Джентльмены и снеговики

Светлана Васильевна Волкова
Этот рассказ получил Гран-при "Московского комсомольца" (2016). Напечатан в журнале "Нева" (N9, 2015), а также вошёл в книгу повестей и рассказов с одноимённым названием (Детлит, 2017).

* * *


О снеговиках к своим десяти годам Танюша Ратникова знала всё. Сколько надобно снега на шары - головной, туловищный и основной («базисный», как говорит соседский очкарик Яшка, а с ним не поспоришь - он будущий космонавт). Как глубоко всаживать морковку в рыльце, чтобы вороны не утащили. Какого размера положено быть круглым угольным снеговиковым глазьям. Где раздобыть идеальное ведро на шляпу. Какой консистенции нужен снег и как по хрустящему скрипу в ладошках определить его готовность к идеальному ваянию. А самое главное, какова «гармония пропорций» (опять же, спасибо Яшке за красоту определений)!
Очень уж Танюша не любила, когда снеговика называли «снежной бабой». Оскорбительно же, разве не понять? Она всегда шикала на взрослых, когда слышала подобное, и прикладывала пальчик к губам: «Ч-чччч! Они и обидеться могут!».
Что взрослые понимают в снеговиках? Ровным счётом ничего! Считают их детской забавой, чем-то сродни куличикам, только побольше, да не из песка, а из снега. А ведь у каждого – своя индивидуальность, характер, уникальное имя и яркая, запоминающаяся фамилия. И, разумеется, своя биография, которую Танюша продумывала тщательно, аккуратно записывая её химическим карандашом в зелёную тетрадку. С этим шутить никак нельзя! Снеговик умрёт по оттепели, и унесёт талая водица его легенду в далёкий снеговиковый рай, куда-то туда, за рваную ленинградскую тучку, висящую над кирпичной трубой фабрики «Гознак» - такую же мышасто-серую, в дырочку, как не взятое растаявшим хозяином в дальнюю дорогу оцинкованное ведёрко.

Но это – у правильных снеговиков. Неправильные попадают в снеговиковый ад.

Этот ад Танюша видела своими глазами – он находился на улице Циолковского, у прачечной, за тяжёлым чугунным, в вафельную клетку, блином крышки водосточного люка. Там вечно что-то утробно журчало, выдыхало сыростью и замогильным холодом даже в самое летнее пекло. Туда по весне ушёл неправильный снеговик Шанежкин, и Танюша оплакивала его в голос, как учила её бабушка Ася.
«Запоминай, Таня, помру скоро, некому попричитать обо мне будет. Плакальщицы все нонче померли, никто и проводить-то меня по-достойному не сумеет!»
«Сумеем, Бабася, сумеем», - утешала бабушку Танюшка, - «Помирай себе спокойно! Я уже выучила! Хоть завтра могу тебя отплакать!» И звонко, с выражением, как при читке «Стихов о пионерском галстуке», повторяла текст. «Да главные тута не слова! Ты, кулёма, гласные тяни на выдохе, горлом поддавай!» - не унималась бабушка.
И Танюшка тянула гласные, поддавала горлом, тренировалась на отжурчавшем в люк Шанежкине.
- Ой, да на кого ты нас покида-ааа-еееешь! Ой, ро-ооодненький, закрылись твои ясны ооооооченьки-ииии! Ой, да на кого сИротами оставля-яяяя-еееешь! Ой, да го-ооорю-юююшко-то како-ооое-еее!».
Прохожие опасливо косились на склонившуюся над люком девчушку, Шанежкин же в благодарность посылал ей из канализационного зоба перекатный басовитый говор, но на кого их, сИрот, оставил, вразумительного ничего не сообщал.
Бабася же помирать не торопилась, но исправно, по средам, когда у Танюши не было кружков и пионерской нагрузки в школе, рассказывала внучке о рае и аде, почему-то при этом косясь на выключенный жёлтый короб стоящего на старом комоде радио.
А больше о смерти Танюша и не знала ничего.

* * *

Был жаркий июньский полдень, последние сутки перед поездкой в лагерь, где ждали её шумные прошлогодние подружки. Солнце шпарило нещадно, загоняя не разобранную по дачам детвору с улиц в узкие дворы-колодцы, где было больше тенистых углов, а от обломанных метлахских плиток парадных тянуло прохладой и утомительным каникулярным бездельем. Мячи и скакалки были заброшены – не до них в томном городском зное; нарисованные мелками классики и кривые зайцы, казалось, плавились вместе с асфальтом – серым, морщинистым, как коленки у слона в зоопарке. Танюша стояла, задрав голову кверху, к искромсанному квадратику неба, втиснутого в кривую рамку крыш её родного дворика, и от всей души жалела, что никто из снеговиков никогда не увидит такого цвета: голубого, с подмалёвками далёких облачков, точно её ситцевый сарафан в белую ромашку, аккуратно сложенный мамой в чемоданчик в ожидании отправления. И рассказать она не сможет об этом ни одному из них. А как бы понял её Шанежкин! Он бы также задрал свою сахарную башку к небу, покачал ею и непременно бы сказал: «Ах!».
Танюша тоже ахнула – за себя и за Шанежкина -  и надумала слепить ему памятник из тополиного пуха, благо добра этого было навалом в сквериках, подворотнях и даже за шиворотом. Трудновато будет, пух – это вам не снег, хотя и похож, но ей ли не сдюжить, лучшему производителю снеговиков в округе!
Набрав в подол платьица тополиной мягкой ваты, сдобрив её слюной, на которую был щедр проголодавшийся к обеденному времени организм, Танюша вспотевшими ладошками слепила-таки некое кривобокое подобие снеговичка размером с мелкого пупса. Она подивилась минуту на уродца, но переделывать не решилась, а осторожно, как бабасину конфетницу из синего чешского хрусталя, понесла на улицу Циолковского.
Круглая чугунная дверца в снеговиковый ад была отодвинута в сторону, рядом стояли двое огромных рабочих в грязных зелёных комбинезонах и напряжённо пялились в отверстие люка.
«Ша-ааанежкин!» - сжалось в комочек Танюшкино сердце.
Дядьки увлечённо бросали в люк какие-то непонятные Танюше реплики, активно размахивали большими загорелыми руками, давали «туда» советы, сдабривая речь запрещёнными Бабасей словами. Наконец из люка появилась чумазая усатая физиономия. Танюша замерла. Физиономия сплюнула на асфальт и заулыбалась, обнажив неожиданно белые зубы.
- Всё, мужики. Доделал. Теперь в контору и пожрать!
Рабочие вытащили из люка товарища, грязнющего с ног до головы, но такого счастливого, что редкие прохожие, пересекавшие мелкими перебежками улицу от тени до тени, невольно улыбались, глядя на мужичка. Вся троица присела у длинного деревянного ящика и с шумом принялась копошиться в инструментах непонятного предназначения. Танюша подошла к краю открытого люка и осторожно заглянула в глубь тёмной, пахнущей землёй, лужами и затопленным подвалом дырищи. Журчания слышно не было, и эта непривычная тишина насторожила Танюшу.

