Рассказы

Ольков Николай
Залог счастья — гнездышко ремеза

Ремез — пташка из рода синичек,
которая вьет гнездо кошелем.
За искусство это ее зовут первой пташкой у Бога.
В. И. Даль

Заметают снега неширокие улицы моей деревни, изо дня в день все плотнее укрывают, уметывают подвижной белизной бани под самые крыши и огородное прясло напротив наших окон.
Тихое счастье сидеть в теплой избе, когда всего в шаге за стеклом метель и холод.
Больная мама стонет на голбчике, который сделан над запечным ходом в страшное подполье. Отец бесцельно скрипит по избе самодельным протезом, который зовут деревяшкой.
 Мне десять лет. Я  уже привык к тихим стонам мамы, и под них делаю уроки. Я учусь хорошо.
Мама просит бога о смерти. Бог безучастно слушает ее с небольшой дощечки на божнице в переднем углу избы.
Прямо перед божничкой на белой нитке висит похожее на рукавичку  гнездышко птички ремеза. Отец нашел его прошлой осенью в первых лесках высоко на березе, скинул деревяшку, полез и снял. Мне он сказал, что наша мама выздоровеет, потому что ремезиное гнездышко приносит счастье. В глазах его были слезы.
Мама умерла вьюжным мартовским вечером.
Через много лет, прощаясь с совсем опустевшим домом, я увидел на божничке то самое гнездышко. Во мне не было упрека. Моя спешащая жить душа нуждалась в поддержке и обрела ее. Маленький пыльный комочек, сотворенный лесной пташкой…  Я верил в неизбытность счастья.
В который раз…
2003 

 

 
         МОИ ГРИБЫ

Хожу по утреннему сонному лесу. Грустно хрустит валежник под робкой ногой. Еще год назад живые ветки потрепанных временем берез пали, чтобы стать прахом. Ветра нет, он есть небольшой там, на опушке, а в глубине березового колка не шелохнет. Комарам простор. Они висят в воздухе, наполняя пространство удивительно тонким пронзительным звуком. Он поневоле настораживает. Современные мази почти не спасают, и острые комариные покалывания беспокоят то там, то тут. В самых неожиданных местах. Солнечный свет почти не доходит до земли, глаза привыкают к нежному сумраку. Я ищу грибы.
Из всех деревенских промыслов этот единственный, на который всегда езжу охотно. Машину оставляю в первых березках, в стороне от дороги, запираю на ключ, который прячу под травяной коврик у колеса – чтобы не потерять. Объемная корзина досталась мне по наследству, сейчас это, пожалуй, единственная материальная память от родителей. Бросаю в нее нож и осторожно вступаю в лес. Вкусно пахнет грибами. Их еще не видишь, но знакомый с детства дух возбуждает азарт. Дух и запах, наверное, не одно и то же. У нас в деревне говорили: а дух-от какой! Это когда очень радостное что-то, приятное. Еще – духмяный. А запах - более общее, он может быть и грубым, не чистым.
Глаза быстро приспосабливаются к новым цветам и объемам, фиксируют едва заметные бугорки, гриб приподнимает слой перепревших листьев, и они становятся его шляпкой. Так растут все грибы, потому под первыми шляпками обнаруживаю поганки – так у нас звали грибы, имен которых не знали и которые никогда не собирали. Вообще в наших местах брали только грузди, которые называли настоящие, и сухие грибы, суханы.
Отец выполнял в колхозе какие-то обязанности, и ему положена была лошадка с ходком. Ходок – облегченная телега, без платформы, вместо нее собранный из жердей каркас. Еще были кошевки, плетеный из тонких прутиков кузов ставился на легкий ходок, но то для начальства, как сейчас джипы. Когда собирались по грибы, мама застилала ходок брезентом и старыми половиками. Выезжали рано, отец уже хорошо знал, куда ехать, он вообще знал ягодные и грибные, груздяные места. Добравшись, распрягал лошадь, спутывал ее и отпускал, привязав вожжами к телеге. Сам отходил чуть в сторону, скидывал деревяшку, самодельный протез, который заменял ему потерянную на войне ногу, и начинал искать. Меня отправлял в дальний угол леска и наказывал, чтобы резал только маленькие грузди, чтобы не больше свиной бирьки. Но я видел лишь шляпы, настырно выставившие себя напоказ, они не все были червивые, я складывал их в корзину, а отец у телеги безжалостно выбрасывал, беззлобно матерясь. К вечеру большая часть ходка была завалена грибами, мама укрывала ценный груз, освобождая в передке место для нас. Отец брал вожжи и тихонько выезжал на дорогу.
У него был зоркий глаз. Он с телеги замечал одиноко стоящие обабки, так у нас зовут подберезовики (Даль с этим согласен), и командовал, чтобы я срезал. Отец запрещал рвать грибы, только срезать под корень, чтобы не испортить гнездо, хотя в обиходе было ломать грибы. До сих пор я не уверен, как правильно надо вести себя с грибным гнездом, чтобы не испортить. Где-то читал, что именно сламывать нужно, но всегда режу, как научили.
Обабки да еще опята, опенки – вот и все, что мы знали и без сомнений ели. Обабки годились только на скорую еду, их не готовили впрок, вообще тогда в деревне не знали другого способа заготовки, кроме соления да еще сушки. Их сразу по приезде чистили, мыли, мелко крошили и тушили в сметане или растительном, постном, масле. Когда мама ставила на стол большую глубокую сковороду, отец выразительно на нее взглядывал, и она с пониманием приносила нам литровую банку бражки. Бражка у нее всегда была выстоявшаяся, чистая, приправленная пережженным сахаром, оттого густого темно-коричневого оттенка и с аппетитным запахом. Больше половины сковороды съедалось сразу, а поздно ночью, вернувшись с гуляний, я с удовольствием ложкой черпал прохладную, тягучую массу.
Опят в конце августа отец нарезал на вырубах со старых пней помногу, их крошили и сушили под сараем на тех же половиках и брезенте, потом укладывали в старые подушечные наволочки и подвешивали на печке или на полатях. Зимой часто варили опенницу с крупой, ложка сметаны или даже молока делали этот ароматный суп очень вкусным.




Грибы в деревенском рационе занимали важное место. Конечно, наши не знали о том, что гриб по каким-то качествам заменяет мясо, я и сейчас в это не особенно верю, да еще недавно местный знаток Володя Кислов скептически заметил: если бы заменяли, волк не искал бы барашка! Но грибной суп варили, с картошкой тушили, пироги стряпали. Вкус пирожков с крупой и груздями мстительная память хранит и издевается: не доводилось более вкушать таких. А может, что-то с ощущениями?
Сразу по приезде из леса грузди и сухие грибы раскладывали в бочки, тазы и ванны, заливали холодной водой, через день воду меняли, предварительно прополоскав каждый гриб. Бахрому у нас не чистили, потому, случалось, груздочек не только смачно похрумкивал, но и поскрипывал попавшими на зуб песчинками. Немцы Поволжья, переселенные к нам во время войны, грибную бахрому убирали сразу, это я видел в большой семье Якова Кауца, жившей у самого озера Афонькино и готовившей грибы к засолке прямо на берегу. К этому наши бабы относились с недоумением, как и к тому, что немцы среди лета щипали пух с живых гусей.
Грузди и суханы растут деревнями, вокруг одного ищи его собратьев, которые прячутся недалеко от основного гнезда. В наиболее удачные годы в прострельных березовых лесках они могут жить сплошняком, и тогда такой азарт охватывает охотника, что не успеваешь обрезать, взгляд так и шарит вокруг, отыскивая следующий груздок, и ты перебегаешь с места на место, счастливый и возбужденный.
Наиболее удачные случаи помнятся всю жизнь. В бердюжских лесах, недалеко от Истошино, открыл лесную гриву с белыми грибами. Каждый год ездил за ними, потому что белый гриб – это как солидная щука на рыбалке или для охотника сбитый гоголь на перелете. Потом лесничество перепахало урочище и засадило сосной. Грибов не стало. Только один белый нашел за озером Моховым, один, но очень большой, у меня сохранилась фотография, где спичечный коробок рядом с ним кажется почтовой маркой. Из того гриба получилась литровая банка деликатеса.
Сухие грибы я как-то несколько дней кряду почти выкапывал из борозды, нечаянно прочерченной плугом в подлеске за Пеганово, они были черны от земли, но ровные и крепкие.
Однажды соседка бабка Таня попросила отвезти их с дедом на сенокос, прошли дожди, и надо было переворачивать сено в валках. Ранним утром мы приехали на покос, который нешироким языком врезался в березовый лес. Дед деловито прибирал вилы, сумки и топорик, а бабулька черенком легоньких грабельцев начала было переворачивать ближний к лесу валок едва подсохшей травы, но закричала, чтобы я бежал к ней. На освобожденной от сена еще влажной земле, среди щетины стерни красовались маленькие ровные груздочки. Их было много, рука радовалась от прикосновения к прохладной скользкой поверхности молоденьких груздей, я опрокидывал несильную травяную массу на прокос, обнажая беленькое неожиданное чудо. Такого больше мне не приходилось видеть, это подарок природы, редкий, и оттого сладостный.
Не грибы в радость, а встреча с ними.
С апрельским теплом у нас дома открывали погреб и доставали картошку, квашеную капусту, соленые огурцы и грузди – все, что было положено до весны. Определяли, что можно продать в городе на базаре. Кадку с груздями добывали из погреба всем околотком. Мужики обвязывали ее веревками, мама протирала от сырости тряпицей, под «Ну, ишо раз!» центнеровая кадушка выплывала в пространство сарая. Отец ездил в город сам.
Середина прошлого века не была сытной и беззаботной для ребятни, каждый вечер на ужин варили чугун картошки, чаще всего в мундирах, картошку вываливали на стол, тут же стояло блюдо с квашеной капустой, солеными огурцами и груздями. Груздочки, помнится, были лакомой закуской в молодые годы, так и говорили: груздок под рюмочку. В этом была своего рода эстетика. Теперь так уж не выпивают...
В Литературном институте, в Москве, познакомился с молодой поэтессой, дочерью известного дипломата. Конечно, не только грибами памятны те годы, но вспомнил кстати, что по ее просьбе приволок из Казанки на сессию банку соленых грибов, для отца. Он, бедный, так тосковал по деревенской природе, сам владимирский родом, что на госдаче посадил с десяток привезенных с родины грибниц, но они, видно, не особенно разрослись.
Давно заметил, что люблю быть в лесу один. Встретив первый гриб, режу не сразу, осторожно очищу от листвы и травы, полюбуюсь, поговорю с ним: да миленький ты мой! моя ты красота! Незаметно уходишь в природу, время исчезает, воздух вытесняет из души всю суетную дурь, и в голове абсолютная свобода. Ощутив это хоть раз, поймешь Василия Макаровича Шукшина в его встрече с березками в «Калине красной»: красавицы, невестушки, заждались!

Солнце поднимается высоко, воздух нагревается, обостряются запахи. В корзине не очень много грибов. Голова приятно шумит, ноги устали. Да, а когда-то по всему дню шастали по лесам. Свидание с лесом подходит к концу, надо возвращаться в мир людей, жесткий и беспощадный. Морозным зимним днем соленые груздочки напомнят об этих минутах. Положу их в алюминиевое блюдо, прямо на стол вывалю вареную картошку. Погрущу, а может и поплачу.
Что гриб, вроде пустяк, а вот на размышления наводит.
                2006 год.               


Крестовой дом на Голой Гриве
 
Ты, сынок, конечно, мало что помнишь о Голой Гриве, хоть и улицу эту знаешь, и ходил по ней и ездил много раз. Эту улицу теперь так зовут редко, дали имя какого-то Хомяковского, в восстание он усмирением занимался, мужиков поднявшихся к стенке ставил, это мне верный старик говорил: прямо к церковной стенке лбом, а потом родственникам выдавали. Ну, это давненько было, в двадцатые годы. Улочка та от деревни вдоль речушки до самого озера настроилась, дома, сказывают, добрые стояли, хозяева путние жили. Место увлекательное, тут тебе и выгон для скотины, и открытая вода для птицы, потому все жители выпаривали уток и гусей, по утрам такой гогот и гай, что без сомнения поверишь: могли гуси и Рим спасти от внезапного неприятеля, если всю деревню поднимали.
Не забыл еще в своих блужданиях по белому свету названия наших пашен и других кормовых мест? Поляков Колок, Новиков Дом, Первые Ямки, Вторые, Кулибачиха… При царизме крестьяне землю всю делили на сходах, как на общих собраниях, староста был избран из общества, писарь. Делили по душам и по совести, так наделы и закреплялись за семейством, на пашне, считай, жили с посевной до молотьбы, потому избушки строили, колодцы рыли, даже бани, если семья большая. Прошлым летом ты меня на своей машине возил к Пудовскому озеру, я там ходил, яму от колодца нашел, где избушка наша стояла – тоже, тут наши пашни были до коллективизации. Мне десять лет еще не минуло, отец зацепил за смиреной Пегухой боронку и вожжи мне подал: борони, Макся, хватит тебе сорок гонять. Не помнишь? А я все боялся, что ты слезу мою заметишь…
Вот так, в страдную пору, когда вся деревня в поле, сделался пожар на этой улочке. Май месяц, сушь невозможная, пламя, говорят, так взыграло, что свечой до небес, и даже дыма нет. Ударили в набат. На церкви нашей колокол был о ста пудах, его на многие версты кругом было слышно. Отливали по заказу нашего купца и маслодела Кувшинникова, но колокол сбросили перед войной, Шурка Ляжин да Никитка Локотан дерзнули снимать. Шурка вскорости утонул в Марае, а Никитка сгинул на фронте без весточки. Ударили, а на пашнях-то услыхали, знают, что в набат просто так не бьют, лошадей запрягают и в деревню. Знамо дело, пока скакали, огонь окреп, соседние постройки занялись, к домам уже не подступиться, да и тушить бесполезно. Ведрами стали воду подавать по цепочке, крайний плеснет в сторону огня, а вода на лету закипает и в пар. Жар стоит нестерпимый, волосы на голове потрескивают. Народишко барахло спасает, выносит из домов и от греха подальше в речку, в воду. Не знаю, насколько верно, но сказывали, что подушки плыли по волнам и горели.
Тогда собрались мужики в сторонке: надо что-то делать против стихии, иначе вся деревня выгорит, такие случаи были, правда, не у нас. А огонь уж на подходе к деревне, ворвется – ничем не остановить. Тогда сказал Паша Менделёв:
– Чтобы огонь захлебнулся, надо не дать ему пищу, ломаем мой дом.
Дом у Паши стоял в основе улицы, на стыке улочки и деревни, большой дом, крестовой, под тесовой крышей. Постройки, само собой, ограда резная, дом весь изукрашен, любо посмотреть.
– Ломайте, мать вашу, иначе сгинем все!





Ну, накинулись, верно говорят, что ломать – не строить. Кое-что из дома вынесли, кровлю заворотили и столкнули, стропила выпростали, а стеновые бревна только так посыпались. Что упало, подхватывают и уносят подале, пока до основания дошли, огонь уж тут. Рубахи тлели на мужиках, когда последние бревна выносили. Огонь повитийствовал на последней жертве и ослаб. Тут кто радуется, что спасли его хозяйство, погорельцы разом заревели, бабы, конечно. К вечеру все головешки погасили, на улочку страшно посмотреть, одни печи стоят с чувалами. Я, понятно, сам не видел, но могу представить, доводилось на фронте проходить по выгоревшим деревням, только большая русская печь остается после огня. Страшное видение, скажу тебе, жуткое. Ну, проревелись, пошли в храм, отслужили молебен, после разобрали погорельцев по родне, староста
сказал, что завтра же поедет в волость искать помощи для пострадавших.
Теперь о Паше Менделёве. Он сам видный был, красавец мужик: ростом не очень высок, крепок, лицом чист, глаза темные, глубокие, как старицы, волос из кольца в кольцо, так что с бабами у него забот хватало. Женился он на Апроше, Федора Петровича дочери, верней, женил его папаша Петро Михайлович, больно крутой был, с Федькой у них дружба сердечная, вот и решили ее укрепить родством, а Пашу не спросили. Тогда против воли отца не моги возмутиться, враз лишит наследства и из дома выпрет, обвенчали, сыграли свадьбу на Покров день. Только Пашка не смирился, погуливал, жил с Апрошкой в родительском доме, чуть что – отец за ремень: запорю! Не улыбайся, тогда и женатику родитель мог всыпать, мне самому перепадало, но это уж позже. 
И вот время к Паске, праздник это большой был, радостный, служба в храме, потом гуляния, разговение, пост же кончился, к утру готовили скоромную пищу, а после обеда устраивали игрища. Это как теперь соревнования, да и те вы уже забываете, но тогда был кулачный бой, боролись на опоясках да конные скачки устраивали. Отец Паши Петро Михайлович охоч был до лошадей, имел несколько рысаков и всякий раз сам скакал и призы брал. В этот раз тоже объявил, что будет, привели серого в яблоках жеребца, гордость хозяина, Паша и привел, Петро Михайлович бодренько вскочил в седло, поехал разминать коня. Через время объявили заезд, с десяток лошадей участвовали, это на Кизиловке устраивали, место там ровное, вешки поставили по кругу с версту. По команде сорвались кони с места и понесли, народ кричит, первый круг прошли, второй, Петро Михайлович идет в серединке. Многие знали, что это тактика у него такая, на последнем круге свое возьмет, и дело не в баране, который на приз выставлен, у Менделёва овечек никто не считал, – натура у него такая, первым быть, хозяином.
Когда вышли на последний круг, Петро Михайлович был уже впереди, красиво шел рысачок, и верховой тоже завидно гляделся, прильнул ко гриве, уже не надо вмешиваться, этот конь никого вперед не пустит. И тут ахнула толпа: Петро Михайлович качнулся в сторону, рысак шарахнулся, всадник со всего маху сорвался с лошади и ударился о землю. Когда подбежали, он уж дергаться перестал, тут же седло подняли, а подпруга посередке порвана. Опять все ахнули, когда концы свели: подрезана подпруга, только чуть оставлено, потому и держалась пока...
Приезжал следователь, опрос делал, у Пашки допытывался, кто мог сотворить такое, Пашка указал на Фоку Рожня, который в работниках был и за лошадями смотрел, а Фока под присягой заявил, что рысака седлал сам молодой хозяин. Фоку того увезли, и вернулся он уже после революции, но слух был, что Пашка и сделал, чтобы от родителя избавиться. С полгода еще после похорон прожил с Апрошкой, а потом отвез к отцу ее вместе с приданным.
Да, о доме. На Никольской ярмарке в Ишиме встретил Паша барышню, говорят, не шибко голубых кровей, но состоятельных родителей дочь, и была она вместе с папашей своим, маслоделом из Маслянской волости. Она не то, что молодая – юная совсем, девчонка шестнадцати лет, а Паше уж под тридцать, но он разум потерял, все дни терся около торговли маслодела, свои дела закинул, наконец, изловил девку. Конечно, никто не слышал, что он ей говорил, только можно догадаться, что пел он лучше соловья и слаще заморских всяческих певунов, охмурил напором и подарками, а через неделю сватов прислал. Свадьбы не было и венчания тоже, но стали поговаривать, что тошно Пашке в родном доме, покойный родитель ночами приходит и спрашивает, за что это сынок такое с отцом породившим сотворил. Паша крепился, от вопросов отнекивался, к докторам ездил, но покоя не обрел. И тогда сказала ему молодая жена, что надо свой дом поставить и из родительского уйти. А коли сказала, то значит, знала уже мужнину тайну, ведь так? Хотя могла и просто посоветовать, чтобы обстановку изменить.



Как бы то ни было, закупил Павел Петрович сосновый лес у викуловских торговцев и за деревней поставил крестовой дом, бригаду мастеров нанял, чтобы дом изукрасили, дело свое они справно вершили, не дом вышел, а теремок. Освятил его хозяин как положено, и перешел, сюда же часть хозяйства перевел, часть оставил сестре Анне с матерью. А когда он ушел, сестрица стала чаще к скотине выходить, где сама сделает, где работникам подскажет. Она в девках засиделась из-за этого случая с батюшкой, вся округа судачила, что не добрая  та семейка, где сын отца под смерть подводит, сыну хоть бы что, а на дочери отразилось, не идут сваты, хотя и девка не бракованная.
И вот в конюшне разбиралась она с барахлом, и в загородке, где рысак стоял, увидела рукоятку ножа, в паз стены воткнутого, выдернула и задохнулась: Пашкин нож, он всегда при нем был на работе в поле, а в стене оказался не просто так. Никому ничего не сказала, пришла к брату и подала нож, а того не подумала, что братец от безвыходности может и ее тем ножом. Нет, обошлось, только Павел Петрович с того дня опять покой потерял. И бояться нечего, нож выбросил надежно, сестре никто не поверит по прошествию времени, сочтут за наговор, мол, обидел сестру при дележке, вот та и мстит. А он не может места изобрать. И тут пожар.
Да, а семейная новая жизнь у Пашки складывалась – лучше не надо. Молодуха так его любила, что ноги мыла и вытирала белым полотенцем, в глаза заглядывала, чем накормить, как обнять–приголубить. В первый год родила ему парня, на второй год девку, Паша дома отходил сердцем, а как уединялся в работе – дуром дурил. Вот тогда жёнушка и посоветовала ему исповедоваться и причаститься у игумена или другого монаха, потому что монахи больше силу имеют, чем даже священники.
Поехал Павел Петрович в Тобольск, в Абалакский монастырь, хорошее пожертвование сделал, определили его к монаху Евпатию. В его келье жил, с ним работал на послушании, ночами молился вместе со старцем. Хотя какой он старец, и не старик даже, а мудрость в нем и свет, это Паша сразу заметил.
Сначала монах попросил рассказать свою жизнь, Павел исполнил, но про несчастный случай ничего не сказал. И тогда монах спрашивает про отца, где, мол, он у тебя? Павел ответил, что разбился на скачках в Пасхальный праздник, и все. Тогда монах напрямую: подпругу ему подрезали, потому и разбился. Рухнул перед ним Павел на колени, зарыдал: сил моих нет носить это бремя, освободи, отче! Монах изрек: перед Господом будешь ответ держать, а перед людьми только большая жертва тебя избавит от груза. Какая жертва, отче? На все Господь, он подскажет. И отправил Павла домой. В тот год и случился пожар.
Ну, потом революция сделалась, война, и Павла Петровича призвали, воевал за белых, потом за красных, все смешалось. Только вроде утряслось, продразверстка, под веник голик заметали сусеки, семенное зерно и то забрали. К Паше темной ночью приехал человек, до утра проговорили, назначили его старшим в волости по восстанию. А через день депешу привезли, арестовывать коммунистов и актив. Павел все исполнил, собрал людей надежных, посты установил. А на другой день всех восставших увели с отрядом Гриши Атаманова, с февраля до глубокой осени гонялись они за красными и красные гонялись за ними, с наступлением холодов не выдержал Павел Петрович, пришел в материн дом, где семья жила, там его и взяли.
Хомяковский и его к стенке ставил, наганом бил по затылку, но общество заступилось, памятуя его жертву своим домом для ради народа, а всем карателям дано было указание с людским мнением поаккуратней, все-таки восстание кой чему власть научило, да только народное возмущение и учит правителей. Дали Павлу Петровичу пять лет, отбывал на лесозаготовках, вернулся сильно исхудавший и присмиревший, но вдруг воспрянул, опять красный лес привез и дом рубить подрядил бригаду. В сельсовет вызвали, поинтересовались, на какие капиталы строительство, он отвертелся, соврал что-то, а на самом-то деле сестра золотые монеты царской чеканки нашла в подполе родительского дома, Петр Михайлович запасливый был, да сгинул, не успел сказать про заначку. Сестра чистая душа, не скрыла, отдала братцу. Дак вот, он на том же самом месте, поперек приметам, возвел дом, такой же большой, только крышу уже не тесом, а железом покрыл.
И тут опять смятение на душе, как-то глянул на сына своего и ужаснулся: до невозможности похож на деда Петра Михайловича, и даже взгляд такой же. Невзлюбил парня, жене ничего не говорил, а сестре своей Анне покаялся, что не может больше сына видеть и она сдогадалась: отдай мне парня, все равно одна живу, вместе веселей будет. Отдал, да так отдал, что годами не встречался, избегал. Сестра против отца слова парнишке не говорила, но он чувствовал, что не
след на глаза лезть, с матерью виделся, а отца не знал. Так и жили в одной деревне, как будто чужие.
Парень выучился, работать стал в колхозе, потом война, после демобилизации женился, так вместе с теткой и жили, а лет через пять она повела его к Павлу Петровичу, к отцу, то есть. Сказала, что зовет. Павел Петрович ее попросил уйти. Да, жена его к тому времени померла, дочка замуж вышла в соседнюю деревню. Сын ничего такого не заметил, видит, что лежит отец в постели, все прибрано, не скажешь, что болеет. А он уж при смерти. Так понять можно, что принял яду. Вот тут все сыну и рассказал, покаялся, велел после его смерти в дом перейти, мол, по праву.
Что смотришь? Отец мой и дед твой. А что фамилия другая – на мамину фамилию меня переписал, когда к тетке отправил. И дом тот, и память о нем в этом доме. У гроба я плакал, как ребенок, так жалко было исковерканную жизнь отца и свою тоже, но ничего не попишешь, я обещал ему тебе все рассказать, когда взрослым будешь, чтобы хоть сколько-нибудь понятия имел. Вот, наследуй, горькая память, а наша. Другой нету.

