Елизавета. Юная дочь Петра. Кн. 1. Глава 31

Нина Сухарева
Глава 31

     Немногим позже прилетело печальное известие: в Лемешах скоропостижно умер старый казак, Ридько Гаман – запорожец, богач и коновод местных пьяниц. Первым другом покойника, вестимо, был Грицко Розум. Вторым, по молодости ещё, слыл Марко Головатый. Так что, узнавши о потере друга, Головатый рукой махнул на ночное безобразие. И всё-таки опоздал. Он прибыл в хату новопреставленного Гамана, когда там уже кадил отец Андрей, и старые казаки печалились, как говорят, «гнули гири до долу». В головах покойника по чину восседал пьяный Розум. С Головатым они давно уже разошлись, но дружески расцеловались. А потом, севши чуб в чуб, завыли. Да как! И всё прежнее было начисто забыто и похоронено, а пито потом без просыпу ровно сорок деньков. Покойник завещал доможирившей у него дальней родичке, вдове, хату и скарб. Но иначе распорядился деньгами, золотом и серебром, зарытым в горшке на огороде.  Деньги он наказал пропить товарищам казакам по-братски «гвалтом».
    И что тут пошло-поехало! Ой, чего тут только завилось! Под чарами такого колдуна, как Грицко Розум пропал начисто весь гонор Марка Головатого, и всё стало между ними опять, как прежде. Друзья забыли не то, что самих себя, а и самого Господа Бога. Первые девять дней казаки пили за упокой души Ридька Гамана в его хате, а потом стало тесно. Компанией обошли все шинки. Спьяну чего только не вытворяли: орали и дрались на кулачках, обнимались и плакали, поменялись в залог дружбы шапками. Отыскали где-то музыкантов-пьянчужек и принялись разгуливать с ними по улицам, а следом наймиты таскали ведра горилки, мёду и вина. Угощали каждого встречного и поперечного, поили наповал, а если какой дурень отказывался, то его бранили, высмеивали и колотили.
    - Добро, братцы, гуляем! – орал Григорий Розум и красовался перед Головатым, бия себя в лоб. – А кто это придумал? Эх, Марко! Щё це за голова! Щё це за розум у мени!
    Алёшка с Ириной встречались теперь на пастбище. Девушка каждый день приезжала туда на бричке, сама управляя смирной лошадкой. И оставалась на целый день. В жару можно было не бояться нежеланных визитов коровьих хозяек и миловаться сколь угодно. К тому ж, ни Головатиха, ни нянька не удерживали дома дивчину. А ближе к ночи Алёшка прибегал к Иринке на сеновал спать. Это было обычное между хлопцами и дивчинами дело, если соблюдать обычай: целуйся, хоть до утра, а дальше – ша! Ничего, кроме целомудренных объятий. Не всегда это ухаживание оставалось чистым, но обычно оканчивалось скорой малороссийской свадьбой, о чем мечтала строптивая Ирина. Пока со своим кохайликом вместе руту топтала. 39 , а не уставала строить планы насчёт свадьбы.
    - Ну вот, отцы наши гуляют вместе, - говорила она, - и осенью нас с тобой поженят!
    - Не знаю, - встряхивал он кудрями, - наши батьки, только пока пьют, дружат!
    Был ли он влюблен в девушку? Или же просто подчинялся  её напору?
    Но сорок дней кончились, и наследница покойного Гамана вытолкала из хаты его друзей и заперла двери. Розум и Головатый заглянули в горшок, где хранилось Гаманово богатство: на дне перекатывался последний грошик. Оба, еле волоча ноги, в обнимку приползли из Лемешей в село. А возле шинка жида Мошки их чуть-чуть не повалили с ног. Казак на лошади наехал на двух пьяниц и даже свистнул с презрением. Но наши-то ещё – о-го-го! Григорий Розум, матерно ругаясь, схватился за узду наглого гуляки:
    - Тпррррру! Сучий сын! Я вот тебе покажу, как свистеть!
    А Головатый отскочил, словно гигантская жаба, угодил прямо в лужу, и проорал басом:
    - Не видишь, куда прёшь! Я тебя сгною, татарская собака! Я есть пан Головатый!
