Счастливое детство 40-х годов

Виктория Челнокова
     КОЕ-ЧТО ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ В. В. ЧЕЛНОКОВОЙ


                Утро красит нежным светом…
 

     Самое первое воспоминание – это даже нельзя назвать воспоминанием, это кадр, который длился несколько секунд и всегда пугал странным ощущением пустоты, идущей откуда-то из глубины существа, и еле уловимым, неслышным звуком на одной ноте. Передо мной темно-серый прямоугольник, вытянутый вверх, а слева внизу что-то большое и круглое. Только когда я возила в коляске своего  первого ребенка, я поняла, что это могло быть: вид из коляски; передо мной силуэт мамы в ее габардиновом плаще; в ногах у меня лежит мяч, а может, это авоська с продуктами висит на ручке коляски. «Кадр» возникал и в подростковом возрасте, и в 25-летнем, потом перешел в воспоминание о нем.

    А вот настоящее воспоминание: в тускло освещенной комнате с одним окном мы стоим вокруг овального оцинкованного таза, в котором моют ребенка. Мы – это я, бабушка и мама. Сцена пронизана умилением. Получается, что купали сестренку Валентину, она родилась в 1940 и  умерла в 1941 при бегстве от немцев из Ростова.

    В Ростов мама с тремя дочками приехала вслед за папой-военным, и там нас застала война. По улице мы ходили так: на одной руке мама держит Валю, другой ведет Леру, а я должна держать маму за юбку. Помню, как слушали по черному репродуктору объявление о начале бомбежки, как шли в бомбоубежище. Помню, как мама послала меня за молоком, а я разбила бутылку, споткнувшись о бровку тротуара (мне четыре года!). Помню, как уезжали в битком набитом вагоне, передо мной мужик сидел на мешке и грыз кукурузу.

    В Самаре мы все лежали в больнице, помню себя на одной кровати с мамой. Младшая умерла от скарлатины. Накрывались собственным красным ватным одеялом. Нас водили мыться в ванну, стоявшую посреди большой, холодной, обложенной кафелем комнаты; мама проверила и приятно удивилась, что на стенках ванны нет темной полосы.

    Дальше, после провала в памяти, - эвакуация. Мы жили в деревне под Арзамасом; возможно, пригодились ярославские корни отца. Было солнечно, весело, в соседних домах нашлись подружки-ровесницы. Мама сшила из тряпок две куклы, нарисовала им лица, из ленточек сшила платья, желтое и оранжевое. Мы с Лерой придумали собственный язык, ко взрослому возрасту в памяти остался только «гузёй» - это слово означало, что мы с тобой дружим. «Пойдем кататься на качелях?» - «А гузёй?» - «Гузёй.» _ «Тогда пойдем.»

   Мама по собственной охоте помогала на огороде хозяевам, и как-то осенью мы вошли в дом, а на полу стоит корзина, полная картошки, а сверху тыква и еще какие-то овощи. Мама картинно ахнула, старик со старухой просияли от удовольствия.


* Где-то в конце 60-х годов мама сказала, что несколько ночей подряд видела во сне ужасно знакомую женщину в синей кофте в горошек, и мучилась, что не могла вспомнить, кто это, хотя хорошо знала, что это кто-то близкий. Потом вспомнила: хозяйка дома, где мы жили в эвакуации. Мама расстроилась, потому что когда расставались, женщина плакала и просила не забывать ее, а мама, выходит, забыла, ей было не до того. Сейчас я думаю, что женщина в то время умерла и потому явилась к маме.


   Наверное, мы тогда голодали, но я этого не помню. Правда, как-то мама два дня говорила нам, что скоро по карточкам получим очень вкусную вещь – гречку, и как же велико было разочарование, когда оказалось, что это почти та же чечевица, которую мы ели изо дня в день.

   Иногда мама брала меня с собой, отправляясь в магазин, крошечный одноэтажный дом-кубик. Вдоль дороги на обочине всегда сидели нищие, они меня странно волновали, и однажды, когда мама вошла в битком набитый магазин и оставила меня у входа, я помедлила – и протянула руку, как для подаяния. Входившие в магазин люди озирались на меня, монет не подавали, и вскоре из домика выскочила мама, красная, как рак, и за руку втащила меня в магазинную давку.

