Нос Гоголя. Гл. 3. 3. Сон майора Ковалева

Саша Глов
Творческая история повести Н.В. Гоголя "Нос". Ринотиллексоманиакальное исследование

Оглавление:
Глава 1. О предмете повести - http://www.proza.ru/2014/05/01/260
Глава 2. Начало работы над повестью - http://www.proza.ru/2014/05/09/390
Глава 3. Основная работа над повестью
      Часть 1. Кавказский коллежский асессор - http://www.proza.ru/2014/05/21/1287
      Часть 2. Неординарный профессор - http://www.proza.ru/2014/05/24/505
      Часть 3. Дурной сон майора Ковалева
Глава 4. Предпечатная история повести
      Часть 1. «Московский наблюдатель» - http://www.proza.ru/2014/06/18/884
      Часть 2. «Современник» - http://www.proza.ru/2014/09/13/338
Глава 5. О предмете повести. Post factum - http://www.proza.ru/2015/02/08/411


Глава 3. Основная работа над повестью.
Часть 3. Дурной сон майора Ковалева. Первая полная черновая редакция. История майора Ковалева и его носа.

От переживаний по поводу своих неудач Гоголь даже заболел. Он попытался использовать это как еще один аргумент в пользу необходимости своего переезда в Киев. 13 мая 1834 года он писал Пушкину: «…Если зайдет обо мне речь с Уваровым, скажите, что вы были у меня и застали меня еле жива. При этом случае выбраните меня хорошенько за то, <что> живу здесь и не убираюсь сей же час вон из города; что доктора велели ехать сей же  час и стараться захватить там это время. И сказавши, что я могу весьма легко через месяц протянуть совсем ножки, завесть речь о другом…» (Гоголь Н.В. Полное собрание сочинений в 14 томах. М., 1937-1932. Т. Х. С. 316-317. Далее в тексте с указанием номера тома и страницы). В следующем письме: «…теперь я так зло захворал, что никуда не могу носа показать» [1] (Х, 317). Душевное состояние Гоголя в тот момент как нельзя больше соответствовало терзаниям его героя. Вероятно, в дни болезни, когда мысли по поводу его жизнетворческих планов, готовых вот-вот разрушиться, были обострены до крайности, им была продолжена работа над  повестью. В черновой редакции повести, перед тем как обнаружилось, что все происходящее было сном, читаем: «Он <Ковалев> не велел никого впускать к себе; не появлялся никуда, даже в театре, какой бы ни игрался там водевиль; не играл даже в бостон; не видал даже Ярышкина [2], с которым был большой приятель, и в продолжении месяца так исхудал и иссох, что был похож больше на мертвеца, нежели на человека и даже…» (III, 399).

На то, что работа над историей майора Ковалева и его носа (4) могла происходить весной 1834 года, указывает еще ряд деталей. Моменту, когда майор выходит из церкви следует описание: «Время бесподобное. Солнце светит. На Невском народу гибель. Дам так и сыплет целым водопадом» (III, 390). В письме, датируемом апрелем 1834 года, Гоголь поздравляя мать с праздником Пасхи (в 1834 году она приходилась на 22 апреля) писал: «Праздники здесь очень хороши. Все время стоит прекрасная погода, совершенное лето, или самая теплая весна» (Х, 314). В предыдущем письме от 20 апреля он так же сообщал, что и март «весь состоял из солнечных и теплых дней» (Х, 313).

Это письмо к матери примечательно еще и тем, что в послесловии к нему Гоголь затрагивает весьма болезненный для него аспект имени. Известно, что Марья Ивановна была готова увидеть руку сына в любой понравившиеся ей журнальной новинке. Гоголь писал ей в очередной раз: «Да. Пожалуйста, не приписывайте мне чужих сочинений. Неужели вас не научили беспрестанные ошибки в предположениях? на этот раз вы ошиблись сильнее, нежели когда-либо. Если вам вперед что-нибудь покажется моим, то вы, по крайней мере, не рассказывайте этого другим. Впрочем это все такие пустяки, о которых нечего говорить, и мне это ни мало не обидно. Я сделал это замечание потому только, что автор Барона Брамбеуса не на слишком хорошем счету» (Х, 314). Причиной подобного неудовольствия послужило и то, что накануне, 18 апреля было получено цензурное разрешение на печатание второй части альманаха «Новоселье» (извещение в «Северной пчеле» было напечатано 17 апреля), в который была помещена его «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». В свое время он писал по ее поводу М.А. Максимовичу: «Смирдин из других уже рук достал одну мою старинную повесть, о которой я совсем было позабыл и которую стыжусь назвать своею» (Х, 283).

