Ментальный копростаз. Голова Восьмая

Мелахиель Нецах
Мы стояли на вращающейся смотровой площадке, находящейся на восемьдесят-каком-то-там этаже и моя рука обвивала талию Евгении, а роскошные волосы ее, развеваясь на ветру словно пламя, не только создавали предощущение пожара, но и обжигали мою правую щеку и висок.
 
Внизу, с фальшивыми бриллиантами на шеях небоскребов, опоясанный сверкающими змеиными кольцами шоссе, разлегся полуночный Бангкок, и, ворочаясь с боку на бок, спокойно осознавал, что за ним наблюдают, равнодушно позволяя себя рассматривать.
 
Левее, метрах в трех от меня, Сархан обнимал Свету за плечи и что-то, склонившись к ней, шептал. 
 
- Красиво! Правда, красиво?! - повернулась ко мне Женя, и ее лицо оказалось так близко от моих глаз, что черты его стушевались и потекли, приняв вид неверной и пленительной акварели.
 
Показалось, что я вижу ее лицо через лживую призму времени, приподняв завесу памяти, сквозь туман множества событий и бессмысленную насыпь ничего не значащих дней, а не любуюсь им непосредственно и сиюминутно.
 
В этом было какое-то тонкое, издевательское волшебство, явно носившее характер осложнения, самовольно присоединившееся к и без того больному моему сознанию так, как к симптомам простуды, непроизвольно присовокупляются, совершенно нежелательные и излишние, герпетические высыпания.
 
Машинально взглянув на лежащий внизу город, я отчего-то вспомнил о виденном мною однажды не первой свежести трупе, иссиня-черная шея которого была украшена ярким, подвижным ожерельем из белых червей, но, чтобы не делиться с Евгенией этим воспоминанием и не усложнять беседы панорамой своей мрачной ассоциации, я ограничился утвердительным кивком:
 
- Да. Красиво.
 
Я ощутил мучительный приступ тоски, неожиданный и не поддающийся никакому рациональному объяснению, но тем безошибочнее и точнее можно было определить его исток.
 
Где-то вдалеке, бедное, прекрасное и скверное существо, сосредоточив на мне свои жадные мысли, испытывало томление, которое настигало и поражало меня с точностью радиоуправляемой ракеты даже за тридевять земель.
 
Мои пальцы задрожали и я, впервые за все время путешествия, почувствовал холод.
 
- Прекрати думать обо мне! Ты сама отреклась от меня! Пошла вон!
 
Сжимая зубы и кулаки я мысленно посылал ей этот ответ, надеясь, что вложенное в него острие, сможет поколебать мощь ее таинственной магии.
 
Когда же удастся разрушить этот канал, порвать эту таинственную пуповину, тянущуюся от ее "Я" к моему солнечному сплетению?!
 
Ее тоска была осязаема, физически мною ощутима, и потому опасна, но опасна не тем, что расчесывала железным гребнем мои раны, а тем, что призывала следовать за ней, убеждала в том, что эта женщина совершенно мне необходима, давала новый толчок мыслям о возврате к ней, о всепрощении и коленопреклонении перед этим больным, прОклятым и безжалостным ангелом.
 
Встретившись взглядом с Евгенией и увидев в ее взоре немой упрек, я, чтобы предвосхитить возможный вопрос или реплику, привлек ее к себе.
 
Я целовал ее так, будто рот ее являлся единственным моим спасением, и только нежность ее губ, только сексуально-чувственная безошибочность языка, казалось, могли спасти меня от себя самого и от того кошмара, который я носил в себе и который медленно поедал меня изнутри.
 
Когда я ласкал ее, мысль, метнувшись в сторону, расцвела неожиданной догадкой, что соблазнительный монстр, созданный мною, во многом был дутым, и всё его таинственное могущество и колдовская надо мною власть, выросли из моей собственной мощи и неосознанного стремления к идеализации. 
 
Некий беспристрастный внутренний регистратор, пробудившись от глубокого забытья и сличив сексуальную повадку двух этих женщин, безоговорочно отдал предпочтение Евгении, во всех эротических условных дисциплинах опережавшей почти на корпус свою заочную соперницу, и чья благородная повадка дарить и принимать, отличалась таким сочетанием искуса, интуитивности и открытости, каковой был абсолютно неведом сбежавшей от меня болезненно эгоцентричной гарпии.
 