  2009 


Про Максима, инвалида и говоруна

Зенитчики еще не успели как следует окопаться, только развернули орудия и перенесли с полуторки ящики со снарядами. Максим рыл окопчик, безнадежно ковыряя лопаткой мерзлую землю. Друг Агафон со стороны с усмешкой смотрел за возней своего товарища:
– Макся, тебе так до дня победы не вырыть. Ты не долби, ты режь, оно лучше выходит.
– Не режется, тут вроде солонец, лопата вязнет.
Агафон взял у него инструмент, сделал несколько движений, согласился:
– Да, землица попала тебе.… Сам выбирал.
– Одно только думаю: хорошо, что не могилу копать, все-таки окопчик помельче.
– Не каркай! Переходи на мое место, я дивно вырыл, и грунт у меня податливей.
Максим вылез из неглубокой лунки, достал портсигар, полученный в подарок из посылки работниц тюменской овчинной фабрики. На алюминиевой крышке подержанной уже вещи красовалась точками выбитая надпись «На память от Косты». Мужики решили, что портсигар сдал в посылку или демобилизованный по ранению, или солдат той мировой, потому что на обратной стороне коряво нацарапано «Германский фронт». Закурили.
Только чуть зарилось. Ночь не отступала, и сизый сумрак неуютно обволакивал душу. Максим всякое время суток сравнивал со своим, сибирским, и не находил ничего похожего. Вот и этот рассвет был незнакомым и чужим.
– Рождество сегодня, – горько сказал Максим, вспомнив, как дома встречали это утро. – Пока не закрыли церкву, всей семьей ходили на службу. И отец, Павел Михайлович, и мама, и нянька Анна, и Никита, его убили ланись.
– Когда убили?
– В прошлом году, осенесь.
– Так и говори, а то – ланись. И осенью, а не осенесь, нерусь!
– Пошто нерусь, русский я.
– А почему говоришь так?
– У нас все так говорят. Я тоже не шибко грамотный. В младшую группу ходил зиму, учился, потом надо было в среднюю, а отец сказал: «Макся, ты не ходи в школу, в средней группе ребятишек будут кастрировать». Я и не пошел.
Агафон тихонько смеялся:
– Ты, Макся, за яйца свои пострадал. Мужик толковый, будь граматёшка – отирался бы где при штабе, не копал бы Россию.
– Не-е, мне в штабе не усидеть, я бы брякнул что-нибудь про начальство, и поехал в штрафбат, как наш командир.
– Жалко мужика.
Новый командир батареи капитан Степура крикнул издалека:
– Не сидеть, окапываться!
Максим привычно загасил окурок, втоптав носком сапога в мерзлую землю. Агафон тоже встал:
– Переходи в мой окоп, вон, у второго орудия.
Максим нехотя пошел, волоча винтовку и лопату.
Скоро должно было вставать солнце. Он сел в почти готовый окопчик и грустно смотрел на восток. Место появления светила обозначилось обширным сиянием, но цвета были не те, к которым он привык. Восход всегда притягивал его: и на весенней пашне, когда суровый отец поднимал чуть свет; и на раздольных лугах родных афонских сенокосов, потому что утренняя кошенина самая наилучшая для сена; и на жатве, пока не обдуло ночную прохладу, надо навострить серпы и поправить вчерашние спешные суслоны урожайных и крепких снопов. Таинственная сила самого жизнеутверждающего явления завораживала его, первое появление солнца было сигналом к новому дню.
Несколько крупных точек на мгновение опередили солнечный луч, и Максим узнал самолеты. Гул появился чуть позже. Это бомбардировщики. Должны быть наши, но по очертаниям и особенностям звуков он понял, что противника. Похоже, отбомбились, домой идут. Высота приличная, и курс чуть в стороне от батареи. Над ними, как воробьи над коршуном, зависли истребители сопровождения.
– Воздух! – заорал капитан Степура, и бойцы переглянулись.
– Товарищ капитан, это не наш воздух, эропланы разве что над четвертой батареей пройдут, – спокойно уточнил старшина Моспанов.
– Отставить разговоры! Орудия к бою!
– Какой бой, нам их сроду не достать!
– Пущай себе летят…
– Товарищ капитан, не надо их дразнить. Давайте пропустим, все равно не собьем, только себя обнаружим, – бубнил старшина.
– Это что за собрание!? Что значит – пропустим!? Я для того сюда поставлен, чтобы уничтожать самолеты противника! Орудия – к бою!
Максим подбежал к ящикам со снарядами.
– Каким стрелять будем?
– А хрен его знает! – ответил командир орудия сержант Мяличев. – Их никаким не достать.
Капитан Степура отдавал команды зычным голосом, то и дело поднося к глазам бинокль. После команды «огонь!» зенитки вразнобой закашляли, выплевывая горячие гильзы. Максим видел разрывы, которые не могли даже напугать летчиков. Сидевший на рации рядовой Пащенко вдруг встал и крикнул:
– Товарищ капитан, вас первый к аппарату!
Капитан побледнел, услышав отборный мат полковника, Максим присел на ящик после его команды прекратить огонь. Но было уже поздно. Два самолета выпали из строя и стали скатываться прямо на голову Максиму.
– Вот теперича действительно воздух, – хохотнул он и полез в окопчик Агафона.
Самолеты выбросили пять мелких бомб, непонятно, почему не использованных на основном задании, и стали набирать высоту. Зенитки молчали. Капитан стоял, втянув голову в плечи. Старшина Моспанов свалил его в свой окоп. Бомбы разорвались дружно, осыпав землей и осколками все вокруг. Одна разнесла Агафона, попав прямо в обменянное с Максимом место. Еще одна повредила орудие. Осколок навылет пробил живот капитану. Сержант Мяличев чуть дернулся на станине орудия и затих. Тишина наступила страшная. Максим вскочил и, кинувшись в сторону Агафона, упал, пробежав несколько метров. Воронку на месте своего окопа он успел увидеть, но сильная боль в ногах уронила на землю.
– У тебя же ступня пробита, едрена мать, – радист Пащенко присел на корточки и тупо смотрел на рваное отверстие в сапоге, из которого сочилась грязная кровь.
– Сымай сапог, нехрен сидеть сиднем.
Пащенко немного повозился и возразил:
– Не снять, резать придется.
– Сапог губить не позволю, сымай.
– Не позволит он! Тут дыра насквозь.
Максим с детства боялся собственной крови, и теперь, едва глянув, сомлел и повалился на бок. Пащенко разрезал голенище и, отбросив сапог, начал неумело делать перевязку.
– Капитана сразу осколком навылет, так в страхе и помер. Ему полковник вломил, что он обнаружил батарею. Нас, говорит, для важного дела разместили. И Ендырева в клочья разорвало, с которым ты окопом сменялся. Толковый у тебя обмен получился.
Максиму было неловко, будто он виноват в гибели товарища. Пащенко приспособил к забинтованной ноге разрезанный сапог.
Артиллерийский обстрел начался внезапно, видно, сообщили летчики расположение батареи. Пащенко вместе с шофером полуторки, которая привезла снаряды, оттащили Максима к машине и затолкали в кузов. Он лежал на спине, подсунув под голову кусок брезента. Рана ныла, он с трудом поднял ногу, холодная кровь скатилась по штанине под задницу и под спину, боль чуть утихла.
Солнце уже встало и светило ему прямо в глаза. Такое яркое солнце! Он знал, что надо просыпаться, но какой-то мерзавчик внушал ему: «Поспи еще, мать разбудит». И действительно, мама встала на лестницу, черенком легоньких деревянных грабельцев нащупала в чердачной темноте его тщедушное тельце и легонько побеспокоила: «Вставай!». Максим очнулся, мамы не было, было раннее рождественское утро в украинской морозной степи, нехорошая тишина, нарушаемая стонами мужиков, кузов полуторки и терзающая боль в ноге. Кровь опять стекла по штанине, неприятно похолодив спину. Максим покричал, но никто не ответил. Он больше всего боялся страха, но ощущал только тоску. Если не найдут, то изойдет кровью и замерзнет. Найти могут только случайно, потому что сейчас не до разбитой батареи. Страшно не было, но хотелось плакать.
Его нашли действительно случайно в вечерних сумерках. Двое бойцов пытались завести полуторку, но не смогли, раненого Максима не сразу отодрали от деревянного кузова: набрякшая кровью шинель пристыла к доскам. Его вели и тащили долго, один боец предлагал бросить, но второй не согласился, так и доволокли до расположения.
Как попал в госпиталь, Максим не знал, очнулся от боли в раненой ноге, попросил пить. Солдат из старших возрастов в застиранном сером халате сказал, что после операции вода не полагается, и вытер его губы мокрым грязным полотенцем.
– У меня нога болит шибко, – сказал Максим. – Ранило меня.
Санитар засмеялся:
– Не может у тебя нога болеть, потому как ее нету.
Максим не сразу понял.
– Почему нету?
– Отрезали. Гангрена у тебя началась. Отпластнули по самое колено.
– Врешь! – Максим хотел было вскочить, но голову обнесло, и он опять плавал по деревенским старицам, ставил фитили и морды, вытрясал в лодку лобастых налимов, длинных щуругаек и плоских карасей. Все тот же мерзавчик подсказывал ему, что не надо бы смотреть во сне рыбу, это к болезни, но рыба просто перла в его снасти, и Максим ничего не мог с этим поделать.
Через день врач сказал, что отправляет его в тыловой госпиталь, потому что не уверен, покончено ли с заражением:
– До санпоезда доедешь, а там помереть не дадут, у тебя еще полметра в запасе.
– Каких полметра? – не понял Максим.
– Ноги до туловища! Простых вещей понять не могут!
Его сняли в Саратове и в госпитале резали еще два раза, пытаясь сохранить хоть сколько-то конечности и опасаясь общего заражения. Учился ходить на костылях, падал, разбивал культю, плакал по ночам, тяжело задумался о жизни после случая с соседом по койке, веселым парнем с Волги, которому отрезали обе ноги под самый корень. Он шутил, что на обувь теперь тратиться не надо, что на танцы время терять не будет. Утром попросил ребят посадить его на подоконник. Максим тоже помогал. Парень сидел недолго и молча опрокинулся наружу с третьего этажа.

Максима никто в деревне не ждал, кроме матери. В свои тридцать пять он несколько раз женился, но все как-то не получалось. Отец поначалу ругался, потом попустился, Максим погуливал, пока не забрали на фронт. Теперь отгулял. Для деревенской работы не годен, другой не знает, и грамоты нет.
Деревня встретила его нерадостными новостями, схоронили от скоротечной болезни отца, Павла Михайловича, и старшую сестру Анну, няньку, как звал ее Максим. Брат Матвей в первый
вечер не пришел, сказался больным, мама наскоро собрала стол, пришли демобилизованные раньше калеки Антон, Киприян, Федор Петрович. Выпили бражки.
– Мама, а про отца-то чё не писали. И про няньку.
– А кто писатели-то, Макся, я немтая, а Матвей все по больницам.
– Так и ссытся?
– Да вроде проходит.
– Знамо, пузырь – он понюхачей самого Гитлера капут чувствует.
– Макся, при людях-то!
– А то люди не знают, что братец еще до первой немецкой артподготовки в штаны прудить начал. Эх, мать, а чё бы мы делали, если б всем миром под себя мочиться стали, вплоть до товарища Сталина?
Вечером натопили баню, Максим неумело подставил под культю деревяшку, и, не привязывая ремней, поковылял мыться. С непривычки сильным жаром охватило голову, пришлось спуститься на пол и приоткрыть дверь. Подложив под голову веник, он прилег на порожек, ловя свежий воздух через приоткрытую дверь. Кто-то закрыл собою узенький вход в предбанник, Максим поднял глаза: Матвей.
– Здорово, брат. С возвращеньицем.
– Здорово. Проходи, парься.
После бани Максим по праву старшего сидел на лавке в кутнем углу, это место отца. Лишний кусок штанины белых домашних кальсон он подогнул и привязал нянькиным пояском. Пустой стол, вот тут сидел Никита, тут нянька, тут отец.
– Жениться тебе придется, Макся, – сказал Матвей. – Я отделился, матере одной тяжело.
– Ага, прямо седни и начну, вот ветер стихнет.
– Ты смехуечками-то не отделывайся, бабья полдеревни слободного, мужиков перебили.
– Мне жениться нельзя, я еще до войны не три ли раза под венец ходил, да только на месяц и хватало. Терпеть ненавижу, как бабы начинают руководить. А теперь и вовсе, на чужой крови живу.
– Пошто? – испугался Матвей.
– Своя вся истекла, мне немецкую лили, сам на каждом флаконе видел: фамилия Донор написана. Так что не до женитьбы, хоть бы до лета дотянуть.
– Ох, и болтун ты, Макся, каким был, таким и остался, – вздохнула мать.

Исполнительницей от сельсовета прибежала невысокая молоденькая женщина, вошла в избу, поздоровалась, насухо вытерла влажные от осенней слякоти калоши на валенках.
– Ты Максим Онисимов будешь? Распишись вот в извещении, что завтра явиться в район на комиссию.
Максим расписался коряво.
– А на чем являться?
– Подвода пойдет, вас тут с десяток изувеченных.
– На вожжах не ты ли сидеть будешь?
– Нет, – хохотнула женщина. – Иван Кириков, он хоть и безрукий, но с такой командой управится.
– Чья она, мама? Вроде как не афонская?
– С Горы приехала, замуж туда  выходила, да мужика убили, вернулась с двумя ребятишками.
– А пошто к нам, родня тут какая?
– Седьмая вода на киселе. Бьется бабенка, отец родной где-то в Поречье погуливат, всю войну просидел в каталашке, теперь вроде завхозом в больнице, так сказывают. А ты не глаз ли положил? 
Максим стушевался:
– Да так, хорошая бабенка, веселая.
Мать в кути забрякала ухватами:
– Ты с ума не сойди, у ей двое, ты будешь третий, тоже дите, только что под себя не ходишь. Вот веселуха-то будет!
– Ладно, собери мне что в дорогу.
Рано утром у колхозного правления собрались все инвалиды, которым следовало явиться в районную больницу. Курили, подсмеивали друг над другом.
– Григорья с Эмилем в передок посадим, у их обех ног нету, Максю с Васькой Макаровым по бокам, посередке Ванька Киричонок.


– Ему непременно надо посередке, потому как вздремнет со хмеля и под фургончик свалится, тогда и ноги может лишиться дополнительно.
– Ты меня не трожь! – витийствовал Кириков, маленький шустрый мужичек без левой руки, но ловко запрягавший пару лошадей. – А то ведь я могу и поперед из района рвануть, вот тут поползете до дому, как фриц из Сталинградского капкана.
Ванька руки лишился под Сталинградом, в деревне уже обжился, после признания Сталинградской битвы поворотным сражением во всей войне он особенно оживился, будто сам лично замыкал кольцо и брал фельдмаршалов в плен. Бывший хороший тракторист, отлученный от любимой «колесянки», он долго привыкал к лошадям, смирился, но стал попивать. В деревне, где выпивали только по случаю, мужик навеселе среди недели скоро стал посмешищем, за ним, тридцатилетним, крепко привязалось обращение и старого и малого: Ванька Кирик, Киричонок. Деревня, у неё свои законы.
Комиссия в районной больнице с участием офицера военкомата, щеголя–капитана, проходила быстро. Максим только кивал в ответ на самые простые вопросы, но когда пожилая женщина из собеса спросила, где он работает, Максим растерялся:
– Был в колхозе, пока нет работы. Да я и на ногах-то плохо стою.
– На ноге, – уточнил хирург, – вторая нога у вас почти в порядке.
– На ней отсутствует икряная мышца, – приподняла очки терапевт.
– Ну, не совсем, – возразил хирург. И Максиму: – Ну-ка, пройдитесь.
Максим тяжело встал с табуретки, установил на крашеном полу деревяшку и сделал несколько шагов без костыля. Пересилив боль, он улыбнулся:
– Вот, помаленьку хожу.
– Можно дать третью группу, – повернувшись в их сторону, произнес офицер военкомата, до этого лепетавший с медсестрой регистрации.
– Он нетрудоспособен, Роман Дмитриевич, я за вторую.
– Нетрудоспособен, а, по моим сведениям, жениться собрался.
Максим хохотнул:
– Так оно, товарищ капитан, что для женитьбы необходимо, немец мне милостиво оставил, спасибо ему.
– Награды есть? – спросил капитан.
– Медалёшки, – равнодушно ответил Максим.
– Надо было воевать лучше, были бы ордена, – посоветовал капитан.
– Вот ты точно роты водил в рукопашную атаку! – резко выпалил Максим. – А я на продскладе винной бочкой себе ногу отдавил! Да ежели бы я херово воевал, ты бы сейчас в хромовые сапожки не заглядывал, как в зеркальце, а у бюргера свиней пас!
– Товарищ инвалид! Ведите себя! – капитан вскочил.
Максим продолжал сидеть, его била дрожь, пот залил глаза:
– Я пока еще только калека, инвалидом вы меня признавать не хотите, потому что за это копейку платить надо.
Он встал и, тяжело припадая на деревяшку, вышел из кабинета, оставив на крашеном полу струйку яркой крови из лопнувшего шва на культе.
После обеда процедура закончилась, всем дали третью группу инвалидности, вторую только тем, у кого не было обеих ног. Но самое непонятное было в строгом наказе главного врача в апреле всем прибыть на перекомиссию.
– Правда, мужики, чо до апреля изменится?
– Какой ты бестолковый, Киричонок, и отец твой такой же был. – Максим уже успокоился и не мог упустить возможности подначить. – В апреле весна, все живое в рост прет, ты же знашь, что ни корову, ни бабу в это время не удержишь, щепа на щепу... Вот и возникли у советской власти опасения, что рука у тебя вырастет, а ты, сволочь подкулачная, сокроешь сей факт от любимого государства, и будешь продолжать огребать ежемесячно свои полторы сотни.
Василий Фёдорович, родственник и грамотный человек, шепнул Максиму:
– Ты придержи язык, а то не посмотрят, что инвалид, подметут.
– Зачем я им? Кормить задаром.
Василий засмеялся:
– Ага, пельмени для тебя все комсоставом будут лепить. Да подведут к ближайшей стенке и шлепнут, а потом протоколом тройки оформят. Эх ты, фронтовичек!

В субботу, напарившись в бане, Максим помыл и выскоблил ножом деревяшку, надел чистую рубаху и сказал матери:
– Пойду к Ивану Лаврентьевичу в карты поиграть.
А сам мимо Иванова дома подался в другую сторону, где жила Мария Горлова с ребятишками. Осторожно с мужиками поговорил, не хаживает ли к ней кто – сказали, что нет, не хаживает. Подошел к избенке, выдернул верхнюю жердинку в воротцах, через нижнюю с трудом переволок деревяшку, лампа в простенке горит, но дверь уже заперта. Неловко погремел щеколдой, из избы кто-то вышел.
– Хозяйка, открывай, а то ветер сёдни холодный.
– Не открою, не признаю я.
– Максим Онисимов, извещение ты мне приносила.
– Ну, дак я тебе его отдала. Какой спрос?
– Беда с бабой! К тебе я пришел, пусти хоть на минуту, култышку перевяжу, а то не дойти до дома.
Крючок сбрякал, отпустив дверь. Максим следом за хозяйкой вошел в избу. Чистенько прибрано, хоть и бедно. Русская печка в треть избы, стол, три табуретки, койка. С полатей свесились две стриженые головы, Володька и Генка, он уже знал их имена. В избушке этой раньше жили Заварухины, Максим тут бывал. Мария прошла в кутний угол, села на залавочек.
– Бери табуретку, переобувайся.
Максим снял деревяшку, перемотнул портянку, крови не было. Отложил протез в сторону.
– Посижу маленько. Ты пореченская родом?
– Там родилась, потом здесь в няньках жила, на семнадцатом году вышла за парня из Маслянской МТС, он тут хлеб молотил. Вот родили двоих, его забрали и под Сталинградом убили, деваться некуда, подалась к своим, хоть и не большая родня, но не бросили. Живу вот.
– В колхозе робишь?
– В колхозе.
– Тяжело одной-то?
Она вздохнула:
– Всем тяжело теперь. Тебе вот тоже не сладко.
– Да я привыкну, мозоли набью, и тогда хоть бегом.
Оба молчали, ребятишки на полатях тихонько посапывали.
– Мария, давай сойдемся с тобой. Я работать начну, пенсию вот назначили, полегче будет.
– Нет, на двоих детей никто ко мне не пойдет, и ты тоже так, баловство одно. Не стоит на разговоры.
Максим приобиделся:
– Отчего это вдруг баловство? Мне тридцать пять, куда еще? Хватит, набаловался.
– Сгоряча это ты, Максим, посмотри, сколько девок осталось без женихов, а вдов молоденьких, бездетных! Своих народишь, зачем тебе чужие, ну, ты сам подумай!
– А мы с тобой разве не родим? – осмелел Максим. – Выправится жизнь, и дети вырастут. Другое дело, если брезгуешь, не подхожу тебе, так и скажи.
– Господи! – Мария заплакала. – Я пять лет уж мужского разговора душевного не слышала. Не тревожь ты меня, Богом прошу. Иди домой, дай мне срок подумать.
Максим озаботился:
– Ты, если обо мне справки наводить, то не теряй время, я тебе сам во всем признаюсь. Зло не употребляю, табак курю, приматериваюсь, вредным бываю. Хуже уже никто не скажет.
– Иди до завтра, я хоть ребятишкам все обскажу, большие ведь. У тебя нигде нет нагулянных?
– Да не было до войны, и сейчас вроде похожих не встречал. – Он пристегнул деревяшку, надернул фуфайку, тяжело встал.
– Иди, я посвечу в сенках, там одна плаха скачет.
– Переберу пол, это я в первый же день.
У самых воротец Мария спросила:
– Максим, а ведь ты на меня сразу посмотрел, когда и с исполнительным к вам прибежала, правда?
– Как есть, правда. Я и матери сказал.
– Ладно, мне утре вставать рано, иди тихонько.