    И лишь только он это гаркнул, как молодой казачок, с виду, чей-то ординарец, бодро соскочил с лошадки, - и поклонился старому пьянчуге - рукой в землю.
    - Добри день, доблестный вацпан! А неужели это и есть вы собственною персоной, сам пан Марко Головатый, тот самый, что приходится зятем покойному здешнему сотнику Кирилле Дубовязу? Меня послали лично к вам из Козельца!
    - Это я! – Головатый погладил обвислые усы и надул щёки – ни дать, ни взять теперь, индейский петух. – Кому я занадобился, и кто осмеливается меня беспокоить? Не видишь, разве, что я иду в шинок с товарищем?
    - Меня послал к твоему панству-козачеству нынешний сотник козелецкий, - ответил посланец.
    - Как так? А разве новый сотник уже приехал? – удивились вместе Розум и Головатый. – Ты, уж не глумишься ли над нами, молодчик? Право, неслыханное дело! Когда ж было известие о заступлении на убылое место нового сотника? И кем он назначен?
    - Да на прошлой неделе! А ежели вам, паны казаки, до сих пор ничего не было известно, то нового вашего командира величают Исидором Гурко! А назначен он малороссийской коллегией по просьбе киевского полковника!
    - Ох, ты! - сразу повеселел Грицко Розум. – Батька наш новый прибыл! Зовёт нас! Пойдём же тогда скорее в шинок, хлопчик, и хорошенько выпьем! Жид! Мошка! Всё мечи на столы и посылай своих жиденят за казаками! - распорядился он. – За моим братом, за зятем Дубиной, за Хвистом, Пузачем, Дараганом, Черешней, Горобцом, Шпаком, Небабой, Медведенко, Перепечко и Харьком Лысым! Гей! Гей!
    Однако посланец заступил ему дорогу:
    - Ни, - протянул он, – за ради Бога, не журись, старый козаченько, - а только нынче не ваш черёд вышел, и не вас призывает к себе новый сотник, уж простите. Исидор Гурко послал меня за Марко Головатым и только. Ему угодно собрать возле себя местную старшину, состоятельных казаков, чтобы держать совет. А все остальные сидите по хуторам и не рыпайтесь!
    - Он вправду так и сказал? – удивился Розум.
    - Так и сказал, старый батя!
    Посланец миролюбиво хлопнул Розума по плечу и рассмеялся.
    Но Григорий протрезвел мигом:
    - Го! Го! Это я-то, сиди на хуторе? – заревел он и кинулся, загребая ножищами, к своему другу. – Марко! Сердце! Неужто оставишь меня? Я хочу в Козелец! Хочу говорить с новым командиром!
    Он споткнулся, падая и хватая друга за шаровары.
    Да только, зять покойного сотника тоже протрезвел. Головатый уж и не ожидал такой в судьбе своей перемены. Он дико глянул на Розума и заорал во всю глотку:
    - А ну, пошёл, пёс! Я тебе не друг и никогда не был! Геть, к чёрту! – облаял Головатый Розума и, выхватив из-за пояса нагайку, ещё  и дважды врезал ему рукояткою по зубам. – Чтобы больше не набивался ко мне в товарищи, ты, голота! Ни тебя, ни твоего семени, не признаю! Прочь! – И важно оборотился к козелецкому посланцу. – А ты, пахолик 40, сопровождай меня до моей господы 41.
    Приезжий казак даже вздрогнул от его важного голоса, но не возразил ни слова. Он даже уступил своего коня расходившемуся оборванцу, которого в Козельце сочли важной персоной.
    Григорий Розум выплюнул им вслед кровь с несколькими выбитыми зубами. Спьяну казак не сразу же осознал, где он, и что с ним происходит, и почему проклятый жид с жиденятами помирают у себя на крыльце от смеха.
    - Марко! Татарин! – проревел он и заплакал. – Нет, ты хуже татарина, Марко! Ты - вовсе пропащая собака …  Алёшке моему и то зазорно хороводиться вокруг твоей девки … Я ему! – он поднял кулак и погрозил воображаемому Алёшке.
    Кулак разжался, и на дорогу выскользнула монета.
    - Ого! – крикнул казак. – Где наша не пропадала! 

