Волчок и крепость из Беги и смотри

Леонид Машинский
«Чтобы успокоить разум, надо проглотить слюну...»
Ямамото Цунэтомо, «Хагакурэ»

И вот я сижу в доме, куда, может быть, хотел попасть всегда. Любовь следует неведомыми тропами, и вряд ли жестокое влечение сердца, которое привело меня сюда, можно назвать корыстью. Меня никто не приглашал, и тот факт, что мне не на что здесь рассчитывать, разумелся сам собой. Но то, что зрело во мне тёмными ночами и яркими днями в течение лет, не могло не найти себе какой-нибудь выход. Отчего человек становится снарядом, летящим в цель? Выбирает ли он эту цель? Каково этому снаряду думать на лету, что он разобьётся в дребезги, так и не пробив малейшей бреши во встречной броне?
Я сижу за столом в комнате и пью чай, и боюсь поднять глаза. Мне тепло, я пришел погреться здесь, как на солнце. Вот эта женщина с умным и почти жестоким лицом могла бы быть моей тёщей. Впрочем, нет, любовь, как и история, не терпит сослагательного наклонения. Этого не могло бы быть никогда и ни при каких обстоятельствах. Зачем же я тогда сюда припёрся?
Меня уже вот-вот отсюда попросят. Моя любовь, старшая дочь и сестра в этом доме, не хотела, чтобы я приходил. Но я позвонил в дверь. Кажется, я позвонил в дверь, – потому что как иначе ещё я мог войти? Хотя со мной случались и другие странности: я выламывал двери и влезал через форточки. Но тут вряд ли, я всё-таки слишком чувствовал свою обречённость, это была уже не детская робость, но и не молодецкая удаль. Когда отчаяние остывает, оно становится льдом, и действия могут происходить как под наркозом. Была ли у меня хоть какая-нибудь надежда? Я сидел и улыбался как идиот, я улыбался жалобно, как не пристало улыбаться мужчине. Но это была искренняя улыбка, губы сами растекались в ней, как в каком-то ностальгически вкусном сиропе. Я немного стыдился себя, но не более, чем если бы у меня была лихорадка на губе. Я не мог скрывать свои чувства, они давно вышли на поверхность и кровоточили. Всякому всё могло стать ясным при одном взгляде на моё лицо.
Я позвонил в дверь, и она открыла, даже не заглянув в глазок. Естественно, мой визит вызвал у неё удивление. Всегда забавно повстречать ещё раз хоть отчасти знакомого человека. Но в следующий момент, в подавляющем большинстве случаев, уже думаешь, как от него отвязаться. Ну, поздоровались, а в общем-то больше и разговаривать не о чем – у тебя своя дорога, у меня своя.
–  Здравствуй, – сказал я.
–  Здравствуй, – сказала она и сделала головой движение, которое, если его развить, могло бы сойти за старорежимный книксен.
И вот уже в её светлых глаза замерцали иголочки. Чего ради она должна стоять на пороге и пялиться на меня, рискуя простудиться на сквозняке. Тем более, мне известно, что у неё склонность к бронхитам и когда-то она лежала в санатории для детей, предрасположенных к  туберкулёзу. Однажды я рассказывал о ней одному моему другу, и он спросил, где мы познакомились. Я сказал, что мы лечились в одной психушке, и он поверил, не найдя в этом ничего необычного. Я не стал его разубеждать. Ему было совершенно всё равно, парился ли я когда-либо в психушке или нет, он воспринимал меня таким, каким я был в настоящем. И это характеризовало его в высшей степени положительно как друга.
Но отчего я,  не раздумывая, поместил нас с ней в психушку? Сказать ей об этом? Может, я уже говорил? Откуда это странное ощущение сговора и внутренней связанности, если она вовсе не стремится к сближению со мной? Неужели это только иллюзия? И как так может быть. Если ты чувствуешь человека как родного, а он говорит, что ты для него чужой, не тот? Может, в этом состоит таинство рода? Может быть, таким образом не нарушается табу и не происходит инцеста?
