Иродион 4-3

Георгий Моверман
Глава третья (продолжение)
От Луки (внутреннее повествование)

…Лето, то ли пятое, то ли шестое моё лето, дача детского сада, две группы вместе, музыкальные занятия, полукругом в два ряда расставленные стульчики.
Я, сын врача, второго человека в немудреной  детсадовской властной пирамиде, сижу во втором ряду, со мной рядом мальчик по фамилии Калинин.
Как-то так получилось, что мы особняком от остальных.
Полная, улыбчивая, вся какая-то складная Раиса Семёновна сидит за пианино, в гулком помещении финского домика особенно ощущается дребезжащее струнно-молоточковое нутро инструмента.
- Ребятки, ребятки, давайте повнимательней, песня очень серьёзная.
Будете открывать родительский день, а он, между прочим, уже через три дня. Так собираемся, давайте с этого места (следует проигрыш):
Партия Ленина, сила могучая
Мудрая партия большевиков…
- Карабанова, Гуля, ну что же ты всё вертишься, как на сковородке, нет, я чувствую, что кому-то хочется опозориться!
...Что-то вроде творческого озарения вспыхивает в моей голове, мгновенно оформляется в слова, которые я жарким шёпотом выдуваю в оттопыренное ухо мальчика Калинина:
- Партия Ленина, сила могучая, партия Ленина, сила вонючая…
(Только вот не надо о врождённом диссидентстве «just rhyme, there are no emotions»*)
*Только рифма, ничего личного (англ.)

Бухающий гром пианинного аккомпанемента заглушает совместное хихиканье худенького русого и толстенького брюнетистого мальчиков, да и вскоре занятия кончаются, и нас отпускают на волю.
Проходит минут двадцать, я стою в очереди на качели, с удовольствием выковыривая из носа большие из-за недавно окончившегося насморочного соплетёка, козявки.
Как же это приятно после выковыривания собирать эти козявки в одну большую блямбу, разминать её пальцами…
Кто-то хватает меня за руку, и тащит достаточно увестистое тело на семенящих в серых с мохрящимся рантом сандалиях ногах по площадке к песочнице.
Я смотрю вверх и вижу красное, с выпученными глазами лицо нашей воспитательницы Дарь Мокевны.
В песочнице среди других сидит мальчик Калинин, сосредоточенно обхлопывая двумя руками серо-жёлтый куполок…
- Повтори, повтори, что этот сказал, - приказывает ему громким шёпотом Дарь Мокевна, - ну сейчас на музыкальных!
- Он сказал - по тону мальчика Калинина я чувствую, что в нём борются сладкое желание наябедничать и запоздалое сожаление о затеянном кавардаке - партия могучая, партия вонючая.
Это не я, а он придумал, честное слово…
- Играйся, миленький, играйся – хлопотливо говорит Дарь Мокевна, гладя мальчика Калинина по голове.
Меня оттаскивают от песочницы на порядочное расстояние, я не сопротивляюсь.
- Это правда? – ревёт шёпотом Дарь Мокевна - ах ты б…дь такая, а по губам, а по губам!
Жёсткая с широким серым кольцом на среднем пальце ладонь псковской крестьянки, сбежавшей от коллективизации в Москву, никогда не бывшей замужем, прошедшей одноступенчатый карьерный рост от нянечки до воспитательницы, имевшей залеченный сифилис - всё это я узнал гораздо позже из подслушанного разговора матери с кем-то - пришлёпывает мои губы к зубам.
Внутри рта становится солоно, я с ужасом вижу капельки крови, падающие на мой кругловатый с ямочкой там, где у других морщинистая сплющенная горошина, живот и начинаю реветь, что делает капли более частыми, а боль в нижней губе более сильной.
- Ах ты, е… твою мать, несчастье ты моё. Губа-то как распухла!
Ну, Жорик, Жорик, не плачь сынок, сейчас мы тебе водичкой холодненькой.
