Дурак

Екатерина Щетинина
Всё более убеждаюсь, что наши судьбы складываются не просто так – как кривая вывезет, а ткутся-программируются  свыше, продуманным образом, во взаимосвязи со всеми остальными их персонажами и участниками, ткутся по ниточке, по оттенку, по малюсенькому фрагменту,  словно по задолго задуманной канве или рисунку. И при длительном, вдумчивом наблюдении можно заметить, что такое, совсем не случайное полотно есть у любого сообщества, рода или клана, а также у любого населенного пункта.
 
Например, в каждом селе, как правило,  бывает свой дурачок. Раньше их называли блаженными, а еще юродивыми. На хуторе Покидово, куда нас из душного города привозили в детстве родители - погостить у бабушки, подышать деревенским чистым воздухом,  на растения да на кур-гусей живых посмотреть, а заодно и вкусить этих свежих продуктов  – тоже имелся свой дурачок. Звали его, как и положено, Ваня. Хутор  и тогда, в 70-х,  был небольшой – всего два десятка дворов. А улица одна - без конкретного названия, просто Улица. И Ваня был ее неотъемлемой частью. И более того, лакмусовой бумажкой.

Родители Вани считались одними из самых зажиточных и уважаемых людей на селе, при котором и находился вышеописанный  хуторок. Отец, Владимир Иванович, на то время председатель  сельсовета, имел среднее специальное образование, партбилет, прислан был сюда, в Черноземье, по разнарядке из Ленинградской области и честно пропадал  сутками на руководящей колхозной работе. Он был всегда сосредоточен, невероятно много курил, но почти не пил – некогда -  и, что редкость для описываемого контингента,  а также свалившейся на мужчину беды с сыном – практически не был замечен  в побоях или явных притеснениях жены,  Валентины Афанасьевны.
 
При этом имени передо мной встает фигура степенной, всегда покрытой красивым платком, а не бесцветным полушалком, статной хозяйки добротного дома, далеко не тесного или ветхого - в сравнении с прочими, кое-где еще крытыми соломой и трухлявыми жилищами то ли ленивцев, то ли бедняков по судьбе. Про Валентину Афанасьевну было известно, что родом она не из простых: отец её, слывший удальцом и оборотистым человеком,  успел примкнуть к купеческому сословию, то есть, заимел перед самой революцией лавку со скобяными товарами и прочей утварью. Но отличался, по слухам,  невероятной скупостью (зимой снега не выпросишь!), которая не давала ему поделиться ни с церковью, ни с новой красной властью, за что ему и пришлось в конце концов, а именно, в  двадцать девятом году, расплатиться своей еще довольно молодой жизнью.

Словом, пара, произведшая на белый свет Ваню, относилась к вполне достойным гражданам – работящим и не балаболам. Но никто из сельчан незапамятно давно уже не видел ни отца, ни мать Вани улыбающимися. Их лица, словно посмертные маски, застыли в одной неизменной гримасе – стеклянной отделённости от живого, способного радоваться, мира и вечного недоумённого вопроса к судьбе: за что?

Трудно сказать, был ли идиотизм мальчика врожденным или приобретенным. Следуя легенде, рассказывали, что родился, мол, ребёнок нормальным, а потом упал по недосмотру матери с высокой люльки головой об пол, вот и произошла задержка в развитии - отставание, усиливающееся и всё более заметное окружающим  с каждым годом Ваниной юной жизни. А ведь наследник! И назван в честь деда...  Впрочем, была у четы и дочь – старше Вани на пять лет, Шурочкой звали. Девушка видная, с высокой грудью – в мать, голубоглазая и чернобровая, а еще косу имела роскошную. И ее-то как раз Бог умом не обидел – Шурочка училась в областном центре в пединституте. Приезжала на каникулы модно, не по-деревенски одетая - родители денег не жалели – и выступала гордо по Улице, зная себе цену, в меру поводя очами по сторонам, не разевая рот и не тратясь на разговоры с местными подружками-недоучками.