Мать не одобряла решение Максима перейти к Марии, да и Матвей пытался вмешаться, в основном напирая на ребятишек. Большие уже, семь и девять, с такими и здоровый мужик горя хватит. Максим отмалчивался, собрал в армейский вещмешок кальсоны, рубахи, гимнастерку. Поздним ноябрьским вечером ушел в избушку Марии.
Когда ребятишки на полатях успокоились, она ушла за занавеску в кутний угол:
– Ложись, я потом лампу погашу.
Ночь высвечивала худую фигуру незнакомого мужчины. Она присела перед койкой.
– Ты культи моей бояться не будешь?
– Привыкну. Мне к стенке или с краю?
– Ложись к стене.
Он неловко, неумело обнял ее открытые плечи. Кто-то из ребятишек заворочался и забормотал на полатях. Они испуганно притихли, Мария тихонько шептала ему в ухо:
– Пускай они улягутся, а ты обними меня крепко, чтоб дух захватило.
В ноябре ночи долгие, да ребятишкам вставать в школу. Поочередно спрыгнув с полатей и сбегав на улицу, они наскоро умылись под рукомойником. Максим лежал на койке, Мария уже сварила пластянку, жиденький суп с картошкой, нарезанной пластиками, положила с обеих сторон стола по куску хлеба.
Генка первым подошел к Максиму:
– Мне тебя тятей звать или папкой?
Максим стушевался:
– Мать, как лучше?
– Ты отец, ты и решай, – строго ответила Мария.
– Зови папкой. Я своего тятей звал, тоже ничего.
– И я буду папкой тоже, – добавил Володя.
– Ешьте и в школу, – скомандовала мать.
Проводив детей, она села на койку и обняла Максима.
– Я седни с работы отпросилась, если не передумал, сходим в сельсовет.
– Мне и передумать-то некогда было. Успеем еще, день большой, ложись ко мне.
В тот же день в сельском совете их записали мужем и женой. Деревня дня два обсуждала новость, пока не случилась какая-то другая.    

                2009 

Братовья
 
Когда Максиму сказали, что родной брат его Матвей Павлович сильно занемог и даже может помереть, он опешил, с мысли сбился: ведь вчера еще сидели на бревнышках у дома и вспоминали молодость, Матвей даже через чур веселый был, все над Максимом шпакурил, выводил из себя.
– Скажи, Макся, ты с Нюркой Маленькой спал?
– Ак нюшь! И с Нюркой спал, и с сестрой ее Марфой.
– А когда? Ну-ка, вспомни, в каком году это было?
Максим занервничал, он не любил, когда его подначивали:
– «В каком году!». Да я разве всех упомню. Ну, до войны.
– Врешь. Я в войну к ей похаживал, интересовался про тебя, она отперлась, говорит, и рядом не сидел.
Максим опять психанул:
– Твою мать! Да я ее как сейчас помню, я же азартный был до фронта, а она тюхтя, гундит – нихрена не понять. И пониже пупка у нее большая бородавка, ты себе ничего не натер?
Мужики хохотали, поддерживая Максима, его доводы оказались основательными, Матвей как-то про бородавку не вспомнил.
И вот на тебе, лежит без памяти, баба говорит, ночью забухтел не понять чего, вскрикнул и кинулся с кровати, прямо на пол упал, пена со рта. Сбегали за медичкой, она уколов наставила, утром машину директор совхоза дал, загрузили мужика, как мешок отходов, так без ума и повезли.
Максим сидел на тех же бревнышках, что и вчера, майское солнце согревало, он отстегнул деревяшку, которую носил вместо протеза, привезенного из Омска, уж больно тяжелый и неловкий делали ему протез. Максим через год ездил в Омск на примерку в протезную мастерскую только потому, что дорогу ему сельсовет оплачивал, а он к другу своему фронтовому заезжал, вспоминали, выпивали и плакали о молодости и друзьях. Протезов у него в казенке висело штук шесть, а носил самодельный, выстроганный из березы. С торца приколачивал кусок грубой резины, чтобы не скользить, деревяшка оставляла след что на снежной дороге, что на грунтовой, потому сынишка по заданию матери всегда легко его находил, если мать подозревала, что Максим где-то остаканился.
Они с Матвеем хоть и братовья, но не шибко роднились, Максим на восемь лет старше, до войны раза три женился, да все не впрок. Первую свадьбу сыграли по-настоящему, правда, без венчания, к тому времени церковь уже прикрыли, а попа отправили на Урал лес пилить, но отец Павел Михайлович благословил, невесту принял. Только Макся на первой же неделе заявил молодухе, что жить с ней не будет, мол, не рассчитывай, а сам на вечерки стал похаживать, после ужина, бывало, скажет:
– Пойду к Ивану Лаврентьевичу в карты поиграть.
И утянется, до первых петухов прогостюет, потом явится. Отец как-то и встретил его:
– Ты где, сукин ты сын, шлялся? У тебя жена или кто? И чтоб я больше не слышал, что она ночью зубами от горя скричигат! – Да и вытянул женатика широким сыромятным ремнем так, что рубаха к телу прикипела, Максим взревел, выскочила нянька Анна, старшая сестра, запричитала над кровью, а просеченную рубаху снять не может, пришлось самогонкой отмачивать, заодно и пострадавшему налила стаканчик.
Потом еще пытался обзавестись, да, видно, не судьба, одна сама ушла, другую проводил, так что на фронт холостячком отправился, это на четвертом-то десятке.
А Матвей дома остался, хотя его год призвали сразу: болезнь у него приключилась какая-то, не то ноги отнимались, не то мочился неудержимо, Макся так и не понял, когда вернулся из Саратовского госпиталя без ноги уже после победы. Матвей жил самостоятельно семьей, работал в колхозе на завидной должности объездчика, соблюдал колхозную собственность, чтобы мужик где лишний прокос для свой коровки не сделал, чтобы баба колосков в подоле с поля не принесла, чтобы ребятишки не мяли хлеба, когда бродили по первым от деревни лескам в поисках сорочьих гнезд, саранок и пучек.
Максиму определили третью группу инвалидности, она называлась рабочей, потому зимой он ходил за овечками, а с весны до глубокой осени ночами сторожил оставленную в поле колхозную технику, чтобы кто не побаловался. При нем была лошадка с ходочком, как и у брательника, но с братом совет не брал, а когда мать померла, и вовсе чужими стали.
За Максимом закрепилось прозвище «Родной», в деревне редко кто без клички живет, Максим тоже остер на язык, многих наградил кликухами, да и сам не избежал. Макся свое прозвище не любил, обидное оно, оскорбительное, пошло от частушки, которую кто-то во злобе сочинил: «На горе стоит осина…», дальше такая гадость, про холстяную рубаху: «Он в рубахе холстяной», и заканчиватся ехидно: «Помогай, Максим родной!». Частушку пели, Максим иногда с юмором воспринимал, а однажды братец исполнил, едва его отобрали, за горло ухватил с обиды, мог и не упустить.
Вот Пашку Лукина он перекрестил, прилипла кличка, как новое имя. Дело было в выборы, выбора, как в деревне говорят, большой праздник, в клубе торговля сладостями и колбасой, к тому времени стали уже пиво бочковое завозить, вовсе колготня. Кто «отдал свой голос», отоваривались в очередь и садились в зале на скамейки вдоль стен, встречали входящих, обсуждали. На стенах портреты висят, члены и кандидаты, Ворошилов тоже, из-за медалей лица не видать. Пришел голосовать и Павел Лукин, механизатор, росточком мал, а до работы жадный, когда целину осваивали, месяцами в тракторе жил, все пахал, дали ему за это аж две медали, одну «За освоение», другую «За доблесть». Паша на выбора явился в пиджаке с медалями, да еще значки ГТО и ДОСААФ нацепил. Макся тут же сидел, сказали, что толи концерт будет, толи комедию какую покажут. Когда Паша вошел в зал, Макся аж подскочил:
– Ты гляди, ну чисто Ворошилов Пашка-то!
Все, с тех пор спроси Лукина, не каждый скажет, а Ворошилов – пожалуйста, это Пашка. Пашка не обижался, даже помогал Максиму крышу на избе дерном перекрыть. Давно это было. Максим тяжело вздохнул.
Вон Манаэль идет, с утренней разнарядки в конторе совхоза, инженер. Максим хоть и пострадал на фронте, но к немцам относился без обиды, и старый Яков Кауц, и школьный учитель безногий после трудармии Эмиль, и сосед Эммануил Григорьевич, по-уличному Манаэль, были почти товарищи, и по рюмке доводилось поднимать. Манаэля он сильно уважал, вот
безграмотный совсем, а любую машину соберет и отрегулирует. Когда Максиму первую инвалидную мотоколяску дали, что-то случилось, скорости перестали включаться. Манаэль велел
прикатить к мастерской поломку, а вечером на ней приехал, едва не раздавив, потому что весу в нем было не меньше восьми пудов, и показал Максиму, что вот этим рычагом надо
включать и выключать, а скоростей сколь вперед, столь и назад. Смех, конечно, но Максим помнил.
– Доброе здоровье, Максим Павлович!
– Здорово, Манаэль Григорьевич!
– Что с братом случилось?
– Не знаю. Пал с кровати и память отлетела. Не от того, что пал, наверно, как думашь?
– Да уж не от того, понятно. Поедешь проведовать?
– Позжа, потом, дай оклематься, а сейчас лежит, как чурка, кого около его делать?
– Макся, а если помрет?
– Ну, стало быть, не жилец. Да нет, отойдет, не израненный, не изробленный, на добрых кормах всю жисть. Да и моложе меня на восемь годов, он даже до пенсии не дожил.
Эмануил Григорьевич присел на бревно:
– Максим Павлович, а ты смерти боишься?
Максим хохотнул:
– Я только увижу, что она по нашей улице идет, деревяшку надерну и на огороды, и лягой прямо на Голую Гриву, там спрячусь у тетки Апрасиньи.
– С Геннадием помирились?
– Не буду, и чтобы не рисовался в наших краях, а то пришибу.
– Так обидно?
– Ак нюшь, какую статью подвел, засранец!
На Троицу, в престольный праздник, после поминок на кладбище собрались за столом у двоюродного брата Владимира Прокопьевича, совхозного бухгалтера, считай, все свои: Максим, Матвей, Иван Лаврентьевич, Паша Менделев, все с бабами, и Генка, он с Валентиной, сестрой покойной жены Максима, живет, тоже тут. Генка не ловкий парень, по пьянке всякую чушь несет, и вот после третьего стакана стал он разоблачать Максима, что ногу ему не в бою оторвало, а пробило шальной пулей, потому что он ее из окопа высунул, воевать не хотел. Можно было и пропустить, а Максим помушнел, схватил граненый стакан со стола и метнул в Генку. Тот увернулся, это его и спасло, стакан попал в простенок и рассыпался в мелкую крошку. Максим еще что-то сгрёб, но на руке повисли, потом его вытолкали и увели домой.
– Да я на собственной крови примерз к кузову, в полуторку меня забросили после ранения, а там бой, не до меня, а как бой ушел, и все, пропадай. Ладно, что похоронная команда проходила, постонал, двое вернулись, видят, что кровь льдом взялась, один другому говорит: «Оставь его, все равно пропадет». А второй совестливый оказался: «Нельзя», – говорит. – «Седни я брошу, завтре меня кинут». И тащили меня километра два.
Эмануил встал:
– Пойду позавтракаю, и в поле, пшеницу начинаем сеять.
С Матвеем они еще один раз сцепились, из-за травы, Максим каждое утро, возвращаясь с дежурства, подкашивал свежей травы как бы для лошади, но получалась пара хороших навильников, и корове хватало, и теленку. Вот с этой поклажей и остановил Максима колхозный объездчик и учетчик Матвей Павлович:
– Ты, Макся, дуру не гони, каженный день возишь по центнеру, на всю зиму запас. Это все, – он указал на траву в телеге, – выбросишь телятам на базе, я прослежу.
Максим аж подскочил:
– А вот это ты не видел?! – Он выбросил вперед мослатый кукиш. – Ишь, угодник колхозный, начальству двойной тракторной тягой опять по зароду разнотравья отпустишь, а мне свою скотину шумихой да осокой кормить? Хрен тебе, и твоим телятам, все равно они задрищутся.
Матвей метался верхом на кауром мерине, наровя выдернуть Максима из телеги, потом соскочил с лошади и они сцепились. Максим поцарапал брату лицо, Матвей несколько раз ударил брательника кнутом. Максим отбивался сидя, крыл матом:
– Бей, твою мать, бей на убой, что фашисты не добили. Ты всю войну в бутылочку ссал, дак я тебя сейчас кровью умою.
Матвей вовремя одумался, вскочил на коня, отъехал в сторону:
– Максим, не лезь на рожон, сгрузи, как сказал, а нет – посажу.
– За два навильника?
– Колхозная трава. Посажу, есть такой закон.
Максим согласно кивнул:
– У вас на всякого человека статья найдется, это известно. А траву привезу домой, и не вздумай, брательник, с понятыми придти, литовкой всех перережу, во мне кровь чужая, так что за себя не отвечаю.
Матвей невпопад спросил:
– С чего это у тебя кровь чужая?
– А в госпитале мне лили, видно, трофейная, на каждом флаконе фамилия «Донор» написана. Ты бы побоялся меня.
На том разошлись, но Матвей все же написал жалобу, бригадир Иван Моряк приезжал, посмотрел, пожалел Максима:
– Матвей в партию вступил, слыхал? Хочет жить по правде. Ты его не зли, времена хоть и переменились, но можешь сбрякать за разбазаривание общественной собственности.
– Да поди не посадят меня, Иван Васильевич, я же калека, робить не могу, даром кормить будут.
– Ага, пельменей для тебя начальник лагеря будет лепить. Послушай меня, уймись.
Максим унялся, но с братом долго не разговаривал, до беды. После войны он женился, взял молодую бабенку с двумя ребятишками, все его отговаривали: зачем тебе такая обуза, вон сколько девок без женихов, сколько вдов одиноких, бери – не хочу. А он стал к Марии похаживать, и сам удивлялся: все глянется, и в избушке порядочек, и работящая в колхозе, и с виду хоть и невелика ростом, но ладная. Сошлись, в сельсовете оформились, парнишку она родила, но только десять годков и пожили, свернула ее нехорошая болезнь, вьюжным мартовским днем свезли на кладбище. Матвей сам пришел, помогал гроб делать и могилу долбить. Без слов помирились, горе сводит.
Опять Максим начал перебирать, за два года не пятерых ли баб приводил, только ничего не получалось, отвозил обратно. Потом присоветовали ему в соседней деревне бабочку, бездетная, покладистая. Съездил, ее с сестрой на смотрины привез, сговорились. Парнишка всех мамами звал, а тут не может себя перебороть, месяца три, наверно, мучился, пока назвал. Потом легче пошло, привязался к женщине и она к нему, своих-то никогда не было. Через год загулял Максим, приехала какая-то краля, а он быка в Заготскот сдал, деньжонки есть, три ночи дома не ночевал. Сынок явился в ту избу и сказал, что уходит он вместе с мамой в ее деревню. Максим заплакал и пришел домой,  с тех пор жили более-менее…
Опять про Матвея думка, какая семья была, отец Павел Михайлович, старший брат Никита, нянька Анна, мама Зоя Степановна, да они двое. Бывало, до колхозов, любую работу ломали, отец никому не давал покоя и сам стоя спал. Сенов ставили по стогу на голову, а коров держали восемь, лошадей тоже восемь, все с приплодом, овечек никто не считал. Зато зимой благодать, глызы почистил в загоне, сена напихал в кормушки, на Гавняшку коров с молодняком проводил на водопой, взрослых лошадей в поводу сводил, молодых опасно отпускать, в бочке воду привозили – и свободен. Бабы шерсть теребят, прядут или вяжут что, а мужики с осени сено возят, по теплу к посевной готовятся.
Макся и восстание помнит против советской власти, когда коммунистов и сочувствующих на пешни надевали, а потом восставших мужиков расстреливали и ссылали навечно. И как Колчак шел, тоже помнит, у них в дому двое офицеров стояли, одному новые сапоги хромовые сшили, он их на стенку повесил, Максим налюбоваться не мог. Когда красные пошли, офицеры на коней и на край деревни, к церкви, Максим думал: ну, все, отступят белые, а сапоги ему достанутся. Нет, взмокший офицер успел заскочить и сорвать со стенки хромочи. Максим таких никогда не нашивал.
Когда красные пришли, вечером подъехал верхом солдат, кричит:
– Хозяйка, молочка криночку не продашь?
Мать сунула Максимке маленького Сережку, вынесла большую кринку свежего молока. Солдат деньги дает, а она отказывается.
– Деньги примите, – сказал солдатик, как учили, – и запомните, что советская власть даром у народа ничего не берет.
Максим хмыкнул, он того солдатика всю жизнь вспоминал, и когда налогами обложили, и когда в колхоз загоняли, и как пенсию ему назначили за отрезанную ногу, что только и можно было один сапог купить на оставшуюся.
После коллективизации хозяйство упало, от высылки  Савелий Степанович, материн брат, спас, он в активе был и первым председателем в колхозе. Война потом подмела всё: отец умер,
нянька Анна тоже, Никиту убили, Максим калека, один Матвей был матери на радость. Дом срубил хороший, ребятишек нарожал, мать почитал, не то, что Максим, она ему женитьбы на вдове с сиротами забыть не могла.
Он сидел на бревнышке и прутиком чертил на песке, редкие люди проходили мимо, тихонько здоровались, непривычно тихо им отвечал, без прибауток, без усмешек обычных. Больно и тоскливо было на душе, он почувствовал одиночество, вот двое их от всей породы осталось на свете, а понятия, что одна кровь, так и не усвоили. Нет, надо поехать к Матвею, надо, братовья ведь.
Иван Моряк остановил свои дрожки посреди дороги:
– Максим, убрался Матвей Павлович, только что позвонили из больницы. Я поеду в столярку гроб закажу, а ты дойди до его бабы, скажи, пусть одежу готовят.
Максим дотянулся до деревяшки и долго приспосабливал ремень, глаза застило, слезы катились прямо на рубаху, он неумело стряхивал их, неожиданно подумав, что не плакал очень и очень давно.
                2009   





