Русский лес Леонида Леонова

Юлия Бутакова
               

                С удивлением узнала из книги литературоведческих статей А. Овчаренко «От Горького до Шукшина», что Леонова уже много десятилетий считают «Достоевским ХХ века». А чуть позже – не то, чтобы у меня появились веские доводы для опровержения этого утверждения (дело не в личном упрямстве и априори – в пренебрежительном отрицании чужого мнения, а в том твёрдом убеждении, что всегда нужно учитывать личный, непосредственный, опыт прочтения – в первую очередь, и лишь затем «наводить тень на плетень», подхватывая ОРЗ коллективного опыта), скорее – двойственность меня расхолодила: и не так это совсем, и всё-таки – ветер дует с той стороны. Объясню по возможности…
                «Не так это совсем»: герои леоновского «Леса» и вообще – герои тех его произведений, что мне довелось прочитать («Соть», «Барсуки», «Пирамида») – характеры «одной линии», т.е. какими родились, такие и усилия прикладывают ежедневно, чтобы это обнаружить и доказать, поступками, прежде всего. Поля Ветрова – в начале повествования её качает, как старый плетень под порывами сильного ветра, от невыгуленного ни разу на людях, распирающего её изнутри, темперамента. Это ещё та штучка, и счастье её, что не родилась она где-нибудь на глухой заимке в глубине «сибирских руд» и не познала в отрочестве (по ошибке ли, сознательно ли – от взрывчатости характера) мужчину. Но на дворе – социалистическая реальность, канун второй Мировой, и отец её, якобы бросивший мать (тоже, заметьте, с характером непростым, взрывоопасным), который заочно и невинно требует восстановления кем-то со стороны статуса-кво всей его деятельности. Цену он себе и так знает, и никакие грацианские ему не страшны, потому что Ветров – в своём роде Конфуций: блещет солнце – как приятно, падают бомбы на голову с того же самого неба – пришло время молиться богам и переодеваться в чистое… У него нет обиды на жизнь, людей и политический строй. Героев Достоевского качает от чахотки, которая, как известно медикам-мистикам, прогрессирует от скверного пищевого рациона и тщательно подавляемого человеком недовольства сложившимся до него социальным порядком.
                Раскольников у Достоевского убивает зажившуюся старушку из-за голодных желудочных спазмов; он как природный уголовник не терпит над собою ни минуты диктата обстоятельств со стороны, того же голода. Симптомы святости к нему приходят тогда, когда входит в силу одно внутреннее обстоятельство - ужас человеческого существа перед лицом напрасного убийства человека невиновного – сестры процентщицы. От этого шатание усиливается, и, в конце концов, убийца падает замертво на суше, его с недюжинной вихровской невозмутимостью подхватывает под мышки и оттаскивает в сторону, за левую или правую кулису, Соня, и дальше – история бытового героизма отдельно взятой русской женщины Мармеладовой, и отныне её жених-неудачник – по сценарию не важнее, чем заплатка на её ношеной-переношеной юбке.