- Ша-ааанежкин! – шёпотом позвала она. – Ты здесь? Я куклёныша принесла. На тебя похож!
Пугающая пустота дыхнула на неё сыростью.
«Эх, жаль Шанежкин неправильным снеговиком оказался!», - с горечью подумала Танюша.
Это всё из-за того, что шляпы лишился. Да не простая шляпа-то, а будто английский котелок, как у Чарли Чаплина. Вёдра тогда кончились, но Танюшка раздобыла мелкий дырявый тазик. Из-за этого-то котелка мальчишки-дураки и дразнили его буржуем и английским шпионом. Но, как бы то ни было, лишаться шляпы до весны никак нельзя. Это всё равно, что потерять пионерский галстук.
Танюшка шмыгнула носом и снова заглянула в люк.
«А был бы правильным, стал бы тучкой или облачком. Дунула бы на куклёныша, и полетел бы он к нему в небо, за компанию с парашютиками одуванчиков…».
- Девочка, отойди от люка! – пробасил дядька в комбинезоне, да так громко, что Танюшка шарахнулась в сторону, споткнулась о крышку и выронила своего кривенького пухового пупса-снеговичка. Тот распался на составные части, и лёгкий ветерок подхватил белые комочки, закружил их, смешал с тротуарной пылью и унёс куда-то в сторону Фонтанки.

- Ратникова! – послышался весёлый мальчишеский окрик.
Несколько её одноклассников, окружённых вездесущей малышнёй, орущей комариной тучкой свернули с проспекта Огородникова на улицу Циолковского и замахали ей руками. В центре тучки, продев худую ногу со смазанной зелёнкой коленкой под рамой взрослого велосипеда катился Митька Щукин. Велосипед наклонялся из стороны в сторону, детвора галдела, отпугивая дремавших в тополях разморённых воробьёв.
- Ратникова! – Щукин слез с велосипеда, и тут же следующий по очереди счастливый пацанёнок поставил пыльную сандалию на педаль. – Тебя бабушка зовёт. Беги давай, лицо у неё такое красное. Накажет, наверное, тебя за что.
Танюшка вскрикнула и побежала в свой двор, на ходу пытаясь сообразить, за что её Бабася может выдрать. Постель убрала, в кухне не насвинячила, кран закрыла плотно, соседский таз в коридоре ногой не пинала. Вроде.

Бабушка стояла во дворе, большая, в длинном переднике поверх цветастого халата и держала в руке листок бумаги. Едва завидев внучку, развернулась всем корпусом и, приложив бумажку к необъятной груди, тихонечко завыла.
- Таня! Поди сюда, девочка!
Она подошла, бабушка прижала её голову к своему туловищу огромной пятернёй. Танюшка почувствовала, как шаркают по затылку пальцы, всегда розовые, как ветчина, со вспухшими суставами, в мелкую белёсую сеточку от постоянного дрызганья в воде.
- Бабасечка, что случилось? – почти шёпотом вымолвила Танюша.
- Дед Бубенцов помер.
Бабушка отпустила внучкину голову и помахала ей под носом листком.
- Телеграмма вот из Судака. Царствие ему небесное!
Танюшка усиленно заморгала, глядя на бабасин колбасный румянец во всю щёку – в неровных пятнах, с белым жирком, как у варёной любительской, спускавшийся с щёк на шею и вниз к вырезу на халате. Смысл сказанного не совсем был понятен. Показалось, что есть где-то какие-то бубенцы, и у бубенцов тех имеется дед. Так этот дед как раз и помер.

* * *

- Ну, помнишь, он ещё тебя на ноге качал? А ты ему, козявка, штанину описала.

Танюшка смутно припоминала морщинистые сучковатые пальцы, за которые она хваталась кулачками, чтобы не упасть. И ногу - длиннющую, в клетчатом шлёпанце… Качаться на ней неудобно…
Ей было стыдно, но кроме ноги и пальцев всего остального деда она, как ни силилась, так вспомнить и не смогла.
- Они с Мусей в пятьдесят шестом приезжали, тебе три стукнуло. Неужели не помнишь?
- Бабась, а ты себя в три года помнишь?
- А не было мне трёх-то годиков. Я сразу отроковицей родилась, - весомо молвила бабушка.
Танюшка никогда не могла угадать, в какой момент Бабася шутила, а в какой говорила серьёзно. Такой уж был у неё характер.