НЮХАЧ
 

– Ленка-то Безбородихина опять аборт сделала. – Михаил Прохорович бросил на стол пучок свежего зеленого лука, только что с грядки, ходил по заданию супруги Галины Ивановны, ей надо для заправки супчика на завтрак.
– С чего ты взял? Доболташь вот языком, привяжут, присудят моральный убыток, дак будешь знать. – Галина Ивановна толкнула на газовую плиту сковородку с добрым куском топленого сала и принялась крошить лук.
– Я что, слепой, что ли? Глянь в окошко, вон сидит на бревнышке, нахохлилась. – Михаил Прохорович протиснулся за стол, пожевал перышко лука.
– С чегой-то она нахохлилась бы? – Галина Ивановна все-таки откинула занавеску. – Ну, сидит и сидит. Да и не хаживал к ней никто будто. Болташь, что и сам не знашь.
Михаил Прохорович спорить не стал, ему все равно, что там творится с соседкой Ленкой. Девка она молодая, в прошлом годе школу окончила, да не всю, а только сколько-то классов, последний звонок отпраздновали, и пропала Ленка, не появилась дома. Мать ее Евдинья Безбородихина не хлопотала и в милицию не ездила, потому что какая-то Ленкина подружка приезжала из райцентра и сказала ей, что Ленка по большой любви уехала с дальнебойщиком, познакомилась, пока автобус у поста ГАИ ждали в свою маленькую деревеньку Чесночки. С месяц, наверно, путешествовала Ленка, вернулась ночью, сильный скандал был в домишке, только Безбородиха ничего не могла сделать, Ленка так ей и сказала: «Не твое, мамаша, дело…». Никто, конечно, таких слов не слышал, это Михаил Прохорович потом так емко выразился, но сплетки по деревне гуляли не славные, к тому же ближе к осени слегла Ленка в больницу на одну ночь. Это потом дочь Татьяна сказала, она на «скорой» ездит медсестрой, два раза в неделю посещает родителей с мужем на «москвиче» за каким-нибудь пропитанием. Михаил Прохорович вроде никому не сказывал про новость, но деревня все равно узнала, зашептались и захихикали. Евдинья тогда крепко возмутилась, стращала, что в суд подаст, если кто про ее Ленку нехорошее брякнет, так и расценила, что самоходную косилку купит на высуженные деньги да прицепные грабли к ней, ей как раз в хозяйстве только граблей и не хватало. Михаил Прохорович даже смеяться не стал над ее глупостью, сказал только, что он человек довольно подержанный, но, как мужик все-таки, за потасканное Ленкино достоинство и простых деревянных грабельцев не дал бы. Евдинье эти слова передали, и она не раз кричала через дорогу, что выведет этого пустобреха на чистую воду.
И с супругой своей Михаил Прохорович вчера рассорился основательно. Он в прошлой жизни, то есть, при социализме, когда в совхозе работал, плотником был, даже столяром, в мастерской оконные рамы вязал и филенчатые двери сколачивал, инструмент разный заставлял прораба выписывать, специалистом был знатным, для районных начальников заказы исполнял.
Званием плотника и столяра Михаил Прохорович дорожил, над людьми, считающими это рукомесло простым и пустячным, откровенно издевался, часто повторял нехитрую притчу: «Пришли к хозяину два мужика плотницкое дело исполнять наниматься, тот и спрашивает: «А что вы, ребята, можете?» «Да все!» – отвечают. «А конкретно – что?», – не унимался хозяин. «Можем жерди хомячить и столбы хорохорить». «Добре. А лестницу, к примеру, можете сколотить?». Тут мужики и упали духом: «Вот что не могём, то не могём!». Немудреная история, но помогала Михаилу Прохоровичу отстаивать высоту профессии.
А как на пенсию вышел, в избушке на ограде верстачок организовал, пилил и строгал, но все впустую, так заготовки годами и лежали на стеллажах. Супруга его не выносила эти занятия, ворчала и грозилась подпалить всю мастерскую, от которой никакого толку нет. Михаил Прохорович понимал бесполезность своих занятий, но душа не лежала работать на заказ, вот попилил-построгал – на душе полегчало, он и доволен, а баба поскрипит и тут же сядет, он на это внимания не обращал. Но вчера она его вывела из терпения.
Михаил Прохорович у верстачка прикидывал, как ему красиво обстрогать брусок и превратить его в восьмигранник, больно хотелось увидеть такую вещицу, примерить, как она смотрелась бы ножкой стула или стоячком в серванте. Хорошо бы смотрелась, если пустить по ребрам граней неглубокие насечки да густо проолифить дерево, предварительно отшлифовав и высушив. Он вздрогнул даже от неожиданного резкого голоса жены.
– Вот скажи мне, Михаил, и сколько это будет продолжаться, и когда ты перестанешь прятаться  в свою забегаловку? Ну, чисто ребенок, ей богу, крутит и вертит свои деревяшки! Вот выйди, посмотри, что добрые люди делают, пока ты в игрушки играшь! Иди, погляди!
Михаил Прохорович отложил брусок, нехотя вышел во двор. Галина Ивановна уже стояла у высокого тына, разделявшего их и соседский огороды, и кивала ему на огуречник Якова Андреевича. С Яшкой Кауцом они выросли вместе, его в первый год войны родители привезли с Волги, Яшка – немец, и война с немцами, потому его не любили и частенько бивали ровесники, а Мишкина мама, всякий раз отмывая Яшкины ссадины и примачивая синяки, плакала: «Мишка, пусть рука у тебя отсохнет, если поднимешь ее на немчиков. За что же вы их так, они ведь ни в чем не виноваты!». «Мама, дак не я бью, а ребятишки». Потом их стали бить вместе.
Михаил Прохорович глянул через тын, оценил объект и повернулся уходить, Галина Ивановна догнала его вопросом:
– Ты видел?
– Видел, ну и что?
– А то, что теплицу изладил Кауц.
– И что из того?
– Вот бестолковый! А то, что среди лета будут красные помидоры вкушать. Это же теплица!
Михаил Прохорович терпеливо выслушал и лениво спросил:
– Ты меня-то зачем от дела оторвала?
Галина Ивановна возмутилась:
– Подумать только! От дела я его оторвала! Он на дощечку любовался, а я его оторвала. Позвала тебя, чтобы ты такую же теплицу изладил, как и Кауц.
Михаил Прохорович помолчал, потом ответил:
– На вас с Яшкой удержу нет. Ему завтра в голову взбредет Байконур в огороде организовать, ты и меня обяжешь ракеты выстругивать? А насчет красных помидоров вы оба с Яшкой ошиблись. Запомни: ты живешь в стране вечно зеленых помидор, и что бы там Яшка не строил, помидоры наши будут вызревать в старых пимах на полатях. Все, про Байконур больше ни слова.
Галина Ивановна сильно на него обиделась и весь вечер не разговаривала, утром подняла с постели и отправила на огород за луком.
В дочке своей единственной Михаил Прохорович души не чаял, никого у него не было больше, потому сильно за нее переживал. Замуж вышла она по глупости, так считал, привезла еще из медучилища прыщеватого верзилу, сына с ним нажили, муженек ни с того, ни с сего силу стал набирать, власти потребовал, до того дошел, что однажды заявил тестю, что тот плохо о дочери заботится. Так и сказал, что вы теперь уже старые и вам ничего не надо, стало быть, всю пенсию надо отдавать дочери, ну, ему, стало быть, так надо понимать. Михаил Прохорович не сильно удивился наглости, к тому все шло последнее время, он встал над столом (в застолье дело было) и поднес к самому носу зятя здоровенную фигу. Тем она была убедительна, что еще в молодые неосторожные годы рассек начинающий плотник большой палец, тот расшаперился, заматерел, и теперь, просунутый между своими собратьями, был вызывающе безобразен.
Танюха была девчонка толковая, в школе на пятерки училась, все детство кукол лечила, потом вечерами в райцентр ездила, санитаркой работала в больнице. Зарплату ей не платили, но домой привозили на машине «скорой помощи», она гордилась. Михаил Прохорович губу раскатил, что дочка врачом станет, их с матерью в старости поддерживать будет, но времена изменились, в институт поступить невозможно, дали на район три места – сынок главного врача и еще кто-то из деток при руководстве возжелали, им дали бумаги, а с Танькой и разговаривать не захотели. Так она оказалась в училище, теперь вот ездит на «скорой», уколы ставит да упреки выслушивает, что нужных ампул нету.
Крадчи от супруги Михаил Прохорович предлагал дочери отправить обратно в город своего долговязого, видел он, что Артур, сын Якова Андреевича, всегда у забора торчит, когда Татьяна приезжает, раз даже намекнул ему насчет этого, и парень признался, что жалеет, не сразу заметил соседку, все мелкой считал. «А как бы она свободной была?». «Сразу бы в ноги пал». «А дите?». «Ребенка я уж сейчас люблю». Вот и подивись на жизнь, а парень он славный, трезвый и работящий, на «камазе» арендованном грузы по России возит, при деньгах. И аккуратный, всегда чистенький, одно слово – немец. Сказал ей об этом и открылся так же, что давно заметил: не особо дочь чтит своего муженька. Татьяна от такого предложения всплакнула только, да еще сказала, что нюхач папаня, ничего от него не скроется. На том и остановились.
К вечеру того же дня приехала Татьяна, муженек так и остался в машине, внук к деду в мастерскую забрался. И тут слышно было, что супруга призвала дочь в союзники:
– Танька, внуши отцу, чтобы он языком не блавостил, ей богу, доведет до беды! Про Ленку утрось сказанул, что опять аборт сделала. Дак ладно – дома, он и на людях может брякнуть, вот пойдет корову встречать и не вернется, на суд выловят.
Татьяна хохотнула:
– Ну, папаня, нюхач старый! Мама, только ты никому не говори, Ленка в самом деле вчера в больнице ночевала. Только ты никому не говори. Нехорошо это…   

                2009 


Дядя Федя, тетя Таня
 
На новом месте назначения дали мне с семьей квартирку скромную, можно даже сказать – бедненькую дали квартирку: домик на две комнаты в отдаленном, почти деревенском уголке районного центра. Сказали, что временно. Домик до нас пустовал, потому заехали сразу, сгрузив свой невзрачный скарб на узенькой ограде: жена решила побелить стены и покрасить пола.
Я отворил покосившуюся калитку огорода и ступил на зеленый ковер сорной травы: без хозяина и дом, и огород сирота. Зато соседний участок вызывающе выглядел: буйный картофель достигал высоты изгороди, на меже распластались зеленые с прожилками листы, а сами тыквы частью свалились с межи и мирно покоились прямо на земле, частью свисали с жердей изгороди на толстых жилах ботвы. Три ряда помидоров тоже не отстали в росте, а плоды терялись в листве и только изредка высовывались зелеными пупырышками. Но краше всего выглядели две высокие огуречные гряды, такие в наших краях складывают из скопившегося за зиму навоза, с наступлением тепла он начинает согреваться и подпитывает спасительным теплом слабенькие стебельки огуречной рассады. Гряды пропрели и осели за лето, но и сейчас, в середине июля, выглядели внушительно. По покатым бокам их сползали крупные огурцы, начинающие желтеть. Огромные шляпы подсолнухов у дальней межи грустно опустили головы и ждали созревания, веселые воробьи, как акробаты, свисали с полей шляп и ловко воровали из ячеек еще молочные семечки. Все было зелено и радостно.
С соседями своими я познакомился в тот же вечер, потому что надо было заносить в дом громоздкие вещи, и тут без помощников не обойтись. В ограде встретила пожилая женщина, довольно небрежно одетая: грязный халат, в каких обычно работают уборщицы в учреждениях, был заношен до крайности и неуклюже топорщился, столь же несвежая косынка повязана на бок, отчего хозяйка казалась забиякой, на ногах рваные опорки резиновых сапог. Она несла подойник с
парным молоком, его белизна нелепо смотрелась на фоне затрапезной доярки. Поздоровался, объяснил, что сосед, спросил, есть ли в доме мужчина, нужна помощь.
– Муж ваш дома?
– Муж – объелся груш. Дома, где ж ему быть? Федя – брат медведя! Иди сюда!
Из дверей рубленых сеней, у нас их называют сенками, вышел крепкий кряжистый мужичек, сразу подал мне руку:
– Вижу, что новоселы. Пошли, подмогну.
Мы управились довольно быстро, за это время я узнал, что жену его зовут Татьяна Аверьяновна, сам он приезжий, сошлись три года назад.
– Ты ее бабкой Таней зови, она любит. Да и на пенсии, все равно бабушка.
Бабка Таня просунулась в открытое окно:
– Айдате к нам ужинать, хозяйка когда еще наготовит.
На столе большая сковорода жареной картошки, нарезаны уже знакомые мне огурцы, молоко в банке и чайник. Чайник оказался с сюрпризом, бабка Таня ловко налила всем по стакану мутноватой бражки и провозгласила тост за новых соседей, чтобы нам в дружбе жилось.
Дружить с бабкой Таней оказалось непросто, как только я выходил на крыльцо, она открывала окно и кричала:
– Иди сюда, милай мой!
Если не смог отнекаться и заходил, бабка Таня наливала по стакану браги, мы выпивали, я заедал недобродившую еще жидкость огурцом или луковым пером. Отказываться было бесполезно, потому всячески избегал посещений. Федор это не одобрял:
– Ты заходи, мне одному бабка не нальет, когда сама вдруг не потреблят.
Вечерами соседи носили ведрами воду из колонки на огород, щедро заливая все, что посажено в огороде. Похоже, бабку Таню не особенно интересовали результаты своей работы, а больше нравился процесс, но активность этих людей удивляла. Со временем примирился, что бабка Таня частенько пьяненькая, чем и Федор не всегда доволен. Он был хороший плотник, раньше гнул полозья для саней и конские дуги, потом спроса не стало, баловался всякой мелочью.
Прожили зиму. Весной по предложению соседей я натаскал вилами большую кучу навоза и сложил гряду, огурцы быстро пошли в рост, чему немало способствовала очень теплая погода. У соседского плетня высились две большие гряды, которые дед и бабка каждый вечер заливали водой из колонки. Скоро над грядами поднялась буйная зелень, и бабка Таня позвала меня:
– Глянь, милинькай мой, не пойму, кто растет, только не огурцы, это уж точно. Я же, дорогой мой, агроном, курсы кончала, в эмтээсе робила. Глянь.
На грядах росли тыквы, точно такие жена посалила по краю картофельного огорода, но наши значительно отставали в росте, а эти на навозном тепле нежились.
Бабка Таня так и села на гряду:
– Вот дура – в лес подула, голы веники ломать! В той коробочке у меня и тыквенные семена были, и огуречные. Тьфу ты, прости господи!
Встала, наклонилась ко мне:
– Как садила – не помню, мы в тот день с дедом картошку сдали, обмыли. И вот, пожалуйста! Мичуринец хренов! Только ты никому не сказывай, засмеют.
Как-то вечером соседка окликнула меня через плетень:
– Ты, миленькай мой, не отвезешь нас с дедом утричком на покос?
Я согласился. Утром загрузили в мой «уазик» грабли и вилы, сумку и ведерко. Дед Федор сел рядом и показывал дорогу, то и дело уточняя:
– Сюда поверни… Вот тут направо… Тормозни, вон ямка.
Странно, но меня это штурманское поведение деда не раздражало, а веселило.
– Сенов-то много надо ставить?
Бабка Таня оживилась:
– Да дивненько, миленькай, дивно. Корова – жрать здорова, потом бычок, худ как сверчок, телочка нонешная, да овечки. Но – накосим, уж половину накосили, нынче бы собрать.
Дед указал на березовый колочек, куда надо подъехать. Пока разгружались, я зашел в лесок, ущипнул присохшую клубничку, пропустил между пальцами веточку костянки и порадовался терпкому кисленькому удовольствию. Пошел было дальше, но бабкин окрик остановил:
– Милай, подь сюда скорей!
Бабка Таня стояла на коленях и, наклонившись, что-то бережно перебирала, любуясь и приговаривая:
– Да миленькие вы мои, да хорошинькие, да в кого такие уродились-то!
Ненужные уже грабельцы лежали тут же, легонький валочек подсохшей травы откинут, а под ним на влажной подушке лесного покоса в рядочек выстроились маленькие крепкие груздочки. Я руками осторожненько отгребал подбыгавшую траву и сламывал фарфоровые груздочки. Вспомнился отец с его постоянным наказом «собирать грузди не больше свиной бирьки». И дед Федор присоединился к нашему пиршеству, скоро весь покос проползли и собрали два бабкиных платка.
– Вези домой, пусть хозяйка вымочит и засолит, а мы начнем, уж ободняло.
Я только вернулся с работы, бабка Таня ждала у окна:
– Забирай своих, и к нам, свежую картошку пробовать.
Наверно, это повелось с голодных лет, когда в крестьянском хозяйстве не только хлеба – картошки не хватало до нового урожая, потому свежую, молодую картошку ждали. Ее не копали, разворотив все гнездо, как делают осенью, гнездо аккуратно подкапывали, отец, помню, руками подрывал рыхлый чернозем, нащупывал самую крупную картофелину и осторожно отщипывал ее от корневища. Такую картошку варили в мундире или счищали тонкую кожурку тыльной стороной ножа.
Бабка Таня вывалила на блюдо чугунок картошки, сваренной на таганке в ограде, она припахивала дымком, кожура полопалась, разварившийся крахмал выпирал из разломов. Дед Федор налил по стакану браги:
– Ну, робята, как говорят цыганы: «Картошка присхандыла, мокрым чаем припием, и пчалыгу традыём». Не спрашивай, переводов не знаю.
Я не стал пить, чтобы не портить праздник. Чуть остывшую картофелину разломил пополам, круто посолил и, обжигаясь, прикусывал, осторожно разминал языком во рту, глотая горячую и приятную кашицу.
Когда уходили, заметил в ведре, приготовленном для поросенка, пригоршню мелкой картошки. Точно, они не подкапывают.
– А зачем? – Удивилась бабка Таня. – У нас ее без малого гектар. Вот копать начнем осенью – только шур да бар, огонь да вода! Успеть прибрать, а то хизнет.
Я понял, что пропасть может.
Мои друзья, приехав в гости, домишко мой забраковали, через неделю привезли две машины бруса: строй! Нанял троих мужиков, залили фундамент, выложили стены. Под стройку ушла часть огорода. Деньги быстро кончились, а осенью начальство предложило благоустроенную трехкомнатную квартиру с условием, что и домик, и стройку сдам властям. Надо было принимать решение. Вечером рассказал соседям.
– Ну, и что ты надумал? – Бабка Таня была явно заинтригована.
– Ума не дам. На будущее лето можно дом достроить, улочка у нас тихая, огород, ягодник, можно поросеночка держать. Все-таки на земле.
– Правильно, милай ты мой! Ты погляди, красота-то какая! И тихо, и чисто, и соседи хорошие. Откажись, достраивай и обзаводись!
– С другой стороны – благоустроенная квартира: за водой бегать не надо, дров не надо, туалет посреди квартиры. Никаких забот, пришел с работы, включил телевизор и на диван.
– Правильно! Нахрена тебе грязь да мухота! Всю жизнь в говне копаться! То ли дело – открыл крантик – водичка, тавалет – только дерни за веревочку. Переходи, и не думай!
Дед Федор хохотал от души:
– Ну, бабка, признавайся, ты за белых аль за красных? И куда теперь ему с твоим советом?
Через неделю я получил ордер и переехал в новый дом. Со стариками изредка общался, не переставая удивляться их оптимизму и жизнелюбию. Впрочем, они едва ли свою жизнь так понимали. Дед Федор умер первым, через месяц похоронили бабку Таню. Я жил уже в другом районе, приехал, постоял у могил с простыми деревянными крестами. Было светло и грустно.    
               
                12–14 июля 2009 года
КАК ПОМИРАЛ ЯКОВ ВАСИЛЬИЧ
 
Ленька был последним дезертиром в семье, так строгий отец обозвал его в последний вечер, когда посидели за столом и вышли покурить на крылечко. Августовская ночь дышала запахами скошенных хлебов и засахарившейся на корню смородины с малиной в большом неухоженном саду за домом. Ягоду собирали, и большими кастрюлями на временной печке под сарайчиком мать варила всякую всячину, но год удался на садовые кустарнички, и ягода сыпалась прямо на землю к великой досаде отца, Якова Васильича.
– Где–нибудь люди бедствуют без сладкого, мясо разоставить нечем, а тут все под ноги. Несправедливо мир устроен.
– Да вы уж перестроили было, да ничего не вышло, – ущипнул его кум Прокопий. – Под коммунизьм-то все сроки уходят, а каждому по потребности нету.
Отец не обижался, у них с кумом давний спор, да и не спор вовсе, а повод поговорить по серьезному вопросу, отец с войны партийный, а кум ему в оппозиции, правда, только кухонной, зная, что тобольский конвой шуток не любит, разбирались дома и тихонько.
– Вот ты сам и ответил, почему не дошли до коммунизьма. Ты же не сказал, что надо каждому до невозможности работать, чтобы достигнуть, а начал с потребы. И кто тебе чего припас, если ты сам пролежал?
– Где это я пролежал, интересно знать? – вяло возразил Прокопий. Три стопки самогонки расслабили его, он уж и не хотел связываться, да отступать неловко, подумает Яшка, что крыть нечем. – На работу хожу, как все, плотничаю. Чего еще надо? Сказали бы прорабу, как этот коммунизьм строить, мы бы его за сезон смаздрячили.
Отец сухо сплюнул, он всегда так реагировал на чью-то глупость, повернулся к Леньке:
– Не передумал еще на производство ехать?
– Нет, батя, не передумал.
– Плохо тебе дома?
– Батя, ну чего ты опять?
– Ладно, будет об этом. Хлын ты, и дезертир, последний с фронта бежишь.
Ленька уехал в Тюмень, жил у товарища, работал на аккумуляторном заводе. После деревни было тошно, ненавидел очереди на остановках и толчею в автобусах, кругом все чужие, поздороваться не с кем. Платили хорошо, через полгода дали место в общежитии, вроде и в транспорте стало свободнее. Ленька писал домой письма и получал короткие записки от матери, что все нормально, только отец хмурый, «уж хоть бы загулял, а то и самогонку гнать перестал». Отца было жалко, Ленька вырос около него, летом с трактора не слазил, в кабине и спал в ночную смену. Когда подрос, стал подменять батю, бывало, смену и пропашет, а отец в это время дома работу сделает.
Два старших брата после школы тоже в тракторной бригаде работали, а из армии домой не вернулись. Один махнул на Север и сейчас роет траншеи под трубопроводы, второй подался в военное училище и служит как-то странно, в письмах совсем ничего, только жив–здоров. Фотокарточку прислал, отец разобрать не мог, толи он в форме, толи в нижнем белье, погон нет, значков нет, не воин, а бич после вытрезвителя. Три года они не бывали дома, мать перестала плакать, отец тоже назвал хлыном и того, и другого, правда, заочно.
После смены Ленька, перепрыгивая через тонкие лужицы на асфальте, зашел в пивнушку. Пиво тут было получше, чем в других местах, может, потому что молодая девчонка торговала, не научилась еще жидким чаем разводить или пенной шапкой прикрывать недолив. Она три кружки, как положено, пускала по кругу, одну отталкивая клиенту, вторую доливая, а третья ждала своей очереди, опадала пена, потом на долив. Такого Ленька и ребята больше нигде не встречали, хотя знакомый по пивной Виссарионыч кивал, мол правильно делает, так и положено. Виссарионычем он не был, это прозвище дали за усы, как у Сталина. Такое впечатление, что он не выходит из пивной, разу не помнит Ленька, чтобы Виссарионыч отсутствовал.
Ленька взял пару кружек и поискал место за стойкой. Виссарионыч перехватил взгляд, кивнул, Ленька прошел к нему.
– У меня вобла есть, примыкай, – густо сказал Виссарионыч. – Любишь с воблой?
– Откуда! – хмыкнул Ленька. – У нас только карась, с вяленым карасиком пиво хорошо идет.
– Угости при случае. А пока соси воблу, деликатес.