   К тому же времени относится мой первый вопрос – откуда дети берутся. Мама сказала: «Из магазина». Я не стала уточнять, а задумалась сама – откуда они поступают в магазин? И решила: есть такой сад, в нем большие цветы, и на них растут детки, прикрепленные к стеблю спиной. Иногда туда заходит добрый садовник (обязательно добрый!), срывает их и относит в магазин.

   В 1942 году мы вернулись в Москву. Наш дом в Сокольниках на Огородной улице разбомбили – деревянный двухэтажный дом с печным отоплением, где до войны мы жили на втором этаже. Помню, на лестничной площадке какая-то девочка-ровесница (значит, 3-4 года) сказала: «У тебя мама старая». Мама у меня была очень красивая, и я кинулась на обидчицу с кулаками.

   Так вот, из Арзамаса мы вернулись, и нам дали комнату в подвале большого дома в Пальчиковом переулке. Весной его затапливала вода, и мама отгребала снег от окон. Но там опять было весело – подружки во дворе, игры цветными стеклышками на истертых мраморных ступенях парадного (дверь с золотой ручкой), гости у веселых молодых родителей, Новый Год, когда мы с Лерой обе видели, как ночью пришел огромный белый Дед Мороз, и поскорее зажмурились, а то бы он не оставил подарков. Когда гости уходили, и мама с папой выходили их провожать до лестницы, Лера быстро сливала в одну рюмку капли вина и водки, остававшиеся в рюмках и стопках, и лихо опрокидывала в рот.

   К тому же времени относится первое разочарование в маме: за какой-то лерин проступок она меня отшлепала и поставила в угол, где висели наши рыжие ватные пальтишки. Я была изумлена: как это – мама, а наказывает не за дело? Когда позже, уже на Серафимовича, из-за разбитой чашки она лупила меня, держа навесу за одну руку, я думала: она большая, сильная, а я маленькая и слабая, разве можно бить маленьких? Ну ничего, вот я вырасту, буду такая же большая и красивая, как она, а она станет старенькой и слабой, вот тогда я…! И мгновенно стало жалко будущую старушку, и следующая мысль – но как же она…?

   С начала 1944 года мы жили в «Доме на Набережной», тогда он еще назывался Дом правительства. Дом был удивительный – с горячей водой, лифтом, вахтершами в подъездах, десятиэтажный, чуть не самый высокий в Москве. Он тянется от Москвы-реки до обводного канала, состоит из трех смежных квадратных дворов, соединенных арками. В одном месте был надстроен 11-й этаж, много позже я узнала, что Иоффан, архитектор Дома, сделал для себя «пентхаус» на крыше. Самые престижные квартиры были в первом дворе, там окна смотрели на Кремль, в подъездах были особые лифты, с мягкой лавочкой и зеркалом - для вип-персон, как сказали бы сейчас. Дому принадлежала своя прачечная и амбулатория в дополнительном двухэтажном домике по дороге на «церковку» - красивую церковь на Берсеневской набережной. Церковь не действовала, в ней был какой-то музей, в полуподвале принимали пустую посуду, по второму этажу проходила пристроенная деревянная галерея – видимо, там как-то жили люди? На стороне Дома, обращенной к Москве-реке, был так называемый Клуб Совета министров, позднее в нем разместился Театр Эстрады. В этот клуб сначала мы с Лерой ходили в кружок бальных танцев, осталась фотография, где мы с ней в нелепых пачках из марли держимся за руки (я и сейчас помню, что такое «третья позиция»). Потом Лера по своей воле ходила в какой-то кружок, я – на музыку; Толя играл в теннис. Наконец, нелишним приложением к Дому был магазин – в 1-м этаже гастроном, выше – товары, еще выше – парикмахерская. Кстати, сейчас там все так же, только цены запредельные, в расчете на обитателей престижного дома. Кинотеатр «Ударник» примыкал к последнему подъезду, где мы прожили лет двадцать. Когда шел фильм «Тарзан» или «Последняя гробница», к подъезду приходилось пробиваться сквозь огромную толпу.