Дед Паша, а точнее, Павел Григорьевич Бубенцов, приходился Танюше двоюродным прадедом. Ушёл с миром, как повторяла Бабася, на девяносто восьмом году жизни, пережив и свою престарелую дочь Мусю, и многих из младшей родни. Жил в Судаке с внуком Борей и его женой, тоже разменявшими последнюю предпенсионную пятилетку, работал до войны инженером на симферопольском авторемонтном заводе, стариком уже сбежал на фронт, вернулся с медалью, после войны чинил лодки и мастерил детишкам механические игрушки. Дамский пол уважал и не матерился, чем выделялся среди местных. О смерти не думал. Крепкий был. Хотел дождаться столетия. Не получилось.

О Бубенцове в семье Ратниковых говорили мало: сказался несносный характер Бабаси, сумевшей поругаться со всей крымской роднёй. Но смерть Павла Григорьевича как-то примирила её с существованием «той базарной ветки» и даже нагнала слезу под очки.
Танюшке же за всю её жизнь ничего не рассказывали о прадеде, потому что сидел при Сталине как английский шпион. «Рано ещё девку семейной биографией загружать, - упорствовала Бабася, - придёт времечко анкетки заполнять, тогда и узнает».
- Дед Паша, матери братец, дядька мой то есть, единственный среди Бубенцовых нормальный-то и был. Мир его праху. Шебутной, гусар, горячая кровь. Жену свою первую, Анку, выкрал.
- Как выкрал? – удивилась Танюша.
- А вот так. Невестилась она, невестилась, а он рррраз и спёр дуру. Как тать татарский. На кой только ляд? Дурное семя Анка эта принесла.

Танюшка открыла было рот, но бабушка затянула тоненько и заунывно: «Ой, гооорюшко-оооо!» И, резко, оборвав надрывное плаканье, сухо кинула внучке:
- Собирайся, Таня. Прощаться с ним поедем.
- А пионерлагерь?
Но бабушка взглянула на неё так, что Танюша возражать не рискнула. И лизнул кожу спины морозец - покойников она побаивалась. Одно дело снеговики: растаяли, как пломбир, и утекли кто куда. Погрустишь, порисуешь в тетрадке на полях скорбные деревья и всё. А человеческий мертвец – это же совсем другое дело!

* * *

Фибровый чемоданчик, в котором собрали Танюше вещички в лагерь, стоял с распахнутой пастью на обеденном столе. Бабушка сосредоточенно инспектировала содержимое.
- Галстук вынь.
- Как же без пионерского галстука? – пискнула Танюшка.
- Неча.
Танюша послушно потянула за кумачовый хвостик. Рядом, на стуле, собиралась горка «ненужных» для похорон вещей: шортики с помочами на двух разнокруглых пуговицах, альбом с раскрасками, выклянченные у мамы пластмассовые бусы; набор открыток с кинозвёздами, выменянный у Яшки на сломанную готовальню втихаря от отца, ремень для пионерской формы и белая, хрустящая крахмалом, как первым снежком, блуза.
Бабушка, впрочем, оставила танюшин ситцевый купальничек, больше похожий на «песочницу» для мелюзги, проверила, плотные ли резиночки. «Чай, на юг ребёнок едет. Не всё за гробиком-то плестись!» Подумала – и заменила выцветшую тюбетейку на огромную не то шляпу, не то панаму, в которой могли поместиться две внучкиных головы. Или даже две с половиной.

Билеты до Симферополя, хоть и с хлопотами, всё же достали – из брони, на вечер того же дня. Помогла «скорбная» телеграмма и нереализованная в Бабасе драматическая актриса. К похоронам, назначенным на субботу, как раз успевали. О целесообразности поездки никто из родных спросить у бабушки не решился, мама лишь высказала робкое предположение, может, мол, не гонять дочку, пожалеть. Но Бабася стояла на своей правде, как пленный идейный комиссар: Бубенцова надобно Танюшке предъявить, - а, хотя б и мёртвого. Всё-таки прадед, пусть и двоюродный, родная кровь. Мама согласилась. Отец же ничего возразить не мог – был в плаванье где-то в Карском море.

Остаток дня прошёл в суетных сборах. Бабася наскоро готовила еду в дорогу, мама вызванивала заведующего проектным бюро, своего начальника, - отпроситься на несколько дней за свой счёт. Начальник по традиции побурчал, но отпуск одобрил. Танюша вышла вечером на коммунальную кухню и застала Яшку, стоящего на коленках возле плинтуса у двери чёрного хода.
- Ты чего?
- Таракана жду, - серьёзно заявил Яшка.
- Зачем?
- Некрасова ему прочитаю.
- А-аа, - Танюша присела на корточки рядом с соседом. – А мы в Судак сейчас уезжаем.
Яшка выпрямился, почесал стриженный затылок.
- Судак – это, кажется, рыба.
За что Танюшка уважала Яшку, так это за ум.
- Ну, он одновременно и рыба, и город. Прадедушка Бубенцов помер.
Помолчали.
- Соболезную, - наконец, вымолвил Яшка. – Ты очень переживаешь?
Танюше было невыносимо стыдно за то, что «должных» переживаний совсем не испытывала. Она выпятила нижнюю губу и попыталась нагнать слезу. В драмкружке учили, что в ответственные моменты на сцене надо вспомнить о каком-нибудь личном горе. О чём-то трагическом. Танюша подумала о Шанежкине, как бегала к нему после уроков в марте, и каждый день он становился чуть меньше, серел, покрывался чёрной бахромой по контурам, некогда идеально круглым, и как появились на его теле предательские дырочки; как достоял почти до Дня Парижской Коммуны, а потом сник, заплакал, накренился на правый бок и убежал на улицу Циолковского.
В носу у Танюшки защекотало.
- Я совсем его не помню… То есть, я помню, но только не всего, а часть. Ногу. А выше ноги совсем ничего…
- Не переживай, - утешил Яшка. – Поглядишь на него целого и моментально вспомнишь.
Вот этого-то Танюшка и боялась: поглядеть на целого прадедушку Пашу.

