Вторая мировая война. Три смерти

Василий Гонзалес
               
Поздней осенью страшного 1941 года, холодным дождливым вечером из лесу вышел человек. Его ноги скользили по мокрой земле, он спотыкался и падал в грязь, минуту отдыхал, вставал и шел дальше. На нем была грязная шинель немецкого покроя без знаков отличия, изорванные форменные штаны, на ботинки налипли тяжелые комья бурой глины. В волосах его и в рыжей щетине тоже была глина. Человек шел уже десятые сутки по лесу, по оврагам, по болотам, избегал людей, обходил стороной редкие хутора и деревни, спал на земле, пил грязную дождевую воду. Голод одолевал его. На седьмой день он попытался съесть обглоданные останки какого-то животного, судя по шкурке – зайца, но его сразу вырвало, и рвало до самого вечера, выворачивало пустой желудок наизнанку, пока сон не свалил человека под корни поваленной ветром сосны. Как дикий зверь лютой зимой из отчаяния пренебрегает запахом дыма и опасностью быть убитым и выходит к человеческому жилью в поисках пищи, так на десятое утро человек все же решил идти к людям, понимая, что его могут сразу убить, не разбираясь, убить просто потому, что он немец. Человек был жестоко простужен, его била лихорадка и он знал точно, что еще одной ночи на холоде, без еды, под дождем он все равно не переживет. К концу дня он отчаялся встретить людей. В некоторые дни ему приходилось обходить стороной две-три деревни, а сегодня казалось, что лес бесконечен, что люди вокруг никогда не жили. Под вечер ему все же повезло, он вышел на окраину небольшой деревни, и, не прячась, не было сил ни прятаться, ни вообще думать, направился в первую же на пути хату, стоявшую чуть в отдалении от остальных, близко к лесу. Никем не замеченный, кроме старого сиплого пса, немец прошел через незапертую калитку, подошел к дому, постучал в дверь и медленно осел без сознания на крыльцо.

Тетка Марья втащила полуживого, страшного от истощения, человека к себе в сени. После того, как  единственного сына тетки Марьи (больше Бог не дал) новая советская власть забрала в армию, а спустя два месяца почтальон из большой деревни, пряча глаза, вручил ей похоронку с финского фронта, она жила одиноко, гостей не жаловала, к соседям ходила только в случае нужды. Еще раньше, в тридцать девятом, когда большевики насильно загоняли людей в непонятные колхозы, в деревню приехали трое в кожаных плащах и забрали ее мужа. Сказали, что он богатый, и что он враг советского народа и что скоро приедут и за ней. Корова и хата с дощатым полом – вот и все богатство. Правда, зимой не голодали, как многие, потому что муж не пил, был работящий и хозяйство вел исправно. Больше она мужа никогда не видела и вестей ни от него, ни о нем не получала.

Немец пролежал в горячке два дня. Он был очень плох, тетка Марья не верила в его выздоровление, но заставляла пить травяные отвары, молоко, забила курицу и поила немца бульоном, кормила вареным куриным мясом. Немец почти все время спал, он то потел так, что исподнее можно было выжимать, то его била сильная дрожь, и Марья накрывала его мужниным кожухом. Когда  просыпался – бредил, хватал Марью за руки, смотрел невидящими голубыми глазами и хрипло повторял одно и то же: «T;tet mich nicht, bitte… Ich bin kein Faschist, bin kein Soldat… Ich habe niemand get;tet… Ich habe nicht einmal geschossen… Bitte, bitte …»  Марья ничего не понимала, положив руку на его горячий лоб, успокаивала, приговаривала: «Біты, біты… Я бачу, што ты біты… Ціха, ціха, ляжы ціха… Біты…» На третий день жар спал, немец проснулся, осмотрел хату и тихо спросил: «Wo bin ich? – затем вспомнив все, поняв, что эта женщина спасла его, быстро зашептал, - Ich danke Ihnen, vielen Dank…»  Не услышав ставшего привычным «bitte», Марья поняла, что болезнь отступила. «Ну вось, ужо не бiты, ужо жывы… Ну i добра, што жывы. Дзякуй Божа. Будзеш жывы, ну i добра…»

