А думала о тебе. Это разве справедливо? Я держал её почти восковую, какую-то жёлтую, странную такую, руку, она говорить даже не могла. Так быстро всё произошло, что я опомниться не успел. Я знал, что это может случиться, но не думал, что так скоро. Я же любил её всю свою жизнь. Ты любил кого-нибудь 25 лет? Да, что ты вообще знаешь о любви, ты и её не любил-то никогда, иначе бы не позволял ей возвращаться каждый раз ко мне.
- Ты не поймёшь никогда, как я любил её.
- Ну, да, куда уж мне, как она вообще на меня внимание обратила, я и сам не понимаю. Но она и меня любила, я знаю. Знаю, слышишь! - И неожиданно этот грузный мужчина заплакал, как ребёнок, всхлипывая и поджимая губы. Слёзы катились по его щёкам, а он всё вытирал и вытирал их, проводя рукой. Двое мужчин сидели на затерянной лавочке в парке, и каждый из них по-своему переживал смерть любимого человека: одному из них хотелось прекратить эту пытку, чтобы остаться одному, чтобы... А вот что он станет делать, когда останется один, он не представлял. Он всегда был один, он всегда сам выбирал это одиночество, но теперь, когда одиночество выбрало его, ему стало невыносимо трудно понять, куда он должен пойти, что он должен сделать, чтобы это отвратительное, мерзкое чувство ледяного холода, сковавшего его грудь, её, наконец, покинуло.
Пётр перестал плакать. Его красные, пьяные глаза растерянно смотрели на собеседника, будто смысл его жизни сейчас заключался только в нём. Он также не знал, куда пойти и что сделать, чтобы заглушить свою боль, но его боль была иной. Он вытер свои слёзы и сказал:
- Я знаю, что мне досталась только её оболочка. Её душа никогда не принадлежала мне, но я был готов отдать всё даже за это. И отдал бы, если понадобилось. Я слышал, как она плачет ночами, а сделать ничего не мог. Но я считаю себя счастливей тебя, потому что именно я держал её за руку, пусть даже она думала о тебе. Она написала тебе письмо. Я хотел вначале выкинуть, порвать, сжечь, чтобы и следа не осталось. Она не узнает уже. Но, не смог. Она знала, что я не смогу. Я всегда удивлялся её способности понимать других людей. Она казалась какой-то неземной, странной. Но я любил её.
Пётр отдал помятое письмо, мокрое в том месте, где он касался его своими руками, и ушёл, не желая больше говорить, а, может быть, не считая нужным ничего говорить, потому что всё, что он имел и любил, развеялось прахом над берёзовой рощей в двадцати пяти километрах от города. Другой человек остался сидеть на старой лавочке, затерянной в дальнем уголке парка, сжимая письмо, так и не сумев найти в себе храбрость, чтобы прочесть его. Он пытался и не мог вспомнить, где он оставил машину, какое сегодня число, и неужели же всего три недели назад она приезжала к нему, а он так и не обнял её, и не сказал, как сильно её любит. Ему хотелось, чтобы он сумел сделать так, как Пётр, чтобы стало легче. Но он не мог так, и теперь этот ледяной шар боли, застывший у него в груди всё разрастался и разрастался. А он хотел бы заплакать, зарыдать, как только что рыдал это человек рядом, и не мог. Он проклинал себя, ненавидел себя, но от этого боль не уходила и не могла уйти.
Заметив, наконец, что сумерки начали сгущаться, он устало поднялся и медленно побрёл куда-то. Какое-то странное ощущение онемения заставляло его делать очень медленные шаги, лишь письмо, жгущее правую руку, напоминало ему о то, что произошло. Он очнулся от этой немоты лишь дома, когда в полной темноте, опустошённый, он заснул прямо на диване в гостиной, продолжая сжимать это проклятое письмо – единственное, что осталось от неё, чьё лицо он даже не мог вспомнить теперь. Он ужаснулся, поняв это, но в памяти стояли только её закрытые глаза, когда она спала, а он сидел и смотрел на неё, не понимая, что изменилось в её облике. Тот день казался эпизодом из безумного сна, который был связан с реальностью только посредством измятого клочка бумаги. Ведь единственное, что осталось от неё теперь – это клочок бумаги.
Утром он долго колебался и, в конце концов, поддавшись своему страху, взял первую попавшуюся книгу с полки и небрежно сунул письмо между страниц. Он не хотел читать его, не хотел знать, что думала она перед неизбежной смертью. Он всегда представлял себе смерть как что-то неожиданное, что могло настигнуть его в горах на крутом перевале, то, что приходило независимо от желания и то, что невозможно было предугадать, поэтому невозможно было бы понять, что пришла смерть. Но так, как случилось с ней – когда она знала, чувствовала до мельчайшей детали, до последней минуты, что прощается с этим миром, он не хотел и даже боялся осознания этой вседозволенности и неотвратимости смерти, обезображивающей любые красивые и радостные прежде лица. И в его мыслях её образ, ещё недавно живой и счастливой, начинал размываться, заменяясь на эти странные восковые руки, которые держит в руках полупьяный Пётр. Он ничего не мог поделать с этими мыслями, которые теперь возникали каждый раз, когда он думал о ней.
Постепенно воспоминания покидали его память, приходя лишь во снах, от которых он просыпался посреди ночи и, не сумев заснуть, лежал без движения в ночной окутывающей тьме до рассвета. Она никогда не снилась ему, как бы он не желал этого. Его тоска медленно и методично убивала его, так, что он был готов на всё, лишь бы прекратить эту пытку. Лишь бы не вспоминать, лишь бы не помнить эти её глаза, обведённые сине-жёлтыми тенями. Он не понимал, что было бы лучше для него – не любить никогда и быть свободным от этого чувства или узнать его, даже, несмотря на потери. Эта мысль, что ему было бы легче и проще, если бы она никогда не пришла в его жизнь, не давала ему покоя. Он начинал злиться на неё за этот беспорядок в голове и в сердце, потому что никак не мог научиться не любить её, не скучать по ней и не ждать, что она всё же появится перед калиткой в сад, а он, как всегда скажет, что рад её видеть. Он желал бы, чтобы всё это было только сном, как часто ему казалось, что его жизнь – это иллюзия, искажение реальности, что его не существует, что он – чьё-то больное воображение. И только мысли о ней, о том, что она существовала когда-то, не давали ему забыться, держали его в этом мире, и от этого он ненавидел её ещё больше.
Однажды, когда прошло уже достаточно времени после её смерти, он разбирал свои старые книги, пытаясь навести порядок хотя бы на книжных полках. Ему попался томик Камю, из которого выпало то самое злополучное письмо. Уже немного пожелтевшее в уголке, немного шершавое в тех местах, где бумаги касались мокрые руки Петра. Он был, наконец, готов прочесть то, что она написала ему тогда, но, раскрыв конверт, он, к своему изумлению, обнаружил лишь сложенный вчетверо пустой лист бумаги.