К дню Победы. Касторное. ч. 5

Константин Дегтярев
К 69-й годовщине Великой Победы

 Приключения бравого сержанта Юрьевой
 в Великую отечественную войну

Около двух часов дня на батарею прибыл, наконец, капитан Шурыгин. Он внимательно выслушал доклад Афонина, прошелся по позиции, одобрил меры по маскировке и похвалил за находчивость, с которой орудия закатывали в капониры: сразу вслед за медленно, в течение пяти минут поднимаемым маскировочным щитом.

— Вот, молодцы, вот — солдатская смекалка — зуб даете, товарищ старший лейтенант, что противник ничего не видел?

— Ну, только если заранее знал и в бинокль присматривался.

— Хорошо-хорошо, завтра посмотрим… Хлеб на завтрак получили?

— Так точно, товарищ капитан! По буханке на человека, еще теплый.

— Ну вот, видите! Жить становится лучше, жить становится веселее. Про кухню у меня тоже хорошие новости. Четвертый эшелон уже разгружается, так что обед будет почти по расписанию, проголодаться не успеем. А теперь — собираемся, и в дорогу!

— В какую дорогу? — удивился Афонин, — мы ведь же уже на месте!

— Нет, не на месте. Мне тут не понравилось — бугор, ветром продувается, вредно для здоровья личного состава. Опять же, комаров нет, ночевать будет скучно. И копать ничего не надо, а я ведь вам обещал, помните? Не дал слово – крепись, а дал слово — держись, правильно я говорю? Правильно. Сейчас, соблюдая все те же меры маскировки — здорово Вы со щитом придумали, молодец, — заново погрузимся по машинам, и поедем в живописную рощу, с ручейком. Спать будем в палатках, на свежем воздухе, как в пионерлагере. Чудесное место, и все-то там есть: и комары, и земляные работы.

— Вы шутите, что ли, товарищ капитан? — обиженно воскликнул Афонин — мы ж тут три часа вкалывали! Так здорово устроились!

— Ну да! Еще пять часов осталось, у нас же восьмичасовой рабочий день, правильно я говорю?

Афонин глубоко вздохнул, с трудом подавляя желание продолжить жаловаться. Шурыгин ухмыльнулся, очень довольный эффектом от своей шутки, достал из планшета карту и начал объяснять будущей засады. По ходу объяснения Афонин робко поднял вопрос о церкви и проверке орудий.

— О, это Вы очень хорошо сделали, что не стали стрелять, товарищ старший лейтенант. Надеюсь, сами понимаете, как это было бы неуместно после таких мер по маскированию. Положение орудий и сам факт нашего присутствия необходимо как можно дольше скрывать от немцев. И даже сейчас нужно скрывать, потому что в точности на наше место встанет 4-я батарея. Но меня другое удивляет: Вы же артиллерист, должны понимать, что на такой дальности юстировку тремя снарядами не проверишь, слишком большое рассеивание. Что ж Вы так, а? Вы же военное училище заканчивали, служили!

— Да нет, что Вы — я все понимаю. И с Облонским обсуждал. Просто, думал, как снаряды сэкономить. А тут и рубеж, и НП немецкий, и юстировка, все одним разом все. Мне кажется, по характеру промахов можно было вывод сделать…

Шурыгин замахал руками:

— Да что Вы кашу какую-то во рту валяете? Какой еще характер промахов? Артиллерия — наука точная, извольте следовать наставлениям. Одним разом! Одним разом, да без глаза. За тремя зайцами погнались, так получается? Откуда эта дамская логика у советского офицера? Вы в институте благородных девиц учились или в артиллерийском училище?

— Виноват, товарищ капитан!

— Ладно, раз не стали стрелять — значит, не виноваты. Будем считать эту Вашу мысль черновой. Фантазией, так сказать, на артиллерийскую тему. А церковку развалить нужно обязательно, это вы правильно сообразили. Что, в свою очередь, положительно свидетельствует о Вашем командирском кругозоре. Вот тут Вы молодец, хвалю.