Объясниться им так никогда и не удалось. Тетка Марья ничего не понимала из гортанной речи немца, а немец ни слова не понимал из белорусско-польской речи Марьи. Выяснили, что немца звали Гюнтер. Марья первое время звала своего нового жильца на свой лад - Гунтар. Однажды, Гюнтер долго что-то пытался объяснить тетке Марье, но видя, что его не понимают, быстро, короткими уверенными движениями нарисовал угольком на белой стене печи домик с окошками, дым из трубы, большое дерево, полоску земли. Рядом – фигурку женщины и фигурку ребенка. «Das ist mein Haus in Berlin, verstehen Sie? Berlin. Das ist mein Haus, das meine Frau, das ist mein Kind, meine kleine Prinzessin. Ich bin aus Berlin, verstehen Sie, Berlin…»  - говорил немец, улыбаясь и указывая на рисунок.  Марья дивилась на неожиданно красивый рисунок, улыбалась вместе с немцем и кивала: «Блiн, блiн, разумею… Жонка твая, дзiця, хата… Усе разумею, але дзе тут блiн, не разумею. Добра, нехай будзе блiн…» С того случая Марья стала называть немца Блином. Позже Марья заметила, что к фигуркам женщины и ребенка прибавилась еще одна – мужская. Гюнтер иногда подолгу смотрел на свой рисунок, в глазах была тоска, а по щекам текли слезы. В такие моменты Марьино сердце сжималось от жалости, и она отводила его от рисунка, приговаривала: «Блiн, Блiнок… Не глядзi ты на гэты блiн… Сэрца рвецца на цябе гледзячы. Паедзеш яшчэ да жонкi, будзе табе i блiн». Немец был примерно того же возраста, что и погибший Марьин сын, и внешне был на него похож: невысокого роста, неуклюжий и узкоплечий, с копной желтоватых, как солома волос, с такими же ясными голубыми глазами. Иногда, хлопоча у печи и глядя на спину и соломенные волосы сидевшего за столом немца, Марья забывалась, и на мгновение ей казалось, что за столом сидит ее Тадик, Тадеуш, что он вернулся с финского фронта, что похоронка была ошибкой, что это его, своего сына она втащила больного и страшного в хату, выходила его, и что сейчас ее сын с ней, а скоро вернется и муж, и снова все станет хорошо. Дыхание спирало, сердце просилось из груди, но угольный домик, угольное дерево, угольные фигурки возвращали ее обратно. «Гэта Блiн, гэта Блiнок… Нехай ен жыве, малады яшчэ, паедзе дахаты, да жонкi, да дзiцяцi».
С течением времени Марья и Гюнтер как-то сжились, научились понимать друг друга. У них появились понятные обоим слова и жесты, обозначавшие простые вещи: еда, вода, хлеб, растопить печь, помыться в бане. Немец выходил из дому только ночью и только по необходимости, раз в неделю ночью же мылся в почти остывшей бане. Желая быть хоть чем-то полезным, он старался не сидеть без дела, брался за ремонт нехитрого Марьиного инвентаря, иногда готовил еду в печи, прибирался в хате. Сожалел о том, что не может ни дров наколоть, ни воды из колодца принести. Марья смеялась над мозолями, появлявшимися на его руках даже после чистки картошки: такие нежные руки бывают только у детей. Иногда вечерами Марья слушала длинные рассказы Гюнтера о родной Германии, о домике под Берлином, сколько в нем комнат и как расположены, как красиво горит огонь в камине и как ветер воет в трубе, шумит в листве старых каштанов, как тепло и хорошо сидеть вечерами у огня и как пахнет кофе; о жене, какая она хорошая и красивая, как они познакомились случайно на улице, как женились, как жили душа в душу, какая у них родилась дочь, маленькая принцесса, как он их любит и будет любить всегда; рассказывал о родителях, о друзьях и знакомых, о своей жизни, отсюда казавшейся ему особенно светлой, счастливой. Тетка Марья слушала, ни слова не понимала, но в интонациях слышала, в голубых глазах читала то радость и счастье, то озабоченность, то решимость, то тоску и боль. Она кивала ему, улыбалась вместе с ним, хмурилась, когда он хмурился.  Обыкновенно такие рассказы заканчивались тем, что Гюнтер плакал, слезы текли по щекам и терялись в рыжей бороде. Марья плакала вместе с ним. Оба, не понимая друг друга, прекрасно все же понимали, что шансов добраться до дома, до «блина», увидеть когда-нибудь родных у немца практически нет.

В деревне долго никто не подозревал, что тетка Марья кого-то у себя прячет. Однажды соседка, тридцатилетняя бездетная вдова Зося, поинтересовалась у Марьи, зачем та стала запирать на засов калитку:
       - Якiх ты ваукоу стала баяцца на старасцi гадоу?
      - А хто ведае, якiя ваукi цяпер па лесе ходзяць? Вайна…
      - Дык ад тых ваукоу нiякiя запоры не уратуюць!

