День дурака

Александр Балашов -2
Александр БАЛАШОВ

(На снимке: 1 апреля 2014 года, в День дурака, в Железногорском музее истории города и Михайловского ГОКа, на мероприятии, названном "Рамзесу-ХХ - 40 лет", мне вручили эксклюзивную статуэтку рождённого моим писательским воображением Рамзеса-ХХ).

ДЕНЬ ДУРАКА



...В прошедшее, в знакомое,
Туда, где февраль и прозрачен и светл.
Там в сумерках окно моё
От радости светится и от надежд.
(Олег Митяев)



Я родился в старом русском городе Смоленске через два года и одиннадцать месяцев после окончания Великой  Отечественной войны. 21 апреля. Между двумя  величайшими бесами  нашего Времени: 20-го родился Гитлер, а 22-го – Ленин. Между двумя дьявольскими огнями. Видно, Господу было угодно именно так. Всё моё поколение (и не только моё, как показывает Настоящее Время) родилось между двумя этими огнями. Управляющий Временами дал нам свободную волю выбора. Ведь свободный выбор - это и есть Свобода человека внутри Времени. Одни вольно выбирают Зло, другие - Добро. В чистом виде ни того, ни другого в природе и во Времени не бывает. Потому что Добро не живёт без Зла, а Зла не бывает без добра. Всё дело - в выборе. Почему одни становятся бандеровцами, а другие - народными мучениками и героями. Это следствие выбра между Главными ориентирами - Огнями твоего временного пути.

 Что же касается не всего поколения, а лично меня, то с таким же успехом я мог родиться тогда не в разбитом немцами Смоленском централе, приспособленном на скорую руку под роддом, а в Кёнигсберге, курской деревеньке Андросово, на Мартовском посёлке на Аномалии, в  Макеевке (теперь уже территории Новороссии), даже на Чукотке или в Восточной Германии (Бог миловал).  Или вообще в каком-нибудь  военном городке с одним номером полевой почты, без имени... Мало ли их, что ли, было в моём детстве и юности, когда вместе с отцом, майором Советской Армии, и  его женой – а моей мамой – мы колесили сперва по России, переезжая из города в город, на пять  долгих лет уезжая в немецкие города Йена, а затем Стендаль.
В  городке с сорокатысячным населением тогдашней ГДР  Стендаль, где располагалась одна из частей Группы Советских войск в Германии (ГСВГ), когда-то родился  великий француз Анри Мари Бейль,  автор потрясающего романа «Красное и Чёрное» (простите, больше из его произведений ничего не читал), ставший известным всему миру как мастер психологического анализа в литературе под псевдонимом Стендаль. С ударением на втором слоге, как это принято у французов. У немцев же Стендаль был с ударением по немецким жёстким правилам - на первом слоге. Хотя от перестановки ударений смысл не менялся... Это был не город, а символ  восточно-германского интернационализма. Так немцев  и их заклятых друзей-французов "побратал" большой писатель, который умел останавливать в прошлом  и снова запускать  вперёд Время.

В немецком Стендале,  бескровно освобожденном от нацистов в победном сорок пятом американцами, которые скорее всего  для острастки сделали один единственный (назидательный - "кто в доме хозяин?!.") выстрел из пушки, попав в один из зубцов старой крепостной стены (она в назидание потомкам так и осталась беззубою), я окончил советскую восьмилетку и частную немецкую музыкальную школу по классу аккордеона «фрау Марии» (когда-нибудь я всё-таки соберусь и закончу начатый мною рассказ "ФРАУ МАРИЯ" об этой замечательной немецкой женщине). Отец, иногда подвозивший меня «на музыку» на  газике  особистов, где он служил заместителем начальника особого отдела, не знал дома, где родился французский писатель Стендаль.
 
Первой о писателе с мировым именем  я впервые  услышал от мамы, читавший всё подряд, то есть - запойно.На голубой экран  телеэпопея «Красное и чёрное» с блистательным Николаем Ерёменко в главной роли  ещё не вышла. Мама прочитала роман и была от него в полном восторге. Тогда, в Стендале, у нас и телевизора-то не было. Немецкий приёмник, конфискованный особистами отца у какого-то неофашиста в «день Х», который, якобы, намечался в год строительства знаменитой Берлинской стены, был… Старенький проигрыватель, который мы привезли из Йены, куда сперва в ГСВГ определили на службу отца, был.  Великолепное немецкой пианино «Ноумефер» - так я в собственной  доморощенной транскрипции читал  золотые  латинские буквы на крышке  -   было. Было и два переливающихся перламутром аккордеона - трёхчетвертной "Вельтмастер" и полный инструмент "Хорх" (я готовился стать профессиональным музыкантом) - а вот телевизора не было. И это, как я сейчас я понимаю, было истинным счастьем.