Существует еще одна небольшая деталь, возможно имеющая отношение к датировке повести. 13 мая, в один день с указанным письмом к Пушкину по поводу своей болезни, Гоголь отправил письмо и матери. В нем он в частности писал: «Получили вы семена, которые я посылал вам для посева, и принялись ли они? В приложенном при них письме я просил вас приказывать почаще поливать, особенно в те дни, когда нет дождей, также больше всего прилагать старания об артишоках, особенно об кордоне испанском, цвет.<ной> капусте и броколях» (Х, 316). Семена были отправлены в апреле 1834 года (в начале месяца). Эта деталь находит себе параллель в тексте рукописи. В газетной экспедиции среди принесенных записок упоминается, в частности, о «новых полученных из Лондона семенах репы и редиса, так называемого индейского редиса» [3] (III, 392).

Скоро Гоголю становится ясна вся бесперспективность надежд на получение заветного места. Однако он продолжает держаться за первоначальную идею с отчаянным упорством.

Почему он так стремился попасть именно в Киевский университет? Что могло его здесь привлечь кроме благодатного малороссийского климата и возможности плодотворно работать над историей Украины (к которой он, кажется, изрядно охладел)? Служба в новом университете вполне могло ассоциироваться у него с собственным опытом обучения в только что созданной, формирующейся буквально у него на глазах Нежинской гимназии, которая по своему положению была близка к университету. Организационные неурядицы, хозяйственные трудности, слабая подготовка абитуриентов, желающий оставаться лучшим состав преподавателей – такой была обстановка первое время [4]. Во вновь созданное учебное учреждение съехались преподаватели из разных мест, не имеющие о своих коллегах зачастую никакого представления. Мнения и оценки складывались не на основе прошлых дел, а на том, как каждый ставил себя сейчас. Потребность в большом количестве специалистов, позволяла людям с недостаточной квалификацией занять место, на которое в обычной ситуации нельзя было рассчитывать [5]. По поводу состояния профессорского состава российских университетов см. Венгеров С.А. Собрание сочинений. Т. II. Писатель-гражданин. Гоголь. СПб. 1913. С. 37-39.

Гоголь верил, что Киевский университет может дать ему реальный шанс перешагнуть по крайней мере одну ступень социальной лестницы. Он писал М.А. Максимовичу по этому поводу (8 июня 1834 года): «Если бы какие особенные препятствия мне преграждали путь, но их нет. Я имею чин коллежского асессора, не новичок, потому что занимался довольно преподаванием, меж тем как всех учителей Кременецкого Лицея произвели прямо в ординарные» (Х, 322).

К сожалению, решение складывалось не в пользу Гоголя. 28 мая 1834 года он писал М.А.Максимовичу [6]: «Если же они меня поводят далее и не отправят теперь же, то, признаюсь, я брошу все и откланяюсь. Бог с ними со всеми. И тогда махну или на Кавказ, или в долы Грузии, потому что здоровье мое здесь еле держится» (Х, 319). К этому времени его уже пыл сильно поугас. Осознав, что место ординарного профессора ему не достанется, он начинает нащупывать пути, чтобы с наименьшими потерями выпутаться из «киевской истории». Однако, в этой истории нельзя было поставить финальную точку там, где она закончилась для самого Гоголя. Хотя он и делал попытки к этому. Необходимо было подвести все к какому-то логическому завершению. Развертывая столь широкую компанию, сопоставимую разве что с постановкой «Ревизора» или первым изданием «Мертвых душ», Гоголь несомненно и планы эти считал основополагающими для своей будущей жизни. Их крушение не могло не повлечь за собой значительных последствий. Его преподавательская деятельность в Петербургском университете во многом являлась вынужденным шагом (так же как в свое время вынужденной стала его служба в департаменте). Он не мог просто, по собственному выражению, «плюнуть» на все и отойти в сторону. Им были использованы главные козыри – вера в серьезность его намерений Пушкина, Жуковского, Погодина и других. Если бы он не принял «предложения» адъюнктства в Петербургском университете, то он был просто не понят людьми, чье мнение было для него жизненно важно.