Я смотрю в твои глаза и знаю, что ты знаешь то же, что знаю я, но отчего тогда у тебя это желание - оттолкнуть меня? Самое простое – истолковать всё в терминах внешней привлекательности. Будь я красавцем писаным, быть может, ты бы меня и не прогнала. Но будь я красавцем - скорее всего, я бы и не пришёл. Всё это очень просто, вернее, кажется простым, потому что привычно. Что-то подобное происходит испокон веков. Люди, абсолютно доверяющие науке, схватятся за объяснения насчёт животных инстинктов и это их временно успокоит, как успокаивает верующего молитва. Животный инстинкт не велит тебе любить меня. Пусть даже так. Но что это для меня меняет? Дело не в объяснениях, а в непреодолимости стены, разделяющей нас. Кто её создал, для чего? Неужели я лишь прискорбно заблуждаюсь, пробуя в тысячный раз пробиться хоть как-нибудь? «Бессмысленно, бессмысленно», – говорит толпа доброжелателей в одном каком-нибудь усреднённом лице. Это народная мудрость, мудрость веков. Но сытый голодного не разумеет, а трезвый пьяного - тем более. И никогда не понять невлюблённому влюблённого. Как вы можете меня учить смыслу жизни, если вы ещё не любите или уже не любите, или вообще никогда не любили и не собираетесь любить? Как вы можете учить меня смыслу, если не подозреваете что это такое? В лучшем случае, вы можете научить меня выживанию, любой ценой и неизвестно для чего, научить покою, который в конце концов кончается смертью. Разве я и без вас не знаю, что можно спокойно жить и умереть?
Любовь легче всего назвать болезнью, и со стороны это выглядит именно так. Но представьте себе больного, которому может помочь только один врач. И именно этот врач отказывает ему в лечении. Отчего же всё это так безнадёжно? Кто хочет, чтобы было так?
Но теперь, когда я рядом с тобой, боль моя ненадолго стихает, она плавится и течёт как воск. В сердце тает ледяная стрела, и она сладко и беспомощно плачет. Невлюблённому скучно читать о чужой любви, невлюблённому противно, когда герой распускает безудержные слюни на пороге у возлюбленной. Может ли быть что-либо более постыдное? Вот уже перед нами не человек, а разлившаяся лужа...
Ты могла бы ничего больше не говорить и захлопнуть дверь перед моим носом. Но тут в прихожую вышла твоя мать. Не знаю, насколько ей свойственно любопытство, но видимо она решила проверить по какому поводу дочка открыла дверь. Похоже, что у вам незадолго до моего прихода случилась какая-то перепалка. Обе вы были немного взмылены и старались не смотреть друг другу в глаза.
–  Кто это? – спросила мать.
–  Знакомый, – не оборачиваясь, ответила дочь. – Он сейчас уйдёт.
Я виновато опустил голову и переминался с ноги на ногу, как удара дожидаясь хлопка дверью.
Мать подошла.
–  Здравствуйте,  – сказала она.
–  Здравствуйте, – я вымученно улыбался, не смея разглядеть её как следует.
–  Почему ты не хочешь пригласить молодого человека? – спросила вдруг мать строго.
Дочка молча отошла от двери и уже откуда-то из глубины квартиры крикнула:
–  Если хочешь – приглашай!
Мать недоумённо пожала плечами. Пожалуй, это был единственный в своём роде момент. Если бы она сейчас не хотела досадить дочери, не дождаться бы мне этого приглашения. Тот самый пресловутый животный инстинкт привёл меня точно и в срок. Неужели это мой шанс?
Мать посмотрела на меня оценивающе. Я уже успел собраться и поднять подбородок.
–  Зайдёте? – спросила мать.
–  А это удобно? – спросил я.
–  Не стесняйтесь, – она освободила мне проход, и я дрожащими ногами  переступил порог.
На улице было холодно, и я здорово замёрз, но в подъезде согрелся и даже вспотел. Теперь же меня вовсе бросило в жар. Я поспешно разделся, хотел было снять и свитер, но решил, что рубашка моя не будет выглядеть достаточно эстетично. На лбу да и, наверное, по всему лицу у меня выступили крупные капли пота. Мать смотрела на меня с некоторым сочувствием, но на дне этого сочувствия угадывалась брезгливость. Сейчас я обнаружил в ней явное сходство с дочерью - этакая ни чем не мотивированная холодность, странная природная гордыня. Да способен ли такой человек вообще хоть с кем-нибудь соприкасаться слишком близко? Плакала ли когда-нибудь эта женщина от любви? Если и плакала, но считает теперь это глупостью. А что если - нет? Никогда? От такого предположения мне сделалось вовсе страшно и меня из жара бросило в озноб, тем более, что где-то здесь была открыта форточка, и сквозняк тянул по коридору мне за мокрый воротник. Может, от меня пахнет потом?