 Поэтому я и мама  были первыми читателями библиотеки гарнизонного Дома офицеров. Я читал много. И всё – мимо  школьной программы. И мечтал о богатой домашней библиотеке, для чего  -  без, увы, угрызения совести каюсь по прошествии стольких лет! – не мог расстаться с самыми любимыми книгами и, засунув томик за пазуху, навсегда уносил его из святыни книгохранилища.
К тому времени я уже сам пописывал, «крапал» заметки в стенную – и не только – печать. Самая многотиражная газета страны  - «Пионерская правда»  - опубликовала мою  корреспонденцию (думаю, это гипербола, если брать во внимание размер публикации) о «нерушимой дружбе» пионеров нашего класса с юными тельмановцами, как назывались пионеры ГДР. И мне даже прислали удостоверение «ЮК» - юного корреспондента «Пионерской правды», которым больше, чем я, гордился Дмитрий Васильевич – мой батя, «вечный майор военной контрразведки», как на-зывал его я.

Если  очень и очень задуматься, то и в том, что я попал в Стендаль (с ударением на первом слоге), где родился Стендаль (с ударением на втором слоге, как принято у французов)  при прошествии некоего отрезка времени, укладывающегося в жизнь средне-статистического россиянина, видится мне перст Божий. Мама, слава Богу ещё живая  на момент написания этих слов и  одиноко живущая в древней Твери, в нашей двухкомнатной квартире старого ДОСа (дома офицерского состава), рассказывала мне, что ещё в Костроме она услышала от меня удивившую её фразу.
- Тебе было четыре годика, не больше, - рассказывала мне мама в моей очередной  приезд к ней в гости –  признаюсь, не шибко частые после моего выхода на пенсию, - когда я спросила тебя, как обычно в шутку спрашивают матери своих маленьких детей: «Кем станешь, Сашка, когда вырастишь?» И ты на полном серьёзе ответил: «Писателем». Отец, услышав это, засмеялся и спросил: «А какую же книгу напишешь? Как называться она будет?»
- И что я ответил? – спросил я, принимая лекарство, прописанное мне  московским профессором, реанимировавшим моё истрёпанное сердце. – Помнишь?
- Как будто вчера было, - слабо улыбнулась матушка, опираясь на  железную палку-костыль. – «Жизнь на колёсах». Мы ведь всё ездили, ездили тогда по городкам и городам... Ты школы менял, друзей, рос в железнодорожных вагонах... Вот и придумал «Жизнь на колёсах». Написал?
Я помолчал, прислушиваясь, как стучит сердце после семичасовой операции тремя месяцами раньше. Потом покачал головой. Нет, не написал... Всё не досуг было: то гульба, то пальба, то больничная койка и доброе морщинистое лицо старичка-анастезиолога надо мной, пластом лежащего на операционном столе столичного хирургического центра. «Ну, как дела, курский соловей?». – «Готов»,- сказал я вслух и подумал: «Какие дела вообще могут быть у соловья, да еще за пять минут до операции на сердце». – «Тогда считай»,- сказал Айболит после укола в вену. Но это уже было лишнее... Время для меня остановилось. Впервые не по писательскому хотению.
- Покажи, как зашили, - попросила матушка.
Я  медленно расстегнул рубаху.
Мама взглянула на лиловый шнурок ужасного шрама и заплакала.
Господи!.. Сколько людей за эти  послеоперационных три месяца внимательно исследовали этот рубец, глядели на него во всех ракурсах и под всяким светом. Но заплакала только одна мама...
- ОН ведь тебя не просто так с того света вернул, - сказала матушка, когда я застегнул последнюю пуговицу на рубашке. – Как будешь отрабатывать?
Я помолчал, улыбнулся   старушке, которую я так хорошо помнил первой красавицей Кисюгеля (местечка в Тюрингии под Йеной и всего гарнизона в Стендале), и сказал:
- Буду время останавливать...
Мама  укоризненно покачала головой.
- Дурак ты, Сашка... Как был дураком, так и остался до седых волос. Не зря бабка Наташа всё причитала: умная головушка, да дураку досталась...
- Это ты про День дурака?
- И про то первое апреля то ж... Когда тебя в очередной раз из редакции выгнали... Сколько ж раз тебя выгоняли-то?... Со счёту собьёшься.  Когда за Солженицына, за его книжку  тебя КГБ  в зашей погнало, так отец всё то Брежневу, то Андропову писал...
Мама вздыхала и жалостливым взглядом, в котором всё-таки было больше любви, чем упрёка, смотрела на меня.
Господи, этот взгляд её серых добрых глаз (и я это чувствовал сердцем) сопровождал меня в День дурака - 1 апреля 2014 года – по пути на «40-летие Рамзеса-ХХ». Из ДК Железногорска за неделю звонила руководитель музея истории города и Михайловского ГОКа. «Александр Дмитриевич! – сказал, как мне показалось, «улыбающейся» женский голос, - Мы 1 апреля, в День дурака, решили, так сказать, в городском масштабе отметить ваш газетный розыгрыш века… Как какой? Не помните уже? Да сорокалетие рождения в городской газете «Ударный фронт», где вы работали, прикольной заметки, как в железорудном карьере будто бы нашли саркофаг с мумией египетского фараона Рамзеса двадцатого. Без вас праздник будет неполным… Приедете?»
И я поехал в прошлое. Отмотав на сорок таких скоротечных лет свою плёнку жизни… И День дурака в новом Железногорске, в котором прошли 17 лет моей жизни, встретил меня, как блудного сына – без упрёка, с улыбкой и тихой завистью  моих бывших коллег-журналёров, которые к пенсии устроились в своих гнёздышках гораздо уютнее меня. Но они, довольные собой и любой(!) властью, всё-таки богаче меня не стали: у них не было своего – и только своего, личного! – праздника: ДНЯ ДУРАКА. Тут я, бедный и больной, обошёл всех сытых и здоровых. Завидуйте на здоровье!
После смерти отца мама протянула ещё почти долгих  пять лет… Пять лет одиночества. Вспоминала отца не часто, но всё-таки поминала  словом – добрым и не шибко добрым…
- Ох, Сашка, Сашка!.. Дошутишься ты, сынок!..
Она, охая и ахая, приподнимала голову с подушки, которой исповедовалась по ночам в пустой тверской квартире и со знакомым мне взглядом, полным любви и жалости к своему непутёвому сыну, выговаривала:
-  Если бы не отец, то посадили бы за запрещённые книжки... Во дурак так дурак: прочёл какой-то  «Раковый корпус», «Маргариту» какую-то…  - и в тюрьму,  в мордовские лагеря... Ну что за преступление такое, а? Тьфу ты,  власть дурацкая, прости Господи! Ворюг, что миллиарды прикарманивают, медальками увешивает, а за книжку казнить может… А ты, дурья башка, о чём думал? Зачем жизнь себе усложнял, а?
Я пожимал плечами:
- Усложнишь, а что делать, мам…Думаешь, просто правду с улыбкой царям говорить?
-  Опять шутишь? Н хрена царям твоя правда нужна?
 
В 73-м году (переверни цифры и получится 37-й год) мне было не до шуток. Черти скребли мою душу изнутри и снаружи. О мордовских политлагерях я хорошо знал не только из передач радиостанции «Свобода», но и из скупых рассказов отца-особиста. Когда становилось особенно невмоготу, я выходил на берег Волги. И смотрел, смотрел на воду. А вечная волжская вода всё текла и текла куда-то в сторону вагонного завода, построенного ещё до революции в Твери французами. И мне казалось, что течёт вовсе не Волга, а время. Вечно меняющееся и меняющее нас Время. И как в любимой песне, я опускал в воду-время свои ладони и без всякой значимой мысли смотрел и смотрел, как текла сквозь мои тонкие пальцы волжская вода.

Издалека долго
Течёт река Волга...