Преимущество утраченной мною фурии, заключалось в вещах неосязаемых и туманных, в том, что объяснить было нельзя, и что неловко можно было назвать неповторимостью эмоционального мира, пропуск в который мог получить человек, добившийся ее безусловного доверия.
 
И, поскольку, я забрел в этих кущах так далеко, как не забредал до меня никто, - это не издержка отечного самомнения и не хрупкая юношеская иллюзия, - то возможность открытия для возлюбленной новых горизонтов и искушений сама по себе будила во мне некий алчный просветительский дух, заложником какового я, в конце концов, и явился, а любование ее реакциями возымело надо мной эффект сопоставимый с наркотическим.
 
Где-то тут, где-то в этом темном лесу, и произошла крепкая, прочная, роковая сцепка с ее духом, превратившая две наши независимые и свободолюбивые души, в двух застигнутых эросом небесных собак, после таинства мистической случки оказавшихся прикованными друг к другу имеющим сугубо психологическую природу замкОм, но, тем не менее, корни которого питались земным субстратом и извилисто петляли из грунта физиологии. 
 
Целуя Евгению, я больше не прятался от преследующего меня призрака, не пытался использовать ее нежность в качестве антидота, - поскольку антидота от отравления подобного моему не существовало в природе, кроме, разве что, еще более сильного отравления, - я просто учился заново наслаждаться жизнью, как учится ходить на изуродованных ногах, некогда опьянявшийся быстрой ездой, но побывавший в жестокой автомобильной аварии калека. 
 
И я уже не понимал, отчего у меня возникло ощущение, что я нахожусь в шаге от безумия: от головокружительных поцелуев этой женщины, от казавшейся неистребимой зависимости от женщины другой, или от тяжкой раздвоенности между ними двумя.
 
К вкусу ее кожи, примешался горьковатый привкус духов, который я нечаянно нашел на ее затылке, и, почти не понимая зачем это делаю, я начал жадно и влажно целовать корни ее волос, приподняв и удерживая зажатый в кулаке их "конский хвост" над ее головой, целовать, ощущая рельеф ее черепа и улавливая губами и языком смутный гул пробегающей по ее сосудам быстрой и теплой крови.
 
Дыхание Жени стало шумным, и, когда я на секунду прервался, она подняла на меня свои топкие, ставшими вдруг далекими и пьяными глаза, чтобы хрипло прошептать мне в переносицу:
 
- Мне понравилось! Ты слышишь?! Мне понравилось, сумасшедший! Ты, сумасшедший!
 
Рассыпая по ее лицу горсти медленных и беспорядочных ласк, я наблюдал, как взгляд Евгении делался всё более туманным и дымным, а когда мои губы, проследовав по изгибам ее бровей, одно за другим, опечатали непроизвольно сомкнувшиеся веки, то до меня, откуда-то издалека, донесся ее бархатный голос:
 
- У меня такое чувство, что ты меня обезглавил. Ты убиваешь меня. Я понимаю почему от тебя сбежала твоя женщина.
 
- Почему?
 
- Ты отнимал у нее возможность оставаться самой собой. Я поступила бы точно так же. Дала бы деру. Или растворилась бы в тебе, став твоей тенью. А ты бы потом разлюбил меня, потому что привык ко мне, и моя любовь, со временем, сделалась бы для тебя чем-то скучным и обыденным. Чем-то таким, что можно легко взять в руку. Почти без всяких на то усилий. И этого, во что бы то ни стало, допускать нельзя! А я слишком слаба перед тобою. Это я понимаю уже сейчас. Да! Ты бы разлюбил меня! И совершенно бы этим уничтожил! 
 
- Какая чушь! А вдруг это ты разлюбила бы меня?!
 
- Это еще хуже! Потому что, если бы я разочаровалась в тебе и остыла, то я не знаю, что заставило бы меня еще вспыхнуть вновь!
 
- Ты ненормальная.
 
- Мы оба. Мы оба, милый, ненормальные. Иначе не ввязались бы в это и не стояли сейчас здесь.
 
К нам подошли наши друзья и Светлана пожаловалась на то, что она замерзла.
 