                Люди у Леонова – сплошь крепкие орехи. После знакомства с ними приходится обращаться к стоматологу, и с лучшими из них хочется жить на одной улице, более того – в одной коммуналке, худших – вычеркнуть из памяти и жизни. Лучших людей Достоевского необходимо «вычёркивать из памяти и жизни», худших – загнать в ловушку для привидений и химер, чем навсегда зарыть им вход в реальный мир – во избежание порчи незрелого подросткового ума. Худшие люди Фёдора Михайловича – это люди из жизни, напитавшиеся соков его писательского произвола, ожившие на правах членов общества, а их быть не должно ни в повседневной  жизни человечества, ни в генетической памяти его прошлого, ни в воображении его мечтателей. Нигде. На них должно лежать бессрочное табу, как каменная плита при входе в мавзолей Тамерлана. Леонов не заигрывает с бесами, его писательское чутьё – безупречно, касаемо этого момента, оттого его слащавые и неудобочитаемые поначалу страницы из-за уместного изобилия уменьшительно-ласкательных суффиксов во всех частях речи, по сути, легко преодолимы благодаря здоровой во всех смыслах изнанке натуры автора. «Лес» читаем, читаем запойно, до конца. Достоевский – единственный писатель, к которому я не могла подступиться много лет: его книги были вызывающе не читаемы (без анализа этого слова). Просто - примитивно «не читаемы». Лишь недавно так же, взахлёб, я прочитала его всего, за редким исключением, и знаю, что больше ничего (будь то «ранее неизвестные широкому читателю» рукописи, будь то редкие опусы, до которых не добралось моё читательское внимание) никогда у него читать не буду. Диагноз подтверждён; с лечением определились. Это не касается его личной психической и душевной неустроенности (как человека я всё-таки глубоко уважаю Достоевского), это касается его писательской этики: он, должно быть, знал о её существовании, но не сделал ничего, чтобы не попасться на беспроигрышный приём старого жулика – беса и не отдать взамен всегда чего-то сомнительного по назначению и качеству (не иначе сделанного в потустороннем Китае) – душу, бессмертную и единственно стОящую вещь у человека. У Леонова нет этой бесовщины, у него есть домашнее доброе волшебство, которым он пользуется на правах хозяина, и все «бесы» служат ему, а не он им – порождениям его незрелого, молодого ещё, человеческого воображения... Демиург он сам. Позиция его ясна до предельности; он намерен строить (социализм, дома, избушки), садить лес, писать рассказы, печь хлеб, а не вышибать подпорки в старых бедняцких лачугах и понравившихся цветом входного фонаря притонах и вышибать камнями стёкла во дворцах, вырубать родовые делянки, проигрывать в карты исподнее, размениваться на уголовную хронику, бросать краюхи под боты дробно перебирающей ногами пьяной содержанки. Автор всегда в ответе за своих героев.  Поэтому у Леонова человек, даже нетвёрдо стоящий на ногах (по разным причинам) всё-таки преодолевает все плетни и овраги, выползая, выходя, вылетая на ровное  место с хорошо утоптанной дорогой, пусть и просёлочной; у Достоевского человек в лучшем случае – остаётся живым и никогда – душевно здоровым, оттого что дорога ему из дебрей авторского произвола заказана от роду.
                «Ветер дует с той стороны»: и «наносит» известный со школы вопрос: «Тварь я дрожащая или право имею?». Это – не единственный стежок, сшивающий литературное наследие Достоевского и леоновскую «Библиотеку советского романа» в один манускрипт. Но стежок этот – показательный. Наследственная рефлексия, начавшаяся с матери Поли Вихровой – Елены Ивановны, и укрепившая корни в юной душе  (рискующей её не вынести) дочери, и «благоприобретённый» симптом в «синдроме Раскольникова» выросли бок о бок на одной и той же почве – плодородной почве русского разночинства, на которой те души, что определившись, кто они («твари дрожащие» или «имеющие право»), укоренялись и плодоносили сообразно своему сорту: «твари дрожащие» начинали пить водку и шататься по сектам, «право имеющие» - шли в народ, просвещая его по мере сил и сообразно цели. И тех и других начинал мучить уже следующий вопрос: «Что делать?». Разглядевшие корень зла в себе, продолжали спиваться и пропадать по квартирным омутам литературно-спиритического толка; определённо уверенные в несовершенстве окружающего мира и поставившие цель это несовершенство устранить, представив взамен внутреннее самосовершенство (не умозрительное, а приобретённое трудом, чаще – физическим, тяжёлым), – дерзнули разрушить старое и построить новое. Какое-то время обрабатывавшие одну литературную ниву авторы, однажды разошлись к разным полюсам и каждый довели свой метод «землепользования» до совершенства. И урожай у всех – впечатляющий: весь мир не может наглядеться (начитаться) до сих пор. Вопрос в другом: кто из них какие культуры предпочёл выращивать?