- О чём задумался, детина? – выводил меня из прострации голос моего школьного друна Саньки Манжарова – Манжарика, как его звали в нашем дворе.
Вопрос для меня сакраментальный, звучащий как заклинание. Внешне я вполне серьёзный, на первый взгляд даже несколько глуповатый и скучноватый человек.  Никто в мире бы не догадался, что ещё во втором классе, посмотрев в цирке программу со знаменитым Карандашом, я очень захотел во взрослой жизни стать клоуном. И ломать дурака перед почтенной публикой совершенно на законных основаниях. Да и ещё за деньги... Что может быть прекраснее дня дурака?
Увы, мечты, мечты...
Но нечто похожее на  частичное исполнение моих детских мечтаний  произошло, когда работал в Верхневолжской молодёжке «Смена». К 1 апреля – Дню дурака, как мы называли «Всесоюзный день смеха» - «главвред» - эту аббревиатуру мы расшифровывали как «главный вредитель» -  поручал мне подготовку «юморных полос». В своих первых рассказах, опубликованных в той же «Смене», а чуть позже в железногорских газетах и моей первой книжке «Диспут о любви», изданной в Воронеже в 1989 году, я старался писать «под молодого Чехова» - смешно, иронично, когда от трагического не шаг, а уже полшажка. Весной 1974-го, когда я накануне Дня дурака придумывал своего Рамзеса-ХХ -го, я уже  понимал, что наше время – очень смешное. Просто благодать даже для провинциальных (то есть затюканных властью и цензурой, что, впрочем, одно и то же) сатириков и юмористов...
Блажен, кто верует... Очень скоро  мой смех всё чаще пробивался сквозь закипавшие в глубине  души слёзы. И это означало только одно:  я стал понимать Душу Времени. Я учился ставить ей свой писательский диа-гноз. Нет-нет, никаких рецептов излечения я не знал и, разумеется, не выписывал. Да и не писательское это дело. Доктор Чехов своими великими  рассказами, драмами и повестями тоже лишь ставил социально-нравственный диагноз обществу, не прописывая  ему никаких чудодейственных рецептов исцеления. (Это дело политических вождей и прочих кумиров, к которым потом обязательно приклеивается обидное словцо «лже», превращая мифического героя-освободителя  и благодетеля в очередного лжекумира).
Ни Чехов, ни «глыба», «матёрый человечище» граф, великий  и ужасный иудей Лев Николаевич Толстой, ни Достоевский со своими бесами и порочными братьями Карамазовыми не дали ответ на вопрос «что делать?». Но, заглядывая в свою душу, в самые её потемки, они видели Душу своего Времени. И каждый по-своему, в меру отпущенного Господом таланта, ставил свой психоаналитический диагноз этой Душе. Душе Времени. Ведь Время, как и душа, - МАТЕРИАЛЬНЫ! И это уже, кажется, аксиомой в ХХ1 веке. Всё болеет. Особенно болеют материальные субстанции. Значит, нужен толковый доктор. У такого целителя весьма опасная и очень непростая, ответственная работа. Ведь Будущее Время прямо зависит от Времени прошлого и НАСТОЯЩЕГО  Времени, и ещё от  точности поставленного диагноза доктора, который, увы, зачастую сам не здоров. Его-то, целителя, лечить уже некому. Все больны в больном Времени… И все смеются. И не только в мой профессиональный праздник – в День дурака. Смеются без установки. Значит, или выздоравливают, или… Впрочем, не хочется о плохом.

Когда-то Максим Горький  один из своих рассказов начал так: «Море смеялось».
В начале 21 века курчатовский эндокринолог, взглянув на мой анализ сахара в крови, поставил мне  неутешительный диагноз – сахарный диабет. Я, присовокупив эту неизлечимую болезнь к уже имеющемуся набору своих грозных болячек, разумеется, не возрадовался. Потом, купив «Большую энциклопедию народной медицины» прочёл (цитирую): «Смех снижает уровень сахара в крови». И мне ужасно захотелось написать рассказ, который ба начинался, почти как у Горького, лаконично и предельно метафорично: «Время смеялось».
Увы, дальше первой фразы дело не пошло. Но это только укрепило меня в понимании Души моего Времени. Без иронии, смеха до слёз (а чаще и смеха сквозь слёзы)  подходить к литературному отображению действительности нельзя. Такова Душа Времени.
А как по-другому? Как, если на столичной «выставке современного искусства» сотни тонких ценителей художественных шедевров подолгу многозначительно рассматривали разбитый унитаз на каком-то дощатом помосте, подсвеченный прожектором снизу, куда должна упираться канализационная труба. И   не дураки, а «ценители» современного искусства восторженно цокали языками, говоря в микрофон какого-то телеканала «умные слова» - о «скрытом философском смысле» этой  работы мастера. И корреспондент какой-то газеты, насупив брови,  на полном серьёзе записывал в свой блокнотик их «удивительные откровения» о треснутом и, вероятно, уже не пригодным  и для  своего прямого назначения унитазе. Насрать я хотел, простите, на такое гениальное искусство!
Сегодня меня призывают к новым новаторским формам. А я, дурак, делаю шаг назад, к русской  кондовой классике. И уверен, что это, судя по унитазу на всемирной выставке, и есть  сегодня самый новаторский шаг в искусство.
Всё новое хорошо забытое старое.... Не изголяйтесь, господа, пытаясь удивить и раскошелиться на билет почтенную публику, ставя Гоголя или Чехова. Ещё в конце двадцатых годов прошлого века Ильф и Петров в «Двенадцати стульях»   так современно,  совершенно новаторски (на взгляд нашего смешного времени) описывали интерпретацию классической «Женитьбы» в театре Колумба, когда «под стон бутылок»  Подколёсин врезался в толпу, сидя верхом на Степане, а вместо Яичницы на большой сковороде выносили яичницу, которую  под конец спектакля уписывали Степан с Агафьей Тихоновной.
И, по словам великих юмористов, ни Остапу Бендеру, ни кисе Воробьянинову  почему-то не было смешно...
А недавно я видел молодых людей, с виду весьма приличных парней и девушек, которые очень смеялись, подав камень в руку слепого, просящего хлеб. Им  было очень смешно, когда слепец ощупывал холодный скользкий булыжник.
Время смеялось. 