Я равнодушно согласился с тем, что довольно прохладно, отчужденно принял предложение Сархана разъехаться по отелям, а когда мы покинули Байоку-Скай, то рассеянно поддержал идею Жени прогуляться до ее гостиницы пешком.
 
Улицы, по которым мы сюда шли, оказалось узнать довольно не просто, и, еще сложнее, в них ориентироваться, так как несколько часов тому назад еще свободные тротуары, теперь были запружены многочисленными торговцами, продававшими буквально всё: от обуви до фаллоимитаторов.
 
Женя вознамерилась спустить последние, оставшиеся у нее, баты, а я, вспомнив о поджидавшем меня в номере ворохе самых различных сувениров, с удовольствием внес свою лепту абсурда, купив новый чемодан, в каковой, тут же, с идиотской улыбкой и машинальной аккуратностью, укладывал все судьбоносные приобретения своей спутницы.
 
Покорно блуждая за ней среди бесчисленных рядов разноцветного хлама, и слушая какую-то далекую музыку своего, ставшего уже совсем ручным, уравновешенного отчаяния, я ухитрялся внимать ее вопросам и давать какие-то дурацкие, казавшиеся ей абсолютно верными, советы, хотя, большей частью, фактически отсутствовал.
 
Моя ослиная, верблюжье-вьючная покладистость, вызвала у нее умиление и она расщедрилась на комплимент моему нечеловеческому терпению и беспримерной, с ее точки зрения, стойкости.
 
Однако, чувствительность к происходящему возвращалась ко мне весьма неожиданно и, настолько резко, стихийно, что уличные звуки и запахи, стремительно врываясь в мое сознание сквозь пелену оглушения, ослепления собственной внутренней жизнью, вскрывали мои нервы, а я, болезненно прозревая, вдруг оказывался совершенно беззащитным перед наплывом удушающих меня эмоций, перед грацией, голосом и неповторимым обаянием Евгении, перед всем этим шумным, теплым и дружелюбным городом, который приютил меня и мою, с трудом вмещавшуюся внутри, постоянно высовывающуюся из меня душевную болезнь.
 
Это было похоже на то, как если бы я более или менее неожиданно умер, и, лежа после шумных поминок в гробу, оставленный всеми, периодически оживал, приходил в себя, сбрасывая тяжелый сон смерти, видел далеко простирающуюся радость существования, с равнодушным спокойствием убегающего вдаль без оглядки на мой труп, любовался красками такой близкой, но всё же уже недоступной мне жизни, вдыхал ароматы скользящих мимо цветов и женщин, а затем, вновь внезапно остывал и окоченевал, растворяя сознание в горьком сожалении, постепенно слабеющем и гаснущем в медленно опускающемся занавесе молчания и тьмы.
 
Эпизодически, сквозь монотонную неспешность нашего передвижения между бесконечных торговых рядов и убаюкивающее сознание нагромождение шумов, меня осторожно и исподволь касалось серое острие взгляда Евгении.
 
В этих глазах, строго и без улыбки коловших мое лицо, было столько сосредоточенного желания и чего-то темного, весьма напоминающего ненависть, что я стряхивал свой полусон, и, возвращаясь к действительности, ощущал беспокойное нетерпение, тут же переходившее в настоятельную потребность оказаться с ней вдали от всех, в белой пустыне гостиничного номера, где можно было беспрепятственно и страстно наказать ее за провокационную смелость этих взоров и выменять на нежность тот многообещающий гнев, который вызывающе дерзко мерцал в нефтяных зрачках.
 
В лифте, она задыхаясь, бросилась ко мне, и, кусая мои губы, прошептала, пьяно глядя в лицо:
 
- Я так тебя...желаю, что хочу тебя ударить....
 
 
 
Выйдя из душа уже обнаженной, Евгения медленно приближалась ко мне, словно вожделенный символ и олицетворение всего опасно прекрасного, что порою, с благословения Бога Разрушения, заплывало в гавань моего существования, и что, даже после своего неминуемого отбытия восвояси, продолжало составлять его богатство.
 
Глядя на тугие колебания бедер, на всю ее воинственную, ослепительную наготу, принимая в себя серую сталь остановившегося, ищущего за вратами глаз мякоть моей души, и входящего-таки в нее острого и ледяного взора, у меня зародилась мысль, будто всё то, что сейчас произойдет, не только не имеет никакого отношения к реальности, но я, к тому же, присутствую при мрачном, хотя и невероятно соблазнительном магическом обряде, суть которого связана с человеческим жертвоприношением. 
 