* * *

О юге она знала только из висящей в коридоре настенной карты СССР, пожелтевшей от времени и заляпанной ладошками многочисленных поколений квартирных детей. Есть Москва - столица нашей Родины, есть Сибирь, которую покорял Ермак, есть юг, почти мифический, потому что попасть туда всегда сложно. Но там есть море. А оно не такое, как сизый дачный Финский залив, оно совсем другое, и цвета другого, и запаха, и солёное, если верить Яшке. И волны там бывают с дом.
А вот о волнах Танюшка кое-что знала. Ещё совсем недавно она и закадычная подружка Нинка бегали на Крюков канал, где у Щепяного переулка, напротив дома Суворова, находилось их любимое место на набережной - бывший причал у Никольского рынка. Вода подходила совсем близко к спуску, лизала щербатую каменную кладку. Дождавшись нагонной волны, тёмной, не по-речному сильной от балтийского ветра, девочки замирали от восторга. А когда вода откатывала, оголяя мокрый вогнутый позвоночник спуска, с визгом перебегали с одного его конца на другой. Надо было непременно успеть до новой волны, не позволить окатить ноги брызгами и затащить в крюковскую бездну, в вязкое русалочье логово. Это было необыкновенное, щемящее чувство! Наверняка такой же восторг ждёт её в Судаке, и волна там будет такая же большая, как на Крюковом канале, и такая же чёрная - ведь едут они на Чёрное море!

Симферопольский скорый поезд медленно тронулся с заплёванного перрона пыльного Московского вокзала. Билеты из брони оказались в разных местах, мама ехала в пятом вагоне, бабушка с Танюшей – в разных концах седьмого. Что поделаешь, горячий сезон. Применив особые нотки голоса, Бабася выторговала для внучки нижнюю полку. Это и хорошо, с верхней Танюшка свалилась бы непременно.
Она злилась на прадеда Пашу, что угораздило того помереть, когда ей надо в лагерь, и подружки, с которыми не виделась год, без неё будут прыгать на пружинных кроватях, бегать к речке и разучивать новые дворовые песни с хромой рифмой про несчастную любовь. И мальчишки прошлогодние, небось, выросли, и запекать с ними у пионерского костра картошку будет волнительней и, как она сама для себя определила, «сердцеколотябельней».
А тут дед Бубенцов, и жара, и поездка туда, где ещё жарче…
Но первое в её жизни ожидание юга оказалось прекрасным. Оно было похоже на огромную ветку сирени, только с цветочками на кисти - каждый размером с нарцисс. Потому что в Крыму всё, ну, просто всё больше и сочнее, так мама говорила. Появилось и угнездилось в душе необыкновенное предчувствие. Лишь только цель поездки омрачала фантазии.

В плацкартном вагоне царила своя жизнь. Томительный запах жареных вокзальных пирожков, сумки, баулы, тюки и её маленький фибровый чемоданчик с полуоторванной наклейкой «Ратникова Таня. 5й отряд». Незнакомые люди, пахнущие потом, духота и обрывки чужих разговоров. Первый в её жизни поезд дальнего следования. Она загадала: вот закончится лента перрона и скучных бетонных плит, тянущихся до конца территории вокзала, где разбегаются в разные стороны, как тропинки в лесу, блестящие рельсы с полосатыми рёбрами шпал, и наступит «начало юга». Она смотрела в окошко, боясь пропустить этот момент. Поезд набирал скорость, и всё замелькало, запестрело.
Женщина с верхней полки свесила голые белые ноги, и они качались долго-долго в такт вагонному ходу перед глазами. Её натёртые обувью до малинового цвета выпирающие круглые косточки-шишки у больших пальцев напомнили Танюшке вишни, которые соседи привозили с Украины. «Вот так, наверное, на юге и висят на деревьях ягоды - прямо у носа», - думалось ей, и невероятно хотелось, наконец, приехать.

Юг подбирался к Танюше постепенно, сначала дыхнув вязким воздухом из открытых дверей где-то в районе Курска. А воздух совсем не такой, как в Ленинграде, - а как будто стоишь у решёток вентиляции метро, у «Техноложки», и проходящий состав гонит тёплый плотный поток в лицо; и запах горячего дёгтя от промазанных шпал - не такой, как возле котельной на Обводном канале, другой, терпкий. Затем юг постучался в душу харьковскими прозрачными абрикосами, запорожской жёлто-розовой черешней и мелитопольскими помидорами - мясистыми, с «пумпочкой», которые Бабася умудрялась покупать на недолгих стоянках. И, наконец, большим, обожжённым солнцем симферопольским вокзалом, плакатами с улыбающимся Гагарином на каждом углу, бабушками с тыквенными семечками, загорелыми цыганскими детьми в пёстрых штанах и красивыми большими военными в отутюженной новой форме.