Меня тащат к дому для воспитателей.
Пока Дарь Мокевна организует таз с холодной водой на табурете, я, размазав кровь по лицу тыльной стороной руки, перестаю плакать, чувствуя как в боль и обиду, раздвигая их холодными локтями, втискивается Страх.
Меня ставят перед тазом, Дарь Мокевна начинает кунать туда мою голову, одновременно моя рукой лицо.
Она бормочет:
- Вот сучёнок, вот сучёнок, ну что же ты, дуралей, болтаешь-то.
Полотенец-то куда я дела?
Вон весь мокрый, в сандали натекло, ну ничего, мы сейчас носочки выжмем, на босу ногу пока походишь.
Ты, это…как полдничать и ужинать будешь, потише жуй-то, а то губка закровянит, а к завтрику пройдёт, пройдёт.
Ой дай-ка я зубы-то посмотрю, у тебе же, кажется, ещё молочные…
Два пальца Дарь Мокевны лезут мне в рот, смыкаясь на передних зубах.
Я непроизвольно языком слизываю соль на большом, она бормочет:
- Ну, слава Богу, не шатаются кажется.
Ой, едрит твою мать, и зачем я в эти воспитательницы-то полезла, сейчас взяла бы две ставки, жила бы кум королю.
Она всплёскивает руками.
- Да что ж ты будешь делать, и Елизавета тут как тут, уже донесли хабалки.
Жорик, ты мамке-то, может, скажешь, что упал, я ж не со зла!
- Скау…
Какой тут «скажу», на всякий случай, не поднимая голову от таза, я слушаю разговор.
- Дарья Мокеевна, вы что с ума сошли - задыхающимся голосом кричит-хрипит мать - как это вообще можно вообще детей бить, да ещё по лицу.
Я не понимаю, что такое ребёнку для такого надо наделать? Вы, что не понимаете, что это статья!
- Да погоди же ты, Елизавета Самойловна, дай чего скажу.
Дарь Мокевна, отводит мать  чуть в сторону, я слышу их шёпот.
Сначала довольно правдивый пересказ истории появления стихотворения, потом….
  - Представляешь, ко мне  этот подбежал из ихней группы, я сперва и не поверила. Хорошо, что я одна пока слышала.
Я этому строго-настрого запретила повторять, да боюсь теперь весь сад будет лялякать, они же, как мартышки все.
Ну, Лиз, прости не сдержалась.
У нас-то до войны в квартире в Коптельском одни такие Сокольских жили, он дамским портным был, так точно такая же история.   
Девчонка ихняя во дворе частушку спела, так всех, буквально всех взяли.
Не знаю, может и расстреляли кого.
Ну и чего, что и Берию самого расстреляли? Расстреляли, расстреляли…
Там таких бериев, как на жопе прыщей.
Да тебе они чо хошь припишут, врачиху-вредительницу, к примеру.
Сама знаешь, что такое детсад.
Ледник маленький, холодильник – говно, вот, не дай Бог, пропоносит кого! Да не мне тебе говорить, делай, что хошь, я отвечу...
…Скажу я вам, что по губам побольнее, чем по голой заднице маминой рукой, тем более, что я стоял, склонившись на тазом, в очень удобной для, как говорится в милицейской отчётной обыденности «нанесения побоев», позе.
А вот галошей через сатиновые шаровары по той же заднице, вечером от приехавшего навестить нас отца - Натанчик, прошу тебя, только не рукой, только не рукой, ты ему позвонки можешь сместить -  это по болевым ощущениям примерно соизмеримо. 
А может батя, говоря о «насочиняет»,  имел в виду и другую историю из более близкого времени, но о ней чуть позже, давайте вернёмся к фотографии.
За роялем, обернувшись лицом к фотографирующему, сидит цыганистого вида парень с небольшим и удивительно складным - равносторонний треугольник, нижний угол закруглён, вместо верхнего отрезка – дуга, две дужки оттопыренных ушей, чёрная чёлочка на лоб - лицом, и это – Ромка Фоменко.
