Голова 63. Живее всех

Антон Лосевский1
Случается, обычно раз в жизни, в один прекрасный момент все вдруг внезапно перестает, перестает быть таким, каким оно было еще вчера. Тогда-то и выясняется, конечно, что все не то, чем кажется, и метаморфоза эта не метафора, не следствие какого-то кошмарного катаклизма, просто одно восприятие необратимо сменяет другое, и истинное оказывается сложным. Вот и мне долгие годы неведомым образом удавалось отсидеться в коконе вымышленного мира, ощущая себя яркой птицей высокого полета, благородного белого оперения и широкого размаха крыльев. Лишь лень сдерживала меня от практических вылетов в реальность; лень и страх, что не смогу обнаружить обратную дорогу домой, в обжитый край привычных представлений. Не берусь сказать, сколь долго длилось это умопомрачение, скрывающее от меня подлинное положение вещей, словно мой разум все эти годы был сдавлен увесистым камнем.

Оказалось, что и в самом деле камнем. В один прекрасный день на нашей свалке разгорелся жуткий пожарище, прожорливый огонь и обнажил корректную картину мира. Да, мой мир в новом свете представал всего-навсего унылой и вечно тлеющей загородной свалкой, а круг общения серыми мусорными пакетами, уходящими в небо от разыгравшейся борьбы стихий: яростного огня и подпевающего тому порывистого ветра против противопоставленных им потоков воды из пожарных шлангов. Сам я, пока какой-то сапог не сдвинул камень с моей слабой сущности, упорно предпочитал мнить себя гордой белой птицей: невзирая на закрадывающиеся уже сомнения, все же я еще осмеливался мечтать, что являюсь на худой конец какой-нибудь хромой чайкой, ладно, поклеванной и потрепанной, не брезгующей помоями и объедками. И все-таки птицей.

Наверное, стоит сказать запоздалое спасибо той беспристрастной ноге судьбы, что разула мне глаза на суть, приотворяя воздушные коридоры в пространства иных помыслов и порывов; да, стыдно сказать, я оказался обычным белым пакетом с пестрым супермаркетным логотипом и призывом купить продукт у них, а не у тех, конкурирующих; пакетом, использованным в конце карьеры под вынос мусора.

Поддаваясь актуальному курсу ветра и взмывая вверх, мне волей-неволей приходилось пристально всматриваться в продолговатую пустоту, зияющую внутри меня, и вместо былой белой безупречности я усматривал лишь картофельные ошметки и пару крепко налипших по бокам окурков. Только высота и воздух высвободили меня от приобретенного через прежний опыт налета, хотя к тому времени я уже безнадежно отбился от стаи старых друзей – профессиональных серых и черных мусорных пакетов, предназначенных для помойки с самого своего рождения.

Перемена настроения ветра меж тем спускала меня в прекрасное полноводное озеро, словно предоставляя возможность на время представить себя белым лебедем, грациозно разрезающим водные глади в поиске духовной (а другой не ищем) пищи. И все же, превозмогая соблазн, я не счел для себя полезным обманываться дальше, предпочитая тому честно принять себя по совести и примириться со статусом пакета промышленного пошиба, прикованного теперь к коряге на какой-то болотистой местности. Несмотря на это пикантное обстоятельно, вода определенно приводила меня в чувства, делая чище, чем я был прежде, возвращая практически к исходной, первобытной чистоте.

Как-то раз на меня вышел и подобрал споткнувшийся о корягу грибник, трезво рассудивший, что я вполне могу послужить ему в добром деле переноски срезанных грибов, облегчая переполненную корзинку. Грибы же, насколько я понял по их разговорам, такие дела добрыми не считали, догадываясь, что собраны на съедение, с обязательными теперь обрезаниями червивой плоти и многочисленными ножевыми ранениями, с неизбежным затем поджариванием на сковороде в компании картофеля. Хотя этот вариант среди них еще считался за благо, особенно в сравнении с заточением в банки и склянки с безжалостной солью на долгие годы.