В лесу, в десятке километров от села, у края бескрайнего гиблого болота стояли лагерем  партизаны. Впрочем, партизанским отрядом они стали называться после того, как в лагерь попал сбитый советский летчик майор Иван Коновалов.
В июне, когда началась война, мужчин деревни не успели призвать в армию: немецкие войска двигались на восток слишком быстро, уже на второй день после начала наступления деревушка осталась в глубоком немецком тылу, а линия фронта с каждым днем удалялась на восток. Однако немцы в деревню не приходили, то ли этой деревни из десятка приземистых, крытых соломой хат, не было на немецких картах, то ли немцы не считали целесообразным тратить время и ресурсы на визит в глухомань. Деревня расположилась вдали от городов, среди глухого леса, и вела к ней одна дорога, годная для езды только летом по сухости, да зимой по морозу. Осенью же и весной дорога была почти непроезжей: грязи местами было по колено, а лужи встречались такие глубокие, что телеги полностью скрывались под водой. В такую пору в случае острой надобности, за попом или за доктором, ездили верхами за десять километров в соседнюю большую деревню. Больше двух месяцев после начала наступления немецких войск, до конца лета, деревня прожила своей обычной жизнью, тем более была пора уборки урожая, работали в полях с утра до ночи, было не до войны.

Но война пришла. Прилетела в образе черного быстрого самолета с крестами. Самолет среди бела дня с оглушительным воем пролетел низко над соломенными крышами, над сенокосом, над бросившими работу людьми, развернулся и дал длинную очередь из пулеметов. Чудом немецкие пули никого даже не ранили, но мужчины решили, что нужно уходить в лес. Следующим вечером небольшой отряд из шестнадцати мужчин, вооруженных старыми двустволками и карабинами, на четырех телегах двинулся в сторону леса. В деревне остались только бабы, дети да старики. И вовремя: немцы приехали утром. Немцы приехали на уродливом бронетранспортере и двух мотоциклах с колясками. Главным у них был молодой розовощекий офицер в круглых очках с толстыми линзами. Солдаты обыскали деревню в поисках партизан, коммунистов, раненых красноармейцев. На вопрос где все мужчины, заданный на ломанном русском, бабы заголосили, мол, еще весной забрали всех в армию. Офицер выпил свежего молока, поблагодарил, погладил по голове босого мальчонку, пытавшегося забраться на бронетранспортер, и объяснил, что большевистское рабство закончилось, что теперь здесь великая Германия, что должен быть орднунг: за воровство, укрывательство партизан, коммунистов и красноармейцев – смерть, за саботаж и вред новому порядку – смерть, за смерть немецкого солдата – смерть всей деревне. Уезжая, офицер назначил комендантом деревни старого подслеповатого деда Вацлава, обязав его немедленно докладывать новому немецкому командованию, расположившемуся в соседней большой деревне, о партизанах, коммунистах, красноармейцах, евреях и любых нарушениях орднунга. Больше немцы в деревне не появлялись, но и мужчины, опасаясь, тоже не возвращались из лесу.

Так и жили, тихо и спокойно, о войне только изредка напоминал далекий гул самолетов. Так уж повелось, что мужчины наведывались домой по субботам, предварительно выслав разведчика осведомиться, нет ли в деревне немцев. Приезжали всем лагерем, открыто, весело. Встречались с родными, делали свою мужскую работу по хозяйству, парились в банях, собирались по несколько семей в одной хате, накрывали стол, устраивали праздник с песнями, а в подпитии и с плясками. Запасшись провизией на следующую неделю, поздно ночью уходили в лес. Некоторые мужчины оставались до утра и уходили на рассвете. В такие дни, по субботам, до самого воскресного утра, тетка Марья не выпускала Гюнтера из тесного закутка за печкой, боясь, что его могут случайно увидеть через окна. Мужчины иногда заходили к Марье спросить, как живется, не помочь ли чего по хозяйству, она отнекивалась и дальше калитки их не пускала. Соседи, зная Марьин суровый нрав и нелюдимость, без надобности не заходили.