Одно только омрачало и жгло стыдом жизнь Шурочки – брат-дурачок. Во-первых, как ей казалось, все и всегда шушукались за ее спиной: «вон, глядите, сестра дурака идет», а мать и отец  находились в  раздражающем Шурочку постоянном унынии.
А во-вторых, что самое главное – из-за этого позорного факта Шурочка не имела то число кавалеров, которое явно заслуживала. На неё как бы сама собой ложилась тень – то ли дурной наследственности, то ли порчи, то ли еще чего тайно-нехорошего. Родители это тоже понимали и переживали – за каждого из двух чад по-своему. На женихов для дочери из своего села не рассчитывали, даже при своей  заманчивой состоятельности. Но проблема крылась ешё в том, что Шурочке светило вернуться назад именно  сюда, поскольку ее направило на учебу именно село. Целевым характером. Так что было от чего страдать гордой и одинокой в своем уделе Шурочке. Но от всего этого осознания грустной действительности она только выше поднимала головку с тяжелой копной собранных в узел русых волос и кривила губы в легкую чуть презрительную усмешку.

А Ваня меж тем от души улыбался. Он видимо, не осознавал всего того, что приходилось каждый день переживать Шурочке и Владимиру Ивановичу с Валентиной Афанасьевной. Он не прятался от людей, наоборот: каждое утро мальчик шёл к ним. Он спешил обойти всех – каждый дом - и поприветствовать жителей чуть смущенной улыбкой, не прямо глядя им в глаза, а потаённо сияя-поблескивая своими  фиалково-голубыми алмазиками. Он  нёс радость, как мог. Он расплескивал ее вокруг себя. И все отвечали ему: «Здравствуй, Ваня», без напряга и лишних слов - как отвечают солнцу. И во дни,  когда оно ясно светило, и когда проливался благодатный теплый дождик, а в селе продолжала течь обычная, как и заведено, жизнь - с выгоном молочного стада на прибрежный пышный луг, с песнями девчат на Улице, со позвякиванием ведер у общего колодца – Ваня бегал и кричал звонко-бесконечно, как жаворонок: «Радуга! Радуга!»

 - Да где, Ваня, где? – спрашивали несведующие приезжие, к числу коих поначалу относилась и я, и тщетно задирали голову к небесам в попытках отыскать там эту семицветную красавицу.
Ваня не отвечал. Он продолжал радостно вещать своё: «Радуга, радуга!...»
Потом я поняла, что ее совсем не надо искать в синем и пустом  небе, а надо просто улыбнуться Ване и его голосу…

Если же в селе случались беды – покойник, авария, пожар – примерно в то же время или незадолго до них, Ваня, еще не зная точно, что именно стряслось, ходил и говорил: «Ваня плачет». И хотя он все равно слегка улыбался при этом, только с грустинкой, философски, как сказала бы я сейчас, больше всего люди боялись таких его слов.

Что касается бабушки моей, Фроси, то она после своего вдовства в Отечественную проживала с младшей сестрой-девушкой или точнее, вековухой - шестидесятилетней бабой Верой - в старом доме у заросшего пруда. Дом юридически принадлежал ей, Вере - как младшей наследнице, а бабушка Фрося жила как бы из милости - отец, то есть, мой прадед, пожалел и принял после гибели зятя и спалённой немцами хаты дочь Фросю назад, в родительский дом. Но Вера не была этим довольна - боялась, что сестра-вдова со своими двумя детьми помешает ей выйти замуж. Так и вышло. За бедного или пьющего не пошла далеко неглупая Вера, а ровни не нашлось. Где после войны таких найдешь? И баба Вера на правах домоправительницы частенько помыкала бабушкой, хоть и звала её "няней": "Нянь, ну что снедать будем? Може, уже доить пора?". Она командовала в усадьбе, вела книгу учета, распоряжалась бюджетом, включая обе старушечьи пенсии, и вечно была чем-то недовольна: или посадкой семян (не ровно, не вовремя!) , или объемом урожая, или его хранением. Мы жалели зависимую и смиренную бабушку Фросю, совавшую нам украдкой от сестры-скареды полтинник,  и побаивались ворчливую, всевидящую бабу Веру. И учились - у обеих...