Предельной датой окончания первой полной редакции комментаторы считают конец августа 1834 года (по отсутствию полемической концовки от автора, «появившейся, несомненно, лишь после рецензии “Северной пчелы” на повести Пушкина в номере от 27 августа 1834 г.», см. III, 651). В конце повести, как уже отмечалось, в болезненном состоянии Ковалева угадывается реакция самого Гоголя на неудачу в своих хлопотах. Однако далее повествование делает резкий поворот. Окончание повести, последние несколько предложений, несомненно, были написаны, когда «киевская история» была для Гоголя уже позади. Все произошедшее объясняется сном майора Ковалева. В рукописи читаем: «Впрочем все это, что ни описано здесь, виделось майору во сне. И когда он проснулся, то в такую пришел радость, что вскочил с кровати, побежал к зеркалу и, увидевши все на своих местах, бросился плясать в одной рубашке по всей комнате [танец], составленный из кадрили и мазурки вместе» (III, 399). Этот пассаж обнаруживает себе параллель в одном из писем к Максимовичу. 14 августа Гоголь писал к нему в Киев: «…Позволь тебе заметить, что ты страшный нюня! Все идет как следует, а он еще и киснет! Когда я, который должен остаться в чухонском городе, плюю на все и говорю, что все на свете трын-трава. А признаюсь, грусть хотела было сильно подступить ко мне, но я дал ей, по выражению твоему, такого пидплесня, что она задрала ноги» [7] (Х, 336). Связность этих слов с текстом становиться очевидна из более позднего письма к Максимовичу, где это место повторяется почти дословно. В письме от 22 марта 1835 года читаем: «Мы никак не привыкнем (особенно ты) глядеть на жизнь, как на трынь-траву, как всегда глядел казак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дернуть в одной рубашке по всей комнате тропака?» [8] (Х, 357).

К этому моменту былые мечты о Киеве, самому Гоголю действительно больше напоминали дурной сон. Определение его на место адъюкт-профессора в Санкт-Петербургском университете датируется 19 июля. Однако в письме писаном Максимовичу накануне он ни словом не обмолвился об этом. Он сообщает об этом только в следующем письме от 14 августа: «Итак я решился принять предложение остаться на год в здешнем университете, получая тем более прав к занятию в Киеве. Притом же от меня зависит приобресть имя, которое может заставить быть поснисходительнее в отношении ко мне и не почитать меня за несчастного просителя, привыкшего чрез длинные передние и лакейские пробираться к месту» (Х, 337). Здесь вновь звучит ключевая фраза о роли имени во всей этой истории. Гоголь представляет свое поступление на службу в Петербургский университет как принципиальный шаг. Ему кажется, что он нашел вполне убедительные доводы для своего решения – занятие желанным делом (всеобщая история) для него важнее всего остального.

Ю. В. Манн указывает на две причины неудачи Гоголя: литературный талант создал ему слишком яркий образ, несоответствующий той роли, которую он собирался исполнять и, кроме того, его требования были необоснованно завышены (Манн Ю.В. Гоголь. Труды и дни: 1809-1845. М., 2004. С. 307-309).

Здесь необходимо заметить, что Гоголь с самого начала своей литературной карьеры очень хорошо понимал, что подобная известность может стать препятствием в его жизнестроительных планах. Он пользовался псевдонимами не столько из-за неуверенности в своих силах, сколько из желания в дальнейшем избежать ассоциаций своего имени с занятиями литературой. По легенде Рудой Панек не являлся автором ни одной из опубликованных им повестей. Фактически Гоголь объявил о том, что является создателем «Вечеров» только после неудачи «киевской компании».

Почему Гоголь был столь максималистичен в своих притязаниях? Он хотел попасть в Киев и отказался от некогда желанного предложения в Москве. Он требовал место ординарного профессора и отказывался от экстраординарного. Он хотел занять кафедру всеобщей истории и не соглашался ограничиться русской.

В случае его согласия на предложенное ему министром народного просвещения С.С. Уваровым место адъюнкта в Киевском университете (см. письмо от 29 марта 1834 года М.А. Максимовичу), и даже чуть ли не экстраординарного профессора (ему же, от 28 мая), получение вожделенной должности ординарного профессора отодвигалось бы для него на неопределенное время. Кроме того, ее получение потребовало бы от него новых трудов, требующих значительных усилий, к чему он был не готов. Несмотря на проделанную работу, его планы по различным историям не шли дальше прожектов. Он даже не мог подготовить достаточно материала для отрывочных публикаций в журналах. Гоголь хорошо понимал, что проверки временем ему будет не выдержать, он не сможет на деле подтвердить свои притязания на более высокую должность. Поэтому с таким упорством он требовал для себя всего и сразу.