...Мама зачем-то приковыляла  к полке с  академическими подписными изданиями, где сиротливо, в самом конце  строгого строя, притулился и мой старый сборник повестей и рассказов, вздохнула:
  У тебя самый любимый герой в детстве был – Иванушка-дурачок... А жизнь  - не сказка. К финалу не всегда добро побеждает зло, Санечка... Да и шуток   по отношению к ней жизнь не прощает.
Я, выдержав паузу, как делают хорошие актёры,  сказал:
- А я и  не шучу. Буду время останавливать. И вспять его обращать.
Мама заковыляла к своему любимому дивану, погрюкивая железной палкой о рассохшийся пол. В 80 лет она перестала выходить на улицу. И последние четыре года, устав от одиночества и болезней, добровольно приковала себя к дивану, полностью отдав свою печень на растерзание болезни – как Прометей орлу свою.
 Сестра, имевшая трёхкомнатную квартиру, двухэтажный дом и доб-ротную дачу под Тверью,  после смерти отца не раз звала маму к себе, но та решительно отказалась. «Буду умирать здесь, в своём доме», - сказала она. Но смерть, к удивлению врачей, давно поставивших  крест на инвалиде, не спешила за строптивой старухой.
Моя  старушка, в которой я огромным трудом узнавал свою прежнюю, знакомую мне по воспоминаниям детства мать,  поправила подушку,  тяжело опираясь на мою руку. Долго молчала она, раздумывая над моими словами о времени. Потом спросила, не скрывая иронии:
- Нешто у тебя есть машина времени, коль время вспять поворачивать собрался?
- Нет,- ответил я. – Машины времени нет. Но писатель может и без неё останавливать время. Или в два счёта оказываться в прошлом или даже  будущем.  Это компенсация за вредность профессии.
Матушка  опять горестно покачала головой.
-  Тоже мне – профессия... Лучше бы гонорары платили. А то пишешь, пишешь, а на зубы денег нет. Что зияешь дыркой в передних зубах, а?
- Зуб мудрости всё равно уж не вставить, а без резцов жевать ещё можно. Было бы что жевать... К тому же, знаешь, как в Древней Греции звали бога богатства?
- Ну как?.. – скрипуче спрашивает  моя матушка.
- Плутос!
Мама смеётся,  стыдливо прикрывая свой, тоже редкозубый рот.
- От слова «плут», что ли?
- А ты, ма, как думала? И ты хочешь, чтобы я поклонялся какому-то Плутосу? Ей Богу, смешно...
- Небось, голова не отвалится... Вот сестра твоя...
Я перебил её, развивая мысль о Плутосе и «строительстве  бюрократо-олигархического капитализма в современной России»... Но мама, уже не слушая моё словоблудие,  взяла в побитые ревматизмом  руки пульт от телевизора и стала грузно  укладываться на  старом диване, где  только теперь  и спала после смерти отца, боясь теперь даже заходить в их общую когда-то  спальню. Полагаю, что боялась незримого присутствия  волевого и вспыльчивого отца.
Унылым голосом диктора забурчал телевизор. Я подошёл к окну, глядя как  за армейским забором гуськом тянулись солдатики из столовой в казарму.  В хрущёвках, которые ещё в мои младые годы, окружив городок стройбатовцев, -  будто брали его в полон – зажигались вечерние огни.
 Волги из  окна «залы» не  видно. Но я, спаливший  в этом родитель-ском доме, наверное, лучшие годы  жизни и моей светлой, такой хрупкой юношеской  надежды, хорошо знал, что река, великая русская река была совсем рядом. В юности, ранней весной,  - почему-то всегда новью - трогался лёд,  и тогда  треск и скрежет верхневолжского  ледохода влетал  в  форточку и будоражил мысль, и ерошил моё воображение, рождённое мыслью и треском на тронувшейся в путь реке... Туда, в захватывающую дух даль – за Калязин с его подтопленной начинающимися к низу  плотинами ГЭС  колокольней. Потом всё ниже, ниже... И так до самого солёного Каспия, превращаясь из Главной артерии водного бассейна Средне-Русской полосы  в безбрежное южное море.
  И я  тоже  чего-то ждал... Я ждал чудесного превращения из гадкого утёнка в лебедя... Или хотя бы серого гуся, который спас Рим. И был почти счастлив в этом предчувствии, как мне казалось, благосклонной ко мне судьбы. И, подгоняя время вперёд, в ночь тронувшегося льда садился за стол, ужасно нервничая перед святостью белого листа бумаги. И это были первые невинные  подступы к проклятию непризнанного и непонятого, но -  творца... Такие бесплодные. И такие счастливые подступы к управлению Временем и вхождением в его Душу на белом-белом, как фата невесты, листе писчей бумаги.