Но даже строгая и сухая баба Вера привечала Ваню, сразу мягчела, завидев его. Он мог зайти только на двор, во всегда открытую калитку, а иногда мог подняться на крыльцо или в темноватые сени хаты – если не видел бабушек во дворе. Часто Ваню чем-нибудь угощали, но он брал не всегда, смущался. И вскоре уходил, одарив всех ясной улыбкой. Ему надо было продолжать утренний обход. Если Вани не было с утра, бабушки и прочие соседи беспокоились:
- Что-йто Вани нынче не было…

- А Ваня уже приходил? – спрашивали друг друга.
 Ваня приходил – и это означало, что жизнь идет, как надо. Означало, что непременно будет и радуга…

Но через некоторое время Ваня стал заходить на наш двор чаще, чем раньше. И задерживаться. Он даже пытался что-нибудь сообщать нам – моим родителям, моей младшей сестричке-первоклашке и бабушкам. Медленно, с трудом выговаривая слова, говорил, например, что напоил теленка - по просьбе матери. Или что видел почтальона на большом велосипеде. И ему обещали родители купить такой же…  И всё это с неизменной, застенчивой и доброжелательной улыбкой.
К моему ужасу с некоторых пор бабушки стали звать Ваню моим женихом. И вскоре не только они. Подсмеивались, завидев издалека русую голову и слегка плоскостопную походку: а вот и наш жених, Ваня…

Мне это сильно не нравилось, но поначалу я не придавала этому большого значения. Быстро переключалась на что-то более интересное, шла в кино, в новый клуб с деревенскими подружками, читала книжки из местной же библиотеки, надо сказать, весьма неплохой, помогала шелушить подсолнухи или собирать сливы - что баба Вера скажет…

   Так продолжалось несколько лет. Каждое лето, повзрослев на год, я приезжала к бабушкам. Взрослел и Ваня, рос физически. Мы стали уже подростками.  Ваня по-прежнему приходил, но, кажется, стесняться стал еще больше. И краснеть, не зная, куда девать свои обветренные крупноватые уже руки… И сопеть, и мычать, как мне казалось, возможно, преувеличенно.  Бабушки же, гостеприимно встречая Ваню, упорно звали его моим женихом. А я бросалась куда-нибудь прятаться, подальше – за сарай, в огород за кусты, куда угодно, только чтобы не встречаться с Ваней и не слышать этого унизительного и издевательского «жених»…

И в это последнее моё школьное лето, когда Ваня, явившись с утра, вдруг принёс и торжественно положил на обеденный стол с клеёнкой под настенными ходиками зеленую веточку с красными вишенками, я вдруг отчетливо поняла, что я его… ненавижу. Да, я возненавидела Ваню всей душой, мысленно обзывая его дураком, со злостью реагируя отныне на всё, что с ним связано. Я вспыхивала от сложной гаммы чувств, как от огня, и не могла заставить себя сказать Ване ответное «здравствуй», язык не поворачивался. Что это было - не под силу объяснить мне самой себе тогдашней: отвращение, даже омерзение,  яростный протест против того, что меня связывают с этим дурачком, насильно, пусть даже в шутку, на словах? Или страх, безотчетный, дикий… Может, даже гормональный?

Теперь-то я знаю, что стояло за этим взрывом моей ярости - самая настоящая гордыня. Как? Меня, такую умную, здоровую на голову и вполне современную девицу, отличницу и почти красавицу смеют соединять с этим идиотом? Как это может приходить в голову людям, знающим и его, и меня? И на что надеется он, придурок этот сопливый?! Что он себе вообразил? Как он смеет даже думать обо мне?! Примерно такие ощущения стояли за моим огненным стыдом, за искренним возмущением.

Я даже начала понимать Шурочку, которую недолюбливала раньше – за ее высокомерие. Я понимала, почему она сторонится людей, почему никогда не ходит вместе с братом и почти не разговаривает с ним. Разве им есть о чем поговорить?  О радуге? А встретив как-то на Улице мать Вани Валентину Афанасьеву, я прочла, как мне показалось, в ее взгляде особый интерес к себе,  маска на ее лице будто бы слегка ожила, задвигалась – если не в улыбке, то в приветливости. Как? И она уже думает обо мне в связи со своим сыном? Это было уже слишком!