Примерно в ту же пору, когда тетка Марья выхаживала полумертвого немца, ранним ноябрьским утром пара самолетов вынырнула из туч в небе над лесом. Один из самолетов, маленький и верткий, догонял другой, большой и неуклюжий, со звездами на двух хвостах. Воздушный бой был короток: маленький истребитель легко поджог тяжело уклонявшуюся жертву. Испуская черный дым, визжа все громче и громче, машина со звездами полетела к земле. За секунду до того, как обреченный самолет скрылся за горизонтом и разбился о землю, из него выпрыгнул летчик и раскрыл купол парашюта. Как потом узнали в деревне, сбитый советский летчик, майор Коновалов, приземлился всего в паре сотен метров от лагеря, в котором жили мужчины деревни. Приземлился, точнее, приводнился майор неудачно, в болото, увяз сразу выше пояса, и не выбраться бы ему, но мужчины, наблюдавшие за его воздушной дуэлью, поражением и спуском, немало рискуя, вытащили летчика из трясины. Майор оказался невысоким, мощного телосложения человеком, с большим открытым лицом, длинным носом и глубоко посаженными, карими глазами. Говорил он по-русски правильно, всегда тихо. Рассказал, что его звено дальних истребителей пе-3 сопровождало особо важный транспортный борт и случайно столкнулось с парой «мессеров». Отводя «мессеры» от охраняемого борта, истребители охранения приняли заведомо проигрышный бой. Самолет Коновалова сбили, но им со вторым пилотом удалось увлечь одного из нападавших далеко от транспортника. Что случилось с напарником, с остальными самолетами, майор, конечно, не знал, предполагал, что ничего хорошего. Рассказал также, что сам родом из-под Смоленска, что фронт уже под Москвой. На вопросы о семье отмалчивался, хмурился, мол, нет у него семьи. С появлением майора Коновалова мужчины, скрывавшиеся в лесу от немцев, стали называться партизанским отрядом, а их лагерь – местом дислокации партизанского отряда. Коновалов ввел армейские порядки, назначив себя командиром отряда. Сказал, что нужно наладить связь с соседними отрядами, с командованием Красной армии, что нужно готовить полезные фронту боевые операции. Мужчины подчинялись безоговорочно, но за своего не приняли, почитали за присланное «ад рускiх» начальство: «Начальства i ёсць начальства… Кажа – трэба рабiць.»

В деревне майора Коновалова тоже приняли, как начальство: накрывали отдельно стол, в бане майор парился первым и всегда один, с ним не заговаривали, прекращали веселые разговоры при его появлении, одергивали детишек, если они, заигравшись, могли как-то помешать майору. Даже одинокая Зося, всегда с особым чувством относившаяся к незнакомым одиноким мужчинам, не проявила к Коновалову никакого интереса, начальство все-таки, не ровня. Его пожелания и приказания исполнялись без обсуждений, впрочем, майор и сам принимал свое положение как должное, он был настоящий красный командир и вообразить себе не мог, что могло быть иначе. Иногда он представлял, что если бы на его месте был враг, немецкий офицер, эти люди точно так же безропотно подчинялись бы немецкому офицеру, такая уж порода, думал он, люди сильные, но безвольные какие-то. Старый подслеповатый дед Вацлав на старости лет оказался «двойным агентом»: Коновалов назначил немецкого коменданта деревни председателем, но не придумал, председателем чего, одним словом, главным в отсутствие начальства.

Была пора, когда зима уже ушла, унесла с собой морозы и метели, сняла студеные оковы с леса, домов и людей, оставила чернеть когда-то пушистый скрипучий снег, забыла остановленную льдом реку, а весна где-то задерживалась, не торопилась отогревать теплым своим дыханием и запускать древний механизм жизни. На рассвете, когда Марья ушла доить корову, Гюнтер сидел на корточках, босиком на зябком полу, и растапливал печь. Огонь уже уверенно занялся в щепках, и Гюнтер аккуратно подкладывал пахучие сосновые поленья. Взбрехнул цепной пес, краем глаза немец заметил какое-то движение за окошком, мелочь, мелькнувший силуэт, подумал, что Марья куда-то пошла, но почему-то слишком быстро. Это была не Марья, это пришла беда. В хату с треском вломились люди, один из них быстро подскочил к Гюнтеру и сильно, наотмашь, ударил немца кулаком в лицо.
       - Вот ты где, сволочь фашистская! Правду дети сказали, детей не обманешь… Что, не нравится? – и ударил уже лежавшего, с окровавленным ртом, Гюнтера сапогом в тощий бок. – А Марья-то хороша курва! Жена врага народа, сскуа, фашиста прячет. Одного семени… Где она? – еще пинок сапогом. – Найдите ее и приведите сюда.
      - У хляву павiнна быць… - просипел один из мужчин, пришедших с майором Коноваловым.
      - У хляву! – передразнил майор, - Мне не нужны твои предположения! Мне нужна здесь эта курва! Бегом!
      - Schlagt mich nicht…  Ich bin kein Faschist… Bitte, bitte…  -  сквозь выбитые зубы, полушепотом заговорил немец.