Нос весьма часто называют самозванцем. В конце повести поведение Носа действительно выглядит несколько двусмысленно – бегство, документы на чужое имя. Это становиться известно со слов «полицейского чиновника благородной наружности»: «Странным случаем его перехватили почти на дороге. Он уже садился в дилижанс и хотел уехать в Ригу. И пашпорт уже давно был написан на имя Тамбовского директора училищ [9]» (III, 397). Главный потерпевший вроде бы майор Ковалев, однако нет никаких указаний на то, что нос воспользовался его именем – главный признак самозванства. Не может Ковалев и всерьез сетовать на то, что Нос занял его место в жизни. (Чего он впрочем и не делает.) Нос гораздо выше его по чину и служит по другому ведомству. Не переходил он майору дорогу и в амурных делах.

Весьма существенным здесь кажется замечание, что нос якобы выдает себя за человека. Однако если посмотреть немного внимательнее, то можно увидеть, что возможность этого обвинения устранена самим автором. Исследователями отмечается, что нос существует как бы в двух ипостасях – как предмет лица и как человек. Для Гоголя очень важно было изобразить возможность подобного восприятия и переключения. Писатель с самого начала пытается изобразить процесс последовательного вочеловечения носа. Первое – фаза рождения. За сказочными или евангельскими мотивами объясняющими нахождение носа в хлебе, угадывается реальная подоплека. В некоторых районах России недоношенных детей обкладывали тестом и помещали в специально подготовленную печь, в которой они как бы «доходили». Подобный факт известен из биографии Г.Р. Державина [10] (см. Грот Я.К. Жизнь Державина по его сочинениям и письмам и по историческим документам. СПб., 1880. Т. 1. С. 25.). Комичным примером подобного использования народной медицины, может служить эпизод из жизни художника И.И. Олешкевича (1777-1830), большого любителя кошек. Современник описывает, что Олешкевич сам занимался их лечением: «Намазанных и натертых собственною его рукою мазями и микстурами он сажал их летом в шведские печи» (Моравский Станислав. Воспоминания пустынника. Юзеф Олешкевич. // Поляки в Петербурге. М., 2010. С. 551).

Таким образом у бездетного цирюльника и его сварливой жены появляется «ребенок». Ребенок нежданный и явно нежеланный, потому что все дальнейшие действия цирюльника направлены на то чтобы от него избавится. В конце концов он бросает завернутый в тряпицу нос с моста [11]. По мнению исследователей это символизирует обряд крещения. Здесь можно вспомнить что профессия цирюльника соотносится с церковным обрядом пострижения, совершаемого в том числе над новокрещенными. Кроме того на Руси над мальчиками проводился подобный обряд инициации (первой стрижки волос). У Даля: «обряд признания ребенка мужчиной, законным сыном и наследником отца и будущим членом общества».

И, наконец, самое важное в определении «человечности» носа – его моление в церкви. Эта сцена, непроходимая через цензуру, представляет собой момент живительной силы творчества. Гоголь отмечает, что Нос молился «с выражением величайшей набожности». Молиться может только существо обладающее душой. Предполагать, что сцена в церкви была задумана для того чтобы изобразить, что нос не молился, а лишь изображал молитву, вряд ли имеет смысл. Показано наоборот – Ковалев, потеряв «нос» утратил и способность молиться. Ни одна часть человека не тождественна ему самому, кроме его имени. В молитве имя выступает полноценным заместителем его носителя (= души). Его достаточно чтобы представить человека перед Богом.


[1] См. так же майское письмо к К.С. Сербиновичу: «Если бы я твердо был уверен, что не получу желаемого, я бы ехал теперь же на Кавказ с одним из моих приятелей, который даже обеспечивает меня на счет путевых издержек» (Х, 318).

[2] Возможно имеется в виду А.С. Данилевский. Ярыга (стар.) – низший служитель полиции, для рассылки, прислуги и исполнения разных приказаний (Даль).

[3] Здесь же далее упоминается «отличная дача со всеми угодьями... и местом, на котором можно развести превосходный сад».  В печатной версии «Современника» - «можно развести превосходный березовый или еловый сад». П. Кулиш отмечал следующее: «Сад в деревне Васильевке имеет лесной характер» (Воспоминания М.И. Гоголь в «Записках о жизни Н.В. Гоголя…» П.А. Кулиша // Виноградов И.А. Гоголь в воспоминаниях, дневниках, переписке современников: В 3-х томах. М., 2011. Т. 1. С. 40). Указывая, что отец писателя любил разводить преимущественно лесные деревья, он пишет далее, что Гоголь в свои приезды домой «подсаживал лесные деревья в саду, где только находил для них место» (там же). Таким образом, этот ироничный на первый взгляд штрих обретает биографическую подоплеку.