Афонин смутился; не зная, — то ли расстраиваться из-за разноса, то ли радоваться похвале. На всякий случай, вытянулся в струнку и выпалил:

— Служу Советскому Союзу!

Шурыгин, пряча улыбку, взял его за плечо и повернул, словно ребенка в зоопарке, вправо, показывая пальцем на поле между опорным пунктом и колхозной усадьбой.

— Давайте, вот как сделаем. Сейчас отправляйте хозяйство и взвод управления на место засады, а сами с обоими огневыми взводами скоренько развернитесь вон на том поле, отстреляйтесь по церкви и сразу сворачивайтесь! С личным составом проведите подробный предварительный инструктаж, грамотно спланируйте время. По времени раскладка такая: приехали — восемь минут на все: развернуться, пострелять и свернуться. И секундой позже чтобы духу Вашего там не было. Мираж, дымка! Восточная сказка! Потом отъезжаете строго в тыл, на полтора километра, до перекрестка, поворачиваете и скрытно, закрываясь вот этим э-э-э… холмом следуете к месту назначения. Все, что выше грузовика — это холм, понятно? Успели, не успели, развалили церковь, не развалили — неважно. Главное — уложиться в восемь минут. По результатам накажу. Я тут буду стоять, на этом самом НП, все видеть, все замечать, с секундомером. Давайте, исполняйте.

Афонин, почуяв в словах командира веселый вызов, азартно приложил руку к козырьку:

— Есть за восемь минут, товарищ капитан!

— Да! Пехоту не забудьте предупредить! Там перед вами пехотная позиция, пошлите кого-нибудь, объясните местному начальнику, что и как будете делать. Заранее! Ясно? Пусть тоже побегают, спорт – это жизнь, это здоровье. И прямо на пехоту не залезайте, сотню метров позади, как минимум. Надо быть вежливыми с боевыми товарищами, правильно я говорю?

В словосочетание «боевые товарищи» Шурыгин вложил всю ту снисходительную иронию, с которой артиллеристы относились к пехоте, и которую он тщательно культивировал в своей батарее. Сам он подобной чепухой, конечно, не страдал, но считал полезным воспитывать в своих бойцах дух воинственной элиты, пускай и засчет слегка презрительного отношения к прочим родам войск. А пехоте не убудет, да и что эта пехота? Сегодня есть, а завтра, глядишь — уже и нет ее…

Глава III.9

Людочка, услышав, что они покидают опорный пункт и едут в лес, в засаду, нисколько не расстроилась. В блиндаже, хотя и вполне комфортабельном, по военным меркам, ей категорически не нравилось: темно, сыро, и с потолка все время что-то сыплется. А приказ не выходить из траншей и все время носить каску испортил настроение окончательно. В лесу — приволье, копать ее все равно не заставят, а среди деревьев наверняка уютнее, чем на этом плоском, продуваемом ветрами бугре. Когда разнесся слух о предстоящих стрельбах, Людочка тут же кинулась к Афонину с требованием взять ее посмотреть. Тот поначалу отнекивался, но сраженный аргументом про возможный несчастный случай, сдался. И то верно — случится что, а санинструктора рядом не было. Шурыгин первый же его взгреет за такой недосмотр. Она демонстративно прошла мимо автомобиля Облонского и села в третий грузовик, рядышком с галантно потеснившимся Зиминым. Всю дорогу они втроем с водителем, который тоже оказался весельчаком и знатоком анекдотов, хохотали, дурачились и смешили друг друга.

Афонин загодя послал делегата связи, для пущей важности, выбрал на эту роль представительного баскетболиста-разведчика Тетерина. Тот, судя по всему, в точности исполнил свою миссию, т.к. на огневом рубеже их уже поджидал пехотный капитан, исполненный мрачной решимости не допустить безобразий на своем участке обороны. От него слегка попахивало — грамм на сто пятьдесят; а в остальном — стоял твердо, говорил внятно.

— Так, кто тут главный? — зычно крикнул пехотный — подать сюда!