И есть он, этот Ромка цыган по отцу, а по кличке Ромка – «Фома».
Весёлый мужик, Тимофей Ильич, шофёр экскурсионных автобусов - Ромка, когда речь идёт о бате, называет его «шофёр автобуса, мой лучий друг».
Любимое занятие Тимофея Ильича – делать телевизоры и раздавать их родне, а  Фома таскает из школы для этих телевизоров различную радиоэлектронную начинку, приспособив «на шухер» меня, Луку.
А мне, дураку ведь что самое главное?
А то, чтоб было весело и изнутри холодило, но, если честно, не до самоощущения всамделишной опасности…
Откуда радиодровишки?
В десятом классе  весёлый и нетребовательный «труд», то есть слесарное и столярное дело, олицетворяемое мрачноватыми металлистом Тихон Петровичем (без клички) и столяром Никифор Никифоровичем - а вот тот как раз имел въевшуюся в поколения выпускников кличку «Кефир Кефирыч» - сменило «трудовое воспитание в свете укрепления связи школы с жизнью».
«Жизнь» олицетворяло очень серьёзное предприятие, располагавшееся в районе Ботанического сада.
Ему понадобилось воспитать для себя целую уйму специалистов в области радиоэлектроники, в связи с чем, они подобрали в качестве базовой нашу Школу.
Быстренько  построило предприятие во дворе Школы двухэтажное здание, нашпигованное электророзетками, расставили в комнатах столы-верстаки и мобилизовали на обучение школьников обоих полов наиболее разговорчивых инженеров, доплачивая им за это самое обучение молодого поколения радиомонтажников-универсалов ещё и неплохие по тем неприхотливым временам деньги.
Занятия эти по смычке школы с жизнью продолжались целый день и сводились они, в основном, к обучению навыкам ручной пайки приятно пахнувшей канифолью и растекающимся аккуратными капельками припоем.
Но учили нас и разбираться в принципиальных схемах немудрящих радиоустройств, делать монтажные схемы, а наиболее целеустремлённых рыться в недрах журнала «Радио».
Правда, сначала все - а получилось в конце концов только у некоторых -  с энтузиазмом начали делать транзисторные приёмники в корпусах из мыльниц, скупая с «Детском мире» или в «Пионере» транзисторы с позорно малым коэффициентом усиления.
А конденсаторов и сопротивлений у нас было полно, в связи с тем, что привозили с шефствующего почтового ящика целые кучи непонятных радиоустройств, из которых уже было выпаяно всё мало-мальски ценное, кроме этих вот сопротивлений «УЛМ» и «МЛТ» и конденсаторов забытых наименований.
Выпаивание этих остатков называлось «демонтаж».
Поначалу они были уносимы по домам полными карманами наших ворсистых синевато-серых школьных штанов, потом всё это надоело даже самым жадным, в числе которых был и я.
Когда появился Интернет, я, вспомнив пару раз обронённый  заводскими номер этого самого «почтового ящика», с удивлением определил, что готовили-то нас для работы в той самой «шарашке», где малое время после войны прозябал великий писатель, философ и борец, и о которой он оставил роман с дантовским названием, роман, к слову сказать, несколько тяжёловатый  в прочтении.
Но вот один кусочек из нескольких слов его неизменно заставляет меня испытывать чувство одурения от гениальности применённого - а может и придуманного - слова и образа, рождаемого этим словом:
«Рубин, одной рукой теребя отструёк своей жёсткой чёрной бороды»….
Всем производством заведовал буйный нравом татарин Хасан Насруллович - чьё благородной отчество было тут же соответствующим образом переиначено - очень похожий, как и многие его невысокие лысенькие, очкастые сородичи на Махатму Ганди.
Хасан, завидев Фому и меня, постоянно орал:
- Это не класс, а какая-то банда шпанов!