Не знаю, был ли я на самом деле тогда с Евгенией, а если и был, то всё же, не с нею, хотя, у нее на этот счет, полагаю, имелось совсем другое мнение, так как реальность - понятие довольно субъективное и, в значительной степени, фантастичное.
 
Всё мое горение и весь звериный пыл, с которым я, проваливаясь в удушливую пропасть бесконечного движения, обладал ею, исходили из темных координат, каковые находились в оккупации существом иной внешности, иной повадки, иной энергетики, а вся моя ненормальная энергия, вся инфернальность дьявольского энтузиазма, изливались из источника невероятно удаленного как от личности Евгении, так и от всего происходящего, но очень близкому по отношению к вышеупомянутому существу.
 
То, что я вытворял с телом своей подруги, было очень близко к смерти, и именно о небытии я в тот момент и мечтал, с той лишь разницей, что Евгении я совершенно не желал никакого зла, а себя мне хотелось вытолкнуть из этого мира через черный ход, - пусть даже и сквозь Женю, - вышвырнуть в наказание за то, что воля моя была парализована, за то, что я позволил закабалить не только часть своей души, но и сообщающиеся сосуды сердца и мозга, за то, что даже сию минуту, я продолжал думать об этой женщине, за то, что только с нею и только через нее я мог быть счастлив.
 
Мое ментальное заболевание, похоже, являлось неизлечимым.
 
Ни феям, ни демонам, было не под силу вернуть мне потерянный некогда мир, мир, в котором жили и умирали ничего не знающие о подобных недугах счастливые люди, словом "любовь" именующие вялую возню друг в друге, с легким сердцем мастурбирующие друг другом в паузах между сном и бесконечной работой.
 
Взирая изнутри своего тела, словно из распахнутого окна старого дома, на то, как искажается судорогой экстаза лицо оргазмирующей Евгении, как она жадно хватает ртом ускользающий воздух, как сжимает побелевшими от напряжения пальцами накрахмаленную простынь, моя душа мастурбировала воспоминаниями о совершенно другом лице, и, параллельно действу, в котором я принимал самое непосредственное участие, видела перед собой абсолютно иное тело, упивалась дурманящим ароматом кожи, принуждая страдать даже в эти минуты и ощущать у нёба переливы неповторимого вкуса таких заповедных участков ее священной для меня плоти, о каковых обычно умалчивают, как поэты, так и гинекологи.
 
Две эти женщины, раскрываясь передо мной в своей последней обнаженности, душистыми лепестками своих росистых цветов сминали грань между мирами, рушили барьер между вчера и сегодня, и всей своей сущностью, мглистой и влажной, всем жаром своей восхитительной плоти, ходатайствовали перед Адом о моем бессмертии, криком взывая к нему из бездны наслаждения.
 
Сжав жезл у основания, истово крестил я дев этих, подставлявших под совершенно несвятую воду щеки свои, совершал таинство аорто-смешения, окропляя лица послушниц мутными каплями, жемчужно повисающими на подбородках их и ресницах.
 
В удушливом холоде этой демонической сверхреальности я воскрешал к жизни свою павшую любовь, но запах серы и распада шел отовсюду, и единственное, что мне оставалось, так это терзать плоть Евгении, игольно прошивая насквозь ее "Я", которое надлежало бы спрятать прежде, чем у меня выросли клыки и я обрел вкус к яростному, безжалостному и изничтожающему эротизму.
 
До тех пор, пока я истязал ее, я был недосягаем для боли и сожаления, и заупокойный звон колоколов по оплакиваемому созданию был не слышен, он тушевался и гиб в стенаниях Жени, оргазмы которой наслаиваясь один на другой, доводили ее до крайнего исступления.
 
И сквозь пелену бордового тумана, в полумраке внутренних и внешних сумерек своей личности и бангкокских апартаментов, я слышал срывающийся, высокий и звонкий голос Евгении:
 
- Убей меня! Я больше не могу! Убей! 
 
Я послушно хватал ее за шею и пережимал ей горло, не переставая двигаться в ней со зверской скоростью, не испытывая ничего, кроме ярости и запредельной ненависти к этому миру, миру, в котором смердела, разлагаясь в непотребстве тления, моя мертвая мечта.
 