Несмотря на грозность этого окрика и капитанские погоны, на него никто не обратил внимания. Афонин так накрутил хвоста на инструктаже, что ни у кого даже мысли не возникло отвлечься, все были заняты развертыванием орудий. Капитан стоял посреди солдатской суеты, очень строгий, прямой и грозный, — но он с тем же эффектом мог стоять рядом с несущимся во всю дурь паровозом или, к примеру, с низвергающимся в пучину водопадом. Ему даже пришлось немного посторониться, когда мимо выкатывали на руках орудие. К счастью, Афонин подошел сам, помянув о приказе Шурыгина быть вежливым с пехотой. Впрочем, доложился он подчеркнуто сухо:

— Старший лейтенант Афонин, заместитель командира 1-й батареи артиллерийского полка 3-й истребительно бригады! Пристрелка орудий, товарищ капитан. Приношу прощение за неудобство, отстреляемся — и ровно через 8 минут нас тут уже не будет!

Капитан, найдя, наконец-то подходящий объект для своего возмущения, громко выдохнул ароматный воздух через раздувшиеся ноздри, — ни дать, ни взять, Змей Горыныч, спичку поднеси — пыхнет огнем. Перекрикивая суету и громыхание, он заорал на Афонина:

— Мать твою так, лейтенант! Ты места получше не мог найти? Через восемь минут? Да через пять минут немцы вас засекут и половину дивизионного боекомплекта на мой батальон выложат! Какой м…к распорядился?

— Распорядился командир батареи капитан Шурыгин.

— Осколочно-фугасный! Кран на ноль! Заряжай! — кричали командиры взводов!

— Я его, мерзавца, под трибунал! — кричал пехотный капитан.

— Хорошо-хорошо, пишите рапорт командованию. Но пока что советую отвести людей в укрытие, если Вы опасаетесь ответного артобстрела. Вообще, с самого начала следовало об этом позаботиться — Афонин старался говорить спокойно, хотя готов был убить этого пьяного дурака, кравшего у него драгоценные секунды.

— Отражатель ноль-ноль! Угломер 00-30! Шкала ОФС! Дальность 37! — продолжали звучать команды.

— Да я сейчас тебя самого в укрытие отведу! И там закопаю на хрен! Быстро собрали манатки и валите отсюда! Или мне своих бойцов позвать?

Афонин пожал плечам и нетерпеливо глянул на часы. По плану, первое орудие уже должно было выстрелить, но почему-то задерживалось. Он посмотрел на позицию первого взвода через капитанское плечо: оба орудия были образцово развернуты, заряжены, номера стояли по местам, один наводчик прилип к прицелу, а второй… — так вот в чем задержка! — сержант Сухиничев стоял далеко в стороне от орудия и о чем-то спокойно разговаривал с Облонским. Афонин почувствовал, как в его груди вскипает благородный гнев начальника, обнаружившего вопиющий факт неподчинения. Обсудили ведь все на инструктаже, сто раз повторил, что каждая секунда на счету — и, вот, на тебе, беседуют, как две дамочки за чашечкой кофе! Он рванулся было к ослушникам, но капитан, разозленный ничуть не меньше, ухватил его за рукав и грубо развернул к себе. Гнев Афонина перекинулся на капитана и он с большим трудом удержался, чтобы его не ударить. Облонский видел эту сцену краем глаза и верно понял ее значение; он что-то крикнул и махнул рукой: через секунду второе орудие его взвода оглушительно выстрелило и с молодецким, ухарским звуком «ррррашшшт» послало снаряд в сторону немцев. Все замерли, напряженно вглядываясь в трассу, и даже пехотный капитан выпустил руку Афонина, повернулся и, нарастив ладонью козырек щегольской фуражки, с самой скептической физиономией принялся ожидать результата.

— Э-э-э, да вы еще и мазилы, к тому же! Робингуды хреновы, — высокомерно протянул капитан через пару секунд, увидев вспухшее далеко за колокольней, в несжатом еще желтом пшеничном поле, темное облачко разрыва.