Ну а мне неожиданно выпал уникальный на моем веку случай переждать холода, и сопутствующие этому заиндевелому состоянию неприятности, в отапливаемом помещении, между задней стенкой шкафа и бетонной стеной, в соседстве других, ранее собранных пакетов. К тому времени не оставалось уже ни малейших сомнений в том, что я не птица, никогда ею не был и вряд ли стану, что вовсе не мешало в тайне лелеять мечту когда-нибудь взлететь на воздух опять, как тогда, после пожара. Тем более что выяснялось, что мне повезло в этой жизни чуть больше, чем славному грибнику, вызволившему меня из влажных объятий коряги. Грибник оказался таковым только по призванию, по профессии же являясь в большей степени шофером дальних дорог, а потому по долгу службы подолгу бывал вне дома, отчего-то желая обеспечить всем необходимым свою подругу, смазливую на вид особу, насколько можно было судить об этом из-за шкафа сжатым зрением. Хотя справедливее было бы обозвать ее особью, с весьма двойственными моральными установками, что становилось совсем уж непристойным, стоило грибнику переступить порог дома и отправиться на заработки в сколько-нибудь отдаленные окраины своей человеческой родины.

Только лишь будущим летом грибник вновь пустился в лесные гуляния, желая передохнуть от жизненных тягот и тревог дорог, прихватив с собой на всякий случай и меня, памятуя о полезной способности вмещать попавшиеся грибы. И хотя я отнюдь не стремился вываливаться из бокового кармана, все же уже проговорился – вывалился, бесшумно плюхнувшись в траву, скомканный, зато абсолютно прежний в смысле понимания закона тяготения в существующем смятом состоянии, включая концепцию падения вверх, то есть полета, если, конечно, набрать оптимальную форму. И эту форму придали мне пространство и время, проливающие сверху воду, раздувающие ветром сбоку, даруя надежду и оставляя определенные шансы на взлет.

И вот настал такой день, когда сложилось. Звезды, закат, значит, вечер, ветер, внутренний и внешний порыв, перерыв, великий прорыв, ввысь, вот и высь, дальше некуда, только вниз, на север через северо-запад, какие виды, видать самое дно мира: ржавые поля, алюминиевые огурцы, рогатки деревьев и деревянные леса, бетонированные дорожки для машинок, меланхоличные речушки, дворы, на которых трава, дрова, крестьянская орава. Вон в дали замаячил город желтых и красных огней, белых ночей, поделенный рекой пополам и рукавами на острова, золотые шпили, вот бы угодить на один из них и заодно в экстренный выпуск новостей, но нет, уносит в сторонку, в сторону печального, – как все уже узнавший, вернувшийся пораньше грибник, – отшиба, на райончик. А вот и площадь, квадратная и каменная, как слеза младенца, неудачный образ, соглашусь, ай ладно, летим дальше: удавались и похуже. На площади маячит памятник, не знаю, кому он воздвигнут, должно быть, какому-то человеку, вряд ли хорошему, такие редко попадают в памятники. Площадь, между прочим, полна людей из плоти и крови, народ безмолвствует, не бесчинствует, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется и все переносит. Народ никогда не перестает. Я меж тем, под отвечающую случаю музычку, опускаюсь на площадь пророком, предоставленный стихшим ветром самому себе. Масштаб памятника и площади растет к лучшему, происходит детализация всего, памятник все ближе и ближе, хоп – и меня затянуло пустотой прямо на голову памятника, так я его возглавил, под нарастающий гул народных масс и вспышки фотографических аппаратов со всех четырех стран света, которые мне известны.

Лишь поутру я был снят с головы, снова скомкан, а затем кем-то подуман, расправлен и разорван в клочья, отчего-то именно в тот миг, почувствовав себя живее всех.