 А в тот день моего гостевого приезда слова старой песни  больно стучались в  висок, просясь на волю: «Когда, сынок, придёшь домой в конце пути, свои ладони в Волгу опусти».

...Телевизор гундел  с опостылевшим равнодушием ко всему, о чём сообщал  бедным россиянам – об очередном убийстве какого-то банкира, о загостившемся у нас финансовом кризисе, о стихийном бедствии  на берегах далёкой Индонезии...
Десятый час.  Двадцать один с копейками...Значит, это программа «Время»,  вечная передача, под которую мама всегда хорошо засыпала, даже без снотворного.  Я вообще заметил, что очень хорошо спится под наши современные, так сказать, «новости». Лучшее снотворное – рекомендую.

За окном по жестяному откосу на балконе барабанил дождь. Мама меня ещё помнила таким странным, чтобы не сказать  позабористее - любящим дождливую погоду. Такую  прекрасную погоду для молодого литератора, мечтавшего когда-то  о  бессмертной писательской славе. Только она не удивлялась, когда я, подняв воротник чёрного гэдээровского плаща, отправлялся на Волгу, встречать дождь на реке.
...В последнюю школьную весну я на чужую кинокамеру  в весенний сумасшедший дождь снял полутороминутную ленту, как наши пацаны с лихой  улицы-хулиганки – Ворошиловки -  с бесшабашным мужеством  прыгали по сшибающимся  в апрельском ледоходе льдинам. Я назвал  чёрно-белый восьмимиллиметровый ролик «Ледоход на Волге» и отправил его в приёмную комиссию ЛГИТМИК а,  на факультет режиссёров документального кино. Отправил – и забыл, так как на чудо тогда ещё не надеялся...
 И вдруг в  июне из Ленинграда мне приходит вызов на вступительные экзамены. Мама с папой и сестрой были от меня ещё далеко, в немецком городке Стендаль и, честно сказать, в тот момент не могли повлиять на мой выбор. Зато мой школьный друг Санька Манжаров из параллельного 11-го  класса, готовившийся поступать на истфак  тогда ещё Калининского госуниверситета, обрадовавшись вызовом на брега Невы больше, чем я сам, поехал  провожать меня  на железнодорожный  вокзал.
Там мы, оттягивая грустную минуту вынужденного расставания,  «напровожались» до последнего рубля... К концу проводов моих денег уже не хватало даже на то, чтобы на электричке доехать до станции  Бологое.  Короче, ни в какой Ленинград я так и  не уехал. Поступил на филфак университета. И никогда не сожалел по этому поводу. Значит Судьбе было угодно, чтобы я профессионально занялся Словом.  Сначала – не забывайте! –  всегда было, есть и будет оно - Слово! И это величайшая, непостижимая, манящая своей бездонной глубиной Тайна и Истина.
 ...Наверное, тогда, в  лучшие дождливые дни моей юности, мама в том времени  приоткрыла для себя мою душу. Или уже стояла на пороге её открытия. Как-то она даже назвала меня Дождемером, вычитав в какой-то книге это слово. (Когда я стал мудрым и старым дураком,  я узнал что, оказывается, существует такой прибор – дождемер. Я удивился и улыбнулся  прощальной улыбкой умиравшему в настоящем времени  сло-ву).
Всегда страшно, когда умирает Слово. Незаметно, но безвозвратно. Человек ли, динозавр, Всемирный потоп, машина времени – всё живо, пока живо Слово, его породившее. Но  вот если умирает Слово...
Когда умрёт Слово – умрёт и наш Мир.