–  Проходите в комнату, – указала мать.
Я пошёл в носках, неуклюже спотыкаясь об расставленную в коридоре обувь, и сразу вляпался в грязь, натёкшую с моих же ботинок. Пятке стало холодно и липко, и я подумал, что у меня, может быть, не совсем свежие носки, да и нет ли в них дырок? Мать покровительственно улыбалась, наблюдая за моими неловкими топтаниями. Всё это тянулось медленно, слишком медленно. Звуки, доносящиеся из подъезда и откуда-то из-за невидимого окна были гулки и нереальны; здесь, где-то в стене, журчал водопровод, потрескивало электричество. Я искал её голос и не находил его. Откуда-то послышались торопливые шаги и смех. Там был ещё кто-то, вряд ли это была она. Ну да, у неё же есть младшая сестра, как я мог забыть...
После полутьмы лестничной площадки и коридора, комната ударила в глаза ярким светом. Она была квадратная, с тёмной мебелью и квадратным же старомодным столом почти посредине.
–  Садитесь, – пригласила меня мать; и я увидел в углу на диване светловолосую девочку, которая, хихикая, прятала личико в коленях.
–  Это моя младшая дочь, – уточнила мать.
Я сел на шаткий стул под большой люстрой из чешского стекла. Девочка не собиралась уходить и короткими взорами стреляла в мою сторону. Пожалуй, я здесь интересовал её более, чем остальных. Я не мог ей не улыбнуться, и поскольку влюблён был не в неё, а в её сестру, улыбка эта получилась не такой подавленной. Она спрятала глаза, но это была игра, не похоже было, что она слишком смущена. В ней угадывалась та же порода, что в матери и сестре, хотя на последнюю на первый взгляд она была совсем не похожа.
Я сидел и боялся слишком активно озираться по сторонам, хотя углами глаз жадно ловил всё доступное. Справа от меня высился древний сервант, где поблёскивала парадная посуда, кажется, на сервант присела муха. Откуда они здесь зимой?
–  Хи-хи, – сказала девочка, чтобы напомнить о себе, не засмеялась, а именно сказала.
–  Как тебя зовут? – спросил я.
Она ответила, и я понял, что не узнал ничего нового. Я давно знал это имя и оно давно стало для меня роковым. В сущности, для меня это не её имя, не имя конкретного человека, а имя абстрактного тяжёлого предмета. Предмета, который мне плохо даётся, как плохо даётся какой-нибудь предмет в школе. Это короткое слово, которое она произнесла в качестве своего имени, ввело меня в какой-то ступор. И без того всё происходящее здесь не слишком напоминало реальность.  Я  сидел и оттаивал, а мне, может быть, надо было собраться и сделать что-то от меня зависящее, чтобы переломить линию судьбы, разорвать круг... Но всё легко сказать. И есть конечно же немало полезных вещей, которых волевые люди добиваются волевыми актами. Но если ты заранее уверен в тщете своего предприятия? Если у тебя нет или почти нет иллюзий? Делай, во что бы то ни стало? Не боясь выказывать тупое упрямство? Не стесняясь прибегать к хитростям?..
Что' это я рассуждаю как завзятый рационалист?.. Вот рядом со мной сидит девочка, не то Дюймовочка, не то Русалочка. Это существо тоже , вероятно, кому-нибудь подарит свою любовь. Неужели и у неё всё будет наперекосяк?
Мне бы сейчас поговорить с ней, выяснить хоть что-нибудь насчёт её сестры. Дети бывают болтливы. Возможно, за десять минут я узнал бы о своей любимой больше, чем за всю предыдущую историю знакомства с ней.
Явилась мать с чаем. Мне не очень-то хотелось вести с ней светские разговоры. А что' если в виде шутки попросить у неё руки старшей дочери? Я усмехнулся про себя этой мысли.
–  Ну, рассказывайте, – сказала мать, присаживаясь со мной рядом. Для её возраста это была лёгкая и даже грациозная женщина. Сидя за столом, я невольно был вынужден смотреть на неё искоса.
Вдруг вошла она. Вероятно, ей что-то нужно было взять в этой комнате. Она увидела меня и осеклась:
–  А... вы все тут? – сказала она.
–  Да, а ты не будешь чай? – нарочито спокойно спросила мать.
–  Подожду.
Мать пожала плечами.
–  Не знаете, где моя резинка? – спросила она и подозрительно взглянула в сторону сестрёнки, та захихикала и привычно зарылась лицом в колени.