Затем, ощутив внутренний трепет в ней, начинавший постепенно переходить в распространявшуюся по всему телу дрожь, отпускал, и она, задыхаясь, содрогаясь, оборачивалась ко мне, и тусклыми глазами, преданными глазами готовому ко всему и на всё животного, не отрываясь следила за моим лицом и взглядом, прежде, чем сдавленным голосом, хрипло проговорить:
 
- Напои меня! 
   
Уже не видя перед собой ничего, проводив потухшим взором бесшумно удалившийся призрак, потный, гневный и преисполненный похожего на сложное счастье злорадного отчаяния, я молча и тяжело, словно подстреленный зверь, равнодушный ко всему на свете, валился на спину, оставляя нависшей надо мной женщине одну-единственную вертикаль, которую она, молитвенно прижимая к своему лицу, терла о щеки, и, кажется, пыталась съесть...
 
 
 
Позднее, прощаясь с Евгенией, более или менее удачно прикидываясь живым и целуя ее теплые губы, несмотря на чувство глубокой признательности и искреннее восхищение ею, я ощущал дичайший холод внутреннего и тотального равнодушия ко всему, что со мной происходило.
 
Всё это замечательное, связанное с нею эротическое происшествие, не взирая на видимость глубины и буйство красок, непонятным образом не оставило во мне почти никакого следа; стекло со стен моей татуированной другим именем души, будто вода по камню.
 
Удивляясь своей чудовищной омертвелости, трупной окоченелости духа, я, вопреки этой досадной и нездоровой нечувствительности, продолжал испытывать сильную, а местами и труднопереносимую боль, которая, едва я только попрощался с Евгенией и сел в самолет, сделалась невыносимой.
 
Вдобавок, я почти ничего не помню, как прощался со Светланой и Евгенией, в виду того, что моя отгороженность от мира достигла такого небывалого пика, что Сархану иногда приходилось подталкивать меня рукой, чтобы вернуть в постоянно дрейфующую и смещающуюся куда-то ненавистную действительность, из которой я периодически вываливался, словно замечтавшийся кот из окна.
 
В самолете мой друг попытался проявить участие к моему состоянию, но недуг мой всё еще продолжал находиться в фазе совершенно исключавшей какой-либо эмоциональный отклик на внешние раздражители, поэтому, трезво оценив ситуацию, он счел за благо оставить эти бесплодные попытки.
 
 
 
 
 
Спустя двое суток, уже находясь в Москве, я получил неожиданное сообщение от той, которую считал безвозвратно утерянной.
 
"Я прилетела."
 
"Вероятно, с Марса?" - непослушными пальцами набрал я ответ.
 
"Нет. Из Таиланда. Я вылетела на следующий после тебя день и всё это время отдыхала на Патонге. Почти не покидала Бангла-Роад. Знаешь такую улицу?"
 
В моей голове разорвалась граната.
 
Когда рассеялся дым и охватившая меня ярость совершенно нелогично мутировала в новый приступ тоски, то я, как-то через чур уж со стороны, - как-будто стал нечаянным свидетелем не имеющей ко мне никакого отношения сцены, - подивился уродливости своей любви: ее пинают, деформируют метанием гранат и дерьма, а она знай себе тащится вперед, словно навьюченная непосильной поклажей и многократно изнасилованная погонщиком хромая ослица.
 
Это же надо: неделю находиться у меня под боком, в каких-то дряблых десяти километрах, знать о том, что я - рядом, и не дать о себе знать хотя бы полунамеком! 

Какая замечательная выдержка и какой восхитительный сучизм!
 
У меня возникло непреодолимое желание кого-нибудь придушить. 
 
И я подумал, насколько здорово, что ее сейчас нет со мною рядом, так как соблазн обнять ее намного сильнее, чем следовало, был бы как никогда велик.
 
"Ты нашел себе кого-нибудь?"
 
"Да. Уже неделя, как сплю с Дедом Морозом ", - ответил я.

"Отлично. Рада за тебя. Продолжай в таком же духе."
 
"Если родится мальчик - назову твоим именем", - пригрозил я.
 
"У тебя извращенный юмор."
 
"Зато нет гнили в сердце."

"Ты намекаешь на то, что у меня гнилое сердце?!"
 