До Судака ехали на автобусе, и Танюшку жестоко укачало. Бабушка раза три колотила локтём в стекло водительской дверцы, и усатый черноглазый паренёк послушно выпускал встревоженную маму с зелёной дочкой на обочину. Бабася же оставалась внутри, сторожила вещи и следила, чтобы без них не уехали. Потом кто-то из пассажиров догадался дать девочке корку чёрного хлеба с солью под язык, и тошнота мгновенно отступила.
От центральной автобусной остановки до места шли сорок минут пешком - по жестокому солнцепёку, с вещами и лишь примерным представлением направления. Бабася дала родственникам телеграмму о приезде, чтобы ждали. Но конкретного времени не указала - не думайте, мол, встречать. Ратниковы гордые, Ратниковы доберутся сами. И добрались, полуживые, когда уже начинало темнеть.

Дом Бубенцовых был деревянный, двухэтажный, с двумя верандами и резным кружевом ставень, утопающий в грушевом саду. Танюшка слишком устала, чтобы впитывать всю эту красоту. Лишь твердила себе: это юг, но глаза её слипались, и осознать в полную меру, что она «уже совсем-совсем точно на юге» так и не смогла. Мама с Бабасей оставили её во дворе, наказав сидеть на чемоданах, сами же «пошли здороваться». Послышались возгласы, шум, в двери показались встрёпанные головы, с крыльца скатилась, как колобок, толстая женщина в ночной рубашке и бросилась к Танюше.

- Да что ж не сообщили-то! Да мы б встретили! Да какие ж молодцы, что приехали деда помянуть! - запричитала она и принялась тискать Танюшку, как тряпичную куклу, от чего её снова замутило. - Девуленька моя! Какая большая! А худю-юююющая! Коленки торчат! Не кормят тебя Ратниковы? Слышь, Ася, оставь мне внучку на месяцок, поросёночком будет.

Бабася что-то хмыкнула с крыльца. Танюшка же поросёночком откармливаться совсем не желала.
Гостеприимная хозяйка оказалась тётей Зиной, бабасиной седьмой водой на киселе. Их накормили чем-то обильным и жирным, уложили спать на веранде. Танюшка вглядывалась слипающимися глазами в окно с ромбиками цветного стекла и дивилась крымской луне, обнюхивающей флюгер дома напротив. Луна показалась ей огромнейшей, похожей на бледно-лимонное блюдо. Узкие, как кухонный нож, облака, перерезавшие её пополам, придавали ей сходство с лицом снеговика - с бровями и усами. И форма головы по-снеговиковски идеальная! Это потому, что, как говорит мама, в Крыму всё, ну, просто всё больше и сочнее. Нет, в Ленинграде совсем другая луна! Скромная, что ли, похожая на вылитую из поварёшки на шипящую сковороду смесь для блинов. И размера такого же.
Уже совсем засыпая, она вдруг заметила висящий на стене веранды портрет в громоздкой раме под стеклом, по которому скребли лунные и фонарные блики. В груди похолодело.
- Мамуль! - прошептала Танюшка.
Мама крепко спала.
- Бабась!
- Чего тебе? - отозвалась бабушка.
- Кто это там?
- Где?
- Ну смотрит на меня со стены.
Бабася приподнялась с раскладушки.
- Дед Бубенцов это. Ишь, пялится!
- А почему на нём котелок, как у Чарли Чаплина?
- Потому что джентльменом был. Спи давай!

* * *

Утро следующего дня для всех началось в пять - с суеты, большой, как и всё южное, и суетой же закончилось. Бегали взад-вперёд незнакомые люди, женщины трясли бумагами, переругивались. Танюшке второпях дали варёное яйцо и целую миску творога. Мама стояла во дворе в тёмном платье, в котором Танюша помнила её на Новый год, в косынке поверх наспех сооружённой «бабетты», внимала распоряжениям незнакомого смуглого мужчины с усами, похожего на Чапаева. Бабася и три женщины её возраста в чёрных платках шумно спорили, размахивали руками, одна из них постоянно крестилась. Несколько раз до уха Танюши долетало слово «наследство». Истошно пищал волнистый попугайчик, на клетку накинули тюлевую салфетку, чтоб замолк, но птица клювом через прутья втащила её к себе, наступила победно сверху лапкой и продолжала играть всем на нервах надрывным верещанием. Щекастый полосатый кот обозревал происходящее, сидя у косяка двери и комментируя всеобщую беготню сиплым мявком. В конце-концов, на него опрокинули кисель, и кот выдал высокий чистый звук. «Дурдом», - очень к месту сказал чей-то голос.

Солнце поднялось быстро. Несколько женщин остались в доме готовить еду для поминок, все остальные во главе с «Чапаевым», оказавшимся дядей Борей, двинулись к маленькому моргу городской больницы, где долго ожидали во дворе. Вынесли гроб, погрузили в заднюю дверь неказистого автобуса с чёрной полосой на жёлтом боку и пешком пошли за ним на кладбище. В этом последнем для деда пути и крылась важная часть таинства прощания, как объяснила тётя Зина, - медленно вышагать знакомой дорогой позади почившего и по дороге вспоминать о нём хорошее. Да, конечно, положено на руках гроб нести, да где уж: времена, поди, не те.
Уже в десятом часу солнце припекало немилосердно. Под ноги попадались жердели и сливы-дички, наступать на которые было боязно - а вдруг деревья обидятся. На Танюшу нахлобучили ту самую панаму, в которой бы поместились две её головы, и повязали сверху траурную капроновую ленту. Для «ситуации момента», как выразилась Бабася. Танюша в зеркало себя не видела, но подозревала, что безобразна.