   Поначалу мы жили вчетвером, родился Толя - впятером в одной комнате на первом этаже во втором дворе. К тому же иногда у нас останавливались родственники из Ярославля! Здесь я с первых дней превратилась из Торы в Вику. Я давно обижалась на свое имя, девчонки часто дразнились: «Тора, Тора-помидора, мы в саду  поймали вора». С опаской собираясь в первый раз выйти во двор, я маме пожаловалась, и она сказала: «А ты говори, что тебя зовут Вика, это и правда твое имя». Я вышла во двор, меня окружили девочки и спросили, как меня зовут. И чувствуя себя самозванкой, я смело ответила: «Вика».

   Как-то мама выставила на подоконник две наши большие куклы с целлулоидными головами. Папа страшно рассердился, застав под окном толпу зрителей.

   Иногда родители уходили в гости, и мы с Лерой оставались одни; мы забирались с ногами на кровать и в ужасе их ждали, боясь высунуть ногу – вдруг из-под кровати кто-то выскочит и откусит?!

   Зато как изумительны были походы в гости к Грецовым! Дядя Миша, тетя Тамара и капризуля толстуха Лиза жили на Сивцев-Вражке, их единственная комната была забита диковинными вещами, которые дядя Миша привез из Берлина после войны. Он даже купил машину и повез нас кататься. Перед светофором застрял, не мог запустить, дергал ручку, а из соседней машины на него с молчаливым презрением смотрел шофер, и я подумала, что тот, наверное, на фронте был рядовым и только поэтому не обругал майора.

   Когда мы ездили в гости к тете Тосе (плюс дядя Петя, папин старший брат, плюс Линочка), первым очарованием была стена дома возле трамвайной остановки, где кафелем было выложено «Рыба мясо». Потом в гостях меня ставили на табуретку, и я читала стихи. Мама хвасталась моей памятью – еще не умея читать, я знала всего «Мойдодыра» - а взрослые терпеливо слушали и восхищались. На прощанье тетя Тося выдавала нам маленькие шоколадки, они таяли в варежке, и мама спасала их, выкладывая на мороз между окнами. Тетя Тося – веселая, полная дама с сочным громким голосом (такой она оставалась до 90 лет). Дача у них была в Немчиновке, сейчас это городской район. Иногда они веселой, шумной толпой приезжали на дачу к нам; есть фотография, где все валяются на траве, тетя Тося – в черной комбинации. Кажется, у их поколения была хоть другая, но не менее веселая жизнь, не смотря на послевоенные тяготы. У нас возле батареи стояла жестяная фляга литров на пять – мама варила брагу; когда брага доходила до кондиции, съезжались гости, плясали под патефон (почему-то никогда не пели), папин коронный номер – лезгинка с ножом в зубах, мамин – цыганочка, с неповторимым дрожанием плеч (я пробовала – не получалось).

   Потом родился Толя, долгожданный сын. Когда папа вез их из роддома, он важно сказал шоферу такси: «Ты запомни этот день. Будущего адмирала везешь.» Чтобы доставить папе дополнительное удовольствие, мама, когда ребенку было два месяца, сказала, что он произнес «папа», и папа всю жизнь помнил об этом чуде и верил.

   В пятикомнатной квартире жили четыре семьи (думаю, по числу конфорок на плите): 1) наша 5 человек, 2) дядя Яша, его жена и дочка, моя ровесница Ида, 3) вдова с семилетним сыном, 4) чета армян в двух комнатах (!). Позже мама говорила, что не знала более теплых отношений между людьми. Но мы переехали – сначала в 17-й подъезд, где соседкой была одинокая генеральша с собакой, которая умела грызть семечки, роняя на пол шелуху. Там я, начитавшись «Пионерской правды», решила делать по утрам зарядку и принимать холодный душ, но уж очень не хотелось этой холодной воды. Я поделилась планами с соседкой, и она сказала: «Зачем же холодный? Теплый душ гораздо приятнее!» И я с восторгом принялась делать в ванной комнате зарядку, потом душ, чем и вылечилась от хронических простуд, из-за которых меня в школе пару раз не аттестовали в четверти.

   У меня был туберкулез в закрытой форме, и два лета я ездила в туберкулезный санаторий в Кирицах. Мы ходили в омерзительных байковых халатах, часто в туалете не было ни клочка бумаги, но зато у нас была замечательная вожатая, которую мы обожали. Ходили с концертом в соседний туберкулезный санаторий, где были лежачие дети, их вывозили в кроватях на поляну. Было жутко стыдно, что я такая ходячая, а эта девочка смотрит на меня снизу вверх…  В соседнем дворце, еще не отреставрированном после войны, на первом этаже сохранилось гигантское зеркало, и когда я туда вошла вопреки запрету, то обрадовалась, что мне навстречу из солнечного сада идет девочка – все-таки не одна я такая непослушная. Насторожило то, что у нее, как и у меня, была развязана ленточка на косе. Да, хорошее было зеркало, его ни немцы, ни деревенские хулиганы не посмели тронуть.