Когда Облонский понял, что стрелять по церкви все-таки придется, он почувствовал внутри такую пустоту, как будто шагнул неожиданно в пропасть и потерял опору, и теперь оставалось только лететь и лететь. Почему-то именно этот зарок — не рушить колокольню — казался ему теперь самым важным, тем самым, нарушив который, он обрекает себя на проклятье и гибель. Он успел обрадоваться, когда ему так ловко удалось отговорить Афонина от стрельбы. Но тем страшнее, словно смертный приговор, прозвучал для него неожиданный приказ Шурыгина. Все, что происходило потом — инструктаж, поездка, заносчиво вздернутый носик Людочки, представлялось ему как бы в полусне; реальность лишь иногда прорывалась к нему через пелену внутренних страшных мыслей о смерти, о боли, о том, как это все произойдет. Наверное, такими же нелепыми, несоответствующими страшному смыслу происходящего должны представляться приговоренным к казни преступникам подготовительные ритуалы: все эти исповеди, зачитывания приговора, последние желания; в его сознании они не более чем насмешка, оскорбительная в своем легкомыслии игра. Именно с таким ощущением Облонский вытерпел инструктаж, погрузку и дорогу до места развертывания. Ни одна мысль не задерживалась у него в голове, кроме той, что все кончено, и что он вступил на торжественный и страшный путь, прямиком ведущий к смерти.

Прибыв на место, он, покорствуя судьбе, подал все положенные команды. «Красиво — как будто собственным расстрелом командую» — посетила его истерически-смешливая мысль. Он точно расчел расстояние по биноклю, картинно встал, вдохнул воздух и готов уже был крикнуть «Огонь», как вдруг обнаружил прямо перед собой наводчика Сухиничева. Лицо сержанта было растерянным и вызывающим, оно полностью противоречило деловитой обстановке, в которой батарея приготовлялась к стрельбе, разрушало течение событий, внушало страх и надежду. Ухватившись обеими руками за свой бинокль, как будто он мог его удержать или укрепить, Облонский испуганно смотрел на Сухиничева и пытался осмыслить этот вопиющий, немыслимый в данной ситуации акт неповиновения. Сухиничев смущенно улыбнулся и сказал:

— Вы уж извините, товарищ лейтенант, но я по церкви стрелять не буду. Лучше Вы сами стреляйте, а я — не могу. Нельзя верующего человека заставлять. Даже приказ такой был от товарища Сталина. Правда, я сам читал. И закон такой есть.

Облонский подавился нехорошим смешком. Если он и находил какую-то юридическую лазейку в этом полусумасшедшем споре с собственным зароком, то она как раз и заключалась в неявности его личного участия в разрушении церкви. Он только скомандует и вычислит расстояние, а наводить орудия, дергать спуск будут другие — и, может быть, это не будет считаться? Но теперь, после дикого поступка Сухиничева, в его голову снова полезли мысленные аналогии с казнью: вот, его привезли, положили на плаху, а палач возьми, да скажи: — не буду рубить голову, нет такого закону, чтобы головы заставляли рубить. Вот Вам топор, товарищ лейтенант, рубите как-нибудь сами.

Облонский отлично понимал, почему сержант не хочет стрелять. Он, городской мальчик из интеллигентной семьи, все же имел за душой, как и всякий русский человек, подстилку того православного крестьянства, которое целиком и полностью составляло личность Сухиничева. Каждый командир и боец на батарее в большей или меньше степени осознавал, что совершает какой-то неясный грех, уничтожая колокольню, и каждый боролся с этим чувством, призывая на помощь весь имеющийся запас рассудочного, рационального. У простодушной Людочки, когда она увидела любовно вписанный в желтые и зеленые поля белоснежный столбик с золотой маковкой, даже слезы брызнули из глаз, — так вдруг стало жалко этой удивительной красоты, и папа вдруг вспомнился, — он ведь точно такие же купола в молодости золотил. Зимин, расчисляя расстояние до церкви, не мог отделаться от навязчивых мыслей о ее архитектурной ценности. «Интересно — какого она века? — думал он, прикидывая ширину базы в тысячных, — если, положим, XIX век — не так уж и страшно, такого барахла полно. Но больно уж вычурная. Как это называется — барокко, что ли? Откуда тут, в деревне, — барокко?». А пожилой установщик Покровский, четвертый номер первого орудия, повернув снарядный «кран» на фугасное действие без задержки, тайком перекрестился и прошептал: «Прости меня, Господи! Прости ради победы воинства православного!».