[4] В качестве иллюстрации того, какой видел Гоголь ситуацию преподавания в новом университете можно привести его советы Максимовичу, о том, как повести свою работу в Киеве, данные в письме от 27 июня 1834 года: «…Не сиди над книгами. <…> Будь таков, как ты есть, говори свое, и то как можно поменьше. Студенты твои такой глупый будет народ, особливо сначала, что, право, совестно будет для них слишком много трудиться» (Х, 326).

[5] Гоголь писал матери по поводу своего обучения в гимназии (1 марта 1828 года): «Я не говорил никогда, что утерял целые 6 лет даром, скажу только, что нужно удивляться, что я в этом глупом заведении мог столько узнать еще. <…> Кроме неискусных преподавателей наук, кроме великого нерадения и пр., здесь языкам совершенно не учат… Ежели я что знаю, то этим обязан совершенно одному себе» (Х, 122). В «Авторской исповеди»: «Но надобно сказать, что я получил в школе воспитанье довольно плохое, а потому и не мудрено, что мысль об ученьи пришла ко мне в зрелом возрасте» (VIII, 443). Из воспоминания соученика Гоголя К.М. Базили: «Вообще, научное и литературное воспитание наше делалось, можно сказать, самоучкою… Профессор словесности Никольский о древних и западных литературах не имел никакого понятия. В русской литературе он восхищался Херасковым и Сумароковым; Озерова, Батюшкова и Жуковского находил не довольно классическими, а язык и мысли Пушкина тривиальными, сознавая, впрочем, некоторую гармонию в его стихах. <…> До 1826 года из всех наших преподавателей только профессор математики Шапалинский… и профессора немецкой и французской литературы, Ландражен и Зингер, совладали со своим предметом» (Шенрок В.И. Материалы для биографии Гоголя: В 4-х томах. М., 1892-1897. Т. 1. С. 91-92). Воспоминания П.Г. Редкина: «Наскоро, без разбора, наудачу или по связям, набран был, после В.Г. Кукольника, полк учителей и профессоров для новооткрытого заведения, между которыми только случайно попались и люди достойные» (Редкин П.К. К.В. Шапалинский // Гимназия высших наук и Лицей князя Безбородко. СПб., 1881. С. 316).

[6] Судьба же самого Максимовича к этому времени уже была вполне определена. Образ «другого маиора, получившего на Кавказе коллежского асессора», который машет Ковалеву рукой, чтобы он шел к нему, мог быть навеян предстоящим отъездом Максимовича. 30 июня закончилась его служба в Московском университете, и 5 июля он выехал в Киев. Открытие университета, на котором он должен был присутствовать, состоялось 15 июля.

[7] Ранее в письме от 27 июня накануне отъезда Максимовича в Киев он писал: « Ради бога, не придавайся грустным мыслям, будь весел, как весел теперь я, решивший, что все на свете трын-трава» (Х, 326). Тема «насильственной веселости» часто обнаруживает себя в письмах Гоголя. Например в письме к матери от 10 января 1835 года: «Веселитесь! все трынь-трава».

[8] Буквально накануне этого (18 марта) он отослал готовую рукопись повести Погодину, для публикации в «Московском наблюдателе». Это показывает, что указанные письма Максимовичу были написаны в том же настроении что и финал повести. А уже 23 марта, видимо под впечатлением от признания Максимовичу («…У нас на душе столько грустного и заунывного, что если позволить всему этому выходить наружу, то это чорт знает что такое будет. Чем сильнее подходит к сердцу старая печаль, тем шумнее должна быть новая веселость» (Х, 357)), он просит Погодина прислать ему рукопись назад.

[9] В печатной редакции это определение было заменено на нейтральное – «пашпорт давно был написан на имя одного чиновника».

[10] В июле 1813 года Г.Р. Державин приезжал погостить к соседям Гоголей, Капнистам (его жена которого приходилась сестрой А.А. Капнист). В это время в Обуховке, поместье Капнистов гостило и семейство Гоголей (см. Из воспоминаний матери Гоголя (Письмо М.И. Гоголь к С.Т. Аксакову) // Виноградов И.А. Указ. изд. Т. 1. С. 78).

[11] На то, что нос после этого какое-то время действительно мог существовать в иной ипостаси, косвенно указывает то, что брошен он был в тряпице, а полицейский чиновник принес его Ковалеву завернутым в бумажку.


Продолжение следует: «Нос» Гоголя. Глава 4. Предпечатная история повести. Часть 1. «Московский наблюдатель». Возвращение Гоголя в литературу. «Особенная повесть». - http://www.proza.ru/2014/06/18/884