Ленька помял во рту кусочек незнакомой рыбы, никакого удовольствия не испытал, но для уважения кивнул соседу, что хорошо.
– Карася скоро не обещаю, отпуск только зимой, а батю неловко просить, чтобы выслал.
– Он у тебя рыбак?
– Нет, дядя Проня рыбак, а батя на меня злится, что уехал из дому.
Виссарионыч важно отхлебнул пива и блаженно зажмурился. Ленька тоже пивнул и закашлялся, не в то горло попало. Помолчали.
– Отец-то старый?
– Старый, к полсотне.
Виссарионыч засмеялся:
– Полста для мужика не возраст. Не отпускал?
– Не то, чтобы… Не хотел. Нас трое, братовьев, а они с матерью вдвоем остались. Скучно, наверное.
– Скучно в кино бывает, а им тоскливо. Тоска, милый мой, самая опасная для человека болезнь. С тоски мрут.
В пивной тихонько гудели мужики, пьяных не было, кружки звенели, и Настенька, так звали буфетчицу, почти не закрывала кран, наполняя кружки. Ленька на нее заглядывался, но боялся, все-таки городская, с которой стороны к ней? Виссарионыч спросил:
– Настена нравится тебе? Не темни, и мне нравится тоже, но я стар, а ты поактивней, посмелей. Настя! – крикнул он через весь павильон. – Свежую бочку открывать – меня позови!
– Позову! – крикнула в ответ Настя.
– Ты не спеши с пивом, пойдешь, поможешь ей, вот и познакомишься.
– Да ладно, – безразлично сказал Ленька и покраснел.
Ждать пришлось долго, Ленька совсем было собрался уходить, да Виссарионыч придержал, а потом и Настенька крикнула.
– Пошли! – скомандовал сосед и подхватил Леньку под мышки. – Мы тебе, Настена, вдвоем с другом поможем, друг у меня объявился.
– Знаю такого, частенько заходит. Ты кроме пива ничем не балуешься?
– Нет, что ты, Настена, он не балованный, сельский паренек, скромный.
– Ага, дядя Виссарионыч, все они скромные, пока не стемнело.
– Ты парня не смущай, он и так света не видит. Бери молоток, Леня, выбивай пробку.
Бочку вскрыли, она обдала ароматом свежего пива, жидкость метнулась было в отверстие, но Виссарионыч опытной рукой быстро заткнул его резьбовой пробкой насоса и провернул несколько раз.
– Готово, Настена, торгуй!
– Дядя Виссарионыч, по кружке за услуги.
– Не откажусь, спасибо, дочка. – И, отвернувшись от Леньки: – А к Лёшке-то присмотрись, паренек ладный, да и ты ему глянешься.
Настя потянула Виссарионыча за воротник, дыхнула в ухо:
– Пусть к закрытию подходит, к десяти, передай ему.
Ленька краснел и кивал головой, залпом выпил свежую кружку и побежал в общежитие. Помыться надо и приодеться, такая девчонка, и вроде как не зря присматривался.
На вахте ему молча сунули телеграмму. «Ленька, помираю, торопись, а то не захватишь. Отец». Он много раз перечитал две строки, вахтерша смотрела с сочувствием и молчала. Заскочил в комнату, переоделся, вспомнил о Насте, как о чем-то далеком и несбыточном, спустился на вахту, позвонил на вокзал, из-за утреннего дождя автобус в район не пойдет. Надо выбираться на выезд из города и ловить машину. Оставшиеся от аванса деньги сунул в карман пиджака.
Машин было мало, и они не останавливались. Ленька беспокоился, что стемнеет, тогда вовсе никто не подсадит, он выскакивал на дорогу, но шофера мотали головой: не берут. Остановился «Урал», большая машина с огромным кузовом, в кабине трое.
– Тебе так быстро надо, что под колеса кидаешься? – беззлобно спросил водитель, стоя на подножке. – Куда тебе?
– В деревню под Голышманово, батя при смерти, боюсь, не успеть.
– Ладно, залазь в кузов, там скамейка, только гляди, бочка может покатиться, дорога неважная.
В кузове грязно и много железа, бочка стоит в углу, рядом тяжелые ящики. Не глядя, сел на скамейку, машина тяжело шла по грязной дороге.
«До района доеду, а дальше пешком. Среди ночи какой транспорт… Придется стороной идти, по большаку замучаешься…».
Об отце думать боялся, никак не мог допустить, что тот беспомощен, он же сильный и молодой, зря ляпнул Виссарионычу, что старик. Ленька видел покойников и похороны в деревне, это всегда событие, провожать все приходят. Но отец… Не может он помереть, никак нельзя. Леньке стало так тоскливо на душе, так больно, он заплакал, уткнув лицо в рукав пиджака. Машину тряхнуло, железо оглушительно сбрякало, бочка подпрыгнула, ударившись о борт, свалилась на бок, крутнулась и скатилась к кабине. Ленька едва успел убрать ноги, вскочил, пододвинул к бочке ящик, успокоился.
Темнело, стало прохладно, Ленька пожалел, что в спешке не взял плащ, кутался в пиджачок, но тот не спасал. Машина вдруг остановилась, шофер высунулся в открытое окно:
–Айда в кабину, там смерзнешь!
Мужики сжались, уплотнились, кое-как сели. Ленька чувствовал себя неловко, стеснил людей.
– Тебе от трассы-то далеко?
– Пятнадцать.
– С отцом что случилось, болел, что ли?
– Нет, не болел вроде. Не знаю, мать писала, что он изменился, но не сказать, чтоб болел.
Они кричали, чтобы перекрыть гул мотора. Ленька вдруг вспомнил слова Виссарионыча про тоску, вспомнил и похолодел: тоска и сгубила его, а тоска потому, что Ленька уехал, совсем один остался батя. От этой догадки Леньке стало стыдно, как будто и впрямь его вина в смерти отца. Он отринулся от дурных мыслей: «Обойдется все, батя, может, специально такую телеграмму дал, чтобы я приехал». Эта спасительная мысль ослабила сердце, он ловил ее и не отпускал, она согревала, давала утешение.
Мужики дремали, болтая головами и поминутно вздрагивая. Шофер не обращал внимания на товарищей, машину болтало по большаку, он ворочал баранкой, ставя ее на середину.
– Я тебя довезу до деревни, не переживай, нам все равно к утру надо быть в Ишиме, успеем.
Ленька кивал головой с благодарностью, не понимая, что шофер ничего не видит:
– У меня деньги есть, я заплачу.
– Ладно.
Свернули с большака и поехали лугом, привыкший к тряске, сидевший рядом с Ленькой проснулся:
– Ты, Филя, все-таки поехал?
– Дремай, – посоветовал шофер.
– У тебя подремлешь! Я бы лучше в вагончике покемарил, а не в этом гробу.
Ленька вздрогнул от страшного слова.
– С тебя пузырь, – мужик повернулся к Леньке.
– У меня деньги есть, я рассчитаюсь.
– Деньгами пьян не будешь, ты пузырь ставь.
– Найдем, у матери есть, – ему хотелось, чтобы мужик замолчал. – «Если отец плох, то действительно, мать припасла».
– Ты всегда матерью зовешь? – спросил шофер. – Мамой надо звать, мамой, и никак больше. Понял?
– Я зову.
– Ну, как же? Сейчас назвал матерью.
– Так за глаза.
– Все равно! Мама! По-другому никак нельзя.
Беспокойный мужик добавил:
– Ты вот к отцу едешь, а он мать схоронил месяц назад, потому и вспомнил, как надо звать. Раньше тоже не особо знал.
Шофер взревел:
– Да замолчишь ты, наконец!?
– Молчу! – мужик уткнулся носом в плечо спящего соседа.
У деревни шофер остановил машину, сказал, что дальше не поедет, не хочет улицу раздавить. Ленька вытащил деньги из кармана и протянул шоферу десятку. Тот отмахнулся и велел скорее вылезать. Мужик проворчал, что остались без водки. Ленька спрыгнул на землю и поскользнулся на липкой грязи. Машина обдала его несгоревшей соляркой и ушла в темноту.
В ограде дома горел свет, Ленька перебежал на другую сторону улицы, чтобы сразу увидеть ворота, если они открыты, то все… Совсем не к месту вспомнилась поговорка «Пришла беда – открывай ворота». Вот почему в таких случаях ворота открывают, чтоб все знали, что в этом доме горе. Тесовые ворота были закрыты, сквозь щели высохших досок выбивался свет со двора.
Мать вышла сразу на стук калитки, видно и не спала, Ленька остановился в потерянности, мать заплакала:
– Третью ночь не спит, мается.
– Медичку вызывали?
– Была, да толку-то… Говорит, надо в район везти, а он запретил. Айда, он ждет.
Отец лежал на большой семейной кровати, да и не лежал, а полусидел на высоких подушках, глаза открыты, тихий ночничок едва светит.
– Батя! – Ленька упал на колени. – Ты чо надумал, тятя? Ты чо?
Отец повернул голову:
– Ленька. Приехал. А братовья?
– Нету их, отец, емя дальше ехать, – сказала мать.
Яков Васильич кивнул:
– Не успеют. Буду без них помирать.
– Тятя!
– Мать, покорми парня с дороги, я отдохну.
Какая еда? Леньку трясло, как в лихорадке, мать налила ему полстакана водки, он выпил немного, занюхал соленым огурцом.
– Я боюсь, мама, – сказал он виновато.
– Да чо уж там, не чужой, своя кровь. Не бойся.
Они опять вошли в комнату, отец кивнул:
– Садитесь рядом. Феша, ты помнишь, как я на тебе женился?
– Дак нюшь, помню. К чему это ты?
– Расскажи.
– Ну вот, придумал.
– Расскажи.
– Ну, пришел с фронта, на сеномётке увидел меня, узнал, я тогда совсем молоденькая была, ночью постучал в окошко да и увел.
– А Тришка–бригадир правда баловался с тобой?
– Ну вот, придумал. – Она смутилась, посмотрела на сына. – Домогался, дак ведь ты знашь, что ничо не было.
– Домогался… Ладно. Ты иди, мать, я с сыном…
Ленька сидел на стульчике рядом с изголовьем, слышал тяжелое дыхание отца, лежащим рядом рукотертом вытер пот с его лба.
– Водку пил? – неожиданно спросил отец.
Ленька испугался:
– Мама налила, глонул.
– Ленька, слушай и братовьям скажи: пить можно, только ум не надо пропивать. Бойся.
Он помолчал. Залетевший на свет комар звенел над ночником одиноко и тонко. Ночная прохлада вытягивала из комнаты тепло, оно уходило неохотно, прощально шевеля занавески на окнах.
– Ленька, у меня в груди все сожгло, на работе схватило, кое-как домой пришел. Про мать ты не думай, на ней греха нет, я грешен, доводилось с бабами вошкаться. Еще, сын: не ври никогда, соврать порой выгодней, а ты не ври. Обожди…
Он закрыл глаза. Ленька опять вытер холодный пот с отцовского лба. Кукушка из кухонных часов прокричала три раза. Мать не заходила.
Отец вдруг приподнялся, обеими руками ухватил Ленькины руки, сжал их крепко:
– Ленька, запомни, нет правды на земле! Я знаю, я всю жизнь верил и гордился, что знаю правду, а ее нет. Запомни!
Он откинулся на подушки и затих. Ленька не сразу понял, что отец умер, а когда понял, то не испугался, даже сам себе удивился, что страха нет, провел ладонью по его влажному от пота лбу, как видел в кино, и молча благоговейно смотрел в родное лицо. Мать вошла и вскрикнула, Ленька предостерегающе поднял руку, нельзя кричать и плакать, это он точно знал. Мать села на край кровати и не вытирала слез, они так и капали на расстегнутую отцовскую рубаху.
                2008
 
 
ЗЕМЛЯ КРОВИ

Солнце из чистого серебра расплавилось в высоком небе, низ¬вергая горячие потоки света и жара на все, что под ним, и на пыль¬ной дороге не было ни одного человека, ни одна птица не смела подняться в воздух, чахлые деревца сиротливо ждали прохлады.
Иуда был в смятении: если Великий Равви сын нечеловече¬ский, – а в это он верил, верил всем своим существом, и Иисус знал верность своего ученика, – то почему он медлит, почему при вхо¬де в Иерусалим, когда тысячи народа собрались у ворот встречать Пророка, не призвал он к мечам, хотя и говорил, что не мир принес он Израилю, но меч, что не водою будет крестить, как обезглавлен¬ный Иоанн, а огнем и опять же мечом. Чего он ждет? Книжники и фарисеи уже боятся его, окруженного трехлетней славой покори¬теля душ и творца нечеловеческих чудес, они могут нанять убийц, и тогда земная жизнь Сына Божия бесславно окончится, и, даже если он действительно воскреснет, – а он воскреснет, Иуда знал это, — никто того не увидит и никто не поверит потом его учени¬кам, что Иисус сидит на небесах одесную Отца Своего,
Иуда Симонов Искариот никогда не спорил с товарищами, кто из них ближе к Учителю, никогда не опускался до вопросов к Рав¬ви, как Петр или брат его Андрей, кто из учеников будет рядом с ним в Царствии Небесном. Он всегда хотел быть первым и был им, хотя бы потому, что, в отличие от других учеников, рыбаков и простолюдинов в прошлом, знал грамоту более остальных. Он сад¬дукей по происхождению и единственный выходец из Иудеи, все же другие – из Галилеи. Община учеников Иисуса поручила ему общественную казну, а такое решение не могло быть принято без согласия Равви. Иуда Симонов очень гордился этим доверием, ни одной драхмы или лепты, не говоря о сребренниках и динариях, не потратил сверх того на пропитание или ночлег. Он знал, что неко¬торые, а это завистники, считают его вором, но гордость не позво¬ляла искать защиты у Равви, да сие есть ложь, ибо красть деньги просто незачем, в них нет нужды, мирское и сущее уже утратили для него значение, осталась только душа, а для нее пища и благо – общение с Великим Философом.

Еще они считают его жадным, и тоже безосновательно, он не жаден, но крайне расчетлив, он не может пока превращать воду в вино и несколькими хлебами накормить толпы народов, как Учи¬тель, потому надо беречь то, что есть, расходовать экономно, ведь пожертвования в общую казну щедрыми не назовешь. Да, он упре¬кнул Марию Магдалину, что она отбила головку алавастрового со¬суда и через чур обильно полила голову Равви нардовым муром, очень дорогим благовонием, целый алавастр можно было продать на рынке по крайней мере за триста динариев, но сказал это не из жадности, а потому, что Учитель не нуждается в таких почестях. Правда, Иисус оправдал Марию, но доводы не показались Иска¬риоту убедительными.
Учитель проводил беседы при собрании всей общины, ему за¬давали вопросы и пытались даже спорить, наивные, они не могли понять, с кем вровень пытаются поднять робкий свой голос. Иуда Симонов никогда не задавал вопросов и слушал молча, ничего не записывая. За молчание его можно было осудить в гордыни, но ни¬кто этого не делал, а Философ несколько раз уводил его в сторону от отдыхающих товарищей и говорил наедине. Искариот ничего бы не мог отметить особенного в тех разговорах, но последний, трехдневной давности, он помнил до слова, до осторожного взгля¬да Равви, до тонкостей интонации его проникновенного голоса. И беседа эта, как оказалось, завершала все предыдущие.
– Видишь ли ты, Иуда, конечную цель наших странствий и проповедей?
           – Да, Учитель, это постижение Истины.
           – А через что? Только через слово и проявление чудес?
         – Наверное, Учитель, мне не дано знать большего.
– Ты сказал. Нужны страдания, кровь и смерть, чтобы Истина стала доступна человекам. Ты с этим согласен, Иуда?
– Не знаю, Учитель, мне страшно. О чьей смерти вы говорите? Разве мало людей умирает вокруг? Нужна особенная смерть?
– Ты правильно меня понял, Иуда. Можешь ли ты ответить, чем отличается верный ученик от самого верного, самого преданного?
– Нет, Учитель.
– Верный ученик может отдать жизнь за своего Учителя. Это так? Ты готов отдать жизнь за меня?
– Да, Учитель, готов отдать. А самый верный?
– Самый верный может убить своего учителя, если это потре¬буется. Не ты ли самый верный мой ученик, Иуда Искариот?
– Да, Учитель... Но... я не смог бы... Я не могу убить вас!
Иисус улыбнулся:
– Человек ничего не может делать без воли на то Отца нашего небесного. И ты выполнишь то, что тебе предопределено.
Иуда вскочил:
– Учитель, зачем вы издеваетесь надо мной?
– Сядь, Иуда. Никто из братьев твоих не в силах сделать, что предстоит тебе. Грядет Пасха, возможно, в эти праздничные дни случится то, к чему я готовлюсь. Готовься и ты. Ты не будешь уби¬вать меня, это сделают другие, ты просто укажешь на меня римля¬нам и синедрионской страже.
– Учитель!
–  Молчи, Иуда. Я пройду через муки телесные, а ты обречен на муки душевные, это еще страшнее. Потому говорю тебе: крепись,готовься исполнить дело свое. Я дам тебе знак.
В это время Петр подошел и позвал их, сказавши, что рыба остывает и хлебы уже разломлены. Все заметили, что Иуда взвол¬нован, но никто не смел спросить о причине.
Эти предпраздничные дни были самыми страшными в жизни Иуды Симонова. Иисус не возвращался более к тому разговору и ничем не выдавал сговора. Искариот уже не сомневался, что имен¬но он будет исполнителем воли Равве, но как? Ведь Учитель опять завтра будет проповедовать в храме и исцелять болящих, а рядом первосвященник Кайфа, коему противны слова Пророка, и нет ни-чего в мире, что могло бы помешать храмовой страже совместно с римскими воинами схватить смутьяна. Но они свирепо смотрят и ничего не делают. Книжники и фарисеи, послушав речи молодого Философа, скрипят зубами и уходят, роняя проклятья. Они боят¬ся толпы? Люди вокруг Иисуса могут защитить его, и тогда бунт, который Рим жестоко покарает. Что должен делать Иуда? Почему ничего не говорит Учитель?
Иуда вторую ночь не мог спать. Лежа на циновке с открытыми глазами и слыша храп товарищей, он вспоминал дом отца своего Симона, по имени которого звался Симоновым, Иудой из города Кариота. Отец занимался коммерцией и стремился приучить к ней сына, но тот оказался строптив, отшатнулся от законов сад–дукеевых и ушел на реку Иордан к Иоанну Крестителю. Это было бурное время, когда под влиянием безумной веры Иоанна молодой человек потянулся к неведомому еще Пророку, о неотвратимости явления которого неистово твердил Иоанн. Вспомнилась встреча с Апостолом Нафанаилом, уже бывшем в общине Иисуса, это он объяснил Иуде, что молодой Философ из Назарета и есть Мессия, он умен, красив, и происхождение его окутано тайной, а пропове¬ди не всегда понятны, но заманчивы.
– Мы все уже верим, что он Сын Божий, хотя рожден в Галилее простой женщиной.
– Откуда вера ваша?
– Я не смогу тебе объяснить этого словами, но ты сразу пой¬мешь, когда приблизишься к нему.
Иуда загорелся:
– Скажи, я очень хочу освобождения своего народа, скажи, не бу¬дет ошибки, не потеряю ли я время с твоим Философом, если вдруг окажется, что он не Мессия, и нет у него претензий на царский престол Израиля, не хочет он борьбы за его свободу от Рима?
– Ты много спросил. Иди за ним и узнаешь.
Так Иуда стал учеником Равви, о потом избран Апостолом в числе других, Иисус сам назвал имена.
Иуда содрогнулся, когда во время омовения ног учеников сво¬их перед тайной вечерей в доме Марка Учитель сказал:
– Вы чисты, но не все.
Что он имел в виду? Иуда исподлобья окинул взглядом това¬рищей своих и нашел, что никто не смущен такими словами более его. Он понял, что приближается час, когда надо сжать свое сердце и забыть о нем, когда надо будет пойти и сделать, что прикажет Учитель. Но Равви медлил. Он отрывал маленькие кусочки пече¬ного мяса агнца, макал опресновик в финиковый соус и ел. Ели все, только Искариот не мог пошевелиться. Иисус обмакнул хлеб в соус и подал Иуде, наклонившись, Иуда тоже подался к нему и услышал:
– Делай скорее, время пришло.
Иуда встал и вышел. Он уже знал, что делать. Пасха должна превратиться в праздник души Иисуса из Назарета, он Сын Бо¬жий, никто не посмеет поднять на него руки, потому сейчас Иуда пойдет в храм к священникам и ускорит события, скажет им, где совершает Учитель вечерю с товарищами. Они попытаются взять его, ученики возмутятся, весь город вскипит, проклиная мерзкое преступление в святой праздник Пасхи, и уже весь народ Израиля встанет против Рима, освободит Иисуса и вознесет его царем Из¬раиля.
А если они его казнят? Иуда испугался при этой мысли, но вспомнил грустное и просветленное лицо Равви, когда он гово¬рил:
– Пойдет на муки сын Божий, чтобы окупить перед Отцом на¬шим небесным все грехи человеков. Погибнет он в страданиях на глазах ваших, чтобы на третий день по смерти восстать из мертвых и показать силу Отца Своего.
Иуда затих. Кажется, все сводится к тому, что надо идти к пер¬восвященникам и сказать им об Иисусе. Ночью они возьмут его спокойно, не волнуя народ, а утром, когда весь город узнает, все повернется так, как Богу угодно. Нет другого пути, да и сам Учи¬тель сказал: «Делай!».
Искариот вскочил с земли, где присел привести мысли в по¬рядок, отряхнул от пыли и сухой травы одежды, и быстрым ша¬гом направился к храму. Стража задержала его еще на ступенях, но пришедший заявил, что имеет важное сообщение для первосвя¬щенника Каифы, и вошел во внутрь. Первосвященники и народ¬ные старейшины только что встали от вечери пасхальной, ночной визит не званного гостя их насторожил.
– Кто ты? – спросили его.
– Иуда Симонов Искариот, ученик Великого Философа и Сына Божия Иисуса из Назарета.
– Ты из той шайки, главарь которой грозится разрушить Ие¬русалимский храм, вызывает смуту в темном народе и возмущает Римского Прокуратора?
Иуда усмехнулся:
     – Вы не знаете его, и суть учения Равви совсем в другом.
– Что ты пришел к нам, ведь мы не звали тебя?
Слабые огни факелов, скудно освещавших пространство, вос¬пылали в нем тысячей солнц, обжигая сердце и душу.
– Час его величия настал. Я передам вам его, и пусть свершится все, как сказано у пророков!
– Как же мы найдем его?
– Я приведу.
– Как же стражники узнают его?
– Кого поцелую, того берите.
– Что ты хочешь за это? — спросил Кайфа.
– Ничего, я только выполню его волю.
Холодный пот выступил на его теле, сердце колотилось и глаза застилала красная пелена. Он не слышал, что кто–то сунул ему за пазуху кожаный мешок.
– Стража готова, веди.
Иуда побежал узкими улочками к дому Марка, где только что был на вечере, но в доме было уже темно, и хозяин сказал, что го¬сти ушли. Иуда лихорадочно соображал, куда мог повести апосто¬лов Учитель, и вспомнил, что тот говорил о ночном бдении в саду селения Гефсимания за городом, там было одно удобное место, где братья часто отдыхали. Вся толпа устремилась туда, Искари¬от заметил, что к римским воинам и охранникам присоединились незнакомые люди с кольями в руках. Когда все вышли на поляну, Иисус уже ждал и был готов, проснувшихся апостолов успокоил одним движением руки:
– Остановитесь, довольно.
         К нему подошел Иуда:
          – Равви!
Иисус обнял его за плечи:
– Брат, ты пришел!
– Радуйся, Равви! – с рыданием выдохнул Искариот и поцело¬вал учителя.
Тотчас воины и слуги храма бросились к Философу и крепко его связали, священники, начальники храма и старейшины созер¬цали эту вожделенную картину. Апостолы скрылись, не все из них даже видели Иуду. Учителя увели, Иуда остался один, и силы по¬кинули его. Он упал на
землю и зарыдал. Кто он есть, верный уче¬ник, достойно выполнивший страшный зарок Учителя своего, или предатель, ставший им, возможно, по слабости самого Учителя? Зачем тот подверг его такому испытанию, ведь он сам мог в любой час явиться на суд синедриона и доказать Истину пусть даже ценой собственной жизни?
И в тот же момент ужас охватил Искариота, он бросился к хра¬му, понимая, что именно там священники незамедлительно учинят суд над Пророком, он боялся опоздать посмотреть в глаза Учите-ля и спросить его, как жить дальше: неустанно проповедовать Его Евангелие или же остаться с оскорбительным клеймом предателя? Пусть сам Учитель скажет, что Иуда невиновен, он лишь сделал то, что положено ему Господом.
Искариот вбежал в судилище, когда Иисуса уже увели и «По¬винен смерти! Повинен смерти!» – витало в воздухе, священники вместе с народными старейшинами, взволнованные и довольные, собирались покинуть храм и идти вслед за обреченным, которого повели к Римскому Прокуратору Иудеи для утверждения смертно¬го приговора.
– Стойте! – Воскликнул Иуда, едва держась на ногах. – Верни¬те его! Согрешил я перед Господом, передав вам кровь невинную,
Только смеха не услышал Искариот в ответ на свое признание, священники и старейшины переглядывались, улыбались в бороды и с презрением смотрели на Иуду.
– Зачем ты нам говоришь это?
– Ты сделал свое дело, ступай.
– Тебе заплатили.
– Да, Кайфа велел дать ему тридцать сребренников, как сказано у пророков.
– Деньги?! – Вскричал Иуда. – За невинную кровь моего Учи¬теля? Да будут они прокляты во веки веков! – Он лихорадочно ис¬кал мешок и, нашедши, бросил к ногам священников. Те молча по¬кинули залу, обходя грешные деньги и самого грешника. Иуда со слезами вышел из храма.
Куда идти? Товарищи скрылись, да едва ли они захотят видеть его, ведь в глазах несведущих, всех, кроме Учителя, он предатель подлый. К Иисусу теперь не пробиться, а он мог бы спасти его от позора, сказав правду. И тогда неожиданная мысль осветила помутневший разум: надо немедленно умереть, вперед Иисуса, чтобы душа Искариота первой встретила Его душу на небесах и объяснила Ей все. Умереть... Заколоться ножом? Но ножа нет, и он боится крови. Налететь на стражников как разбойник, но они могут не убить, а связать напавшего. Веревка! Но надо уйти далеко за город, чтобы никто не смог снять его до смерти. Куда бежать? В Гефсиманский сад, туда, где несколько времени назад взяли Ии¬суса. Веревку он снял с пояса и был готов ко всему, пробегая по городу в сторону селения Гефсимания. В саду же, найдя крепкое дерево, он закрепил конец веревки и сделал петлю.
– Прости меня, мой Учитель, жду встречи с тобой по ту сторо¬ну грешной жизни.
Он соскользнул с сучка, и тело его медленно раскачивалось над землей. То дерево было осиной.
* * *
Мешок с деньгами лежал на прежнем месте, когда священство и старейшины вернулись от Римского Прокуратора, отдавшего в их руки судьбу несчастного Философа. Церковники перегляну¬лись: нельзя возвращать деньги в храмовую сокровищницу, ибо на них кровь.
– Что делать с ними? – Спросил казначей.
Старейшина из народа подсказал:
– Пойди утром к горшечнику, что у рынка, у него есть в про¬
даже небольшой участок земли, купи его для общественных нужд,
устроим там погребальное место для бродяг и нищих.
Так и сделали. Первым на новом кладбище зарыли разложив¬шийся труп Иуды Симонова Искариота, потому что никто не при¬шел за ним. И земля та, Акелдама, до сего времени зовется землей крови.
                2008 год
               