Она погрозила ей пальцем. Посмотрела на меня, ещё раз по углам и неслышно вышла.
–  Вы давно знакомы? – спросила мать, когда она скрылась.
Я кивнул.
–  Угу... Вы пейте, пейте чай. Вот конфеты.
–  Спасибо.
Мы замолчали. Я отхлебнул чая. Он был густой и вкусный. Мать скучающим взором уставилась на люстру; я подумал, что она, в конце концов, что-нибудь скажет о ней, но не угадал.
–  Вы работаете или учитесь?
Я смотрел на неё и старался понять, что она имеет в виду на самом деле. Во всяком случае, в её тоне не содержалось ничего для меня обнадёживающего.
–  Ты будешь чай? – обратилась она к младшей дочери.
–  Ну, конфеты-то она точно будет, – обратилась она ко мне.
Девочка, не вставая, переползла по дивану поближе к столу.
–  Даже удивительно, что она такая тихая, – сказала мать. – Это вы не неё так действуете. Ну, так ведь у нас не так часто бывают гости. Особенно молодые люди, – она сделала какой-то не совсем понятный жест в мою сторону.
 Девочка спрятала лицо в чашке. Она сидела совсем рядом, и мне захотелось погладить её по лёгким волосам. Если бы не присутствие матери, я бы это сделал.
Какое-то время я усердно жевал и запивал конфету, это оправдывало моё молчание. Мать смотрела на меня, как на диковинное насекомое. Я чувствовал себя очень странно. Мне было неуютно, от чая я опять начал потеть; по полу тянуло, и мёрзла мокрая пятка. Но при этом по телу разливался какой-то давно позабытый, а может и никогда ещё не испытанный мною прежде, покой. Я словно добрел до цели и теперь имел полное право отдохнуть. Этот чай был моим призом за долгие-долгие вёрсты безлюдной дороги.
Наверное, именно эта, отражающаяся на маём лице и фигуре смесь чувств, вызывала любопытство у хозяйки квартиры. Захаживали ли сюда раньше какие-нибудь женихи? Отчего мне сразу так уж полагать, что я других хуже? Внутри у меня ширилось какое-то опасное благодушие, расслабляясь, я утрачивал готовность к нападению. А вдруг я вызову у этих жёстких людей желание ударить меня поддых? Я всё это предчувствовал, но ничего не мог поделать с собой. Я праздновал свою маленькую победу. А на что ещё я мог рассчитывать?
Забавно воображать себя своим в этой семье. А мог бы здесь быть хоть какой-то мужчина своим? Может быть, у маленькой, когда она будет жить отдельно, и будет свой мужчина. А этим, мне кажется, все мужчины чужие. Мать разведена, и отец девочек живёт где-то отдельно. Возможно, он даже уже умер. Припоминаю,  что она говорила мне что-то насчёт его болезни. Вряд ли бы я смог существовать в этом матриархате. Тогда чего же я хочу? К чему стремлюсь? Почему меня привлекла девушка, плоть от плоти, кровь от крови этой матери? Чем-то конечно они все похожи на хищных кошек. С некоторых пор кошки мне нравятся больше, чем собаки. Но от кошки не дождёшься собачей любви. То есть – я люблю любить, но не очень-то люблю быть любимым. На что же тогда обижаться?
Пришлось начать новую конфету, потому что я совершенно не знал, о чём мне следует, а о чём не следует разговаривать. Моя младшая сотрапезница тут же проявила солидарность, и, пачкая пальцы шоколадом, отправила целую конфетину себе в рот. Это выглядело мило и нарочито комично. Если в ком-то здесь и есть что-то собачье, то только в ней, но и это, боюсь, с возрастом пройдёт.
Я задумался о том, что мне, может быть, стоит подождать её совершеннолетия. У меня ничего не получается с её сестрой, но вдруг с ней получится? Гляди-ка, она уже теперь кокетничает со мною! Но что-то в самой глубине души давало отрицательный ответ. Это не твоё место, ты здесь в первый и, скорее всего, в последний раз. Не случайно, отнюдь не случайно. Вообще, не бывает ничего случайного. Но приведшая тебя сюда закономерность имеет значение только для тебя. У них, у этих людей, какие-то другие ценности. Тебе их не понять, а им тебя. Но как же тогда ты можешь любить?