Афонин продолжал о чем-то ругаться с пехотным капитаном; Облонский заметил, что он тянет через капитанское плечо голову, не понимая, в чем задержка. Задержка! Облонского словно током прошибло: не должно быть задержки! Дисциплина, долг, присяга! Странные, не от его внутреннего мира, но все же имевшие ясное и основательное значение слова прозвучали неожиданно торжественно и весомо. «Мне все грехи отпущены. Я солдат. Я здесь, чтобы убивать и умирать; так надо». Эта мысль привела Облонского восторг, он встрепенулся и сочувственно, радостно и строго посмотрел на Сухиничева.

—Ты снова под трибунал захотел? Неймется тебе? — начал он сиплым голосом больного ребенка, но потом прокашлялся и гаркнул по-командирски звонко — Бегом к орудию!

Сухиничев стоял, улыбаясь ласково и радостно, только что не сияя мученическим венцом над головой.

— Отдавайте под трибунал, товарищ лейтенант, ежели считаете нужным, но стрелять я не буду. Кабы это танк фашистский был, — одно дело, а в церковь нельзя. Грех большой, Бог не простит!

— Так, ясно… С тобой позже…

Облонский резко крикнул: «Шишлов, заменить!», круто повернулся ко второму орудию и и скомандовал:

— Второе, огонь!

Второе промазало. Облонский видел трассу, машинально прикинул величину сноса и понял, что виной тому, скорее всего, ветер. Математика! Еще одно опорное слово! Дальность, ветер, формула сноса! Все внезапно упростилось: и эта церковь, и неуместный кульбит Сухиничева, и собственная смерть. Как можно думать о мелочах в мире, в котором царят дисциплина и математика? Заряжающий второго орудия швырнул снаряд в казенник, сухо лягнул полуатоматический затвор.

— Отставить! — крикнул Облонский весело, на бегу, — он бежал к орудию. Беглый осмотр панорамы не выявил никакой неполадки: все установки верные, в гнезде не шатается, остается только боковой снос. Ветер ласково погладил его по щеке: ага, метров 5 в секунду, дует в полцены справа. В голове вспыхнула «командирская» формула и заученная еще в училище наизусть таблица коэффициентов.

Все напряженно смотрели на второе орудие. Стало тихо, только Афонин опять о чем-то тихо заспорил с настырным пехотинцем, не переставая тревожно вытягивать шею. С немецкой стороны донесся, наконец, слабый звук разрыва от первого снаряда: «бббум!».

— Поправка на ветер 00-04 —озвучил результат Облонский и подкрутил барабан на нужную отметку. Приложившись к окуляру, маховичком подогнал перекрестье в середину затейливой закомары — Огонь!

Грохот выстрела оглушил— второпях он забыл открыть рот и резкий акустический удар больно стиснул барабанные перепонки. Орудие слегка подпрыгнуло; ствол мягко катнулся назад-вперед и вышвырнул по ноги дымящуюся гильзу. «Откат нормальный!» —весело гаркнул замковый. Через пару секунд из колокольни брызнул веселый дождь кроваво-красных кирпичей, а вслед за ним поползло грязно-серое цементное облако. Снаряд попал точно в центр, точно под звонницу. Батарея грянула громовым «Ура»!

— Ей богу! — кричал Зимин — забегали, сволочи! Там, на верхней площаде!

Ему почудилось, будто на звоннице мелькнули какие-то тени. Людочка подбежала, выхватила бинокль:

—Где, где? Это фашисты, да?

На самой верхней площадке, там, где висели качавшиеся от неожиданного удара колокола, кажется, и впрямь что-то шевелилось.

— Ну да! Наводчики или наблюдатели!