КРУТЫЕ ОЗЕРКИ
 
Предисловие издателя
Перед вами грустная повесть о любви. Грустная не только потому, что ее героя и автора уже нет с нами. Повести о любви, согласитесь со мной, вообще редко бывают веселыми, если речь действительно о чувствах, а не кураж и не ерничанье на эту тему. Любовь по природе своей чувство тонкое и хрупкое, какая уж тут веселость. А тем более случилось это с человеком уже немолодым, в своей бурной, да простит¬ся мне так о покойном, сумасбродной жизни влюблявшемся часто и почти всегда имевшем успех, женившемся неоднократно, но так и не создавшем своей настоящей семьи.
Он был неудержим в моменты влюбленности, любил каждую жен¬щину так, будто переживал первое и последнее чувство. Правда, оно скоро проходило, но он уверял, что не лгал, объясняясь в любви, потому что в ту минуту, да, действительно, любил эту женщину. У нас были по этому поводу серьезные разговоры, которые не имели результата. Мой товарищ высказывал мне сочувствия в связи с отсутствием способности влюбляться. Он только что не называл меня человеком ущербным. Себя, следовательно, считал счастливым.
Он действительно был счастлив во время бурных романов с сест¬рами. Я приезжал к нему, и он находил способ показать мне предметы своего восторга. Скажу честно, что не разделял его оценок, девушки они симпатичные, но не красавицы, и, судя по исповеди друга, одна характер имеет тяжелый, а вторая поражена пороком, как бы попроще сказать, легкого поведения. Но любил и писал он, а не я, потому все осталось в повести, как было в тексте на переданной мне компьютерной дискете.
Его внезапную гибель никто не склонен связывать с романтикой и драмой последней любви, хотя я уверен, что ему дорого обошлись эти полгода напряжения души.
У нас давно не было напечатано ничего похожего. Нежность и благородство его ухаживаний за девушками, а я вынужден это признать, плохо вписываются в современную расхристанную жизнь, повязанную расчетом и пошлым прагматизмом. Я искренне уверен, что повесть эта будет прочтена и понята. Ее издание посвящаю памяти талантливого писателя и влюбчивого мужчины, моего товарища по судьбе.
* * *
В обширном и ухоженном дворе стандартного домика гус¬то стояли простые деревенские запахи. Пахло свежим коровьим навозом, соляркой из проржавевшей канистры, дегтем от недавно смазанных колес поношенного ходка. Хозяин, моло¬дой мужик, вышел из открытых сеней, поправляя только, что надетую рубаху. Был он невысок ростом, коренаст, вроде как заспан или с похмелья. Меня узнал, когда-то, при социализме, работал по профсоюзной линии, и мы, видимо, встречались, назвал по имени–отчеству. Я похвалил себя, что предварительно спросил у проходящего мужика его имя, и тоже обратился по отчеству. Собственно, повод для встречи не требовал особой офи¬циальности, моя подружка, женщина незамужняя и крайне кап¬ризная, вдруг пожелала шашлыков, да не с придорожного манга¬ла, а сделанных собственными руками. Я заехал в ближайшее к райцентру село и узнал, что Сергей Иванович может не только продать овечку, но и заколоть, обработать, как полагается.
– Здравствуйте. – Хозяин был рад гостю. Я тоже поздоровал¬ся, пожав потную, но крепкую руку Сергея. – Какие проблемы? Давно мы с вами не виделись.
– Давненько. – Честно говоря, я не помнил ни одной встречи, хотя симпатичное лицо этого сорокалетнего крепыша казалось знакомым. То, что он на вы, это немножко от прошлого, от моего раикомовского положения, немножко от разницы в возрасте, мне на десяток побольше. – А проблема одна, нужен барашек.
– Живьем? – переспросил Сергей.
– На шашлык, зачем мне живьем?
– Сделаем, но только вечером, когда табун придет. Овечки-то в табуне.
– Это когда?
– Часов в девять. Да час на работу.
Меня устраивал такой расклад, потому что теплое мясо быс¬тро принимает специи и приправы, к утру можно нажигать угли для мангала. Договорились, что я приеду к десяти часам. Чуть было не забыл о цене.
– Как везде, две сотни. Не смутит?
Вечером я приехал чуть раньше, барашек еще висел на пере¬кладине сарая, и Сергей с соседом, у которого я уточнял его имя, сосредоточенно снимали шкуру.
– Ты, кум, аккуратней, чтобы ворсинки не попали на мясо, весь вкус испортят, – не выпуская изо рта сигареты, подучивал Сергей. Рядом стояла молодая пышнотелая женщина, видимо, его жена, ее фигура была вызывающе красива для столь скромного двора, только сама она, впрочем, едва ли понимала, насколько она красива, и едва ли помнила о своих прелестях. Но более всего меня поразила девочка лет пятнадцати, которая стояла, прижавшись к матери, и была очень ранней ее копией. Простень¬кое платьишко не скрывало отсутствие каких-либо других одежд, что вполне нормально для такого возраста и теплого летнего вечера. Скорее всего, появление здесь постороннего мужчины было более неестественным, чем остренькие грудки, бесцеремон¬но выпирающие из ситца, и платье, при каждом движении запол¬зающее наверх по крутым возвышениям сзади. Я понимал бес¬тактность быстрых и вроде незаметных взглядов, но не мог зап¬ретить себе время от времени смотреть на нее. Девочка, как за¬вороженная, наблюдала за действиями отца, превратившего в куски мяса барашка, которого она, возможно, кормила из соски или пасла на соседней полянке. Она совсем не замечала меня, первопричину этого трагического для нее события.
Сергей аккуратно сложил разделанные куски на скамейке, я принес из машины большой пакет, взял только задние ляжки, рассчитался с хозяином, и под безразличными взглядами краса¬вицы и ее дочери вышел со двора.
Темнело. Небо над деревенским озером набрякло влагой, и оттуда несло тихую прохладу. Сергей проводил меня до машины.
– Надо было все забрать, нехорошо получается: рассчитался за барана, а взял половину.
– Перестань, сочтемся, не в последний раз. Это жена твоя?
– Жена, кто же еще?
– Красивая она у тебя.
– Ну, ты наговоришь. Красивые на телевизоре, а у нас бабы.
– Нет, правда, Сергей Иванович, жена твоя редкой красоты, и дочка будет такая же, когда подрастет.
– Эта-то? Симпатюля, я и сам ее люблю, да их пятеро у меня.
– И все дочери?
– Нет, два парня.
Мы пожали друг другу руки, я сел в машину, и тихонько, чтобы не поднимать пыль, выехал из деревни.
Шашлык получился отменный. Я не беру уксус, который су¬шит мясо и крадет вкус, а пользуюсь яблочным соком и избы¬точным количеством крупного репчатого лука. В эту пору он как раз в соку, так что мясо дышало ароматами лета, возбуждающей силы и смотрелось, как салат из помидоров. Моя подруга оста¬лась очень довольна тем вечером на берегу озера с сухим вином и шашлыками, но я ей не стал говорить о поразившей меня де¬вочке, зная ее ревнивую и несколько злобную натуру.
* * *
Прошли шесть лет. Перемены, случившиеся в стране, крепко потрепали меня, выбросили из колеи привычной жизни, заставили торить новую тропу, а это непросто в таком возрасте. Да еще стал замечать недостаток того, что раньше ничем о себе не напоминало. Здоровье, которое в прежние годы разбрасывал горстями, пришлось собирать и сохранять ампулами и таблетками. В голове моей посто¬янно стоял шум, как от кузнечного горна, каким я заслушивался ребенком в деревенской кузнице хромого Остапа. Со временем горн стал все больше раздувать угли, и были моменты, когда я не нахо¬дил покоя. Штатную работу пришлось оставить, но появились люди, достигшие в жизни почти всего, по крайней мере, им так казалось, потому что работа или, как теперь говорят, бизнес, приносит им хорошие деньги. Человек в таком состоянии становится капризным, ему кажется, что его персона незаслуженно обойдена обществен-ным вниманием. Ему очень хочется себя увековечить. И вот тут появляюсь я. За скромную плату пишу жизненный путь героя, тща¬тельно обходя колеи и непролазную грязь биографии, а потом издаю скромным тиражом книжечки почти для личного пользования. По¬скольку работаю добротно, очерки эти читаются легко и с интере¬сом, коллеги по бизнесу говорят герою комплименты, а я получаю на жизнь.
За это время вошел в большие года, когда всякое упоминание об увлечении женщиной воспринимается знакомыми как бахваль¬ство или шутка. Но или сказывается природа, или постоянная литературная работа требует творческой подзарядки – не знаю, только я увлекаюсь очень часто, порой отчаянно. Это становится иногда достоянием общественности, и относительный покой в моей семенной жизни обеспечивает только демонстрация моей последней женой полного безразличия к слухам и сплетням, ос¬нованная на не очень уважительном отношении ко мне самому. Подтверждением этого будет очень скорый отъезд ее к мамаше в областную столицу, что можно расценивать как развод, ибо мы жили гражданским браком.
У меня в то время еще не было компьютера, а я давно оценил своеобразную красоту и классическое совершенство листа, испи¬санного черной гелевой пастой, страницы получались красивые, старомодные, с оттенком архивности и документа. Но гель за¬канчивался быстро, и я довольно часто ходил в ближайший ма¬газин, в котором стержни и ручки такие были всегда. Выклады¬вал на прилавок несколько десяток, продавщица отсчитывала товар, и сделка заканчивалась. Я никогда не говорил с продавщи¬цей, потому что чаще всего прибегал, прервав работу на самом, казалось, интересном месте, да она и не вызывала у меня ника¬кого интереса.
Все началось, помнится, в тот день, когда я в перерывах между работой пытался растопить печку в своем старом крестьянском доме. Наступала осенняя сырость, а печь никак не хотела выпус¬кать дым наружу, стремясь загнать его в тесное пространство избы. Жена ворчала, я бросал работу и шел разбираться. Только что я мог? Распсиховавшись, выбросил шипящие головешки на улицу, кое-как умылся и пошел в магазин, потому что последний стержень заканчивался, а работы было на весь вечер.
Около отдела письменных принадлежностей, как всегда, ни¬кого не было, попросил десяток стержней или ручек, продавщи¬ца оторвала от рулона закатанные в пластик изделия, подала мне и улыбнулась:
– У вас сажа на щеке.
Я не смутился, вынул платок и попросил ее убрать пятно. Она с улыбкой легонько вытерла мне щеку, а я, чувствуя ее случайные и беззастенчивые прикосновения, наверное, впервые смотрел в ее лицо, еще ничего не понимая, но, лихорадочно соображая, где мог его видеть раньше, не сейчас, а давно, как будто в другой жизни.
– Тебя как зовут?
– Варя.
– Редкое имя по нынешним временам, сейчас все больше Жанны да Виктории...
Она засмеялась удивительно детским беззаботным смехом:
– У меня младшая сестра как раз Вика, а мое имя в честь бабушки Варюши.
– Варюша? Можно, я так буду тебя называть? Нет, лучше Варенька. Согласна?
– Чудно! Так меня никто не зовет. Конечно, можно, только не при хозяйке, она нас ревнует к каждому мужчине.
– Ко мне нельзя ревновать, я очень старый.
– Я бы не сказала. Какой же вы старый? А теперь девушки предпочитают самостоятельных мужчин, потому что молодежь спилась и колется. Вы по совместительству с писательством еще и печи ложите? – со смехом спросила она.
Я тоже рассмеялся и рассказал о своих злоключениях. Мы говорили, а в душе у меня возникало смутное и радостное пред¬чувствие встречи с приятным прошлым, знакомое чувство, но я терялся в догадках, к чему оно тут.
– У нас в деревне есть хороший печкур, дядя Миша, наш сосед. Вы его попросите, он сделает.
– В какой деревне? – спросил я, чувствуя, что уже не могу сдержать волнение, что есть объяснение моему предчувствию, и предположение мое правильное. Много позже вернулся к этому разговору и выделил из него новое слово «печкур», на которое должен был обратить внимание сразу как пишущий человек. Только огромным волнением, вдруг охватившим меня, смог объяс¬нить себе этот профессиональный промах.
– В Крутых Озерках. Хотите, вечером подъезжайте, заодно и меня довезете, чтоб не ждать автобуса, а я дом его покажу.
Сердце мое колотилось. Неужели это та самая девочка, что стояла тогда во дворе и наблюдала за работой отца, та маленькая точеная фигурка, закинутая бесцветным платьишком? Сколько времени тогда она преследовала меня, и только разум взрослого человека и, конечно, увлеченность очередной дамой удерживали от как будто случайной поездки в деревню к Сергею.
Дурацкие масхалаты, в которые частные предприниматели одели своих продавцов, сделали их безликими работниками при¬лавка, в них потерялись женщины. Девушка вообще была ни на что не похожа, мешкообразное платье–халат прятало тело, и только высокая грудь выдавала упругую силу молодости и мамину на¬следственность. Лицо – да, та же скуластость, тот же упрямый подбородок, острые глаза. Неужели это она?
Вечерняя встреча ничего не добавила к моим наблюдениям, девушка вышла из магазина в просторной куртке, потому что моросил дождь. Она села в машину, привычно откинувшись и притянув дверцу. Она молчала, я тоже не знал, о чем говорить. Печная тема исчерпана еще днем, какую-либо другую я боялся шевелить. Да и она ли это? А если даже и она, что это меняет? Я все еще сомневался и боялся, что, окажись эта девушка не из тех воспоминаний, у меня пропадет к ней всякий интерес.
– Вот тут тормозните, – попросила она, собирая пакеты с продуктами. – А дядя Миша напротив живет.
Все сомнения кончились. Мы стояли у дома Сергея Ивано¬вича, когда-то готовившего по моей просьбе барашка для шаш¬лыка.
* * *
Печь и связанные с ней проблемы стали заботить меня гораз¬до больше, чем недописанная документальная повесть о боль¬шом человеке, за которую должен был получить приличный го¬норар. Обговаривал с Мишей варианты ремонта печи без капи¬тальной разборки, вечерами он работал, потом я увозил его, что¬бы следом перехватить Варю. Уже на следующий день догнал ее на полдороге в деревню, и все это выглядело вполне пристойно, Мы болтали о пустяках, среди которых выпадали зерна довольно значительные.
– Все мужчины подлецы, – заметила девушка, и я немедленно уточнил:
– У тебя была возможность в этом убедиться?
– Да, – ничуть не смутившись, ответила она.
В другой раз Варенька поинтересовалась, чем я оправдываю свои вечерние поездки перед женой, ведь печка отремонтирова¬на, о чем полупьяный печкур Миша доложил ей по дороге нака¬нуне. Я уклончиво ответил, что это мои проблемы, хотя большее значение все-таки имела ее забота о таких деталях.
Когда в очередной раз остановился рядом с только что закры¬тым магазином, девушка запрыгнула в машину, я вынужден был сказать, что поездку в Крутые Озерки попутной назвать у меня уже нет оснований, значит, признаю, что ехал специально за ней.
– Варя, у меня к тебе есть один очень серьезный вопрос. Можно?
– Конечно.
– Тебя не смущает мое появление каждый вечер? Уже нельзя делать вид, что это случайности. Говоря современным молодеж¬ным языком, я к тебе клеюсь.
– Похоже, – согласилась она.
– И тебя это не смущает? Ты же понимаешь, что я имею в виду разницу в возрасте. Узнают, будут над тобой подтрунивать...
– Почему вы решили, что кто-то может узнать? Я в машину сажусь в стороне от магазина, каждый раз там проходят разные люди. Никто ничего не узнает.
В тот раз разговор на этом и закончился, но меня не устраи¬вала отведенная мне видимая роль ежедневного доставщика этой девушки с работы домой. Я чувствовал, что Варюша все опаснее входит в мою душу, хотя фактическую невозможность серьезных отношений с ровесницей своей старшей дочери отчетливо пони¬мал.
Неожиданно и очень кстати жена собралась в гости к своей мамочке, и я охотно ее проводил. В тот же вечер предложил Варе поехать ко мне домой. Мне откровенно надоело пытаться про¬никнуть к ней через шубку, в которую одели ее наступившие холода, хотелось спокойного и более тесного общения.
– Не сегодня, – уклончиво ответила она.
– Когда же?
– Я подумаю.
Меня бесила и одновременно умиляла ее рассудительность. Такая девушка не может попасть в глупое положение, ее вывод о подлецах–мужчинах, скорее всего, родился в результате доверчи¬вости от большого первого чувства. Я, наверное, не был краси¬вым, но молодым точно, был, и хорошо помню девчонок, которых мне удалось увлечь, и только боязнь ответственности и не израс¬ходованная совесть сдерживали в тех случаях, когда мои подруж¬ки уже теряли контроль над собой. Варенька моя влюбилась, видимо, в менее деликатного человечка...
– К вам в дом я не пойду ни за что.
Это было сказано уже следующим вечером. Быстро сообра¬зил, что она не исключает встречи наедине, но только не у меня дома. Осторожно намекнул на возможность снятия квартиры.
– Вы же понимаете, что нельзя снимать квартиру здесь, где вас каждый знает, – ответила мне Варенька. Я был готов к подоб¬ному ответу и предложил найти квартиру в соседнем райцентре.
– Смотрите, поосторожней, у нас там родни много, чтобы мне к какой-нибудь двоюродной тетушке в гости не приехать.
Годы не изменили меня, хотя многому научили. Я искренне поверил; что этот вариант ею будет принят, и к концу следующего дня вернулся домой с ключами от уютной однокомнатной квартир¬ки, вернулся поздно, магазин был уже закрыт, я поехал в сторону Крутых Озерков и догнал Варю на выходе из райцентра. Рядом с ней шел молодой человек. У меня упало сердце. Она никак не про¬реагировала на появление моей машины, хотя не узнать ее не могла. Сделав еще круг, я уехал домой. Ничего не клеилось, и работа ва¬лилась из рук. Умом все понимал, а сердце протестовало. Ревность это была элементарная или жалость к самому себе – не знаю. Ни на следующий вечер, ни потом не искал с ней встречи.
Надо сказать, что постоянное обращение к письменному слову несколько разучило меня толковой и грамотной устной речи после того, как ушел из властных структур, и необходимость излагать мысли вслух возникала все реже. К тому же я стеснялся Варюши, боялся обидеть неуместным словом, потому обращение к письму показалось мне единственно возможным способом сказать все.
«Догадываюсь, что эта моя записка будет для тебя неожиданной и странной, но мне проще изъясняться вот так, на бумаге, потому что возможности сказать тебе хотя бы часть того, что я хотел и готов был сказать, у меня просто не было. Я приглашал тебя по¬ехать со мной в командировку, и уверяю, что там было много ин¬тересного, ты напрасно не поехала, если, конечно, не иметь в виду, что ты вообще никогда и никуда не собиралась со мной ехать. Ты не вышла и в то воскресенье, когда мы вечером вроде договорились поехать «в лес по ноябрьские грибы». Странно, но я не мог попро¬сить у тебя каких-либо объяснений, потому что отношения наши настолько слабы и неустойчивы, что я боялся спугнуть их резкими вопросами и получить еще более резкие ответы.
Все равно благодарен тебе за несколько часов ожиданий, когда отвыкшее от эмоций сердце стучало чуть волнительнее, чем обыч¬но, за несколько минут общения в машине, пусть самого пионерс¬кого, но для меня приятного и, думаю, полезного. Я не буду больше путаться под ногами, потому что у меня есть собственное самолю¬бие, которое не позволяет вытирать о мою душу ноги пусть даже очень красивой девушки. Я передам тебе эту записку лично, после прочтения, если, конечно, захочешь ее прочесть, записку уничтожь, ни тебе, ни мне не нужны пересуды на эту тему.
Будь счастлива».
Я был первым в это утро посетителем магазина, но ничего не купил, а положил на прилавок свернутый втрое листок и вышел. Вечером не вытерпел, догнал Варю и максимально независимо, насколько позволяло самообладание, спросил:
– Почему сегодня одна?
– А с кем я должна быть?
Меня выбивают из колеи эти еврейские приемы отвечать вопросом на вопрос.
– Где же тот молодой человек, который вас провожал?
– Это мой одноклассник, он живет в конце улицы, дошел до дома и простился.
– И ты степью одна шла?
– А вы в это время в машине злились?
Нет, все-таки влюбленный мужчина глуповат, достаточно не¬скольких слов девушки, и он отринул все опасения и подозрения, облегченно вздохнул и уже готов нести всякую чушь, лишь бы загладить вину, хотя еще вилами по воде писано, что она сказала правду.
Я заходил иногда днем в магазин, чтобы получше ее рассмот¬реть, но мешали покупатели и эта ужасная униформа. Раза два застал у ее прилавка местного коммерсанта по кличке Чукча, сожителя Вариной хозяйки. Мне говорили, что он и к ней давно ищет подходы.
Вечером, в машине, освещенная отраженным светом прибор¬ной доски, одетая в модную шубку и хорошенькую шапочку, сидевшая гордо и независимо, ни разу не повернувшая лица в мою сторону, она казалась таинственной незнакомкой. В нем действительно было что-то от знаменитой героини картины Крам¬ского. Я все более разжигал себя. Мне казалось, что внимание молодой и красивой девушки всколыхнет мою стареющую душу, обновит чувства, как обновляла в старые годы бурной весной застоявшиеся воды наших тихих омутов «большая вода», прихо¬дившая в наши низинные края с огромными глыбами льда, с обломками мостов, с подвижными зарослями кустарников и ка¬мышей.
Мне дорого даже то, что, подъехав к дому, она не спешила открывать дверь, мы говорили несколько минут, я пытался взять ее руку, она не была против, но я ни разу не почувствовал какого-либо движения, рука была теплой и неживой. Попытки тихонько обнять ее и привлечь к себе сводились на нет не столько объем¬ной шубкой, сколько ее осторожными, но в то же время убеди¬тельными уклонениями.
Она всегда выходила из машины, сразу забирая пакеты, а в этот раз оставила их на полу и, выйдя, наклонилась в машину, чтобы забрать вещи. Ее лицо было впервые так близко к моему, я осторожно придержал ее головку и поцеловал в щеку. Меня больше всего поразило, что не было никакой реакции. Варя взяла пакеты и прикрыла дверь.
На следующий вечер к теме невинного поцелуя мы не возвра¬щались. Повторить его мне не удалось. Неопределенность терза¬ла меня.
– Ответь на простой вопрос, Варюша: я в качестве кого нахо¬жусь рядом с тобой? Ты ведь знаешь, что очень нравишься мне.
– Не одному вам.
– И это правильно. Но я боюсь, что мое увлечение перерас¬тает в чувство, хотя уже смирился, что такое со мной больше не случится. Кажется, ошибался. Поэтому я хочу знать, на что рассчи¬тывать. Ты же не отвергаешь меня, правда?
– Вам этого мало?
– Варюша, я мужчина, хотя, конечно, справедливости ради следовало бы добавить: пожилой мужчина. И ты садишься ко мне в машину каждый вечер, хочу верить, тоже не просто так.
– Мне интересно с вами.
– И все?
– А что бы вы еще хотели?
– Я хочу нормальных отношений... Варя, квартиру я снял, небольшая, благоустроенная, чистенькая. Поедем, посмотрим.
– Никуда я не поеду. И квартиру вы сняли напрасно.
– Значит, завтра мне не приезжать?
– Как хотите.
– А ты как хочешь?
Более жуткой тишины не слышал, кажется, в своей жизни. Она вышла, как всегда, не сказав ни слова на прощание. Я раз¬вернул машину и рывком бросил ее на обледеневший и скольз¬кий большак. Скорость была уже приличной, когда машину вдруг повело влево, я не сразу сообразил, в чем дело, находясь все еще во власти горьких эмоций, резко повернул руль и, кажется, тор¬мознул. Машину круто развернуло и закружило по дороге, впро¬чем, не очень широкой. Помню пару полных разворотов, потом несильный боковой удар и – тишина. Открываю дверь, машина вошла в кювет правой стороной, ничего не помяв. Потихоньку прихожу в себя и благодарю Бога за счастливый исход бездумно¬го отношения к дороге. Самому выехать не удастся, придется ждать помощи.
Через полчаса остановилась легковушка, полная веселой мо¬лодежи. Я, с трудом держась на льду, подошел к водителю.
– Что же вы так неосторожно, только что прошел дождь.
– Я его не заметил.
– Чем я помогу?
– А вы не ушиблись, нет? Вы Варю привезли? – Матовый свет салонного плафона высвечивал девичье лицо. Я не считал нужным говорить о Варе и ответил, что был в деревне по своим делам. Девушка, тем не менее, оказалась сообразительнее пар¬ней: – Поедем в деревню, я дядюшку попрошу, он заведет грузо¬вик.
Через час моя старенькая «восьмерка» стояла на средине дороги, я заплатил обоим водителям, девушка опять проявила обо мне заботу:
– Вы тихонько поезжайте, осторожней. Если вы Варю не привезли, то где она может быть, мы так и не нашли.
– Что-то случилось?
– Ничего. Хотели ее с работы забрать. Она сестра моя. А я Лена. А это двоюродный брат, из города приехал. Ну, счастливо.
Дома я ощутил какое-то странное чувство удивления, может быть, недоумения: родная сестра Варюши, моей недотроги и красивой льдинки, безразличной и безучастной к моим делам и проблемам, но необъяснимо притягательной, не допускающей, но и не отпускающей меня. Понял, что дошел до края, надо принимать решение, а я не готов. Завтра снова поеду к ее мага¬зину, хотя знаю, что наше общение ограничится коротким «здрав¬ствуйте» и, возможно, «до свидания». Не смогу не поехать.
А сестра ее совсем другая, интересуется, не ушибся ли... Странно. Я слышал о ней разное, но кто из молодых не погули¬вает, не пьет пиво и не трясется на дискотеках? В деревне моло¬дежь предоставлена сама себе, и Лена – только часть потерянно¬го поколения. Впрочем, многие сумеют выкрутиться, найти себя, устроить личную жизнь, но беда, если вино возьмет верх.
Прошло несколько дней. Каждый вечер, как приговоренный, я выезжал на знакомую улицу и каждый вечер видел девушку, деловито идущую в сторону дома. Ни разу она ничем не прояви¬ла интереса к проходящей мимо машине, а у меня не хватало смелости нажать на тормоза и открыть дверь. В очередной раз, вернувшись домой, написал Варе еще одно послание.
 