В ответе на этот вопрос содержался какой-то невероятный космический  смысл или космическая бессмыслица. Ответ был слишком огромным, убогий мозг явно не мог принять его во всей полноте. Огромность цепенила сознание. Наступало какое-то ошеломление, увы, не благоговение. Но и такая заворожённость была благом, поскольку унимала душевную боль.



Нет ничего банальнее идеи о психологической природе времени. Ясно, что каждая душа переживает время по-своему. Есть ли какое-то общее время – это очень большой вопрос. Впрочем, теория относительности тоже отвечает на него по-своему.
Отчего эта точка пространства оказалась такой значимой в моей судьбе? Имеет ли значение слово «судьба» в приложении а Вечности? И что Вечность думает о пространстве?
Сидя за этим, очень конкретным столом и хлебая самый конкретный чай, я проваливался в зеркальный колодец неопределённости.
Давно уже  не было не произнесено ни слова, и молчание становилось тяжёлым, как небо перед грозой. Напряжение всё нарастало, и вот-вот должна была сверкнуть молния. Может быть, у меня оставалось всего лишь несколько секунд, но они всё длились и длились.
Более того, мне и сейчас кажется, что это время не прошло. Не в том смысле, что не прошло даром. Напротив, это посещение до такой степени никак не отразилось на моей последующей жизни, что его можно считать несбывшимся сном. Но каждый момент времени ценен сам по себе, и, оставленный позади, вчерашний день не может не представляться сознанию некой станцией, куда вполне возможно возвращение, если только поезд поедет вспять. Мы не знаем, что такое время, и мыслим в категориях пространства. Но и что такое пространство, мы тоже плохо представляем; слишком большие объёмы и искривления недоступны воображению.  Только расстояния на плоскости, те, которые мы можем преодолеть собственными шагами, служат нам опорой и ориентиром в Вечности. Если мы куда-то вообще можем идти, это говорит за то, что мы что-то преодолеваем.
Я сидел в одной секунде и полутора метрах от бомбы, готовой взорваться, и в то же время у меня было сколько угодно времени. По спине у меня гулял холодок, а на шее выступали мурашки, которых хозяйка могла прихлопнуть одним ударом, выгоняя меня за порог. Но где-то внутри себя я грелся и улыбался, я знал, что это никогда не кончится. Время всё время утекало из меня, но оно и прибывало, я сумел, наконец, поймать змею за хвост, из прямой превратиться в кольцо, ощущать, неведомою мне доселе, вечную цикличность. С одной стороны, это положение могло надоесть уже через четыре секунды – т.е. даже если терпеливая хозяйка меня не попросит, я сам соберусь уходить. С другой – и эти мои мысли, и страх оплеух, и досада по поводу неразделённой страсти, и тоска, и скука оттого, что так бездарно проходит отпущенное мне время – всё это находилось здесь и сейчас, и никуда не собиралось сдвигаться.
Можно было смотреть на себя сверху и наслаждаться. И теперь я почти в любой момент могу вернуться в тот момент. Наверное, это называется медитацией. Но я ничего не собирался достигать, наверное, поэтому и получилось. Такое положение дел стало возможным лишь в качестве побочного продукта любви. Мне просто не хотелось уходить и я сидел столько, сколько мог высидеть, и чем дольше я сидел, тем отчётливее выяснялось, что я могу сидеть здесь всегда. Вот так я не только получил представление о Вечности, я сам стал этой Вечностью, не особенно к этому стремясь...



Но  жизнь должна продолжаться. Поезд должен катиться из точки А в точку Б во что бы то ни стало. Единственный способ существования, нам доступный, это существование во времени. Время даже куда важнее воздуха. Поэтому временной вакуум должен быть заполнен хотя бы для того, чтобы ещё немного двинулся вперёд незамысловатый  сюжёт.
Видя, что мать собирается сказать мне что-то обидное, младшая дочь спасла ситуацию тем, что решила показать мне одну из своих игрушек. Вдруг  она спрыгнула на пол и,  подчёркнуто громко топая ногами без тапочек, побежала к двери в другую комнату:
–  Пойдёмте, я показу вам юлу! – крикнула на ходу она.
Это, как говорится, было предложение, от которого невозможно было отказаться. Мать сразу заулыбалась, заулыбался и я в ответ. Обстановка разрядилась, и Вечность начала таять.
–  Ладно, я пойду, – сказало мать. – Мне там ещё кое-что на кухне надо сделать. Но может вы ещё что-нибудь хотите поесть? У нас, правда, ничего нет, но...