      - Что?! Молчать, скотина! – майор вошел в какой-то животный раж, и те полминуты, пока сиплый мужик бегал в хлев, молча, брызжа слюной, избивал ногами лежащего на земле Гюнтера. Второй мужчина, пришедший с майором, не вмешивался, оглушенный неожиданной яростью всегда спокойного и медлительного командира. Мужчина болезненно скалился при каждом ударе, словно это в его ребра, в его голову, его живот глухо ударялся тяжелый сапог Коновалова. Немец слабо стонал, пытался прикрыться, но уже почти терял сознание.
      - За што ты яго б’еш? За што ты яго б’еш?! – заголосила вбежавшая Марья и вцепилась майору в шинель. – Што ён табе зрабiу, злодзей ты! – Марья попыталась влезть между Гюнтером и майором, закрыть собой тело немца, но Коновалов так сильно отшвырнул ее, что она отлетела спиной к печке и осела на пол.
      - Молчать! – заорал он на тетку Марью. – Фашиста защищаешь, падла! – и тяжело, звонко ударил Марью ладонью по лицу.  – Мужик твой был враг народа, и ты с ним семени одного паскудного! Обоих расстреляем, как собак!
     - Ты сабака и ёсць… - уже тихо сказала Марья. – Што ён табе зрабiу, гэты чалавек? Сабака ты…
     - Человек, говоришь… Это разве человек? – и носком сапога потряс бесчувственное тело немца. – Это фашист, Марья, это враг и убийца. Ты его прятала, значит, ты тоже фашист. Радюк и Смолянко, что стоите, как истуканы? Волоките эту падаль на улицу, зовите людей, судить будем.
Мужчины переглянулись, замялись, словно не поняли своего командира. Немец-то ладно, пришлый, кто его знает, что за человек. А вот тетка Марья… Оба они знали ее всю жизнь. Радюк, который помладше, вместе с ее покойным сыном, Тадиком, на рыбалку ходил, рыбачить его учил. Смолянко, сиплый мужчина в годах, в свое время даже думал свататься к ней, но из соседней деревни пришел большущий усатый Стась – ее будущий муж. Жили, работали вместе всю жизнь. Хай яго халера, гэтага рускага! Дурная будзе справа…
    - Что застыли? Или пожалели фашистскую сволочь? Пожалели? Я и вас сейчас за сочувствие к врагу могу на месте шлепнуть! Исполнять!
Радюк бросился поднимать немца, Смолянко неуверенно подшагнул к тетке Марье, склонился, взял ее за руку и просипел:
    - Пойдзем, Мар’я… Уставай, пойдзем.
На суд собрались все бабы и старики деревни. Тетку Марью и Гюнтера поставили рядом, спиной к Марьиному забору. Утренний морозец заставлял одетого в одно исподнее Гюнтера мелко трястись, босые ноги его коченели в снегу. Марья стояла, опустив голову и закрыв глаза, покачивалась из стороны в сторону, тихо и быстро читала польскую молитву. Платок ее сбился на затылок, и ветерок слегка колыхал длинные седые пряди.  Пока Радюк и Смолянко бегали по хатам, собирая людей, майор стоял рядом с подсудимыми, курил.
      - Ну что, все собрались? – спросил майор запыхавшегося Радюка и обвел взглядом жавшихся друг к другу женщин и стариков.
     - Усе. Дзяцей толькi не бралi: не трэба iм… Не трэба глядзець. Толькi бабы Генiн унук прыйшоу, але ен вялiкi ужо. Дванаццаць гадкоу…
     - Мгм… Ладно, детям я потом благодарность объявлю за бдительность. - Коновалов отступил на пару шагов от подсудимых и заговорил, - Товарищи крестьяне! Я собрал вас здесь для того, чтобы вместе с вами судить наших врагов, фашистов, убийц. Я, как командир Красной Армии в военное время, имею право на такой суд. И вы все будете свидетелями этого суда. Наши подсудимые достойны, чтобы я их пристрелил, как собак, безо всякого суда. Но мы, советские люди, честны и справедливы, и без суда не будем убивать безоружных. Да, ваша тетка Марья прятала у себя фашиста, врага советского народа, вашего врага. Это неудивительно: ведь муж ее был врагом народа, одного…
Внезапно, перебив майора, Гюнтер громко закашлялся, сложился пополам, его вырвало кровавой слизью на серый снег. Он зачерпнул руками горсть снега и, выпрямившись, растер его по опухшему окровавленному лицу. Майор невольно замолчал, а Гюнтер, обведя лица людей щелочками заплывших глаз, вдруг заговорил неожиданно чистым, высоким голосом:
    - Bitte, t;tet mich nicht! Ich bin kein Soldat, bin aus der Armee geflohen. Ich sah, wie man sich gegenseitig umbringt, ich will niemand t;ten! Ich will einfach nur nach Hause, zu meiner Frau, zu meiner Tochter. Ja, ich habe eine Familie. Ich bin kein Faschist! Ich habe noch nie geschossen, habe mein Gewehr weggeworfen! Bitte, verstehen Sie, ich bin genau so einer…    
     - Молчать! – заорал опомнившийся майор и, сделав шаг к немцу, замахнулся на него кулаком со сбитыми в кровь костяшками. – Молчать, фашистское отродье!