   
    А Головатый, в это время вломившийся на свой двор верхом на чужой лошади и бросивший поводья на руки подслеповатому дедусю, во всё горло проорал:
    - Эй, дед Ничипор! Распорядись-ка немедленно конём и молодчиком, который бежит сзади! Это за мной! Отныне я становлюсь при пане сотнике козелецком не последним человеком! Завтра же возвращаюсь в Козелец! Готовь мне моего Резвого! - и пробежал в хату, светлую и прохладную, как показалось ему с жары. Глаза его немедленно снова полезли на лоб. В это жаркое время года его тощая жена сидела у каминка, пылавшего ярким огнём и курила казацкую люльку. На столе стояли фляжка и кубок, лежал табак.
    - Накрывай на стол, жинка! – велел ей хозяин. – Радуйся! У меня есть, чего тебе порассказать …
    - А ступай-ка к черту, - не двигаясь и выпуская ноздрями дым, отозвалась пани Мотрона.
    - Э, что с тебя взять-то? - Головатый крякнул, махнул на неё рукой и заорал. - Кто есть дома? Эй, Мелася? Где ты, старая корова? Ирина! Где ты, дочь? – он неласково встряхнул за рыхлые плечи подкатившуюся ему под ноги бабу. – Что? Дочери нету дома? Эх, чёрт бы побрал её! Чёрт бы побрал Иринку!
    В ответ послышался трескучий смех. Это Мотрона расхохоталась и бросила на мужа из-под бровей такой взгляд, что он оторопел и затрясся, как на морозе.
    - Нашу дочку, - просипела жена, - и на цепи теперь не удержишь, дурень! Нашла наша дочь себе казаченьку и хороводится с ним по целым дням и ночам! Повезло Ирусе! Казак-то этот не пугач и не ворон, а орёл! Это тот самый … Гриц, Грицык, в которого и я была прежде закохана, чуть не умерла, да вышла вот за тебя, поганого. А я и рада! Грицко не стал моим мужем, так пусть будет хоть зятем, а всех других сватов – геть!
    Но Головатый, не дожидаясь, пока она окончит, громко обругал её, сложил дулю и повертел ею пред носом жены.
    - Уж совсем дурне! – сказал он, обращаясь к перепуганной Меласе. – Но я ведаю, баба, с кем моя дочь! – и он сгоряча ущипнул за бок няньку. – Ты оставайся-ка тут кормить гостя, а я один прогуляюсь и поймаю голубков. Клянусь, я выдеру канчуком 42 Розуменка Алёшку!
    Оттолкнув бабу, Головатый выбежал из дому, как был, красный, мокрый и озлобленный, и скоро, пыля сапожищами по раскаленной дороге, попал на сельское пастбище. Это было полудикое, чудесное местечко. Тёмный гаёк, с одной стороны, подступал к зелёной круглой поляне. Оттуда доносился плеск воды. В самом сердце поляны бил ключ, опутанный плетями барвинка. Повсюду в траве мелькали синие, желтые, красные  цветочные головки. Вокруг поляны росли кусты бузины, калины, ореха.
    Было около полудня. Разомлевшая и наевшаяся скотина, лежала не шевелясь, методично двигая челюстями. Лишь некоторые телята пощипывали траву, а двое из них гонялись друг за другом. Собак не было видно. Оскорблённый отец с какой-то мстительной радостью, подумал, что собаки у Розумов пе -
дохли, все, кроме одной. И ту оставлял себе Данила. Взглядом, исполненным праведного гнева, Головатый принялся обводить местность, усеянную цветами. Он щурился и прикрывался ладонью, чтобы солнце не слепило его, и давало бы разглядывать сквозь зелень лещины, со стороны которой подошёл к пастбищу, того, кто в это время находился на поляне, кроме скотины. Так и есть, две юные фигурки, склонившиеся друг к другу головами и занятые поцелуями. Казак выругался сквозь зубы, но осознал, что так целуются только в первую пору жизни. Его и взяло за сердце.
    Стиснув рукой канчук, он проломился сквозь заросли медведем, и вот уже трёххвостая плеть разбросала по сторонам хлопчика и дивчину.
    Ирина взвизгнула:
    - Ой! Ой! Батько!