В дороге бабушка подвела Танюшку к женщине с конопатым мальчиком лет шести.
- Познакомься, Таня. Это твоя троюродная тётя Люба и четвероюродный братик Гарик.
Мальчик утёр грязной ладошкой нос и показал Танюше язык, на которым чем-то синим была нарисована жирная запятая. «Странный какой!» - подумала Танюша и попыталась разложить в голове по полочкам степень их родства, но запуталась в «юродных» и просто спросила:
- А сколько в Гарике моей крови?
Бабушка подавилась смешком, кашлянула и зыркнула глазами по сторонам: нет ли кого, кто заметил.
- Ишь ты, щепетильная какая! - пробасила тётя Люба. - А симпатичная, в нашу породу, хотя и тощая она у тебя, Аська.
«Да что они все заладили - тощая да тощая! Будто сама не знаю!» - подумала Танюша и собралась было обидеться, но тётя Люба подкинула интереснейшую мысль:
- Считай, что левая его рука - вся твоя.
Танюшка кивнула и взяла Гарика за левую ладошку. На вопросы мальчик не отвечал, лишь ковырял сандалией тропинку во дворе и шмыгал носом, и Танюша решила, что он «немного умственно того».
Тётя Люба была статной, высокой, неожиданно белокожей посреди толпы смуглых родственников. Прорезь между двумя её грудями в глубоком вырезе платья, казалось, заканчивалась прямо у ключиц, что придавало ей немного комичный вид: будто бы неумелый портретист размашисто провёл угольным карандашом разделительную линию по центру декольте – вёл-вёл снизу доверху, а остановиться спохватился лишь у самого подбородка. У Танюшки на рисунках тоже иногда так выходило.
Глядя на тётю Любу, она вспомнила, как этой зимой Митька Щукин слепил две снежных грудки и прикрепил к одному из снеговиков. Мол, Шанежкину подружка нужна. Но каждый раз, отходя от снеговика на пару шагов, Митька замечал, что груди разного размера. Тогда он брал в руки новый снежок и добавлял немного грудастости то с одной стороны, то с другой. И ведь никак не мог добиться хотя бы приблизительно равного объёма. В результате, бюст перевесил, и снеговик упал. А на следующий день все увидели, что под голову лежащей снежной дамы заботливо подложен тазик-котелок Шанежкина, а её грудастая срамота прикрыта его же шарфом, который Танюшка в начале зимы с трудом выпросила у Бабаси. Из-за этого-то рыцарского обхождения и попал Шанежкин в неправильные снеговики. Потому что снеговик по весне должен уйти вместе со шляпой.
 
- Гарик, а вы что зимой снеговикам на голову надеваете? Вёдра?
Гарик задумался, покачал головой, почирикал на языке вынутым втихаря химическим карандашом и, наконец, подал голос:
- У нас снега нету.
- Как нету?
- Может и был, но я родился, и он кончился.

Это было первое разочарование в юге, которое почувствовала Танюшка.
«Как же они без снега? Бедненькие! Без снеговиков!!! Немудрено, что и дети у них странные! И языки в синий цвет красят!» Заохала, приложила ладошки к щекам и поморщилась, словно от смородиновой оскомины.

* * *

К моменту, когда подошли к воротам городского кладбища, число провожающих удвоилось. Тут были многочисленные приехавшие родственники, о существовании которых Танюша даже не подозревала, да и они, похоже, о ней не ведали, друзья семьи, дачники, соседи и дачники соседей. Автобус, переваливаясь с боку на бок и пуская голубенькую струю дыма из-под брюха, остановился.

Она пыталась подумать о прадеде Паше. Перед глазами стоял портрет в чаплинском котелке, обрывки фраз, что был он большой души человеком, да старое его суконное пальто, которое утром тётя Зина отдала соседу Кериму.
- Бабась, а почему ты сказала, что прадедушка джентльмен?
- Учился он в Англии. На инженера.
Танюшка минуту обдумывала бабкины слова.
- А в Англии есть зимой снег?
- Ох, Танька, какое ж ты ещё дитё! Смотри не ляпни при родственниках, позору с тобой не оберёшься! Похороны, а ты не о том думаешь!

Танюша сделала очередную попытку подумать «о том», но получилось довольно плохо.

На кладбище было пусто, трава в раковинах могил стояла такая высокая, что порой даже перекрывала кресты и конусообразные стеллы со звёздами. Стрекозы и мелкие белёсые бабочки мельтешили перед глазами. Пока выгружали гроб из автобуса да ставили на землю у разрытой ямы, Танюша бродила между могилами, тихонечко радуясь возможности решать несложные арифметические задачки на вычитание: дата рождения минус дата смерти. Именно так было высечено на памятниках. Только вычитание, никакого сложения. Результаты, к удивлению, все были отрицательные. Яшка совсем недавно научил её отнимать от нуля, и она страшно гордилась этим, ведь в школе такого ещё не проходили.
…Ильясов - минус двадцать. Федяшев – минус тридцать два. Устабаши – минус шестьдесят пять, Зархи Анна – минус сорок, Зархи Михаил – минус девять. Мише Зархи было девять лет…Рядом - ухоженная могилка Цапского - минус восемьдесят один...
Танюша вернулась к вырытой яме, окружённой новоявленными родственниками. На деревянной «временной» табличке было высечено: Павел Григорьевич Бубенцов, 1866-1963. Минус девяносто семь…
Её размышления прервал стук. Она сразу догадалась, что открывали крышку гроба для последнего прощания. Возились недолго. Что-то скрипнуло и замерло, погрузившись в тишину.
- Деда… - осмысленно произнёс «странный» Гарик.