Гюнтер замолчал, закрыл голову руками, съежился весь, ожидая удара, но майор не ударил его. 
   - Так вот… - продолжил Коновалов. – Тетка Марья – враг народа. Она пригрела у себя фашиста. Марья, ты признаешь, что прятала у себя немца?
Марья перестала качаться, открыла глаза.
     - Сабака ты… Ён чалавек. Як мой Тадзiк… На вайну яго забралi з дому, ад дзiцяцi, ад жонкi… Ты ж чалавек, не сабака, разумей… - Марья говорила совсем тихо, почти шепотом.
      - А што ён казау, гэты немец? – раздался со стороны жавшихся друг к другу людей женский голос, и, словно оправдываясь, тихо добавил: – Мы ж не разумеем…
Майор обвел тяжелым взглядом людей, желваки заиграли на его щеках. Явно обдумывая, что делать дальше, он неторопливо закурил, сплюнул и сделал несколько шагов к кучке людей. При его приближении люди отступили на шаг.
    - Я не понимаю по-немецки. Какая разница, что он говорит? Он немец, а значит враг. Врагов нужно уничтожать. И я буду их уничтожать.
    - Добра, але… - это говорила старая баба Геня. На нее зашикали, дед  Вацлав задергал ее рукав и зашипел: «Маучы, старая… Глядзi, зара i цябе…», но баба Геня продолжила: - Вы ж яго усё роуна заб’ецё, хай бы сказау… Мой унук у школе яшчэ пры Польшчы вучыуся, а потым пры саветах. Ён нямецкi вучыу, можа што i патлумачыць…
    - Хорошо, - сказал майор, - если вы хотите знать, что говорит эта гнида, слушайте. На приговор это никак не повлияет.
Бабка Геня вывела белобрысого мальчишку, лет двенадцати, одетого в огромные валенки и отцовский старый полушубок. По лицу мальчика было заметно, что его только что подняли с нагретой за ночь постели, не дали досмотреть сон. Его пугали собравшиеся люди, их серьезные лица, пугал страшный майор Коновалов, пугала простоволосая тетка Марья, молившаяся рядом со страшным, разбитым, трясущимся от холода человеком в исподнем. Бабка подвела мальчика к избитому человеку и попросила: «Патлумач, унучак. Ён па-нямецкi размауляе, патлумач, гэта трэба». По лицу мальчика пробежала дрожь, подбородок затрясся, он был готов заплакать, но собрав всю детскую волю, не глядя на страшного окровавленного человека, дрожащим голосом спросил:
    - Шпрэхен зи Дойч?
Гюнтер вздрогнул, затекшие глаза его приоткрылись, и он, страшный, опухший, беззубый, подался к мальчишке и быстро заговорил:
    - Junge … Mein lieber Junge, Du sprichst deutsch, verstehst mich … Bitte erkl;re dem Herrn Offizier, dass ich kein Faschist, kein Soldat bin, verstehst Du? Ich habe niemand get;tet, auf niemand geschossen. Bitte erkl;r es … Sag es ihm, los?
    - Я нiчога не разумеююю… - все-таки расплакался мальчик.
    - Ну-ну не плач, вялiкi ужо… - Бабка Геня погладила маленького переводчика по голове. – Нiчога страшнага. Не плач. Нiчога…
    - Iх ферштэе зi нiхт, - сказал мальчик сквозь слезы.
    - Du verstehst nicht… - Гюнтер поморщился, как от боли. – Gut, beruhige Dich, hab keine Angst. Ich werde in kurzen S;tzen sprechen. H;r zu. – и стал говорить медленно, очень внятно, разделяя слова. – Ich bin kein Faschist, bin kein Soldat. 
Мальчишка вдруг перестал плакать, его глаза округлились от удивления. Он понял, что сказал страшный немец:
     - Ён кажа, что не салдат. Яшчэ кажа, што не фашыст.
     - Bitte, t;ten Sie mich nicht. Lassen Sie mich gehen, bitte.