Услышав эту новость, Сухиничев быстро подошел к своему орудию, бросил хищный, цепкий взгляд на колокольню, и что-то стал шептать на ухо командиру орудия, старшему сержанту Шишлову, который заменил его на месте наводчика. Шишлов слушал с очень сердитым лицом, недовольно отвечал, — ругался, должно быть, но потом кивнул и уступил Сухиничеву прицел.

Пехотный капитан мчался к своим окопам, яростно крича на ходу и размахивая руками. В траншее замелькали каски, словно торопливой змейкой промчалось стадо напуганных стальных черепах — это пехота разбегалась по укрытиям.

Третьим выстрелом Облонский выбил еще одну дыру, чуть ниже и левее первой, — и замер, завороженно любуясь результатом. Шишлов крикнул, напоминая:

— Первое орудие к стрельбе готово!

Облонский, не отрывая взгляда, скомандовал:

— Огонь!

Первый же снаряд, наведенный Сухиничевым, попал так ловко, что вырвал тот самый клок стены, на котором все еще держалась верхняя часть колокольни. Звонница, вместе с колоколами и увенчанной якорным крестом золотой маковкой начала крениться, валиться набок и, под громовое «Ура» батарейцев рухнула набок, оставив на растерзание второму взводу приземистый красно-белый обломок. Шестью выстрелами, четыре из которых попали в цель, взвод Зимина сровнял остатки с окружавшими церковь зарослями дикой сирени.

— Отбой! — прокричал Афонин.

Команду повторили командиры взводов и орудий; расчеты быстро свели лафеты, зачехлили стволы, побросали снарядные ящики и стреляные гильзы в кузова автомобилей и через пару минут машины резво сорвались с места.

— Семь сорок три! — победно крикнул Афонин.

— Четыре наряда вне очереди, — бросил Облонский Сухиничеву, заскакивая на подножку— и, скажи спасибо, что легко отделался!

— Так то ж церковь! Кабы мне кто сказал, что там фашист прячется — совсем другое дело вышло бы! Объяснять надо боевую задачу, товарищ лейтенант — сварливо отвечал Сухиничев, но тут же, нарвавшись на необычно-строгий взгляд комвзвода, поспешно добавил: — Есть, четыре наряда вне очереди!

Людочка, сидела в кабине вместе с Зиминым и, не сдерживая восторженных чувств, делилась впечатлениями:

— Вот это да! Вот это здорово! Вот это стрельба!

— По танкам, наверное, не так просто будет стрелять, — пытался охладить ее Зимин. Общее ликование было отравлено для него двумя промахами его взвода, допущенными несмотря на точно вычисленную Облонским поправку на ветер. Людочка его утешала: там же пыль столбом стояла, ничего не видно! И Облонский по целой колокольне стрелял, а Зимин — по какому-то огрызку!

В тот момент все батарейцы что-то друг-другу говорили, хлопали по спинам, смеялись, радовались. На короткое время война представилась им совсем легким, веселым делом, как в довоенных фильмах. Но буквально через минуту грубая реальность вновь вошла в свои права. После поворота у перекрестка из кузова идущей впереди машины закричали: «Смотри, смотри!»; потом земля приметно дрогнула и гулкий грохот прерывисто толкнул воздух. Людочка выглянула назад из-за опущенного дверного стекла и увидела, как на позиции, которую они только что покинули, один за другим вырастают и тут же опадают черные кусты разрывов.

— Эх, жарят! — возбужденно кричали из кузова.

— Вовремя ноги унесли!

— Да, важно!

— Как бы пехоту не зацепило!

Как именно немцы засекли стрельбу батареи — неизвестно. Может быть, это успели сделать те самые корректировщики, что обосновались на колокольне — если они там действительно были. Но, как бы то ни было, теперь немецкая артиллерия, верная своему высокомерному правилу не оставлять ни одного выстрела с нашей стороны без последствий, яростно громила пустое поле и пехотные окопы перед ним. До каждого бойца батареи дошло, какой «подарочек» они подкинули пехоте, и почему так разорялся пьяный пехотный капитан. Все невольно примолкли, представляя себе, как приходится сейчас этим пехотинцам, там, где неистовствовала свирепая стихия беспощадного артиллерийского огня.