* * *

Танюшка долго стояла с закрытыми глазами, потом, когда начала кружиться голова, сощурившись, разглядывала дырочки на своих босоножках. Поднять глаза и посмотреть, что делалось вокруг, было выше её сил. Взрослые произносили какие-то длинные речи, и её музыкальное ухо сразу уловило, что все слова тянулись на одной долгой ноте, кажется, на «фа», и лишь к окончанию тирады перескакивали, как сговорившись, на «си» и заканчивали хрюкающим всхлипом.
Кто-то сказал: «Ну, всё. Давайте прощаться». Бабася толкнула Танюшу локтём и заголосила:
- Ой, го-ооорюшко-ооо! Ой, на кого ты нас покида-ааа-еееешь! Ой, сИротами остаё-ооомси-ииии!
Танюшка вздрогнула и на автомате подхватила:
- Ой, ро-оооодненьки-ииий наааш! Ой, да как же ж мы без тебя-яяяя!
Толпа переглядывалась, мама отводила глаза. Бабася поднажала, выдавая чистое образцовое плаканье. Танюшка вторила.
- Поди ж ты! - тихо сказал кто-то. - Двадцатый век, люди в космос слетали, а у ленинградских такие пережитки! И ладно бабушка, девчонка-то, девчонка!
Танюшка оборвала песнь и впервые взглянула на прадеда.

Это было совсем не страшно. Как смотреть на луну или дом.
Павел Григорьевич лежал в парадном чёрном костюме, по виду довоенном, сложив руки, как будто держал на груди птенчика. Лицо в сетке крупных и мелких морщин показалось Танюше величественным. Его скулы, выпирающие, как косточки-шишки на ступнях тётки из поезда, только белые, сухие, с натянутой до предела кожей, совсем не делали его измождённым. Наоборот, виделось - вот немолодой, но сильный человек, он живой, просто притворяется, прилёг в гробу, чтобы подурачиться, правда-правда. А гроб узкий, неудобный…
И показалось, сейчас дед Бубенцов шевельнёт бровью и подмигнёт лукавым глазом: не печальтесь, мол, - ну, ушёл, всякое бывает…
Танюшка и не заметила, как по её щекам двумя кривыми дорожками начали стекать слёзы. Солёные, как будто южное море лизнуло. И закружилась голова, где-то в районе темени пружинил, как мячик, говор родственников. Гроб опустили в яму, все принялись кидать горсти земли на крышку. Танюша взяла в ладошку комочек - земля невероятно чёрная, жирная, оставляла след на ладони, распадалась между пальцами, как рыночный творог.

* * *
В дом вернулись уставшие и голодные, сопровождаемые окрестными собаками, из уважения к процессии трусившими на почтительном расстоянии.
Снова началась суматоха, раздвигали и сдвигали столы для поминок, взад и вперёд ходили какие-то люди, хором орали кот и попугайчик.
Танюшка прислонилась к дверному косяку, пытаясь хоть немного остудить горячий лоб. Со стены веранды на неё смотрел, не мигая, дед Бубенцов в котелке.
- Как же так, деда… - шепнула ему Танюшка, - снега у вас нет. Это же нехорошо! Как же вы без снеговиков-то!
Вошла тётя Зина.
- Иди поешь, Таня.
- Я не хочу.
- Не заболела ли чай? осая какая! - она протянула руку пощупать лоб, но Танюша увернулась.
- Тёть Зин, а есть дедова фотография? В котелке, как на стене.
- Есть, милая.
- Подарите её мне.
Тётя Зина улыбнулась, выдвинула ящик почерневшего комода, достала старую жестяную квадратную банку из-под конфет с выдавленной облупившейся надписью «Товарищество Жоржъ Борманъ», пошуршала бумагами.
- Вот эту возьми. С неё и делали увеличенный портрет - тот, что на стене.
На Танюшку с фотографии смотрело несколько джентльменов в котелках и элегантных пальто, все они стояли в запорошённом снежком скверике вокруг двух дивных снеговиков, слепленных в образе леди, вроде как мама с дочкой, обе в снежных манто и кокетливых шляпках. Рядом с маленькой леди ещё один снежный комочек - комнатная собачка. На обратной стороне карточки была полуразмытая надпись: «Лондон. 1901 год.».
- Здесь Павлу Григорьевичу тридцать пять. Он как лучший инженер и трое его сослуживцев посланы были от вашего Путиловского завода на стажировку в Англию, на завод Армстронга. Опыта там, стало быть, набирались на благо отечества. Вот так-то. Мало кто чести такой удостаивался. Хотели опосля его на завод Круппа в Германию отправить, но там уже Первая мировая началась, и всё, не до этого стало. Пошёл германца бить. А потом из Петербурга в Крым перебрался насовсем. А «джентльменом» его звать стали после одного скандального случая. Было это ещё до Революции, году в шестнадцатом. Приказчик Спиридонов приревновал жену к заезжему военному, и, по правде, было за что. Потому как письмо любовное обнаружил. Ну, и спьяну в сердцах выгнал свою благоверную на улицу. Зимой. Ночью. Голой. Вот так-то. А дед наш возвращался из гостей, увидел её, бедненькую, свернувшуюся в комочек возле крыльца в чём мать родила. Скинул с себя пальто, сапоги и даже шляпу - отдал ей, чтобы срам прикрыть да согреть, взял за руку и повёл на другой конец города к её родителям. А пока провожал да возвращался, простыл сильно. Месяц пролежал с воспалением лёгких. Говорят, чуть не помер. Так-то. Вот и прикрепилось к нему это «джентльмен». С намёком на то, что в Англии долго гостил. А потом Советская власть пришла. Ох, Тань, как та английская поездочка ему жизнь покалечила!
Тётя Зина запнулась. Танюша слушала её, затаив дыхание. Рассказ о прадеде Паше заставил колотиться сердце сильнее, стучаться о рёбра, и Танюшка прижала ладошки к груди, чтобы оно не выскочило. Тётя Зина передала ей карточку.
- А глянь-ка на фотографию, и прямь он тут джентльмен, дед-то наш!