Я перестала ходить вечерами на улицу – мне было стыдно. Я боялась лишний раз услышать слово «жених» или просто «Ваня», я пылала негодованием, тщетно уговаривала маму с отцом отвезти меня домой, в город еще до конца каникул, придумывая поводы для этого… Я страдала до слёз... Жить так здесь, на хуторе еще два месяца  и видеть этого дурака каждый день? Это представлялось невыносимым, особенно когда он кричал «Радуга! Радуга!».  Правда, люди стали отмечать, что делал Ваня это теперь гораздо реже.

Мне же деваться было некуда, разве что в сарай с сеновалом, в эту пустыньку с печатными изданиями и со своими невеселыми думами. И с мечтами... Самостоятельности нам в решениях вопроса о месте проведения школьных каникул родителями не предоставлялось.Пожаловаться было некому: сестра мала, мама же только отшучивалась, да ей и самой несладко приходилось - надо было слушаться бабу Веру. Но моя городская мамочка не умела многого в этой бесконечной и монотонной сельской заботе. Она могла только бесконечно восхищаться русской природой и находить в ней новые красоты. Ваней она тоже восхищалась - как частью этой чудесной Природы. Папа же мой считал своим высшим долгом изо всех сил помогать бабушке и тетке - за то, что приютила и пожертвовала для них своей незадавшейся личной жизнью. Он чинил трубы и крышу, таскал мешки и носилки, копал, сажал, резал, рубил и так без конца...
 
     В конце июля в селе появилось новое лицо – юноша по имени Славик, тоже прибывший погостить у деда, как сообщила мне поутру раскрасневшаяся бабушка, выкладывая на блюдо оладьи-пышки из печи. Стройная фигура в джинсах и майке с лейблом, фирменные кроссовки на фоне надоевших сельских пейзажей с коровниками и колодцами не могли не привлечь моё внимание, как и миловидность его физиономии. И я отважилась ближе к вечеру нарушить своё уединение и выйти на Улицу, присев с краешку на импровизированную лавочку из спиленного дубка. Славик тоже пришёл, свысока поглядывая на босоногую девчоночью мелюзгу, на местных парнишек в простых тренировочных штанах, на их заросших без всякого стиля затылках, и в том числе, на меня в моём лучшем сарафане кремового цвета на тонких бретельках. Интерес вспыхнул обоюдный - пока лишь начальный, робкий у меня и скрываемый у него. Но всё же явный - женское сердце в любом возрасте не обманешь. У Славика даже была гитара, и он, хоть и крайне непрофессионально, но побренчал на ней что-то битловское.  Сердце замирало под эти чарующие звуки, под щебет птиц, и тем не менее, я предпочла уйти домой пораньше - из осторожности: вдруг появится ненавистный «жених»? Вот будет позорище перед Славиком! Да и скованность чувствовала – перед этим холёным и опытным юношей…
Кто-то из девчат обмолвился, что у Вани день рождения сегодня, и в доме председателя гулянка, что кто-то на белых "жигулях" даже прибыл к дому председателя.

- А, это тот, который у-о? – уточнил Славик, - у которого галюки про радугу?

Но ему не ответили с дубка. То ли не поняли, то ли не поддержали такие определения. Никто и не хмыкнул на неуклюжую реплику новоприбывшего. Промолчала, конечно, и я. И заметила, что настроение у многих до этого веселых ребят отчего-то испортилось.

Перед сном, выпив неизбежного, густого, как весь этот деревенский воздух, бабушкиного «молочка»,  я долго лежала без сна, глядя в рамку окна сарая на крупную звездочку в фиолетовой глубине ночных  небес, вспоминая глаза Славика, его обаятельную ухмылочку, упрямые завитки на висках, его ломкий баритон. Может, и не во всем, но во многом этот образ соответствовал тому, что видела я в своих любимых книжках –  смесь Дубровского с Печориным и заодно с майнридовским  всадником без головы…

А на следующее утро к дому бабушек, когда мы с сестрой лениво пытались стереть остатки крепкого сна под уличным рукомойником,  а баба Вера уже звала из окна кухни: «Активней, активней, граждане», как всегда, явился Ваня. Но на этот раз он сиял гораздо больше обычного. Убежать я не успела. И потому увидела причину его восторга: рядом с собой он вёл новенький синий велосипед – под уздцы, как водят коня. Ванины голубые глаза блестели детской нескрываемой радостью, никелевые части «веломашины», как называли это средство перемещения в деревне,  тоже сияли,  и направлялся Ваня прямо ко мне.