- Ты хоронить-то меня приедешь? – вдруг ни с того ни с сего спросила мама.
Я зашикал на неё, мол, ты ещё всех нас переживёшь,  стал говорить, как на будущий год торжественно отметим её 85-летие... Но она перебила мою ложь во спасение:
- Так приедешь?..
- Ну, конечно... Ты чего спрашиваешь?
- Да так... Чувствую, не пережить мне эту зиму...
Кажется, Лев Толстой говорил, что день, в который вы не думали о своей смерти, прожит зря. Находясь теперь от мамы на почтительном расстоянии, под ядерным боком Курской АЭС, я  и представить себе не мог, какие страсти теперь разыгрывались в квартире, в которой  почти полвека назад подолгу горели мои окна, «светясь от радости и надежд».
 Мама после смерти отца всё больше напоминала брошенного капризного ребёнка. Она обижалась на весь белый свет, который теперь, как я понимаю, был ей вовсе не мил. Раз в неделю к ней приезжала Карина, мамина внучка, а моя племянница, мыть маму в ванной. И она устраивала своей внучке истеричные концерты, если вдруг та, следуя  временным запретам своей матери – моей сестры Нонны – не привозила бабушке к «баньке» бутылочку сухого. Алкоголь давно разрушил  мамино тело. Он вымывала из неё, как она говорила, «вредные вещества жизнидеятельности моего окружения».
Если Карина не привозила «бутылочку рислинга», к которому мама пристрастилась в Германии, то она звонила мне за тысячу километров, в Курчатов, где она была в 90-е годы у меня в гостях, и плакалась в трубку:
- Нонка хочет моей смерти!.. Господи, сколько зла в моей дочери, моей кровинушке!..
Она всхлипывала, потом тут же успокаивалась и уже строгим голосом поучала:
- Смотри, не вздумай ей рассказать о моём звонке! А то и молока с хлебом возить не будут...
Что я мог ответить на это? Я красноречиво молчал.
Я, не слыша диктора, просто смотрел на пёстрый экран телевизора, думая о своём. «Интересно, - думал я. – А что я скажу сам перед смертью? Нерон, утверждают историки, воскликнул: Какой актёр умирает!..». Что бы такое этакое сказануть, чтобы запомнили хотя бы по предсмертной фразе?.. Ни черта в башку нетленного не лезет. Если буду умирать «под телевизор», то обязательно воскликну: «Так что же, господа, ожидает наше Время – потепление или обледенение?!.»
 Нет, уж лучше про погоду на завтра спросить. Всё-таки обозримое будущее. И хотя я очень любил в молодости дождливую погоду, когда мне особенно хорошо писалось и думалось, не хотелось, чтобы люди из-за меня мокли под дождём. Не хорошо как-то: вдруг кто-то из «высоких кабинетов» простудится, заболеет и, не дай Бог, помрёт... Сплетен не оберешься. Нет, зря беспокоюсь. «Высокие кабинеты» не придут. В лучшем случае вспомнят. Как в песне Высоцкого:
 За меня другие допоют все песни,
И, быть может, вспомнят обо мне враги.
 
Какое счастье, что не водил дружбы ни с какой властью – ни с про-шлой, ни с настоящей. Не казались мне те люди, получившие  власть от вечного Бога Времени. Тот Бог – вне Времени. И уж, конечно, Он вне страстей по трону. Однако они так усердно Его просят, ему угрожают и умоляют:

Дай же Ты властному
Навластвоваться всласть!..