Танюшка держала карточку, не веря своим глазам. Её прадед Паша и снеговики, необычные, не такие, каких мастерила она! Но ведь снеговики! Так вот в кого она пошла, как говорит Бабася!
Танюша вглядывалась и вглядывалась в пожелтевший кусочек истории, теперь уже, безусловно, её истории, гладила пальчиком шероховатую бумагу и мелкие зубчики неровных краёв фотографии, водила носиком от центра к углам и снова в центр. И казалось ей - карточка пахнет чуть подтаявшим снегом, мокрыми прутиками, дымом от сигары, которую держит в руке усатый джентльмен, и ещё чем-то неуловимым, английским. И если бы кто-то спросил её в тот момент, знает ли она хоть что-нибудь о прадеде, она бы не задумываясь ответила, что знает о нём очень-очень много, и понимает его, и любит. И гордится им - и тем, что выкрал себе Анку, и что отдал пальто выгнанной из дому жене приказчика Спиридонова, и что в семьдесят пять лет сбежал на фронт, и ведь как ни гнали его по старости, добился-таки разрешения остаться, готовить младших офицеров по инженерному делу; и тем, что жил широко и открыто, как говорили соседи. И помнит его теперь Танюшка всего целиком, как если бы всю жизнь качалась, сидя на его длинной ноге в клетчатом тапке и задрав голову кверху, к его смеющимся глазам.

К вечеру, когда захмелела на поминках крикливая и пёстрая её родня, Танюша выбралась на улицу, отдыхающую от уходящей жары, и побежала на кладбище. Было ещё светло, дорожка, примятая утром множеством подошв, сама вывела её к песчаному холмику с увядающим венком и временным деревянным крестом, который к концу лета планировали сменить на мраморную плиту.
- Деда, тебе про Шанежкина обязательно надо знать! - Танюшка уселась на песке у края холмика, прижав к груди фотокарточку.
…И подробно, с деталями рождения и смерти рассказывала деду Бубенцову о её снеговиках, о недолгом их веке, характерах и именах. О Шанежкине и отданными им даме шарфе и тазике-котелке, так похожем на чаплинский, о том, что только теперь она догадалась, что Шанежкин тоже джентльмен.
Никто бы не понял Танюшку так, как понимал её сейчас прадед Паша. Тихо-тихо слушал он, а потом в синей выси запищал птичий голосок. Видно отпустил он, наконец, птенчика из больших сомкнутых ладоней и успокоился…

* * *

Её отлучки к прадеду никто не заметил, в доме было по-прежнему суетно и наэлектризовано. Лишь мама, удивившись подозрительной вялости дочки, дотронулась до её лба и подняла переполох: а есть ли у кого градусник?
Жар у Танюши оказался нешуточным. Последующие несколько дней она плохо помнила. Её, кажется, обтирали спиртом, давали выпить горькие лекарства. Смуглый доктор в белом халате щупал миндалины прохладными пальцами, Бабася кормила её с ложечки сладкой рисовой кашей… И ещё в комнате толпились снеговики, они робко стояли в дверях и не таяли, только осторожно справлялись о здоровье девочки.
На третий день температура спала, и снеговики деликатно удалились, на прощание приподняв котелки.
Бабася, считавшая, что причиной болезни внучки была жара, наскоро с боем раздобыла обратные билеты в Ленинград - помог папа «странного» Гарика, работавший кем-то важным в буфете симферопольского вокзала. Снова нашёл своё место под полкой в душном вагоне Танюшин фибровый чемоданчик, уныло прикусив челюстью лямку ситцевого купальничка, так и не узнавшего южного моря. Мирно дремали, завёрнутые в дарёные крымские полотенца помидоры и абрикосы. Юг прощался с Танюшей трепетно, как с родной, махая ветками высоких тополей и кипарисов, пуская белокрылых мотыльков в окно вагона во время недолгих стоянок. Она была ещё слишком слаба, лежала на протяжение всего пути на полке, и лишь изредка доставала из нагрудного кармана завёрнутую в толстую вощёную бумагу английскую фотографию и тихонечко пела деду и элегантным снеговикам песни с хромой рифмой про несчастную любовь - те самые, какие пели они с подружками обычно после отбоя в лагере.

* * *

На улице Циолковского продолжались ремонтные работы, и дядьки в зелёных комбинезонах протащили длинный, как удав, чёрный шланг из пасти знакомого люка до подвала ближайшего дома. Неподалёку дребезжал, содрогаясь всем организмом, трансформаторный фургон.
- Ша-аааанежкин, - перекрикивая грохот, позвала Танюша, наклонившись над полуоткрытой вафельной крышкой люка. - Я тебе про деда Бубенцова расскажу…
Она повертела над дыркой фотографией. Шанежкин призывно заурчал, полоская в глотке булькающие звуки.
- Девочка, что ты делаешь у люка? - вырос рядом прокопчённый усатый рабочий.
- Я с джентльменом разговариваю.
Танюшка выпрямилась и, слегка приподняв выцветшую тюбетейку, словно это был котелок, гордо удалилась. Скоро, очень-очень скоро придёт зима. А пока она спит, копит силы в тягучий июньский полдень, набивает облака, как подушки, лёгким пухом, который превратит потом в гранулы белого материала, идеального для фантазии скульптора. Осталось подождать каких-нибудь сто пятьдесят дней до первого снега. А если повезёт, то даже сто сорок пять. Скорей бы, скорей! Любимому городу нужны джентльмены.