Кто у меня маленький осилограф украл, он три тысчи стоит? В милицу обоих, в милицу, шайтан орда!
Но мужик Хасан был, в сущности, не вредный, тем более зауважали его, когда на одно из  мероприятий  явился он с орденом Ленина среди многих других наград на коричневом в белую полоску пиджаке.
- За малогабаритную «Катюшу» - шёпотом пояснил интересующимся помощник Хасана, Иван Никитич - секретность, между прочим, ещё не снята.
На другой фотографии Фома стоит перед школьной публикой, на лице грустная улыбка аккордеониста, правая рука летает по клавишам «Вельтмейстера».
Окончил Фома музыкальное училище, имеет Фома первый разряд по самбо, всегда Фома на острие переговоров со ростокинской, бульварной, мазуткинской и прочей окружающей шпаной,  в зону интересов которой попадало население и нашего класса, да и, пожалуй, всей Школы.
Обычно эти переговоры состояли из рефренных фраз: «А ты Варгана знаешь, а ты Печу знаешь, а ты Саню Масальского знаешь???». Фома знал всех.
Но рояль и аккордеон – это так, в приложение к Гитаре!
Фома, поющий под гитару Булата - это отдельное явление нашей школьной и достаточно долгой послешкольной совместной жизни.
Откуда взялись они, эти песни, никто уж и не помнит, такое ощущение, что были они с самого нашего рождения.
И репертуар Фомы включал много таких песен, которые впоследствии вроде как бы и не находились на пластинках…
Один раз был я на юбилее моего дядьки Вольфа, где собрались его институтские друзья, сотрудники, все  искренние рядовые технического плана «шестидесятники».
Стали петь песни Окуджавы, для всех самые любимые, других и не пели.
Я слушал, слушал их незамысловатый репертуар: «Лёньку Королёва», «Синий троллейбус», «Автобус новенький спешит, спешит», сам чуть подпевал, потом то ли с лёгкого подпития, то ли  с неосознанного снобизма, то ли из подспудного неприятия расхожего начал я петь одну за одной наши песни.
Представляю как из угла разложенного обеденного стола с приставленным к нему кухонным, занимавшими всё свободное от кровати пространство большой комнаты их квартиры вдруг неожиданно донеслось:
Земля гудит под соловьями
Под тёплым нежится дождём.
И лишь солдатик оловянный
На вечный подвиг осуждён…
Потом были  «Молитва Франсуа Вийона», «А что я сказал медсестре Марии», «На фоне Пушкина снимается семейство» «Там за седьмой горою, там за недоброй тучей», наградой мне были удивлённые взгляды и дядьки, и его друзей: «Что есть у Булата и такие песни?».
- Во, Вовка, какое поколение растёт - одобрительно улыбаясь, сказал дядьке Вольфу его старинный приятель и сослуживец дядя Карл - а ты говорил, что Жорка ваш пустой парень.
Я, услышав про «пустой», сразу скукожился, не от обиды, а, вспомнив, как когда-то заработал это дядьеву характеристику.
Было это лет пять, а может чуть поболее назад…
Я тогда учился в седьмом классе, и не был я тогда Лукой, а был  просто Жоркой, клички ни я себе, ни другие мне ещё не придумали.
Как я уже вроде говорил, класс наш «А» был привилегированным, училось в нём много ребят из «Серого» дома, вернее, из восьмиэтажного флигеля, примыкавшего к ближнему от центра крылу, построенного ЦК комсомола для непритязательного тогда начальства, включая и тогдашнего первого секретаря того самого Декадина, сын которого Сашка учился со мной в одном классе.
Сашка парень был живой, весёлый, светский, и дозволенно-вольнодумный.
Развлекал он нас, одноклассников пением частушек:
Москва-Калуга, Лос Анжелос
Объединились в один колхоз!
Поплавский буги, Федотов рок,
Зиганшин съел один сапог!
Это про четверых солдатиков, догагаринских героев шестидесятого года, сорок дней блуждавших на самоходной барже по Тихому океану.