И Управляющий Временем в конце концов уступает  жалобным мольбам…

Время... Так что же это такое, в конце концов, - время жить...Дождусь ли я того, что ждал всю жизнь, промчавшуюся с такой космической скоростью, что не успел даже оглянуться, а не то что оглядеться.
Человеку просто необходимо вовремя оглянуться и решить для себя: ждать или не ждать?

Я ждал… Теперь я понимаю: всю жизнь я только и делал, что ждал…И до смертной тоски устал от этого вечного ожидания.
Возможно,  именно ТАК приговоренные к высшей мере наказания ждут последнего скрипа двери и своего желанного палача, которого  заждались до смерти...
 Вне времени. И вне пространства. Так приходят стихийные бедствия.
  Кто, скажите мне, ждёт стихийных бедствий? Они приходят как все-гда не вовремя. То есть – вне привычно текущего  времени. И само время  тогда движется не так, как нас учили  школьные мудрецы. Оно, я думаю, может замедляться,  останавливаться и даже поворачивать вспять. А может провалиться в чёрную дыру какого-нибудь многокилометрового адронного коллайдера, построенного руками и мозгами человечества, чтобы доказать Создателю, что и он, человек-творец и тоже чего-то стоит в глазах Творца.  Господи, если бы они, как и я, были членами нашего союза писателей, они бы знали правду: творцы редко спускают  своим конкурентам… Особенно их успехи.
А если встать на эту первозданную точку отсчёта? Что тогда?
Тогда можно шагнуть в будущее. То есть – в неизвестность А значит - в НИКУДА.
Или уйти, отъехать, нырнуть (это как кому нравится)  в бесконечное прошлое. То есть – в прошлую вечность. Которая более реальна, чем эфемерное, вечно ускользающее от нас  настоящее.
Настоящее неуловимо. Будущее неизвестно и туманно. Да и кто из этих  безумных смельчаков,  умничающих под землёй, создавая свой единственный и неповторимый  коллайдер («Зачем!?.» - восклицают прагматики, считая чужие деньги в карманах)  откроет нам глаза на вселенские тайны мироздания «Зачем?! – удивятся практичные люди. – Нас и без ваших коллайдеров тут неплохо кормят!..И тайны мироздания нам без надобности. Какой от них прок, а?»
С каими глазами лучше жить? С открытыми или закрытыми? Мне, например, с закрытыми глазами яснее видится то, что там, за горизонтом. И смотреть надо в обе стороны. И для этого писателю не нужен  адронный коллайдер стоимостью аж в 8 миллиардов, уж не знаю чего - долларов или евро. Какая разница! А разница-то, как меня учили на журфаке, есть! Такова специфика моей безденежно древнейшей профессии...
 Но как ни странно, именно работа со Словом даёт мне ощущение любого времени. Ощущения совершенно реальные, а не виртуальные, «электронно-компьютерные», машинные, «гомунколовские» .  Я ощущаю звуки, запахи того времени. А главное – слышу живые Слова  времени, пою его песни, смеюсь и плачу с теми, кого  бы я,  вдохновенно нырнув в вечную реку Хроноса, рискну назвать своими современниками.
Писатель – это та же  машина времени. Хотя слово «машина» оскорбительна для любого творческого человека. Лучше так, поэтичнее и метафоричнее, хотя и претенциознее:  это душа времени. Не мозг, конечно, нет -  не мозг. Мозги – это мыслители, философы, учёные академики, доценты с кандидатами... А писатель – это душа Времени. И если Художник понимает Душу Времени на высшем, подсознательном, уровне и не диссонирует с её чуткими обертонами, то он сможет выразить Душу времени на бумаге. Или любом другом носители его мысли, его чувств, его судьбы.
И это не правда, что если в реестр российских профессий не внесли профессию писателя, то её как бы в современной России и не существует вовсе.

      А 2015-й год собираются назвать во всех календарях РФ «Годом литературы»… Время, уверен, будет смеяться. А когда Время смеётся, то оно либо выздоравливает, либо… Но не будем о плохом. К старости я становлюсь всё оптимистичнее и оптимистичнее. Потому что впереди – Вечность.  Не то «Прекрасное Далёко», которое нам было обещано и, как водится у прагматичных людей, никогда не отмечающих за всю свою размеренную жизнь  Дня дурака, а та тихая светлая Вечность, которая ждёт каждого – и умного, и дурака.

Только вот грешить бы поменьше…
Но тут опять же прямая зависимость от Свободного Выбора, который мы не признаём за Свободу. А в нём, в этом самом Выборе, всё дело.



                КОНЕЦ