* * *   
Когда Варюша на следующий вечер села в машину, я ждал вопроса о недавнем происшествии и уже приготовил рассказ с тонким намеком и на ее вину в случившемся. Ждал я напрасно. Она ни о чем не спросила. Ни одного слова не было сказано о письме, как будто она его не читала. Несколько вечеров мы езди¬ли почти молча, нервная дрожь колотила меня, и сердце выпры¬гивало.
Никогда до этого не видел многосерийных снов, хотя сно¬видения мучили меня еженощно. Теперь привиделась Варя, страстно влюбленная в меня, мы целовались принародно, и никто не обращал на нас внимания. После первого сна очнул¬ся с головной болью, видимо, сознание не очень соглашалось с правдоподобием моих грез. Велико же было мое изумление, когда сон продолжился, мы с Варенькой катались на машине, собирали цветы в лугах моего детства, хотя она там ни разу не была, к тому же на дворе декабрь, и цветочные сны вообще в диво.
Потом это стало происходить каждую ночь. Я уже подумывал было поехать к знакомому невропатологу, понимая, что сны эти – не от хорошей жизни и добром не кончатся, но победило же¬лание видеть ее в таких ситуациях, какие в жизни уже никогда не случатся. Странно, но мы не говорили во сне, просто она знала, что я хочу сказать, а я буквально слышал ее мысли. Обнимал ее и ласкал, как только умел, как научился за тридцать лет практи¬ки, она была послушна и гибка, порой загадочна, иногда игрива. Она была, наверное, такой, какой хотел ее видеть.
В очередной раз она явилась мне с животом, расстегнула халатик, точно так, как это сделала моя первая жена, показывая будущего первенца. Я осторожно обнял ее за располневшую та¬лию и прислонил ухо к животу. От услышанного членораздель¬ного «Папа, это я» мне стало весело, я поцеловал ее в пупок, отчего она радостно взвизгнула. Любопытно, что и во сне остал¬ся верен своей подозрительности. Вдруг отчетливо вспомнил, что дальше снятия лифчика дело у нас не доходило, откуда мог взяться ребенок, так круто определивший меня как отца?
Чудеса стали происходить каждую ночь на фоне все усилива¬ющейся головной боли. Я понимал, что воспаленный мозг дает сбои и выдает фантазии в угоду подсознательным желаниям сво¬его хозяина. Сны уже раздражали и утомляли меня, потому что не имели ничего общего с действительностью.
Ребенок появился как-то вдруг. В какой-то квартире, очень напоминающей снятую мною для встреч с Варюшей, оказались ее родители, сестры и братья, и я тут же, но только чужой и никому не нужный. Когда родственники исчезли, она сказала мне, что будет жить здесь, а я останусь у себя дома, потому что, ви¬дите ли, нельзя разрушать семью. Речь явно шла о моей семье, хотя в реальности я опять был свободен. Ребенка мне так и не показали, но я украдкой заглянул в кроватку и увидел в ней маленького голого коммерсанта Чукчу, который ехидно улыбался мне, обнажая желтые гнилые зубы.
Потом начались сцены ревности, в которых Варя гневно обви¬няла меня в связях с женщинами, происходившими еще до ее появ¬ления на свет. Сцены были очень реалистичные, потому что в архи¬вах мозга остались сотни семейных ссор, и по эпизоду из каждой могли обеспечить меня повторной нервотрепкой на несколько ночей кряду. Я решил все это прекратить, и поехал в больницу.
– Ты все чудишь? – спросил мой давнишний друг–доктор. –Дорогой мой, пора перестать прыгать козликом, тебе шестой десяток.
– Что ты мне посоветуешь как врач, а не как брюзга? Что хорошего в том, что ты оброс внуками и лопухами на даче? Я живу, как могу, как требует моя душа. Мы с ней не хотим ста¬риться.
– С этой молодухой у тебя действительно далеко зашло? –выслушав изложение моих ночных кошмаров, спросил доктор.
– В том смысле, который ты имеешь в виду, не зашло, я даже не могу поцеловать ее, как следует. А вообще – очень далеко, я от нее полностью зависим, не могу без нее жить, жду вечера, чтобы получить свою дозу наркотика. Теперь вижу, что все это мешает мне работать, лишает рассудка, но сделать ничего не могу.
– Тебе нужен мой совет? Давай недельки две прокапаемся, почистим мозги, может, какая дурь и вымоется. Отдохнешь. А напоследок скажу вот что: заведи какую-то бабенку, чтобы твоя краля знала. Не всерьез, конечно, но ты же опять холостяк, так что никто не мешает. И напечатай в местной газете что-ни-будь громкое, в депутаты изберись, короче, прославься. Помнишь, Пушкин сказал: «Чтоб именем моим твой слух был покорен все¬часно». Поверь мне, она с ума сойдет от ревности, хотя, как ты считаешь, не любит тебя. Но такова женщина!
Мой доктор с литературным уклоном нагрузил меня процеду¬рами, милые медсестры меняли одна другую с капельницами, шприцами, таблетками. Неделю я выдержал, потом попросил свои одежды, поблагодарил друга и поехал домой.
* * *
Из всего арсенала лечебных и профилактических средств, высказанного доктором, я твердо усвоил про альтернативную любовницу. Вся беда в том, что не было достойной фигуры. Все знакомые мне симпатии в тени Вареньки бледнели и терялись. С этими грустными мыслями я и явился к местам своих терзаний.
Хорошо попарившись в бане и побрившись, вошел в магазин с неисправимо виноватым видом. Варя не проявила ко мне ни¬какого интереса. Выждав покупателей и оставшись один на один, спросил:
– Можно, я вечером встречу тебя?
– Можно, – односложно и бесстрастно ответила она. Дома долго обдумывал будущий разговор, но так ни до чего и не додумался, опять сел за компьютер и быстро изложил все, что меня волновало.
В машине она осталась верна своей манере поведения: тихое приветствие и молчание, лицо повернуто к стеклу дверцы, за которым ничего не видно.
– Ты ждешь кого-то?
– С чего вы взяли? Просто смотрю.
– Мы не виделись много дней. Тебе нечего мне сказать?
– Нечего.
Тогда я остановил машину, включил большой свет в салоне и положил перед ней свернутый лист. Она молча развернула его и стала читать. Это было еще одно письмо, выстраданное ночью и способное, по моему разумению, внести ясность в наши отноше¬ния. Варенька читала без видимого интереса, так читают сводку погоды или объявления о продаже, когда денег нет, а время де¬вать некуда.
* * * письмо
 
– Варя, готов тысячу раз повторить, как ты дорога мне, как важны эти минутки рядом с тобой. Но ты сама-то определись, наконец. Я не прошу любви, ее не будет, если не случилась сразу, да и грех мне рассчитывать на взаимность. Но ты можешь ска¬зать, что будет завтра? Ты не говоришь «нет», тогда скажи реши¬тельно «да». Ты можешь?
– Не могу, – ответила она и вышла, не попрощавшись.
Я редко бываю в таком диком состоянии. Всю ночь просидел за столом, сочиняя ей грубые письма, но они всегда заканчива¬лись признанием в любви и ожиданием примирения и взаимно¬сти. Под утро понял, что писать нет смысла, бумага никогда не была лучше прямого общения. Да и чего я хочу? Заставить мо-лодую девушку хорошо относиться к мужчине, который старше ее отца? Глупости, невозможно добиться этого убеждением, но цепляюсь за соломинку, придаю слишком большое значение тому, что она не гонит меня, позволяет взять за руку и даже поцеловать щечку.
Вчера произошел интересный разговор. Я остановил машину, и прямо перед нами на чернильном небе оказался нарождающий¬ся яркий серп.
– Посмотри, какая красивая луна.
– Это не луна.
– А что?
– Луна – когда круглая, а сейчас месяц. Мне бабушка Варюша говорила. В детстве.
Я был удивлен. Бабушка учила точности русского языка. Весь день писал на компьютере очередное повествование о передовом крестьянском хозяйстве и его руководителе, чтобы заработать тысячу долларов, привезя заказчику готовую книжеч¬ку из издательства. Вечером встретил Варю, она привычно и буднично поставила пакеты на пол и сдержанно поздоровалась. Варенька моя сильно изменилась, в начале она была проще, от¬крытая вся, с улыбкой и дробненьким, почти детским смехом. Теперь в ней появилась грустинка, даже тоска в глазах, в голосе, в отрешенном виде. Я тоже молчал, выбирая момент для начала последнего, как решил, разговора. Молчание тяготило, о пустя¬ках говорить не хотелось, о главном не мог насмелиться. Подъе¬хали к дому. Сердце мое колотилось.
– Варюша, я хочу ясности. Когда же ты, наконец...
Она повернула ко мне свое лицо и спросила тихо и назидательно:
– Вам не надоело задавать один и тот же вопрос?
Да, давненько меня так сильно не били по физиономии. Не могу сказать, что в большой и неловкой жизни не получал от ворот поворот, что не бросали меня женщины мордой в грязь, что не рвал на себе волосы и не пил от досады водку. Было. И отказ такой девочки в другое время пережил бы легко. Но почему сейчас слезы обиды душат меня, и в голове злые мерзавчики опять разжигают горны, поджаривая мозги и лишая сознания? Кто она такая, эта простенькая, в общем-то, девчонка, что трепе¬щу при ней и не могу внятно выразить надуманные за день мысли? Или удел всех мужчин, живущих эмоциями, заканчивать вот так бесславно? Что нашел в ней такого, от чего невозможно отказаться? Может, действительно придумал ее такою, какую мечтал встретить в жизни, да так и не встретил? И вот на излете реализовал свой идеал в деревенской девчонке, ставшей в моих глазах олицетворением чистоты и красоты, хотя определенно понимал, что ни того, ни другого у нее не богато...
Не считаю себя всерьез просвещенным человеком, но когда-то увлекался философами и перечитал многое из того, что было доступно провинциалу, включая книги из областной библиотеки. Многие авторы рассуждали о любви, и все по-разному ее трак¬товали. В конце концов, пришел к выводу, что наука не может объяснить природу этого удивительного состояния человека, ког¬да чувство влияет буквально на все – от аппетита до тяги к сти¬хотворному творчеству напрочь лишенного таланта человека. Ученые мужи толкуют любовь в меру своего понимания и своего опыта, который, как мне казалось, был слабоват, и давал мало оснований для универсальных выводов и советов.
Зачем человеку дается любовь, которая приносит только стра¬дания? Никто не знает ответа на этот вопрос...
 
Как часто мы ошибаемся в пустяках, неправильно выбрав время для разговора, не подумав о месте. Пока сочинял это на¬зидательное поучение потертого поклонника молодой девушке, отказавшей ему в любезностях, Вареньку мою скорая помощь привезла в районную больницу. Ее младшая сестренка Вика додожила мне по телефону, что Варя «лежит в гинекологическом отделении под капельницами». Потому мой посланник не нашел ее, и на другой день к вечеру вернул затасканный конверт.
Перед самым больничным отбоем, когда еще разрешены те¬лефонные разговоры, все-таки позвонил в отделение, опасаясь быть узнанным медсестрами, и попросил пригласить к телефону ее. Очень скоро она взяла трубку.
– Я не спрашиваю, что случилось, но, может быть, нужна помощь, лекарства, которых здесь нет?
– Ничего не нужно, спасибо,– неожиданно миролюбиво ска¬зала она.
– Ты нашла не лучший способ отметить день рождения.
– Откуда вы знаете про мое день рождения?
Хотел поправить ее речь и сказать, что все про нее знаю, но воздержался. Приятно было, что ее хоть что-то заинтересовало.
– Варюша, не буду тебе звонить, но завтра в семь часов ве¬чера выйди из отделения в коридор. Очень тебя прошу. Ровно в семь часов. Обещаешь?
– Я подумаю.
Господи, у нее поговорка такая или она действительно тща¬тельно обдумывает все свои шаги, чтобы не сделать ошибки? Предполагать за простой деревенской девчонкой такой махровый прагматизм не хотелось, но другого объяснения не было.
Окрыленный, я хорошо поработал ночью и утром следующе¬го дня, ближе к вечеру проехал все магазины и набрал большой пакет фруктов и сладостей. Отдельно в пакетиках положил са¬мые крупные груши и кисти спелых бананов, которые она любит.
Без пяти семь был у корпуса больницы, осторожно поднялся на второй этаж и встал у дверей. Ждал минут десять, и только потом дверь скрипнула, выпустив Варю и ее спутницу. Обе были в затрапезных больничных халатах, Варюша не причесана, копна рыжих волос явно не украшала ее.
– Зачем вы пришли? – неожиданно спросила она. Увиденное, да и услышанное ошарашили меня, я не узнавал в этой чернавке моей красавицы, мой идеал. Только вчера она дала мне надежду не словами, нет, а тем, как произнесла эти слова. Я уже научился различать оттенки ее настроения. Сегодня все надежды были обвалены одним вопросом.
– Пришел поздравить тебя. А это – подарок.
– Мне ничего не нужно.
– От подарков нехорошо отказываться, тем более, в день рождения.
Она нехотя взяла пакет, и под любопытным взглядом ее со¬провождения я пошел вниз.
Кажется, наступило отрезвление. Образ загадочной и недося¬гаемой красавицы, созданный моим воображением, безжалостно разрушен появлением на лестничной площадке серенькой болез¬ненной девчонки с манерами той, которую так безнадежно лю¬бил. Я почти реально ощущал утрату своих иллюзий, душа мета¬лась, самое разумное – сесть и писать. Я записал все, что чув¬ствовал в тот момент, и воспроизвожу это письмо, адресованное Варе, но так ею и не прочитанное, потому что по трезвому ос-мыслению оно показалось мне очень резким. Вместе с предыду¬щим посланием оно лежит сейчас в папке, забытое и никому не нужное.
 
* * *
Сейчас, по прошествии времени, понимаю, что письмо это никак не отражает моих истинных чувств, оно только слепок с тогдашнего состояния, и лишь этим интересно.
Впрочем, прощания не получилось. В больнице узнал, что Варюша выписана, а моя новая знакомая Вика объяснила по телефону, что Варя на работе. Был последний день декабря, канун Нового года. Уже к обеду поднялся сильный мороз с северным ветром. Конечно, она пойдет домой пешком, промерзнет, может снова зас¬тудить свой недуг. Не будет ничего унизительного для меня, если в такой ситуации помогу девушке, хотя дал себе слово больше к ней не подходить. Зашел в магазин, сдержанно поздоровался и попро¬сил подать самый красивый набор женской парфюмерии. Не знаю, зачем. Возможно, чтобы Варя подумала, что это для нее. Подала солидную коробку, я заплатил и ушел, так и не насмелившись спро¬сить о вечерней встрече. Часа через два пришел снова и попросил еще одну такую же коробку. Варюша была явно заинтригована. Заметив искорку ее интереса, я спросил, есть ли у нее возможность уехать после работы домой. Она ответила, что нет.
– Тогда я могу довезти.
Она только кивнула.
В соседнем магазине закупил большую сумку фруктов, кон¬фет, тортов. Варенька привычно села на переднее сиденье, де¬монстративно быстро и без разговоров домчал ее до дома. С заднего сиденья достал пакет:
– Ты не имеешь права не взять, это не тебе, это твоей млад¬шей сестренке, скажи, что дедушка Мороз, который часто говорит с ней по телефону, прислал. Она верит в сказки?
– Наверное.
– В отличие от сестры, которая ни во что не верит, – я с удовольствием воспользовался возможностью хоть чуточку ото¬мстить. – С Новым годом тебя.
– И вас тоже с Новым годом.
– Спасибо. И будь счастлива.
Включил скорость и поехал домой, где никто не ждал и не было ничего новогоднего. Никого не хотелось видеть. Сидел в кресле, нажимая кнопки пульта, меняющие телевизионные кана¬лы, но не надоевших исполнителей, вот уж десятилетие пичкаю¬щих простодырых русичей откровенной туфтой. Плюнул и вык¬лючил аппарат. Телефон позвал тихим гудением, я снял трубку.
– Это Лена, здравствуйте, с наступающим вас. И спасибо за подарок для Вики от деда Мороза. Чем вы занимаетесь?
– Ничем. Совершенно ничем.
– Ну, есть же кампания, где вы Новый год будете встречать?
– Нет такой кампании.
– Что-то я в это не верю, такой мужчина, и один в такую ночь...
– Но это так. Вы же не пожертвуете новогодним вечером ради меня.
– Пожертвую. Вы пригласите.
Я даже испугался такой откровенности, но отступать было некуда.
– Приглашаю.
– Тогда я буду ждать около дома. Постойте, а Варя?
– Не надо о ней, – многозначительно закрыл тему. – Выез¬жаю.
Честно признаюсь, что злорадствовал. Наступал тот момент, о котором говорил мой доктор: Варя узнает о нашей встрече, и едва ли это ее обрадует. Лена села в машину со смехом и необъяс¬нимой пока радостью, вопреки моим опасениям, она была трез¬ва, запаха спиртного не чувствовалось. Я опасался этого, потому что с молодых лет не воспринимаю пьяных женщин. Когда вы¬пивал сам, проблем не было, когда отказался от вина, все мои женщины были трезвы, чему многие из них сами удивлялись: впервые первый раз с мужчиной без вина. Мы постояли немного на обочине дороги, машин почти не было, и нам никто не мешал. Она не переставая щебетала, сняла шапку и шубку, в неярком свете салонного фонарика я видел ее лицо, очень похожее на Варино, но живое, эмоциональное. Ее полные губки откровенно манили, и я осторожно приблизился к ней, коснувшись сначала щеки, а потом губ. Она жадно отдалась поцелую, прижалась ко мне, и я чувствовал трепет ее плотного тела.
– Ты не поверишь, но я ждала тебя, – сказала она, глядя на меня полными слез глазами. – Ты не веришь?
– Какое это имеет значение, верю или нет. Мы с тобой сво¬бодные люди, решили провести вместе новогодний вечер, но думаю, что это будет новогодняя ночь. Ты не против?
– Нет, мне нравится с тобой, ты классно целуешься. А почему ты язык мой не пускаешь?
– Не привык. Раньше так не целовались. Хочешь, покажу тебе классический советский поцелуй?
Она засмеялась, почти как Варя. Лишь несколько часов назад я слышал ее смех, когда она отбирала подарки для Чукчи. Как раз в это время я вошел в магазин за вторым набором парфюме¬рии. Когда покупатель вышел, сухо заметил Варе, что очень ему признателен за возможность услышать ее смех. Она даже не ста¬ла возражать.
Я крепко обнял Лену, и так долго нежно и мягко терзал ее пухленькие губы, что она стала вырываться.
– Ну, ты, блин, даешь! Так за один поцелуй можно созреть. А почему советский?
Мы оба громко расхохотались.
Заехали в магазин на окраине поселка, я закупил все, что в нем было вкусного, попросил бутылку шампанского. В доме включил свет, помог Лене раздеться и был приятно удивлен, как хорошо она сложена. Невысокого роста, с крепкой фигурой, высокая грудь чуть великовата, но соблазнительна, полные ножки в моих тапочках ка¬зались смешными. Она подошла ко мне, обвила шею руками и стала целовать осторожно и нежно. Хотел было взять ее на руки, как это и должно быть, но вовремя одумался, медленно переступая, мы продвигались к кровати. Она заметила это и засмеялась.
– Не так сразу. Ишь ты, какой! В первый вечер я в постель не ложусь, что бы тебе про меня ни говорили.
– А я про тебя ничего и не знаю, кроме того, что ты – сестра Варвары.
– Сильно ты на нее обиделся, раньше Варюшей да Варенькой звал. Я письма твои читала. Не удивляйся, не я одна, Варя их всем давала читать. Зря, конечно, если бы мне такие письма писали, целовала бы их и хранила на божничке.
– Хватит о ней. Поцелуй меня еще. У тебя это так мило по¬лучается.
– Потому что ты хороший, я это по письмам поняла. – Она вновь стала целовать меня в губы, в щеки, в шею. Мы сели на кровать, продолжая поцелуи, я расстегнул ее блузку, она быстро скинула ее с плеч, груди легко выпали из весьма условных чаше¬чек и окончательно свели меня с ума. Когда под моими нелов¬кими руками с юбки слетел первый крючок, она остановила меня, выключила свет и шепнула:
– А ты разве не будешь раздеваться?
Я давно не испытывал такой страсти. Молодое упругое тело дразнило и звало, жалобные и призывные стоны девушки увле¬кали в бешеный и благостный ритм страсти, пока она не выгну¬лась и не остановила меня, охватив руками. Я послушно затих. Она еще минуту лежала с закрытыми глазами, потом улыбнулась, засмеялась и сказала, что готова продолжить, чтобы и я получил столько же счастья.
– Ты плохо про меня думаешь? – спросила Лена.
– Я думаю про тебя хорошо.
– Ты не считаешь меня шлюхой за то, что в первый вечер легла с тобой?
– Заметь, со мной – в этом нет ничего плохого.
– А других у меня нет, и теперь не будет, – беззаботно пообе¬щала она.
Хотя я всякий раз одергивал Лену, что разговоры о Варюше неуместны, все, что она успевала сказать, было мне интересно. Представлял с ее рассказов, как Варя по утрам долго сидит на кровати, медленно просыпаясь, потом лениво умывается, приводит себя в порядок и бодро идет на работу. Она не любит гото¬вить и вообще кухню. Засыпает сразу, но спит беспокойно, иног¬да что-то бормочет во сне, но Лена ни разу не разобрала, что. У Вари, оказывается, было два романа с женатыми мужчина¬ми и, соответственно, два объяснения с их женами, которые она выдержала мужественно и проводила незадачливых жен чуть не с позором.
– Варю направляют в городскую больницу, автобусом ей за день не успеть, – сообщила поздним вечером Лена, уже собира¬ясь домой.
– Я свожу ее.
– Правда? Ты знаешь, я ей предложила тебя попросить, она запретила, говорит, так жестоко с ним поступила, он не простит. Я бы, говорит, на его месте не простила.
– Глупости все это. Уточни, когда ей нужно ехать, чтобы я мог спланировать.
– Да хоть завтра, ей в любой день.
Всю дорогу, и туда, и обратно, я молчал, сестры, сидя на заднем сидении, тихо переговаривались. Судя по их невеселому виду на обратном пути, диагностика ничего хорошего Варюше не пообещала. Украдкой смотрел на них в зеркало, они сильно похожи и очень разные. Варя серьезна и сосредоточена, она как бы всегда готова к защите, не замкнута, но и открытой не назо¬вешь. Лена легкомысленна, и по жизни идет тоже легко, не глупа и остра на язык.
Когда приехали к дому, Варя вышла, а Лена осталась в маши¬не, отчего мне стало не по себе. Она перескочила на переднее сиденье, обняла и поцеловала советским поцелуем, который не¬плохо освоила.
– Мы едем к тебе? – как бы вскользь спросила она.
– Сегодня нет, я очень устал. – Мне не хотелось говорить.
– Тебя Варя опять разбередила? Понятно!
– Перестань. Работал ночью и недоспал.
Она нехотя открыла дверцу.
– Завтра мне позвонишь?
– Позвоню.
Я тронул машину.