   Жаль, что мне досталось мало массовых детских заведений, я всего один раз была летом в пионерлагере в Малаховке и два раза на зимних каникулах. Мне безумно нравилось чувство… не свободы, про свободу я ничего не знала, а безнадзорности! Хочу – пойду в секцию, хочу – в самодеятельность, хочу – никуда не пойду! Дружили мы там от всей души, расставались – чуть не плакали, друзья навек – но потом ни с кем так и не созванивались. Да и телефоны были далеко не у всех. Из-за Малаховки всю жизнь люблю цветы бархотки.

   В школу я пошла в 1944 году. Мама сшила мне платье из своего серого с вишневыми пуговицами, купила портфель, и 1-го сентября повела в школу. Лера увязалась за нами и истерически потребовала, чтобы портфель несла она. Я утешила себя тем, что все равно все встречные понимают, что школьница – это я. Школа стояла на Софийской набережной, напротив Кремля. Идти в нее надо было через два потока машин, но меня никогда не провожали. Когда я была во втором классе, угол здания обрушился, нас перевели в школу далеко на Большой Полянке – вот тогда идти было страшно, на съезде с моста с поворотом движение было непрерывное. Мама проводила меня пару раз, а потом сказала, что я просто должна пристроиться к какой-нибудь тетеньке, переходящей улицу.

   В первом классе, это 1944-45 год, в родной 19-й школе зимой иногда чернила замерзали в чернильницах, мы сидели за партами в шубах и носили в школу собственные чернильницы-непроливайки. Однажды по хлебным карточкам давали баранки, и мама давилась за ними в школьном буфете. Кстати, я так и не поняла, зачем в школе был буфет, в нем ничего не продавали. Наверное, атавизм Марфо-Мариинского училища, которое в этом здании было до революции. Раздевались в открытом гардеробе, вешали шубы и ставили вниз галоши, и случаев воровства практически не было, несмотря на всеобщую нищету. Про школу я еще напишу отдельно.

   Когда в магазине продавали муку – по сколько-то килограмм в одни руки, - нам с Лерой не раз приходилось давиться в очередях. Мама рассказала, что одна из соседок возмущалась поведением чужого мальчика, которого та попросила встать вместе с ней в очередь, чтобы взять муки на двоих, а он, негодник, потребовал за это рубль! (Цену мороженого) Мама приняла сторону мальчика, соседка рассердилась.

   На Берсеневской набережной в длинных, двухэтажных, желтых домах жили некоторые из одноклассниц, и я пару раз там бывала. Ощущение – как будто смотришь кино про другую жизнь. В красноватом тусклом свете шмыгают жуткие черные фигуры, тетки смотрят на меня большими глазами, как будто удивляются, что за птица к ним залетела – район считался криминогенным, хоть такого слова еще не было. Мамаева, жившая в этом доме, по утрам заходила за мной в школу. Странная манера, на сегодняшний взгляд; ей было не по пути, да еще дежурная в подъезде (типа консьержки), и лифт; зато иногда мама поила ее чаем, когда в их доме замерзали трубы.

   Другая диковина: люди жили также в церкви на Софийской набережной, что тянется в другую сторону от школы, к английскому посольству. Я зачем-то зашла вместе с Рябкиной к ней домой; комната – я чуть не сказала «под куполом», но в этой церкви не купол, а шатровый верх, и семья Рябкиных жила наверху, - комната заставлена кроватями, они стояли не только вдоль стен, но и на середине, и на каждой кто-то сидел, я еще подумала – может, у них собрание? Позже догадалась, что они всегда так живут. Хорошо еще, у каждого своя кровать, а то когда мы жили все в одной комнате, то спали с Лерой на одной кровати, мама с папой на другой.