 - Здравствуй – сказал он смущенно и медленно, – да-а-авай п-п-покатаю…

В эту же самую минуту я увидела, как мимо калитки и низкого ивового плетня нашего двора проходит Славик: его белая майка, его джинсы…. И смотрит он на нас с Ваней.

Кровь, выдавленная как помпой из всех клеток моего собравшегося в комок тела, мгновенно прилила к моему лицу. И я изо всех сил закричала не своим голосом:
- Уйди с моих глаз, ты идиот! Ты же  у-о, понимаешь?! Ты – дурак! И дебил!! Что тебе от меня надо?!!! Отвали, слышишь?....

Наверное, никогда в жизни потом я не кричала так припадочно-остервенело, так истошно и утробно. Так страшно…

Я не видела, что потом было с Ваней. Резко повернувшись, я ринулась вглубь  двора и дальше – в заросли кукурузы, в какой-то душный уже с утра угол огорода. На несколько минут появлялась, кажется, мысль побежать к близкому пруду и ...
Говорят, у меня случилась истерика, напугавшая до икоты меньшую сестру. Она тоже рыдала, повторяя "Жалко Ваню... И Катю..." И так уж совпало, что к вечеру того злосчастного дня у меня появились первые признаки женского созревания. Первые месячные…

Больше я никогда не видела Ваню. И не слышала его ликующего «Радуга! Радуга!».
На следующий год я поступала в институт и на каникулы к бабушкам уже не приехала. У меня началась совсем другая - студенческая - жизнь. Всё осталось позади. Так казалось мне,  юной и самоуверенной, еще не открывшей для себя столь многих важных вещей, например, что есть  у этого мира людей и у этой жизни такая черта, как нераздельность, недискретность по-научному… И что настанет момент, когда мне ответят примерно так же и тем же, что крикнула я тогда Ване. Не теми же словами, но с той же степенью жестокости... От которой я чуть не умерла.

Только спустя десять лет, приехав на похороны к бабушке, усопшей тихо, по-голубиному, я узнала от сильно постаревшей и начавшей читать Псалтирь бабы Веры, что происходило потом в селе. Ваня ходил по нему еще почти  год, но всё время при этом говорил, что «Ваня плачет». А следующей весной его нашли на берегу нашего заросшего пруда, куда он упал и захлебнулся. Никто не знает, как это получилось – случайно или намеренно с его стороны. Но все в селе без исключения плакали... Кроме Славика, который больше сюда, кстати, и не заезжал. Вроде бы связался с наркоманами, попал в колонию или что-то в этом духе.

Шурочка так и не вышла замуж, учительствовала в местной школе, пока ее не закрыли по причине малого числа детей: один в пятом классе, трое – во втором, а первого и совсем нет…  Кажется, стала бухгалтером и рано засохла, как выразилась бабушка Вера: болесть какая-то у неё, забыла название, хобл, что ли...
Странно, но после смерти Вани хутор стал активно вымирать - за несколько лет ушла половина жителей. Хотя что тут странного – перестройка, приватизация, развал сельского хозяйства.  Это всем известно.  Умер и Владимир Иванович – от инфаркта, в одночасье. А Валентина Васильевна еще жива, до сих пор, до двадцать первого века дотянула. Только из дому совсем не выходит, даже до кладбища сил дойти уже нет.
А сестра моя меньшая стала хорошим музыкантом, преданным до мозга костей своей возвышенной госпоже-Музыке.

Почему я вспомнила сегодня Ваню, не знаю. Да я и не забывала его, впрочем. Как и всех участников того периода своего взросления в селе - где ничего нельзя скрыть от глаз людских как от открытых окон; где есть некий истинный свет, обнажающий нашу суть до дна. И переплетающиеся нити-линии судьбы видны, как на ладони.
И ничто не забывается, не стирается из этого полотна судьбы, особенно радуга…
Прости меня, Ваня. Я не была готова к любви ангела.