"Нет. Но утверждаю, что мозг несколько протух. Видимо, перележала на пляже и перепила в барах."
 
"Уж не сомневайся: мне было чем заняться!"
 
"Многих осчастливила?"
 
"Не суди о других по себе! Я говорю лишь о мужском внимании."
 
"Надо же! А я думал тобой интересуются исключительно женщины."
 
"Всё! Достало! Нам не о чем больше говорить."
 
И между нами пролегло длительное, угрожавшее стать, едва ли не вечным, антарктическое молчание.
 
Дни шли, мелькали недели, а я пребывал в неведении как она живет и что делает.
 
Внешне я более или менее успешно прикидывался беззаботным и довольным жизнью человеком.
 
На людях, в повседневной суете, это было сделать совсем не сложно, но, едва я оказывался предоставленным самому себе, как тут же подвергался изощренной и нескончаемой экзекуции.
 
У меня было такое состояние, что я, вполне осознавая о полученной мною довольно сложной, но внешне абсолютно незаметной травме, должен быть делать вид, что ничего серьезного на самом деле не случилось, хотя и понимал насколько это внутреннее увечье являлось опасным, насколько темными и неясными выглядели не только перспективы вероятного выздоровления, но и определить, как отныне сложится моя дальнейшая жизнь, представлялось теперь делом совершенно невозможным; я следовал всем нелепым предписаниям безграмотных врачей, послушно выполнял все требующиеся от меня и кажущиеся бессмысленными процедуры, я делал всё, чтобы производить впечатление мужественной и стойкой личности, храбрившейся перед медиками и демонстрировавшей всем своим видом готовность к будущему здоровью, а на деле, безумно уставшей от изуродованной до неузнаваемости реальности, дышавшей оскорбительной и пошлой новизной больничного отделения, и тайно желавшей лишь одного: чтобы этот замечательный мир либо сгинул, либо оставил меня в покое, как-нибудь невзначай добив и прекратив мои комические потуги казаться живым.
 
Это серое, тусклое, провонявшее марганцовкой и хлоркой существование, самым губительным и безжалостным образом, выматывало мою, отвыкшую от заунывности однообразия и успевшую за это время пристраститься к полетам, нервную систему.
 
Атмосфера клинической стерильности и асептической пустоты воцарилась в пустыне моей новой, бонусной, но такой не нужной, в сущности, жизни. 
 
Я с любопытством присматривался к себе и с удивлением замечал, что не испытываю ни злобы, ни обиды на больного ангела в женском обличье, в то время, как будь на его месте любое другое создание, прощено бы оно не было никогда.
 
Мне только и осталось, что вести существование равнодушного хроникера собственного слабоумия, и необходимые для этого ингредиенты: наблюдательность, вялое любопытство и ирония.
 
 
 
Прошло три месяца прежде, чем я обнаружил в своем телефоне странное сообщение: "Я соскучилась".
 
Рядом красовался смайл изображавший сердце, но на самом деле гораздо больше походивший на ягодицы.
 
Это выглядело, как предложение или приглашение.
 
И я задумался.
 
Задумался над загадочной природой любви. 
 
Если люди и любят, то ЧЕМ? 
 
Я смотрел на рассыпавшийся по экрану моего телефона бисер букв, но видел совершенно иное...
 
Пьянящие, дурманящие миражи неоднократно отпетой любви, нелепо и упорно восстающей сквозь прах и тлен...
 
Собственно, я оказался в положении человека, только что вышедшего из нарко-лечебницы, неимоверными усилиями избавившегося было от пожирающей его жизнь зависимости, но, по возвращении домой, обнаружившего на кухонном столе провокационно оставленный шприц с вожделенно-запретным содержимым.
 
Неужели я уступлю соблазну и опять впрысну в свой кровоток отраву ее эксгумированной страсти?
 
Сладкие, благоуханные надежды, подобные нарумяненным и тщательно надушенным покойницам, ожидали ангажемента.
 
Любить иль хоронить?
 
Вот в чем вопрос...
 
Будь в бедности любви ее чуть меньше эгоизма, я предпринял бы попытку реанимации даже полуразложившегося, но холодный душок, шедший из подвала ее сердца, убеждал в том, что этот нищенский карнавал не заслуживал продолжения.
 
                2.07.2014г.