Да как удачно-то их подобрал американский авианосец, всё получилось тогда «в струю» недолгой советско-американской дружбы.
Да и что говорить, ребята были молодцы.
Ну и только для мальчишек, на мотив «Ландышей»:
Ты сегодня мне принёс гидравлический насос
Вставил в жопу и накачивать…тай, дай
Стала быстро я летать, третий спутник догонять
Не умею поворачивать!
Тот шестьдесят первый год был вообще лакомым для словопрений и мечтаний.
Полёт Гагарина, двадцать второй съезд, «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», ну, что ещё нужно для начитанных подростков.
Все сходились во мнении, что материально-техническую базу-то мы построим, это как два пальца обоссать, а вот сознание переделать, чтобы, например, не нахватать в магазине сто бесплатных «техасов» или чего другого дефицитного.
Все ж помнят, как отравился Яшка Вильковский пепси-колой на американской выставке в Сокольниках!
В общем, было седьмое ноября, собрали класс на демонстрацию, холодно, весело, песни вожатые затягивали хорошие, но скучные.
Сашка собрал в уголке маленькую компашку, в которую вошёл и я, и дурашливо затянул: «Боже, царя храни, сильный и славный, славься на славу, великий наш», в пределах того, что он запомнил из какого-то фильма.
Да и никто не знал, как дальше, начало российского гимна спели ещё пару раз, попрыскали, может у кого и похолодело в груди, всё и забылось.
А через пару дней на дне рождения у дядьки Вольфа на Второй Тверской-Ямской – они занимали там две комнаты со своей  женой тётей Фирой, новорожденной Нелькой и тётефириным братом Сёмой - я с увлечением рассказал этот эпизод седовласому отцу одного из дядькиных приятелей, Григорию Исааковичу, как часть разговора на тему чего читаешь, как учишься, как вообще молодёжь живёт…
Да ещё с какими прибавлениями, дескать, пели мы с ребятами «крайне правые песни, такие как «Боже царя храни», всё смешалось в моей голове и душе, благодарной за обращение на меня внимания старым евреем с поразительно умным и грустным взглядом.
Да и грушевый сидр, который наливали для детей, меня, моей троюродной сестры Райки, каких-то родственников тёти Фиры, наверное, подействовал.
Опасный напиток, но такой вкусный…
А на следующий день…
В вечерний час, когда мой желудок уже готовился к принятию в себя двух - хотелось бы трёх, да не давали - котлеточек с гречневой кашей и солёным помидорчиком, в квартире раздался звонок, и все узрели неурочное появление дяди Вольфа.
В ответ на недоумённый вопрос бабки: «Вус из гешейн*?
* Что случилось?

 Что-то с Фирочкой,  Неличкой?», дядька в свою очередь спросил:
- И где этот?
Быстро раздевшись, Вольф пошёл в столовую, где в том момент были мать, прошедшая за ним бабка, этот, то бишь я, и моя сестра Лялька.
Все мы недоумённо смотрели на Вольфа.
Он обратился ко мне, при этом я успел заметить, что лицо Вольфа, и так-то не больно весёлое, когда не смешили, было одновременно испуганным, и угрожающим.
- Что ты, кретин, вчера болтал там на Второй Тверской-Ямской?
- А что я болтал? Я ничего не болтал, - совершенно искренне не понимая сути претензии, пробормотал я, холодеющим нутром почувствовавший, что что-то, практически безнадёжно, очень плохо.
- Вова, подожди - сказала мама - что он такое болтал?
Я сидела рядом, он вёл себя, кажется, прилично, во всяком случае, старался не жрать, как свинья…
- Да, дядь Вов - влезла, как всегда, восьмилетняя Лялька - Жорка только с каким-то дядькой разговаривал, они всё смеялись.
Он только потом, когда одевались на улицу, пукнул два раза…ой, а может это я пукнула, я честно не помню!
- Да лучше бы он наклал посреди комнаты, дурак этот!