   Летом выезжали на дачу в Сходню или Фирсановку, где были дачи Совета министров. Папа заказывал грузовик, грузили кровати, матрасы, посуду, керосинку… кошмар, как они справлялись? Дача - пустой дом за забором, с террасой и большим участком. На участке – тот же лес, что вокруг. Как-то соседи подняли скандал, что сторож ранним утром ходит по задам участков и собирает белые грибы. Там в канавах и больших лужах водились чудесные существа – тритоны, земноводное вроде ящерицы, с оранжевым брюшком; после детства они мне нигде не встречались. И головастики – прелесть, кладешь их на ладошку, а они виляют хвостиками. Кукушка накуковала мне 91 год, помнится, я подумала – ну, это еще ничего…

   В дачном поселке не было магазина, и продукты по воскресеньям привозил папа. Позже у Аркадия Райкина была миниатюра «Дачный муж», где он впервые ввел в оборот слово «авоська» - «тащу семье продукты, авось-ка донесу». Но на платформе Сходня была палатка с минимальным набором не самых нужных товаров – квас, водка, табак, ириски – и рядом в полу-землянке керосинная лавка. Но за керосином мама ходила только сама.

   Вдоль железной дороги росли цветы, море цветов. Когда идешь босиком по теплой тропинке, между пальцами взвиваются вихри тонкой пыли, на дорожку садятся бабочки-крапивницы…

Совсем другое. Воспоминание в связи со смертью «Линочки» – Ангелины Петровны Куликовой. Раз в месяц я ездила к тете Тане, маминой сестре. Однажды, когда Таня уже не вставала, я вошла и увидела незнакомую толстую старуху, сидевшую на стуле возле кровати. Тетя Таня, сияя, сказала: «Это моя любимая подруга, Валя».  Они с детства жили в одном доме; когда обоим дали квартиры, ездили друг к другу, потом стала ездить только Валя, потому что у Тани парализовало ногу. «Мы больше не увидимся с тобой. Ты больше не приезжай», – легко, с полуулыбкой, сказала тетя Таня. Толстуха кивнула. Они обе молчали и смотрели друг на друга с такой любовью, что я поскорее ушла. Когда через час вернулась, гостьи уже не было.

   ШКОЛА

   Женская средняя школа № 19  находилась в здании бывшего Марфо-Мариинского училища на Софийской набережной, прямо напротив Кремля. Сюда ходили учиться девочки из трущоб на Берсеневской набережной, а также из Дома правительства – огромного комплекса зданий, архитектурно включавшего в себя кинотеатр «Ударник», магазин, почту и парикмахерскую, имел собственную амбулаторию, прачечную и клуб, сейчас в нем Театр Эстрады.

   В 40-х годах большая часть правительства перебралась на улицу Грановского и Кутузовский проспект, но в Доме еще жили Молотов, Каганович, дочь Сталина Светлана – очень стройная рыжеватая женщина - шла по двору, как натянутая пружина. Сейчас наш дом облеплен мемориальными досками, и почти все они – о людях, уничтоженных в год моего рождения.

   Школа начиналась парадной лестницей с огромным портретом Сталина во весь рост, в шинели. Учитель рисования Михаил Иванович, маленький толстый человечек, с гордостью поведал нам, что это его работа, у него есть разрешение рисовать вождя.

   У парадной лестницы сидела тетя Дуся и самозабвенно орала на тех, кто пытался ступить на ковер: подниматься надо было по черной лестницу, пройдя низкий зал гардероба. Только после окончания школы, заходя в alma mater, я узнала, как она нас любила: знала всех по именам, и кто как учится, и что у меня, например, есть сестра в таком-то классе. Очень она обижалась на введение совместного обучения в 1955 году: и на заветную лестницу мальчишки прорываются, и три буквы на стенах пишут…

   Нам льстило думать, что раньше здесь был институт благородных девиц («наверху были дортуары, деточка, а здесь классы»). Сейчас наверху носились малыши, сбивая с ног зазевавшихся посетителей, а на втором этаже по коридору чинно прохаживались старшеклассницы, и на них с портретов в тяжелых рамах свысока взирали великие русские писатели – наследие «благородных девиц».