–  Нет, нет, – перебил я её. – Большое спасибо, но я тоже скоро пойду.
–  А юла?! – выпятила нижнюю губу младшенькая.
Мать опять лукаво улыбнулась и покачала головой, затем она вышла и закрыла за собой дверь. Я же уже стоял рядом со столом в своих мокрых носках перед ухмыляющейся и пританцовывающей девчонкой.
–  Ну, пошли смотреть юлу, – сказал я.
Только что, сейчас, за чаем, я и умирал от стыда и разрывался от гордости, что всё-таки это сделал, т.е. пришёл сюда, и понимал всю тщетность и бесполезность собственных происков и одновременно восхищался своим чудаковатым романтическим бескорыстием, я и плакать готов был и смеяться, и упасть в обморок, и забыться в пляске Святого Витта. Всё это происходило и сейчас, ничего не кончалось, точно какая-то часть меня или, лучше сказать, некое моё я так и осталось чаёвничать за пресловутым столом.
Другое же моё я, а может быть, то самое, поскольку за столом я всё-таки никого не видел (значит там меня не осталось), последовало за девочкой в её комнату. Она была совсем маленькая, эта детская, и в ней была кровать, а из-под кровати она достала золотую юлу. Сперва в комнате было темно, свет падал только через открытую дверь, но золото резко ударило мне в глаза.
–  Что? Вам понравилось? – спросила девочка, отметив мою реакцию.
Я стал кивать, как китайский болванчик. Она поднялась с колен, бегом побежала к выключателю, включила верхний свет (до этого горело только бра) и закрыла дверь. Потом с ногами залезла на кровать, посидела с минуту в прежней позе, то пряча лицо в коленях, то посматривая на меня, соскочила на пол, взяла юлу за ручку и стала её раскручивать. Я не очень понимал, требовалось ли от меня какое-либо ещё участие кроме созерцания.
Юла раскрутилась не слишком сильно, её нежные полупрозрачные ручки оказались слабыми не только не вид.
–  Хочешь, я раскручу? – спросил я.
Она кивнула.
Я присел на корточки, опасаясь услышать треск, слабых  в промежности, штанов. Но всё обошлось благополучно. Юла была самая обыкновенная,  без лошади внутри, без разноцветных искр, без музыки и без присоски, она виляла и цапала пол. Она была просто золотая, вернее просто позолоченная, но это не умаляло достоинства простоты. Честно говоря, не до, не после, я никогда не видал такой простой юлы. Даже юла моего детства была окрашена в несколько цветов, а эта отличалась абсолютно монохромностью, как скучные одинаковые шары на рождественской ёлке в каком-нибудь западноевропейском офисе. Было  в этом волчке что-то немецкое, но старонемецкое. Может быть, он достался пигалице от какого-нибудь дедушки или прадедушки, побывавшего на войне и вернувшегося не только живым, но и с трофеями? Не удивлюсь. Качественная юла.
–  Качественная юла, – сказал я, принимаясь за раскрутку.
–  Да, – сказала она. – Хорошая.
Она теперь сидела на кровати, а я невольно пристроился у её свешенных ножек. Она словно собиралась наблюдать какое-то затяжное зрелище. Я почувствовал себя тигром на арене, потерял устойчивость и чуть не сел на зад. Потом подумал, почему бы и нет, и действительно приземлился на зад, благо под ним оказался уютный коврик, и уже тогда вновь принялся за операцию «раскручивание».
Конечно, всё это было смешно. Девочка сначала сдерживалась, прикрывая ротик рукой, но потом расхохоталась в полный голос. Особенно она смеялась, когда сильно, но неудачно заведённый мною, волчок завалился на бок и, продолжая вращаться, стал съезжать по направлению под кровать, неуверенными движениями напоминая собаку, которая от трусости собирается забраться снова в будку. При этом собака бы подскуливала, а он скрежетал, царапая и без того изъязвлённый паркет и оставляя на нём неровные белые черты. Мне было стыдно, я чувствовал своё бессилие, но я не мог не засмеяться вместе с девочкой.
–  Вы не умеете, – сказала она.
–  Оказывается не умею, – констатировал я и тут же оправдался – разучился.
Она остановила юлу ногой, но прежде, чем совсем замереть, агонизирующий механизм, рванувшись, ударил её по хрупкой лодыжке.
–  Ай! – вскричала девочка и на глазах её тут же выступили слёзы.