Ты зачем рассказал Григорию Исааковичу про какие-то там крайне правые песни, про то, что пели вы «Боже царя храни» на Октябрьские!
Что за кретины у вас там в классе собрались?
Вам, что делать больше нечего, чем петь эту гадость? Ты, что этим ещё кому-нибудь хвастался, идиот паршивый?
Мне, как Григорий Исаакович об этом рассказал, чуть плохо не стало.
Он мне специально позвонил вчера вечером, говорит, я, Вов, немного беспокоюсь, мальчик у вас очень хороший, умный, начитанный, просто прелесть, а не парень, но надо ему немножко объяснить, о чём можно с незнакомыми говорить, а о чём нельзя, ну и про все эти их песни…
Ты хоть знаешь, кто такой Григорий Исаакович, болван?
Он же почётный чекист, служил в охране Максима Горького.
Слава Богу, что он единственный, кто от тебя услышал эту чушь.
Ты точно больше никому не рассказывал?
Бабка, которая всегда вставала на сторону любимого внука «Жорыни» вдруг схватилась двумя руками за голову, из неё вырвалось что-то похожее на рыданье:
- О, вейз мир, он нас всех погубит, этот швонцевотер!
Я уже чувствую, что Вольфа могут попереть с работы, а этого – исключить со школы!
Тут надо сказать, что дядька в пятнадцати лет поступил  на одно из чрезвычайно секретных предприятий в районе Отрадного, где пятьдесят шесть лет проработал технологом.
Он был там настолько на хорошем счету, что уволиться смог лишь под восемьдесят, когда в «организации»  оставались, в основном, такие же, как он сам, фанатики, жидко разбавленные бедолажными молодыми специалистами, да сравнительно молодое «менеджерское»  жульё, промышлявшее сдачей в аренду обшарпанных бетонных сооружений.
От службы у дядьки остались малогабаритная квартира, ордена, медали и памятные знаки, как он говорил, плавно переходящие с груди на задницу, а также подарок коллектива на шестидесятилетие - выточенная  из болванки и отхромированная ракета, внутри которой аккурат поместилась только что появившаяся тогда трёхчетвертьлитровая бутылка водки.
Дядька, не оставшись ужинать, погрозил кулаком племяннику, и что-то бормоча в ответ на причитания провожавшей его бабки, уехал к себе.
Я запомнил, что в этот вечер никто, никто, как бывало раньше, меня не пожалел.
Отец, которому мама рассказала о приходе дяди Вольфа - а они очень ощутимо не любили друг друга - только сказал, что он давно знал, какой балбес этот его сын, и что надо бы его всё-таки выпороть, несмотря на то, что он уже, идиот, пытается бриться моей электробритвой.
Даже любящая меня до безумия  младшая мамина сестра Галка только покачала головой, покрутила пальцем около виска, и просто сказала «Мудила», невзирая на присутствие матери и бабушки.
И только Лялька, также сурово и насуплено по примеру взрослых глядевшая при них на брата,   когда мы остались наедине, вздохнула, погладила меня по плечу и предложила сыграть в «города».
Долгие годы прошли с этих времён, а иногда всё вспоминаю и вновь переживаю внутри себя эту ужасоподобную цепную реакцию своего и близких страха.
Но странно, вот со временем страх этот почему-то трансформировался у меня в страшную неловкость по поводу того, что насчёт исполнения песен-то я всё придумал, не было никакого исполнения.
Так…куплет спели, никто и не заметил. Слава Богу…
Помню, как я с некоторым удовольствие пронаблюдал как засмущался при словах дяди Карла насчёт моей «пустоты» раньше мало обращавший на племянника дядька, и с тех пор стали мы в дядькой Вольфом друг для друга может не друзьями, но всегдашними собеседниками, причём я, могу заявить с некоей гордостью, что чем дальше, тем больше входил в роль просветителя по части того, что ныне читают, смотрят, слушают…