    Но отнюдь не испуг, а гнев отразился в глазах дивчины. Разъярённому отцу пришлось крепко обмотать через свою руку её косы, чтобы начисто лишить возможности сопротивляться.
    - Ослушница!
    Перед глазами Ирины на спине её коханца, разорвав тонкую сорочку, легли, крест на крест, алые полосы, в каждом ряду по три.
    - Я тебя в порошок сотру, волчонок, - потрясая окровавленным канчуком, посулил Головатый.
    Обозрев ещё раз рай для влюблённых и отыскав красными буркалами бричку Ирины, он поволок туда брыкающуюся дочь, рыча:
    - А ну, геть до дому! Ужо будет тебе, дочка, жених, ещё какой будет, а сейчас время собирать батька в Козелец. В люди опять скоро выйдем, в люди. Новый сотник приехал и меня требует к себе!
    Алёшка проводил тусклым от боли взором красноватое облачко пыли на дороге, вздохнул и рухнул в траву ничком. Один под ослепительным от жары небом, если не считать коровьей компании. Жара, звонкая от трещания кузнечиков, почти лишила его способности чувствовать и дышать. Конечно, канчук, - это уж слишком, но … это пережить ещё можно. Обида, вот что жалило больней всего душу.
    «Что я Головатому, холоп, что ли? Тоже казак! Уйду со школярами. Как только они соберутся, так тоже уйду» - решил юноша.
    Но не тут-то было. Отец Пантелей всё сразу заметил и пожурил его: «Велиал, демон обольщения, пожрёт тебя, Алёшка! Смотри у меня!». А едва гоноривый Марко Головатый отбыл в Козелец, так и в Чемерах, и в окрестных хуторах, и дальше, все заговорили о новой придумке отца Пантелея. У дьячка появилась новая утеха – живой вертеп. Все знали, что вертеп, это ящик с куклами, а это-то на чего будет похоже? К тому же, обоим новым ученикам в Чемерах до того полюбилось, что они решили остаться до будущей весны, до Пасхи. 
    - Эх, Алёша, Алёша, вижу я, что тебя, маленького, матка в любистке, да в васильке перекупала, чтобы нравился ты девицам, - успокоил отец Пантелей своего любимца. – Экие ж зельеца-то, хлопцу дают счастье в жизни, а дивчина плачет. Он запел надтреснутым, но хорошо поставленным голосом:

Чи ти в любистку купався,
Що так мини сподобався …
   
    В голове Алёши будто горячий вихрь – спутал все мысли. Зато попович, продолжавший куролесить и ёрничать на вакациях, в воскресенье, помогая ему в ризнице переодеваться, шепнул:
    - Мы с хлопцами вот что решили: словим пару лисиц и пустим Головатому в курятник.
    - Не смейте, - тоже шёпотом отказался Алексей. – Это ж её куры-то … Ируськи!
    - А!.. – сразу догадался Андрейка.
    Но до самого конца лета Алёшка конфузился перед людьми. Ему так и казалось, что все всё ведают, и о нём судачат. Эх, в кого он только уродился? Со своей застенчивостью он вряд ли куда сунется, как и  никогда не женится на Ирине.
    С мыслями такими, он один по утрам выскальзывал из дьячковой хаты, бежал к церкви наблюдать восход и слушать, как голуби стонут от любви на колокольне.
    В это лето, восемнадцатое в его жизни, весь прокалённый солнцем, горячий воздух, был полон любовью.
    «Что ж, - горько размышлял юноша, - сам заварил кашу, сам и расхлебаю. Весной уйду из дому со школярами».
    На пастбище же он, лёжа среди зарослей барвинка, теперь читал, и даже перечитывал по нескольку раз книги отца Пантелея. Но теперь ему всё чаще попадались светские книги киевской печати. Комедии и трагедии. И в них прекрасные царственные жены и девицы действовали наравне с мужами. Выходило, что и женщина способна править государством! Так юноша и размышлял себе в одиночку, но ни с кем и никогда не делился своими мыслями. А думал он всё о том же, что и весною: о воцарении Петра-внука и о возможности новых перемен. Кто знает, может быть, по-другому новый царь будет относиться к пострижению молодёжи, и, может быть, не будет требовать в застенок для отчёта? А что было бы, воцарись Петрова дщерь? По рассказам путешественников, она очень предана православию и благочестива. Нет, я дурень. Но, конечно же, я попытаюсь уйти отсюда.