   Людям вообще свойственно идеализировать своих учителей, но наша школа, похоже, и вправду собирала лучшие учительские силы. Литературу вел Д. Я. Райхин, высокий, породистый еврей, автор учебника; его имидж никак не вязался с тем, что он жил в комнатке, выходящей в школьный гардероб, со старухой-матерью по кличке «Пиковая дама». Антонина Алексеевна Ростошинская в юности входила в кружок крупных поэтов «серебряного века». Наталья Андреевна  Моторина пришла в школу, после ареста мужа простившись с готовой диссертацией и добровольно, из чувства самосохранения сменив трехкомнатную квартиру на однокомнатную (муж дождался реабилитации и больной, с отбитыми почками, работал в МИДе). Химию вела Клавдия Яковлевна, дочь священника, с внешностью «ученика дьявола» в юбке. Блистательная Раиса Львовна, «англичанка», меняла наряды один краше другого, так что по классу пролетало легкое «ах-х-х»; она вышла замуж за испанца, вывезенного в 1939 году – мы ходили в гости к молодоженам – и впоследствии уехала с ним в Испанию.   

    Из заурядного урока пения был создан кружок юных композиторов, под руководством двух дам из некоего института. Они приносили на занятия фонограф, «валик Эдисона». Эффект был ошеломляющий, до бытовых магнитофонов было еще лет 15-20. Мы поставили две «оперы», а несколько наших песенок передали по радио. В том числе две мои! Я услыхала из репродуктора на столбе в дачном поселке, затрепетала при имени «Вика Куликова» и страшно боялась, что мама мне не поверит.

   Как же быть с танцами в женской школе? Тогда танцы были только парные, ничего в кружочек или в толпе! Падеграс, падекатр, падепатинер – чередование шагов и реверансов; вальс, краковяк, полька. Однажды был полонез! Для него пригласили распорядителя, который указывал рисунок движения рядов по залу.

Одни девочки, никакой ущербности, что вдруг не пригласят, и все гибки, музыкальны, и все верят в счастье…

    На домашних вечеринках танцевали танго и фокстрот, неофициально расцветал рок-н-ролл. Как-то Тамара с Лидой стали отплясывать рок под симфонию Бетховена, потом Лида сказала: «Хватит кощунства». (Она стала детским врачом).

   Однажды нам устроили бал с приглашением суворовцев – вот это был шок! Строгая англичанка приказала: если кто не умеет танцевать, срочно выучиться; когда приглашают, отказываться неприлично, нечего тогда и на танцы приходить! Мы бурно тренировали по углам скачки и реверансы, и тут второй шок: приходить в школьной форме с белым фартуком, никаких платьев! Конечно, директриса, бывшая чекистка Софья Ивановна Перстова, была права, она смягчала огромную социальную рознь в школе, но так хотелось нарядиться…

   И вот бал! Стройные юноши, оркестр, ослепительный свет! Я стою у стеночки, мне давно внушили, что я толстая и нескладная, но я в восторге, я упиваюсь зрелищем и шумом бала. Вот к стоящей рядом Жене Апухтиной подошел высокий суворовец, поклонился, и Апушка не пошла – поплыла, не сводя  с него завороженных глаз. Вот с остекленевшими глазами промчалась директриса: учительский кордон на входе не смог удержать поток чужих девочек, слава о нашем бале разлетелась по всей Москве…

   Когда на 20-летие окончания школы я пришла на встречу выпускников, из моего 10 А  я оказалась одна. Зато из 10 Б, заранее сговорившись, пришли человек десять. Издали я увидала группу немолодых женщин, составивших стулья широкой дугой, и меня как ударило: Горкина! Две дочки Председателя Президиума Верховного Совета СССР учились в нашей школе, скромные, аккуратные девочки, они ничем не выделялись среди прочих – но прошло время, и мы сами их выделили. В центре дуги сидела и что-то небрежно говорила женщина, одетая, как все, в мохер, но с очень белым лицом, а остальные напряженно внимали, вытягивали шеи, улыбались…

   Выпускной бал 1954 года закончился прогулкой по Москве, свой букет я сгрузила к памятнику Пушкину, и на Красной площади в лучах раннего солнца составлялись и распадались огромные хороводы. Впереди была новая жизнь, и нам не дано было знать, что Рита Петросян окажется в тюрьме за сочувствие самиздатовскому журналу, Таня Ульянова чудом избежит инвалидности после нескольких суток самоотверженной работы в воде на рыбозаводе, разводящем стерлядь, а Таня Павловская решит покончить жизнь самоубийством.