Онейрод Отчаяние

Ььььь
Брат мой! Мой исповедник и мой учитель! Что мне Сидрат аль-мунтяха и Arbor mundi, и для чего мне Бодхи, - древо в тени которого дремлет мудрость? Ты, ты один, свидетель моих прежних заслуг и ошибок! Столетие минуло с того дня, в который тебя посадили здесь, чтобы своими корнями-щупальцами ты упрочило зыбкую почву, и, - да! - теперь здесь улица Энгельса: берёзы, милые маленькие двухэтажки, гаражи и кустарник - всё то, из чего сложено моё детство.
Вспомни! Мальчиком, я взбирался по твоим сучьям к макушке и, притаившись, подолгу сидел там, разглядывая окрестности. Позади шумел летний город. Я был частью его, и он казался мне скучным, тогда как от тёмной ряби речного полотна под горой, от блеска далёких крыш на том берегу, от дыма шедшего из заводских труб, я легко терял голову. Какие-то неуправляемые видения посещали меня: я то разговаривал с призраком, то открывал новый вид искусства, а то, углубившись в книгу, живо собирал умозрительную мозаику, стараясь поспеть до того, как её части померкнут. И мне казалось, что мира данного в ощущениях не существует; что слово «искомое» похоже на скомканный в кулаке некоего судьи иск, в котором я требую удовлетворить мою тягу к знаниям, а слово «гномон», произнесённое хотя бы вполголоса, всегда приводит к смерти отца Флинна. И мне представлялось, что я растворяюсь во времени и каждая освобождённая клетка моего тела в этом новом своём качестве получает особые свойства. Я могу вдыхать ароматы музык и постигать геометрию восторга; я могу смотреть на мир глазами вечно живущего и притом мечтать о самых глупых вещах. Я тогда мечтал оказаться на том берегу, чтобы пройти среди причудливых строений из красного кирпича и оттуда взглянуть на тебя, дерево. Нет, я не был ваятелем тех волнующих полуснов, а лишь узрил тайну их появленья, хоть и не думал о том, как о смерти не думают все, опьянённые счастьем. Самадхи сходило в меня без причин; рождалось где-то на рубеже иллюзии и реальности и само выбирало среду обитания, так что я иногда подолгу не мог понять, в каком мире случаются те и иные события. Это, впрочем, меня не пугало тоже, потому что я знал: ты вмещаешь в себя вымысел и действительность.
Но теперь ты изъедено тлёй, а я ни о чём не мечтаю, хотя продолжаю исследовать мир всевидящим оком визионера.
Что я вижу? Я вижу себя. Отодвинув тугие ветви, я глазею в окно на втором этаже. Дом напротив. Там класс хореографического училища, и в будни танцуют там девушки. В одну из них я влюблён, и это я вижу ясно, и это, должно быть, реальность. Пускай мне неведомы ни имя её, ни судьба, и пусть это невежество её обращает в мечтательницу, такую же как и я, - с врождённою слабостью ко всему эстетическому и отвлечённому. И пускай биографию ей я создавал сам, всякий раз новую, но я любил её горячо - то за царственные манеры, то за редкую чистоту сердца…
Она приходила к девяти часам, каждый понедельник, каждую среду и пятницу. Высокая, темноволосая, художественно-гибкая, она выбегала из раздевалки переодетой для танца и уже в зале, у станка, натягивала чешки. Весь урок я пялился лишь на неё. Они длились долго, эти уроки, и, - я наверняка знаю, - ни один из моих тогдашних приятелей не высидел бы на суку и часа, - так скучны были механические движения учениц, так скудна была дребезжавшая о стекло музыка. Не за музыкой я влезал на тебя, не затем даже, чтобы обожествлять пируэты воображённой возлюбленной, но была в этих медитациях необычная красота. И была уже в том, что июньские вечера накануне своего пятнадцатилетия, я провожу в кроне дерева, и в том, что впереди ещё целое лето и целая жизнь, что по Волге идёт паром, и что люди вокруг живут да не знают: я влюблён в девушку, а её нет. Потому и не ей, а тебе, милый брат, возношу я хвалу, что сей образ не стёрт бегом времени и рутиной…
Брат мой! Я знаю, архив твоей памяти полон. Долгие годы можно провести в поисках необходимого свидетельства и умереть, не найдя его. Но свидетельство об этом дне и в твоём архиве, я знаю, отмечено особой печатью.
Вспомни! Моя шестнадцатая весна. Возле кинотеатра «Юность» тогда ещё бил фонтан…
Она сидела напротив, читала «Праздник, который всегда с тобой». Аккуратная лёгкая кофточка, бежевого цвета. Босоножки. Варёные джинсы, очки, и прыщавое личико. Я тогда думал, что её прыщавое личико - это мой козырь и он компенсирует мне сутулость. Я купил мороженого, две порции, по 22 копейки за каждую, и шагнул к ней. И это был первый шаг в сторону лжи… Идеала нельзя достичь, его можно только отринуть. Усомнившись, я предал того демиурга, которому поклонялся, и вся моя жизнь с тех пор круто переменилась. Со мной произошло то, что рано иль поздно случается в жизни каждого человека. Я сделался вовлечённым. Узнав друг друга, мы забыли о времени в тот майский вечер, так что я до сих пор помню каждое его мгновение. Зря, зря бросал ты листву, зря низенько кланялся улице, зря скрипели твои тугие волокна, упреждая наш поцелуй, - я оставался глух, слеп и безумен. Но ты был прав, брат мой! Ибо именно в ту грозовую ночь совершилось то страшное преступление, основным итогом в цепи следствий которого должен был стать распад моего сюрреалистичного рая. Мир вещей, однажды показавшийся мне действительным, неизменным, оказался подделкой, а теперь я уже и не знаю, что правда, а что – обман.