                Полю Вихрову заносит так, что трудно уверовать в истинность такого человеческого типажа. Можно списать на эмоциональную неустойчивость её матери, которая всегда отзывается в ребёнке… Но нет желания и навыков заниматься психоанализом. За кратчайшее время: от приезда Поли в Москву в начале лета 1941-го года до разгрома фашистов под Москвой и ухода её на фронт, происходит коренной перелом в одном юном, психологически неустойчивом в силу возраста, человеке – в ней самой, который часто невозможен на протяжении всей жизни. В чём причина? Проще: Поля приезжает в Москву «тварью дрожащей» - боится по давно внушённой матерью привычке ждать от людей возмездия за свою классовую неполноценность, жить, думать, любить. Да ещё отец её, хоть и из крестьян и профессор, но – липовый какой-то профессор, бездарный, бесхарактерный неудачник, без пяти минут – враг народа. Но здоровое начало сильнее – она приезжает в Москву, встречается со свидетелями жизни её отца, не пропускает случая самой убедиться, чтО правда, а чтО вымысел, легенда, в жизни отца (по подсказке мудрой Вари) – идёт на вступительную лекцию профессора Вихрова в Лесотехническом институте.  Это же здоровое начало отшивает её, после первой встречи с Грацианским в бомбоубежище, от дальнейших встреч с ним, сближает с преданными Грацианским людьми (соседкой по коммуналке Натальей Сергеевной, выживающей в голоде и нищете с внучкой – родной внучкой  самого Грацианского, в то время как сам Грацианский пьёт горячий кофе со сливками и ест деревенскую говядину с картофелем). Отправляясь вскорости после своего поступления в институт на фронт, Поля, дрожавшая от малейшего кривого взгляда и всю жизнь веровавшая в неполноценность своего рода, твёрдо, уверенно грозит «зубру» Грацианскому: «Я Вас ненавижу! Молитесь, чтобы я не вернулась с фронта!» После такого «заключительного обвинения», на которое не осмеливались ни друзья юности Саши Грацианского, ни его враги в лице подполковника, ни брошенная им с новорождённой дочерью Наталья Сергеевна, ни многочисленные коллеги опального Вихрова и все те, кто ясно видел гнилую, разрушительную природу натуры Грацианского, - наступает перелом в эпопее о трёх поколениях одного народа, и злодей совершает самосуд – топится в проруби, но как-то по-оперетточному, не всерьёз. Мне очень хочется сказать, и я говорю: «Не верю!» Не верю в такой конец Грацианского и людей его, грацианского, молекулярного устройства. Опыт мой бунтует против такого грубого исполнения правды жизни. Иуда тоже вздёрнулся, когда понял, что натворил. Но этот был материально заинтересован в предательстве. Упырь Грацианский же не корысти ради попивает всю жизнь живую кровушку; идея – вот что всерьёз может увлечь и засасывает таких пожизненно. Идея – вот за что нужно продавать душу! Чаще всего это – идея-фикс, разновидность психиатрического недуга, обставленная со всевозможным антуражем, носители этой идеи всегда выглядят со стороны благополучно. Как правило, они слабы здоровьем (недостаток гемоглобина или аневризма печёночной артерии), однако, живут долго (чаще – значительно дольше своего энергетического реципиента), любят вкусно и обильно пожрать, поносить дорогую одежду, попользоваться престижными марками косметики и парфюмерии, обставить своё логово мебелью и домашней техникой по последней моде. Это – одни из характернейших их признаков. Как прост Вихров в быту, как непритязательны в обиходе его родственники – сестра Таисья и приёмный сын Сергей… Его лекция о русском лесе – это опера Вагнера со всеми вытекающими из её прослушивания последствиями (и лекции, и оперы): вмещает в себя все пять курсов институтской лесной премудрости, хоть и называется «лекция-введение в предмет». Летопись русского лесохозяйствования от времён воцарения Рюрика до утра сегодняшнего дня со всеми статистическими выкладками, без которых можно прекрасно обойтись, потому что и так страшно и хочется немедленно что-то делать. Действовать. Его лекцию стоит прочитать всем, не читая остальной роман. Это – русское «ура!», поднимающее самого трусливого из окопа.
                Те, что поумней из этих «упырей», - тех можно легко поймать на подлости, припугнуть и отвадить от зла, хотя бы по отношению к себе. Глупые страшны своей необратимой склонностью ко злу – по причине этой самой глупости. Глупость – верный пропуск для таких особ на любой ярус ада.