Я испугался. Вот сейчас прибежит мать, и мне останется только извиниться и уйти. Хорошо ещё, если не получу по шее. Впрочем, так и так - мне через несколько минут всё равно придётся извиниться и уйти. В конце концов, что я тут делаю? Не наниматься же в няньки к младшей дочери только потому, что старшая меня игнорирует? Интересная идея. Вот войдёт мать, я ей так и скажу: «Не нужна ли вам няня?». Шутка!
Я засмеялся. Теперь ребёнок рассмеялся, глядя на меня.
–  Ну что, покажешь, как раскручивать юлу? – спросил я.
Она уже забыла, что ей было больно, слёзы высохли. Она с любопытством смотрела на меня – может быть, ожидала, что я брошусь целовать ей ножку? Может быть, мне так  и следовало поступить? Но момент был упущен...
Девочка вдруг надула губки и с запозданием ответила:
–  Нет. Он противный. Ударил меня.
Она сказала он, хотя раньше называла его юлой. Снова улыбаясь, теперь уже осторожно, пяточкой, она затолкала ненавистный волчок поглубже под кровать. Он недовольно загромыхал.
Тут вошла мать.
–  Что вы тут делаете? – спросила она.
–  Ничего, – я уже успел встать и развёл руками.
Мать ждала.
–  Я пойду? – спросил я.
Она пожала плечами. И я вспомнил сакраментальную фразу Кролика из «Винни-Пуха» «Ну, раз вы больше ничего не хотите...»
Я хотел, я очень хотел, но... Мать стояла в дверях, мешая мне выйти. Неужели сейчас стеснит мне проход грудью, чтобы ввести меня в ещё большее смущение? Я почувствовал, что она тоже женщина. И она...
–  Вы заходи'те, – сказала она, пропустив таки меня в коридор.
–  Спасибо, – я торопливо обувался, опять опасаясь, что порвутся штаны. Спиной я не мог не ощущать, как мать подсмеивается надо мной.
Она вдруг куда-то исчезла, и я услышал её голос:
–  Может всё-таки выйдешь? – Это она обращалась к старшей.
Я замер, но мне не суждено было дождаться ответа.
–  До свидания, – сказал я заглянув в комнату.
–  До свидания, – сказала мать.
Младшая тоже не вышла. Я сам справился с замком, захлопнул за собой дверь и стал пешком спускаться по лестнице, на ходу наматывая шарф и застёгивая пальто. Меня бил мандраж, щёки горели. Не помню как - выбежал на улицу, отбежал шагов на двадцать и посмотрел на их окна. Я давно и хорошо знал, где они расположены, теперь я мог предположить, кто из них где сейчас находится. Наконец я дозастегнул верхнюю последнюю пуговицу пальто. Спрятал руки в карманы и повесил голову. Всё было кончено. Во всяком случае, на сегодня. А вообще? Можно дойти до ближайшего автомата и позвонить. Что толку? Я представил себе, как будет смеяться мать, глядя на рассерженное лицо поднявшей трубку старшей дочери. Или поднимет младшенькая и будет жеманничать на свой детский манер, а они, те двое, опять-таки будут смеяться. Неужели я так боялся насмешек?
Я побрёл по давно тёмному двору в сторону железнодорожной станции. Шёл мелкий снег. Когда я ещё по' свету не спеша добирался сюда, в одном из дворов мне запомнилась большая снежная горка. Кто-то не только дооформил и укатал скопившиеся в одном месте сугробы, но и попытался придать им неестественный цвет. Скорее всего, по бокам горки разлили несколько пузырьков разноцветной туши. Цветовые пятна, впрочем, не оказались достаточно большими и яркими, снег слишком хорошо всё впитывал. Но внимания заслуживала сама попытка разукрасить действительность. Мне захотелось ещё раз увидеть ту горку и, хотя разумнее было бы спросить дорогу, я побрёл к ней почти наугад, по снежным двором. Довольно долго то место не находилось, ибо под фонарями всё выглядело не так, как под солнцем. Я уже было решил отказаться от своей затеи, но когда решительно свернул к станции, натолкнулся на то, что искал.
Неужели это было та горка? Дети ещё не угомонились и что-то делали на ней. Что могут делать дети на горке? Кататься? Нет, они не катались. Вернее, некоторые из них скатывались с горки, но кубарем. В царя горы, что ли, они играют? Тут я понял, что это не горка, а крепость, и дети играют в снежки. Один из них на излёте мягко упал мне на шапку. Та ли это горка? Не всё ли равно... Скорее всего - та, ибо не её боках видны какие-то кляксы и разводы. Совсем не эстетично это выглядит, лучше бы оставили чистый белый снег. Но они ведь из лучших побуждений. Вот так и всегда всё мы творим из лучших побуждений. Но я вовсе не собирался брюзжать, хотя секунду назад и не знал, что я сейчас буду делать.