     - Просiць, как не забiвали…
     - Ich bin kein Soldat, bin K;nstler, Maler. Ich habe die Berliner Universit;t absolviert, man hat mich in die Armee eingezogen und an die Ostfront geschickt, weil ich ein Freigeist bin, ich hasse Hitler nicht weniger als Sie! Ich habe nichts mit dem Krieg zu tun, verstehen Sie…
    - Я толькi зразумеу, что ён нейкi цi то маляр, цi то артыст…
    - Herr Offizier,  Sie sind doch ein gebildeter Mensch, Sie m;ssen doch verstehen, dass Hitler und Stalin f;r ihre V;lker die gleichen Tyrannen sind. Dieser schreckliche Krieg n;tzt nur denen. Wir d;rfen uns nicht gegenseitig umbringen, wir sind doch Menschen! Lassen Sie mich laufen, bitte, ich schlage mich selbst nach Westen durch, wenn es w;rmer wird, ich habe das auch so geplant, bitte…
    - Зноу просiць, каб адпусцiлi. Яшчэ што Сталiн i Гiтлер… Я не разумею… Нейкiя цiраны, цi што… - мальчик испугался сказанного, снова заплакал. – Гэта не я казау, гэта ён!...
    Майор подошел к Гюнтеру вплотную, его снова затрясло от ярости, кулаки сжались, голос зазвучал тихо, с нервной дрожью:
    - Ты, падаль, не смеешь касаться своим гнилым ртом святого для всего советского народа имени товарища Сталина. Тем более ставить это имя рядом с именем врага человечества, нашего врага. Закрой свою пасть, или я тебя голыми руками разорву. – Коновалов поднес к лицу немца два страшных сбитых кулака и внезапно рявкнул: - Хватит, наслушались!
     - Herr Offizier, - простонал Гюнтер, - verstehen Sie doch… Junge, mein Lieber, bitte ьbersetze, ich bitte Dich! Ich habe eine Familie - он снова старательно стал выговаривать слова. – eine Frau und ein Kind. Verschont mich, um ihrer willen. Ich bin noch jung, ich will nicht so sinnlos sterben…  - и заплакал.
      - У яго ёсць жонка i дзiця… Не хоча памiраць, просiць, каб адпусцiлi… - сквозь слезы переводил мальчик,  – Я баюся!.. Адпусцiце мяне!..
      - У меня тоже была жена и ребенок! – заорал майор. – Такие же выродки, как ты, их убили! Я все понимаю, что ты говоришь, фашист. И ты ошибаешься: это не война Гитлера и Сталина, это моя война и твоя война. Ты или такой же, как ты сбрасывал бомбы не на взлетную полосу, не на самолеты, а на жилые дома, на улицы, на школу. На моих глазах бомба попала в мой дом, жена и сын были дома. С тех пор мне жить не надо. Я живу только для того, чтобы вас, гадов, душить. Ненавижу…Понимаешь меня, нет? Не понимаешь, переводить не буду. – Коновалов обернулся к людям. – Все, хватит спектакля! Заберите ребенка и пора прикончить эту падаль! Радюк и Смолянко, становись! Заряжай!
Баба Геня увела плачущего мальчика к людям. Радюк и Смолянко стали плечом к плечу напротив тетки Марьи и немца, передернули затворы старых карабинов. Майор встал рядом с мужчинами, достал свой ТТ, дослал патрон, взвел курок и заговорил:
     - Именем великого Сталина, именем всего советского народа. Приговариваю. Фашиста, немца, врага. За преступления против народа - к смерти, к расстрелу! Марью… За укрывательство фашиста, за пособничество врагу – к смерти, к расстрелу! Целься! – Мужчины вскинули карабины, майор поднял руку с пистолетом.
Марья перестала молиться, подняла глаза к небу и зашептала:
     - Божа, даруй iм… Матка боска, уратуй мяне… - и повторяла эти две фразы, как заклинание.
Гюнтер упал на колени в сырой снег, протянул руки к своим палачам и сквозь слезы запричитал:
      - Schie;t nicht! Ihr werdet doch zu M;rdern! ... an einem Unschuldigen. Ich habe euch doch nichts getan! Schie;t nicht, bitte! – обратился к людям, - Ihr seht doch alles, tut doch irgend etwas! Rette mich! - поднял руки к небу, направил взгляд в тяжелые тучи, - Lieber Gott! Bring Sie zur Vernunft! Sie verstehen mich doch nicht, lass nicht zu, dass sie mich umbringen, ich bitte Dich! 
     - Смолянко – в немца, Радюк – в тетку, огонь!
