Тело помнит

Артём Татаренко
###
      Хватило месяца, чтобы она привыкла к нему.
      Сначала он написал её в лёгком тёмном платье.
      Сидели близко, говорили негромко – под чёткие ритмичные движения его руки и кисти. О плюсах-минусах возраста, о космосе красок Ван Гога, который она открыла для себя, вот, только недавно. О детях, внуках, о разных эпохах, которые им довелось видеть.
      Уютно – и беспокойно-остро – чувствовала она себя в комнатке, где столько женщин, немолодых, смотрят со стен, с его холстов, друг на друга. Вошла, ахнула: почти все голые. И он, мастер писать фигуры, сам почти старик, свободно, крупно вылепил пожившие тела, оттянутости, складки, оплывы. И повороты лиц, задумчивость, полуулыбки, блеск зрачков, спокойное безразличие моделей.
      «Сколько же этой даме лет? За шестьдесят?»
      «Ну да».
      «Смело... А этой?»
      «Честно, не знаю. Я не спросил».
      В этом странном мирке, в этой ауре, он написал её в простом тёмном платье. И подарил ей.
      «С вами интересно работать».
      «Да что вы».
      «А ещё – не хотите?»
      Второй портрет – себе, на выставку. Всё в том же платье, только с ниткой бус из гладкого красного сардоникса.
      А в третий раз, необъяснимо, просто, они разделись. Он по пояс. Она – вся. И вот, под ритмичные движения кисти они говорят о человеческом теле, о той естественности, простоте, которая – ему по-своему, ей по-своему, – далась не сразу и не так-то легко.
      Их быстро наэлектризовала шалость свободы. Час, – и оба устали.
      Пили кофе, бок о бок, рядом. Она обернула себя платком – два слоя скользкого шифона ниже гладких голых подмышек прижала руками, спрятала смякшее безволие грудей, живот. Всё уже видел он, – но теперь-то в упор, глаза в глаза! А ноги нечем было прикрыть – и он смотрит. Жилки вен на стопах. Маникюр на пальцах. «Можно ещё кофе?» – «Да. Да. Сейчас!» Как-то нервно, дрожа рукой с кофейником, налил.
      «Я знаю, это смешно», – сказала она.
      И подняла руку. И положила ему на грудь, на голое. Там вмята кожа, там тепло, дыхание.
      «Нисколько». – сказал он. Ладонью – в ответ – повёл по открытому плечу, по белизне, по светлой ряби родинок, – округло, плотно накрыл женскую шею.
      Она почувствовала тяжесть пальцев. Почувствовала, как его лихорадит.
      От его дрожи ей стало легко – как-то разом, задним числом, она оправдала себя саму. И вообще оправдала, что бы ни случилось, – всё.
      «Нисколько?» – Расстёгивая ему штаны. Открывая, видя в нестриженом разросшемся седом хаосе морщинистый кулак плоти, висюльку члена увидев, маленькую, как будто напуганную.
      Да, вот так, он такой. А у неё соски без кругов – торчат странно из белизны, из телесных подвисших выпуклостей, ему в ладонь. У неё так. И, какая там талия, – круглой торпедкой туловище. Ноги слабые, тонкая голень, вены. – И, усмешкой обрывая свой мазохизм, подумает: а у этих, на стенах, что? Как дела у них, а?
      «Нисколько. Ни капли. Нет», – повторит он. И, лихорадясь, но не спеша, умело вымнет ей эти соски, нальёт ей в тело посасывающую нетерпеливую дрожь, пока она своё между ног, обритое, колкое, порозовевшее, намажет, не стесняясь, чем-то, что принесла в маленькой дамской сумочке.
      Он ляжет на неё. И вдавится, поместится в ней. Мягким членом заполнит ей то, что тесно, крохотно и забыто, что обхватит, и втянет, и заставит скользить, твердеть, – всё получится проще, куда ладней, чем оба могли подумать.
      Ну? Смешно ли? – Ни капли, это правда. Яростно распяв пальцы, она сожмёт мужской зад – жидкие, игравшие между её ляжек голые фасолины человека, к которому когда-то на выставке боялась подойти.
      Он ли это? – кто это? Дышит хрипло, шумно. Вздрагивает. Гибельно, смертельно наслаждается в ней, с ней вместе. Крупные бабки колен. Острые кости таза. Потяжелевшее отёчное лицо.
      «А! А!» – кричит этот тип сырым простуженным голосом. Куда делся породистый серебристый дедок, доцент академии художеств? Где его бархатный негромкий уверенный баритон?
      «А! А!» – Тоненько, девичьи, альтово ноет она под ним. Кто эта женщина, мечущаяся головой по брошенной наспех подушке? Та, что в строгом закрытом платье перебирала как чётки нитку красных бус? Та, что так серьёзно говорила вчера о Матиссе? Смеясь, рассказывала о внуке и внучке?
      «Да-а уж!» – скажет она потом, убирая нитяное серебро волос с мокрого лба.
      Увидит: сияет. По-мальчишечьи ожили глаза. Голый, с красным, жутко-длинно свисшим разласканным членом, он пойдёт принесёт начатую бутылку янтарного марочного вина.
      Она коснётся кончиком сигареты пламени зажигалки, аккуратно выдохнет дым. Протянет за стаканом руку. На руке у плеча две вмятинки, два кружка, – след давних детских прививок от оспы.
      Он смотрит на неё. Смотрит.
      «Что? Другая? Отличаюсь?» – кивнет она на стены с усмешкой.
      «Волшебная… Не спеши, прошу, пожалуйста, одеваться».
      «Не знаю, не знаю», – пожмёт своими белыми рябыми плечами.
      Кокетка проснётся в ней. Сощурится весело: «Что? Ещё и продолжение будет?..»
      Это вино уже. Это бродит не остывший кураж. Это годы без мужчины, годы забываний и привыканий. Это внезапность.
      На полу, сев рядом, он поцелует ей ноги. Сначала, по очереди, пальцы с тёмными каплями лака на ногтях. Потом ладонью раздвоит слабо сжатое единство бёдер.
      «Эй? Эй? Что делаешь?»      
      Вот. Вот. Вот это. С двух сторон. Мягко, сильно. Эта гладкость прикосновения ляжек к его колющимся щекам. Нежность тонкой кожи. Самые нежные места – внутри, здесь. А дальше…
      «Ты ж был… Только что… Эй… Я же пахну там. Это что, по-богемному?.. Разврат?»
      И – «О-о-х»: тело не забыло. Нисколько.
      И – пальцы ему в виски, на макушку.
      В серебристый редкий ёжик волос.


014 июнь.