Я взошёл на гору, не обращая внимания на снующую вокруг детвору и не уворачиваясь от снежков. Дети заметили меня и пока не знали, как реагировать.
–  Я хочу с вами сыграть, – сказал я и сам удивился своим словам.
Они смотрели на меня с недоверием и ждали.
–  Я один буду защищать эту крепость, а вы все штурмовать. Согласны?
Какой-то самый бойкий парень вскарабкался ко мне поближе:
–  Дядя, вы не того? – повертел он рукавицей у виска, и все захохотали. Он же предусмотрительно откатился подальше.
Теперь я ждал. Стоя на горе, я вдруг показался себе Гитлером или Сталиным, выжидающим паузу перед выступлением. Я дождался тишины и посмотрел в небо, я даже успел разглядеть там какую-то звезду.
–  Вы будете на меня нападать или нет? – спросил я.
Кто-то из них, может давешний хулиган, метнул в меня первый снежок, но неуверенно, и снежок был рыхлый – развалился.
Я сам слепил себе снаряд, пользуясь своей взрослой умелостью и состоятельностью, и почти без жалости залепил его ближайшему пацану в лоб. Попадание оказалось неожиданно точным.
Опять нависла пауза, как гроза.
–  Ну? – спросил я и стал швырять в них без разбора все снежные куски, какие попадались мне под руки.
Они отступили, но ненадолго, должно быть, чтобы посовещаться, что делать с этим взрослым идиотом, захватившим их холм.
Я догадывался, что они собираются со мной сделать. Эти муравьи наверняка сейчас злы и хотят сожрать заживо Голиафа. Они будут наступать, если только их мамы прямо сейчас же не начнут их выкликивать домой.
И вот уже снежки полетели в мою сторону одни за другим, пока, правда, ни один из них не попал в цель, но...
–  Ура-а! – заорал истошно заводила, тот самый, который выказал меня придурком.
–  Давай! Подходи! – заорал я и начал работать руками как мельница – благо вокруг было предостаточно смёрзшихся готовых комков.
Похоже, многим из них хорошо досталось. Они не шутку рассвирепели и с детской стайной яростью набросились на меня.
Недолго мне удавалось сдерживать их отчаянный напор. Дети буквально старались схватить меня за горло и я, забыв о несоответствии весовых категорий, сталкивал их в горы всеми доступными методами, только разве что не бил их по голеням ногами. Они откатывались и набегали вновь, они-то не стеснялись теперь лягать меня своими валенками и ботинками. Одна из почти в упор брошенных ледышек рассекла мне бровь, и я со смешанным чувством удовлетворения и печали слизнул со своего окоченевшего пальца тепловатую жидкость. В это время меня сбили с ног. Я брыкался, но уже не мог совладать с навалившейся на меня толпой. Может, мне казалось, но их было никак не меньше дюжины, причём некоторые совсем не такие уж маленькие. Может, они позвали на подмогу старших? Что ж, против таких, как я, все средства хороши... Я получил по губе, ногой, между прочим. Это совсем уж свинство. Я хотел рассвирепеть, но понял, что у меня не осталось эмоциональных сил. Слишком много я растратил их за сегодня. И всё зря. Да и конечности, ни руки, ни ноги, уже не слушались. Меня зарывали, хоронили в снегу. Скоро на поверхности осталось только моё лицо. Но мне было тепло, тепло и почти уютно, несмотря на то, что кровь заливала мои глаза. Я опять увидел звезду, или это был самолёт? Или фонарь? Ведь я лежал на боку... Я перестал понимать, на спине или на боку я лежу, и немного испугался. Но потом и страх прошёл. Дети куда-то убежали, всё стихло, будто кто-то заложил мне уши ватной тишиной. Фонари по периметру прямоугольного двора, истекали желтизной, но я не видел их, только представлял, как их свет медленно падает мне каплями на губы. Если бы я смог, то заплакал бы, если бы сумел, то уснул. Но ничего, ровным счётом ничего не происходило.
В конце концов, я встал, отряхнулся и, немного прихрамывая, побрел к железной дороге.