Комната в пятиэтажке, у вокзала. Четыре тысячи в месяц. Третий этаж, второе окно с краю. Форточка всё время распахнута. Протяжные сигналы, стук колёс, голос диспетчера. Зимой - свежесть снега; летом - запахи пива и креозота. Люди в оранжевых жилетах. На стенде возле дороги трансцендентные числа и приглашение посетить какую-то выставку. На лавке - бродяга. Ночью слышен девичий смех, по временам он напоминает истерику (Слишком громко. Слишком навязчиво. Так они предлагают себя прохожим).
Вчера утром – вчера было восемнадцатое июня – я вернулся домой с ночной. В форточку лился утренний ветерок, пели рассветные птицы, как раз отправлялся поезд на Ставрополь. Я пробыл в пекарне четырнадцать часов кряду, так что по возвращению к себе глаза мои слезились, а руки вздрагивали как бывает при нервных болезнях. Войдя, скинул я обувь, нажал кнопку электрочайника и медленно опустился на пол. На столе валялась открытая пачка «Wave», жена же ещё спала и я мог позволить себе полежать так. Кухня наполнилась дымом. За запахом табака исчезли ароматы жилья и хлеба. Жар пекарни отступил тоже, так что теперь вокруг была лишь густая прохлада, хотя я как будто слышал звон противней, гудение тестомесильного аппарата и… мыши… под столами бегали мыши… Лица посудомоек морщились и краснели от пара… Казалось, обратись я к кому бы то ни было и мне ответят, меня затормошат, меня выхватят из наплывшей дрёмы…
Жена склонилася надо мной; тяжело дышала; трясла мою руку:
- Иди ложись, я тебе расстелила…
Нехотя поднялся, взял сигареты и ушёл к себе. Мы спали отдельно. Через минуту она постучалась:
- Кофе сделать?
- Не надо.
Потолком раздавило голову, мозги потекли по ткани, но…
тени не было, притом я действительно стоял посреди лунной комнаты и действительно за окном держалась чистая ночь и выл ветер. Ещё раз обернулся, - сделал это нарочито быстро, даже неловко - но лишь для того, чтобы ещё раз увериться в том, что тени за мной нет. Тогда, уже всё понимая, но ещё ничего не принимая сердцем, я судорожно захлопал себя по бокам, сжал шею руками и всё косил в пол, и на стену, и под себя, ища хоть какого-нибудь подтверждения, и вдруг закричал, надеясь воплотиться хотя бы в крике, но и крика не было слышно. Зато я чувствовал боль, как если бы острая кость застряла в горле. Я повалился на пол, под стол, и долго захлёбывался там, хватаясь за голову, оттягивая воротник, напрягая мышцы и сухожилия. Прошло время и над телом - из тела получилось бы отличное чучело - склонился Инспектор:
- Мы сделаем из вас человека.
Инспектор связывал мои ноги. Я знал точно: шансов у меня нет. Я не мог сопротивляться, не мог даже пошевелиться, но пока ещё я слышал и видел и значит пока ещё я был жив… Инспектор, затянув последние узлы, вскинул верёвку на плечо и поволок меня вон из комнаты. Я почувствовал сопротивление ножек стола, (задевал их руками) боль, причинённую опрокинутым стулом и валик скатавшейся на спине рубашки. Затем я провалился в глубину, я падал туда, где исчезла фигура Инспектора и искал в себе силы, чтобы растянуть верёвку, которой были обвязаны мои затёкшие ноги. Наконец я высвободился, поднялся и сел на мягком, в тёмно-фиолетовом…
Да, стояла уже ночь. По потолку сплошным потоком ползли отсветы фар, где-то визжали тормоза, за стеной звучал телевизор. Осторожно, чтобы не скрипеть пружинами матраца я привстал, взял сигареты. Меня всё ещё трясло от пережитого.
Брат мой, направь меня! Сон или явь? Сон или явь? Подлинная реальность, где она? Что она? Какие-то неясные причины указывают мне на то, что кошмар этот не был аберрацией спящего ума, он - продукт действительности. Кошмар заключается в том, что я не могу называть себя человеком, не могу… да, я не могу называть себя человеком. В наше сытое время всякий рискующий мыслить о себе как о человеке, должен прежде намеренно заразиться туляремией или отрезать себе ступни обеих ног. Я… Я не могу этого сделать, и значит я не могу назвать себя человеком. Я - только воспоминание, только иллюзия, я - твой гипостазис, я - никто.