Три выстрела. Тишина. Две пули разорвали Гюнтеру грудь, а третья, пистолетная, пробила его лоб. От ударов пуль немец завалился на спину, раскинув руки, снег впитывал кровь, окрашивался в розовый цвет. Страшно, во весь голос, без слов, завыла одинокая Зося. Марья, невредимая, рухнула на колени и, открыв рот, с ужасом в глазах смотрела в черные, дымящиеся дыры ружей. Майор подбежал к ней, осмотрел, словно не веря своим глазам, обернулся к мужчинам и прошипел, брызжа слюной:
    - Фашистскую суку пожалели? Да? Пожалели? А я таких не жалею! – и приставив горячее дуло пистолета к Марьиному лбу, спустил курок. Марья дернула головой и шумно с голосом выдохнула. Сухой щелчок, осечка. – А, ссука! – майор передернул затвор и снова нажал на спуск. Брызги крови оросили черный забор, Марья качнулась сначала назад, потом подалась вперед и упала лицом в снег к ногам Коновалова.
Мужчины передернули ружейные затворы. Когда Коновалов обернулся на этот звук, вместо лиц мужчин, прямо в глаза ему, смотрели черные зрачки двух карабинов.
    - Да вы!.. И вы тоже?! Да я вас сейчас на месте!.. Как предателей! – майор не успел поднять пистолет.
Три выстрела. Тишина. Две пули попали в лицо Коновалову и снесли ему полчерепа. Майор рухнул замертво на тела своих жертв. Третья пуля, пистолетная, вонзилась в мерзлую землю у ног майора.
Мужчины опустили оружие. Первым заговорил сиплый Смолянко:
     - Калi прыйдуць немцы, можа будуць шукаць свайго, трэба казаць так: Мар’я хавала немца, прыйшоу рускi i забiу iх, потым мы забiлi яго. Калi зноу вернуцца рускiя, трэба казаць так: Мар’я хавала у сябе рускага, прыйшоу немец i забiу iх, а мы забiлi немца. А калi нiхто не будзе пра iх пытаць, дык нiкому i не кажыце.
     - Пахаваць трэба… - сказал дед Вацлав. – Дзе мы iх пахаваем?
     - Дзе… Пэуна ж, на погосце. Не сабакi яны, людзi, не пад плотам хаваць.
В сентябре того же года одинокая Зося родила дочку. Никто из односельчан не задавал неудобного вопроса, от кого ребенок. Маленькую рыжую Марту приняли, за Зосю радовались: хоть мужика и нет, зато теперь дочка есть, Зося уже не одинокая. Однажды поздним зимним вечером тетка Марья заметила следы на снегу, ведущие в баню, где мылся Гюнтер. Тихонько подождав у окна, увидела, как Зося в валенках, ночной рубашке, простоволосая, вышла из бани и побежала к себе домой. Через несколько минут из бани вернулся и Гюнтер. Марья сделала вид, что ничего не знает, и старалась не замечать, как каждый вечер по четвергам Зося бегала к немцу в баню. «Немчык мой, любы мой немчык…» - шептала Зося, прижимаясь к Гюнтеру. «Marta … Mein lieber Marta… Marta…»  - шептал немец, сжимая в объятьях Зосю.
Маленькая Марта дожила до 1944 года без отчества и фамилии, Зося прятала ребенка от немцев, чтобы не возникло вопроса, откуда дети, если мужчин в деревне нет. А когда снова пришли русские, Зося записала дочку, как Марту Ивановну Коновалову, дочь майора Красной Армии Ивана Коновалова, геройски погибшего, прикрывая отход партизан, в бою с немецким карательным отрядом.
После войны, когда маленькой голубоглазой Марте было уже пять лет, и она начала задавать вопросы про отца, дедушку, бабушку, Зося впервые повела ее на деревенский погост, к трем могилам, расположенным рядышком, холмик к холмику.
   - Вось пад гэтым холмiкам ляжыць твой бацька, маёр Iван Канавалау. Ён загiнуу, калi была вайна. А вось пад гэтым, побач, ляжыць твая бабуля, бабка Мар’я, яе таксама ворагi забiлi.
   - Матулечка, а хто ляжыць тут? Вось пад гэтым холмiкам?
   - А тут ляжыць родны брат твайго бацькi, твой дзядзька…
    - А чаму на тых могiлках нешта напiсана, а на гэтай, дзядзькiнай, нiчога няма?
   -  Мартачка… Калi ты вырасцешь, станеш вялiкая, пойдзеш у школу i навучышся пiсаць, ты прыйдзеш, сюды i напiшаш усё, што трэба.