   

    Однако человек только предполагает, а Господь Бог располагает. Прошёл богатый, яркий сентябрь-месяц, и наступил октябрь-грязник. Закончив пастьбу скота, Алёша прибежал навестить родную хату, и мать, которую давно не видел. Первым его встретил брат, похудевший и посмурневший, но трезвый. Он загадочно поманил младшего:
    - Эй, ты, слухай, герой-лыцарь, зайди, что ли, ко мне!
    Данила года три как жил своим хозяйством. Он женился по любви на местной сироте, Дунечке Голубенковой, тихой, светлокосой, и перешёл с нею в ту, первую, хату, в которой начинали жить когда-то родители. Хата, маленькая и низкая, с окошками у самой земли, была усердно обмазана и побелёна, а ставни расписаны синими цветами. Сверху она была покрыта старой соломой. Затерявшись на задах новой хаты, она была почти не заметна с дороги. Зато во дворе – словно после татарского набега, всё было раскидано и порублено, а одно окно в доме выбито, и тихая Дунечка, слышно, плакала внутри, качая дочку.
    - Это… чего у тебя тут, брат?
    - А ничего, - отворачиваясь, недовольным голосом, пробормотал Данила, - с батькой вот поговорили кое о чём.
    - О чём же?
    - Эх-эх! Да чего ж ты видишь дальше своей церкви и своих книг, Лесько? – брат покрутил головой. – Говорю тебе, старый дьявол, батька наш, да ты, певун, - тудыт вас, - чистые вертихвисты! Вот ты, к примеру, Алексей, скажи, когда ты в последний раз матку видел? Ну? Ничего такого за ней не подмечал? Нет? Да где ж тебе! Эх!
    - Не подмечал, - чистосердечно признался Алёшка. – А что, брат? Мама наша здорова? Ради Создателя, не томи.
    - Ну, ежели только за ради Господа бога! – Тут брат смущенно начал крутить усы, два раза поднося руку к бритому затылку, поскрёб там задумчиво и робко проговорил. – Ну вот, ну вот: мать-то у нас четыре месяца уже как брюхата.
    - Мама? – Алёшка не поверил его словам. – Наша мамочка?
    - Ну, конечно, а то чья же? Наша!  – смешливо хрюкнул Данила. – Понесла она, без малого, в пятьдесят лет. Чуешь? Весной родит. Так же, как и тебя, где-то на Тёплого Алексея Божия человека. Да ты сядь и держись, братик! Этот младенец, скорее всего, достанется именно тебе в наследство! Как и всегда получается со столь поздними детьми! – Данила энергично махнул рукой и закашлялся теперь надолго. – Кхе-кхе … Я же предостерегал ещё весной старого собаку, - выдавил он с трудом, - оставь мать, не лазай на неё больше, а ему всё надо, старому кобелю! Даже говорить-то противно! Ему же этого дитя не увидать уже взрослым, грешнику … - И грустно добавил. – Сёстры, вон, узнавши новости, ревут от стыда белугой, им пора замуж, и рожать, а не … кхе-кхе-кхе, не мамыньке их родимой. Эх!
    Брат резко надвинул шапку на самые брови и отвернулся. Он глядел себе под ноги и пожимал плечами, как будто не знал более, что сказать. Спина его горбилась. А этот кашель?
    Он жалеет мамочку, а сёстры её стыдятся, - догадался Алёша. Сам он, давно отбившийся от дому, продолжал нежно любить мать. Только бы не умерла родами! С этим чувством он и прожил оставшиеся месяцы до весны. Младший братец появился на следующее утро после его собственных именин. Назвали его по святцам Кирилкой. Родился крепыш, басистый и пучеглазый. На крестинах казаки вспоминали старого сотника Кириллу Дубовяза.
    - В честь него, в честь него и назван, - моего славного командира боевого! А послушайте-ка, вы меня, братцы, он ещё будет над вами сотником! – хвалился Григорий Розум. – Га! Га! Ещё один Розуменко!