Лена была права в своем предположении, что на мое настро¬ение повлияло присутствие Вари. Мы не виделись двадцать дней, все это время Лена уводила от дурных мыслей, затушевывала терзавший меня образ. Но я плохой психолог, если не видел, что в Ленке мне нравилась частичка ее родной сестры, все то, что едва уловимыми намеками напоминало о ней. Понимал, что не получится заменить одну другой. Ко всем прежним чувствам при¬бавилась жалость. Меня не посвящали в тонкости, но я видел, что Варюша очень боится повторной проверки. Стояли сильные морозы, а Варя ходит с работы пешком, потому что последний автобус отправляется за час до закрытия магазина. Решил вече¬рами увозить ее, ничего с моим самолюбием не случится.
Перед обедом позвонил Лене, но младшая сестренка ответи¬ла, что ее нет дома.
– А вы Вика?
– Да, – важно ответила она. Девчонке двенадцать лет, хочется быть солидной, к тому же Лена говорила, что сестричка узнает меня по голосу.
– Как же мне найти Лену?
– А вам ее не найти, она вчера еще уехала с друзьями.
– Куда?
– Не знаю, она мне не докладывается. Гулять, наверно.
Такого я не ожидал. Зная о ее залихватском образе жизни и страстной, неудержимой натуре, в первый вечер попросил ее не пить и не встречаться со своими вчерашними дружками, если она хочет быть со мной. Помню, что она прореагировала так, как я этого хотел.
– Мне никто не нужен, кроме тебя. Мне с тобой классно!
– Не надо преувеличивать. Но просьба моя очень серьезна.
– Да я не преувеличиваю! – Она обняла и обдала серией ничего не значащих поцелуйчиков. – Прикинь, у меня оргазма никогда не было, а с тобой я млею.
Было неловко от очевидной неправды и явной лести, хотя в постели она всегда выглядела удовлетворенной, а, может, просто делала вид.

Вечером выехал навстречу идущей домой Варюше, остано¬вился и приоткрыл дверь. Она села и тихо поздоровалась.
– Что нового в вашей молодой и цветущей жизни? – спросил нарочито бодренько.
– Ничего, – так же тихо ответила она.
– Лена сегодня не ночевала дома?
– Откуда вы знаете? Она меня обвинит, что ее сдала.
– Разве дело в том, кто сказал? Она часто так теряется?
– Постоянно. Когда с вами стала встречаться, пить перестала, все время дома. Мама ее разговорила, она все рассказала про вас, даже что вы..., ну, спите. Мама сказала, что это ее дело, а хорошо хоть то, что она не бичует.
Мне стоило большого труда сдержаться от удивления, насколь¬ко я стал своим в этой семье.
– Ты правда не знаешь, куда она уехала?
– К подружке в город, она за ней и приезжала со своим ка¬валером.
– Я завтра там буду. У тебя есть какие-нибудь координаты этой подруги?
– Больно мне надо.
– Ладно. Даже если я уеду, к вечеру вернусь, заберу тебя. Ты не возражаешь?
– Да нет, не возражаю.
И так она сказала это – со значением, что ли, или показалось мне, но около дома спросила:
– Если Лена дома, сказать ей, чтоб позвонила?
Я кивнул.
Звонок прозвучал через час. Варя сказала, что звонила Лена из города, спрашивала, не искал ли я, и попросила убедить меня, что она у больной тети в соседнем районе.
– Я сказала, что не видела вас, и что вы не звонили, но по определителю записала городской телефон. Вам надо?
В городе по телефону нашел Лену, предложил выйти, если хочет поехать домой. Она села в машину припухшая и нетрезвая, несказанно обрадовалась моему появлению, пыталась поцеловать. Я знаю истинную цену полупьяных ласк и попросил ее сидеть спокойно. Лена плакалась, что она несчастна, что я ее не люблю, уже две недели не приглашал.

По жизни мне крайне неприятны две вещи: бродячие собаки и пьяные женщины, никогда не знаешь, что они выкинут. Пья¬ную Лену я не воспринимал. Она нравилась мне и умела созда¬вать хорошее настроение, когда мы оставались вдвоем. Никогда не ставлю своим женщинам условий, потому что они всегда най¬дут способ объяснить или скрыть их нарушения. Вот и с Леной вел себя, как всегда, попросив ее не пить, пьянство может быть причиной прекращения наших отношений. Не стал напоминать поговорку, что у пьяной бабы все чужое, она это знала получше меня.
– Мы едем к тебе?
– Ты едешь домой.
– А, ты меня уже не любишь, ты опять за Варюшей своей ухаживаешь. Давай, давай... Сестричка тебя еще обует. Значит, ты меня бросаешь?
Машину остановил перед самой деревней. Подумалось, что здесь надо памятный знак поставить, и с Варей, и с Леной вся¬кий раз, подвозя их домой, притормаживаю тут.
– Лена, я умею прощать, тем более, что ты свободная девуш¬ка, никто не вправе от тебя требовать верности. Но мы не будем встречаться, пока ты пьешь.
– Хочешь, завтра же брошу, лечиться поеду, хочешь? Я же могу не пить.
– Пока вижу только, что можешь пить, у тебя сил нет бро¬сить. Как жить дальше – сама решай. Лена, ты же красивая, здо¬ровая девка, тебе замуж надо, детей рожать, работать, а ты... ты же на шее у родителей сидишь, на сигареты стреляешь. Успокой¬ся, я не упрекаю... Ты нравишься мне, ты помогла пережить..., ну, понимаешь, что. Я тебе очень признателен, и никогда бы не отказался от тебя...
Чуть было не сказал, что она со мной женщина, а не чопор¬ная девица, как сестра, которую, не знаю, почему, боготворю, хотя надежд никаких и ни на что...
– Потому давай договоримся: приходи в себя и определяйся, в нетрезвом виде не звони и встреч не ищи. И последнее: Варю оставь в покое, она тебе дорогу не перебегала.
Лена пыталась было обнять, я осторожно отвел ее руки. Гру¬стное расставание...
Варю догнал уже на полдороге к дому, включил свет в сало¬не. Она разместила свои пакеты и облегченно вздохнула, отки¬нувшись в кресле. Морозец разукрасил ее лицо, легким куржаком окаймил его, отбелив ворсинки шапки и воротника. Я смот¬рел на нее, как смотрю на картины и скульптуры в редких теперь музейных бываниях. Она заметила мой взгляд, но не смутилась, достойно отвела глаза. Едва ли она избалована подобным внима¬нием, но откуда эти гордые повадки, эта независимость и недо¬ступность?
– Вы помните, говорили, что свозите меня на повторное об¬следование? В конце недели мне надо ехать.
– Надо – значит, поедем.
– А Лена? Она ведь тоже хотела...
– Лена не поедет. Я не хочу.
Рано утром Варя ждала меня одна, мы выбрались на трассу в сторону города. Асфальт покрыт тонким слоем мягкого снега, местами прикатанного в лед, я ехал тихо и осторожно.
– Вы больше не гоняете так, как тогда? – спросила Варя.
– Когда? – Конечно, мне не удалось разыграть забывчивость, и это развеселило мою спутницу. Она заметно изменилась за последнее время, особенно после крутого моего разговора с Леной, который та, конечно, пересказала. Наверное, Вареньку успокоило мое нейтральное поведение, я не говорил о своих чувствах, не лез с претензиями, ни о чем не просил. Она стала свободнее в обращении, рассказывала о событиях на работе, о ревностях хозяйки, в которых фигурировало и мое имя.
– И как только она догадалась? – искренне возмутилась Варя. Ах, молодость, нельзя же так подставляться! Конечно, я воспользовался ее оплошностью:
– О чем догадалась?
Варя заметила промах, но было уже поздно. Она достойно вышла из замешательства:
– Что мы с вами встречаемся. Она так и сказала.
– Вот видишь, про нас уже легенды слагают, а мы все еще на «вы».
Как всегда, Варя мудро промолчала.
Повторное обследование она прошла быстро и прибежала из клиники возбужденная и счастливая. Я сидел в машине, мелкий нервный озноб усиливался с каждым часом, после разговора с нашим гинекологом я слишком хорошо знал, чем может обер¬нуться безобидное новообразование на внутреннем органе. К счастью, ничего не подтвердилось. Предложил ей поехать в со¬седний район, где у меня было дело на полчаса. Она с готовно¬стью согласилась, сняла шубку и осталась в тоненьком свитере, так откровенно облегавшем фигуру, что я боялся смотреть в ее сторону. Несколько раз она перехватывала мои робкие взгляды, и мне почудилось удовлетворение в ее улыбке.
– Варюша, я должен в ближайшие дни съездить на родину, на могилы родителей моих, давно не был, душа требует. Поедешь ли со мной?
– Поеду. У меня выходной послезавтра. Подходит? Только отоспаться должна, а потом еще от Ленки .уйти, она ведь не от¬станет, если узнает.
– Об этом мы завтра договоримся, хорошо?
Перед будущим знаком у деревни остановил машину. Варя устало откинулась в кресле и с улыбкой смотрела на меня. Тем¬нело. Мне не хотелось ее отпускать, но утром ей на работу. Я боялся пошевелиться, потому что за весь последний месяц даже руки не касался, а сейчас мучительно сдерживал желание поце-ловать тоненькие нервные губки. Понял, что просто так не отпу¬щу ее, да и она, я чувствовал, ждала чего-то.
– Варюша, можно, я поцелую тебя за праздничный сегодняш¬ний день?
– Можно, если вам от этого легче станет.
Господи, зачем она это сказала?! Что за язык такой, способ¬ный в самое неподходящее время все испортить?! Я мгновенно отрезвел, решительность улетучилась, осталась горечь. Мужчи¬ны, действительно, не плачут, они огорчаются.
– Я, Варя, не милостыню прошу.
– Ну вот, опять вы себя загружаете.
Это точно было приглашение к продолжению темы, и надо было говорить, говорить и целовать ее, она готова, я определенно знал, видел, чувствовал. Но уже заклинило, разыгрались больные фантазии, и я рванул машину, шипованные колеса резали прикатанный снег, в этот яростный рев двигателя и стремительный бросок вложил свой протест, свое возмущение, и она уже знала, почему так делаю.
Когда подъехали к дому, она задержалась на мгновение, и я неуклюже попытался привлечь ее к себе, но дверь была уже от¬крыта, и Варя вышла, не попрощавшись.
Как же противен я себе был в этот вечер! Тоже мне, Дон Жуан перезрелый, ослеплен девчонкой, и даже не в состоянии понять, что неприятен ей. Этот вывод крепко засел в сознании и сверлил мозг до тупой боли в затылке.
Ночь была страшной. Я опять боялся умереть, впервые после периода системных пьянок, когда возвращение в жизнь всякий раз по трудности было сродни новому рождению, и еще не изве¬стно, будет ли оно успешным. Мне снились мои родители. Как в кинохронике, еще раз просмотрел их похороны, незатейливые и грустные. Эти картины приходили ко мне регулярно, уже знал, что в конце кто-то из моих стариков позовет меня. Говорят, это плохая примета, но я жил с этими видениями уже два десятка лет.
Неожиданно поймал себя на том, что со стороны смотрю уже на собственные похороны, с горечью отмечая, что плачущих по мне совсем нет. Само собой сложилось четверостишье: схорони¬те легко и просто, без оркестров и без речей, только тихой печа¬ли простынь, только несколько тонких свечей... С трудом отвлек¬ся от невеселых мыслей и попытался подремать.
Очнувшись после очередного кошмара, понял, что больше не уснуть, выпил кофе и сел за стол. Прямо с экрана монитора прочел все, что написал за время странных отношений с моими девоч¬ками. В ноющее мое сердце вошла теплота, увидел себя счастли¬вым, потому что с первой до последней встречи с Варюшей был другим человеком. Не тем биологическим существом, которое до этого много лет бесстрастно переносило на бумагу чьи-то рас¬сказы о трудовых победах, жевало вареную колбасу и глотало снотворное, чтобы хоть сколько-нибудь отдохнуть. Я опять стал мужчиной, у которого появилась цель, который началом дня счи¬тал не подъем и восход солнца, а время закрытия магазина, когда из него выходит маленькая девочка в короткой шубке и маномаховской шапке. Сердце мое замирало, как в былые годы, я не признавал себя пятидесятилетним и не стыдился своего чувства.
Да, ни разу не проявил настойчивости и активности, и она могла расценить это как инфантильность. Но я рассказал ей, как один мой знакомый стучался к женщине в квартиру и убеждал, что он ее не тронет. Та резонно ответила, что в таком разе ему и откры¬вать незачем. Она смеялась, но не могла не запомнить моих слов, что я таких обещаний не даю, хотя ничего не сделаю без ее со¬гласия.
Вечером мы медленно и долго ехали в Крутые Озерки молча, потом Варя, вопреки обыкновению, заговорила первой:
– Выходной у меня отменили, буду работать, так что поездка наша в это воскресенье не состоится... Почему вы молчите?
– Довольно того, что вчера наговорил много лишнего.
– Я не помню ничего лишнего.
– Очень хотелось бы верить, но поцелуй так и не состоялся.
– Вы ждали, что я от первого предложения на шею брошусь?
– Надо было предложить еще раз?
– Нет, просто время еще не подошло.
– Варюша, время проходит, мое время, а ты полгода держишь меня на поводке. Прости, но вчера у меня появилось опасение, что я тебе... ну, неприятен, что ли.
– Господи, что вы себе нагоняете! Будь так, я бы ни минуты с вами не осталась, а я жалею, что в воскресенье не встретимся.
– Хорошо. Тогда давай встретимся в субботу. Все равно в машине сидим по часу, лучше это время провести в тепле. Ты очень устала, мне просто жалко тебя. Я приготовлю стол, вина хорошего. Отдохнешь, расслабишься, выпьешь рюмку хорошего вина.
Она засмеялась дробненько, отчего сердце мое заныло редкой и счастливой болью.
– Только рюмку, не больше.
– Неужели ты согласна?
– Но я же сказала.
Ни я, ни она не уточняли, но оба понимали, что именно мой дом подразумевается местом субботней встречи.
Договорились, что в половине седьмого она позвонит мне, чтобы убедиться, что вернулся из командировки. Уже не раз пострадавший от несостоявшихся телефонных звонков, вновь опрометчиво доверил себя случаю, и был наказан.
Утром в пятницу поехал в город, это и была моя командиров¬ка, в лучшем магазине закупил фрукты, торт, коробку конфет, бутылку дорогого вина. Не думалось о деньгах (правда, они у меня оказались), хотелось сделать вечер необычным и приятным для нее. Дома разложил все на столе, натюрморт получился за¬манчивый, она будет удивлена.
Вечером не дождался оговоренного накануне звонка, поехал к магазину ровно в семь, свет в окнах уже не горел. Проехал до ее дома, опять вернулся, – Вари нигде не было. Дома напрасно ждал от нее звонка.
* * *
 
Лена говорила мне, что все рассказывает Варе, даже подроб¬ности наших вечерних игр. Скрытная Варя ни разу не намекнула о своей осведомленности. Сестре она никаких суждений обо мне не высказывала, в связи со мной не упрекала. Лена время от времени возмущалась, что я подолгу задерживаюсь с Варей по дороге домой, ей приходится ждать на морозе. Странно, что я не придавал значения мирному сосуществованию сестер, встречаю¬щихся со мной почти посменно, правда, уровень встреч разный, но все равно...
Я отчетливо понимал, что Лена не заменит мне Вареньку никогда, что только тяну время, наслаждаясь почти забытыми ласками молодой и здоровой девушки. Это не благородно, но мужское существо не могло отказаться от радости таких встреч.
Сегодня надо уладить наши с Варюшей отношения после случившегося недоразумения. Двух моих вечерних неявок ей достаточно, чтобы вспомнить о моем существовании. Так мне казалось. Или хотелось...
С первого взгляда понял, что Варя не чувствует никакой вины в случившемся и не жалеет о несостоявшейся встрече. Удиви¬тельная похожесть сестер: после событий чрезвычайных, на мой взгляд, делать вид, что ничего не случилось. Она была даже ве¬селее, чем обычно по вечерам после трудного дня за прилавком.
– Варя, ты помнишь, в городской поездке я сказал о своем ощущении, что это наша последняя встреча?
– Я слышала.
– Но не придала значения? Напрасно, это была не мистика.Есть такое наблюдение: раз, два произошло нечто – могут быть случайности, но когда три и четыре – система. У нас с тобой, как только улучшаются отношения, и дело идет к совместной поез¬дке или даже встрече наедине, что-нибудь вмешивается. Помнишь, один раз телефон как будто не работал, ты не могла до меня дозвониться. Потом у тебя дома возникли проблемы, Лена при¬грозила, что, если поедешь со мной, она скандал устроит. В этот раз хозяйка магазина позаботилась некстати, решила тебя до дома довезти, потому что мороз, и ты не нашла возможности отказать¬ся от ее несвоевременных услуг.
– Все так и было! Она не отпустила меня к телефону!
– Но ты из дома могла позвонить мне, сказать, что все нор¬мально, завтрашняя встреча не отменяется?
– Могла. Но я не додумалась...
– Потому что не думала. Тебе в голову не пришло, что я могу потерять тебя, искать. Я звонил в больницу, домой тебе, но после первого сигнала нажимал на рычаг. Что я мог спросить, если не ты снимешь трубку? Я не спал всю ночь, утром подключил ма¬шину к обогреву, мороз за тридцать, в половине седьмого был у твоего дома. В семь ты вышла, живая, здоровая. Развернул маши¬ну и поехал домой.
– Я видела машину, но не подумала, что это вы.
– У тебя на примете есть еще один такой сумасшедший?
Она засмеялась, и смех этот звучал признанием, обещанием и радостью. Или мне хотелось его таким слышать? Я почему-то поду¬мал, что самое время поговорить о наших отношениях, она опять была открытой, доступной и какой-то домашней. Чего еще ждать?
– Варюша, в прошлый раз, когда я пролетел с поцелуем, у меня появилось опасение, что я тебе не только не симпатичен, но даже неприятен. Мы уже говорили об этом, и ты отвергла мои предположения, сказала, что все иначе, по-другому. Правда, не уточнила, как по-другому, а я постеснялся спросить. Если это так, тогда есть предложение: Варенька, посмотри на нас со сто¬роны, любопытную увидишь картину. Мы полгода в одной маши¬не, и ничего не происходит! Что нас объединяет? Со мной все ясно, я люблю тебя. А ты почему садишься в мою машину? Неужели только потому, что другая не ездит в твою деревню? Если все по-другому, как ты утверждаешь, то почему я до сих пор не могу даже поцеловать тебя, хотя боготворю, обожаю, люблю до сумасшествия?
Она слушала напряженно и молча. Я ожидал подобной реак¬ции, потому спросил:
– Такой трудный вопрос?
– Да, я не знаю ответа.
– Это неправда. Тогда задам наводящий, как в школе на уро¬ке. Что у нас будет дальше? Вот так и будем сидеть в салоне на разных креслах, слегка соприкоснувшись рукавами?'
– А как вы хотите?
– Варя, ты ведь взрослая девушка, а ведешь себя, как ребе¬нок. Я хочу, чтобы рядом была любимая женщина, а не пасса¬жирка случайная. Обнимать, целовать тебя хочу.
Она сказала сухо:
– Поцелуев не будет.
– Это твое последнее слово?
– Да.
На душе моей стало вдруг удивительно спокойно.
– Варюша, мне трудно продолжать общение с тобой таким платоническим образом, не дорос я до высокого совершенства личности. Видеть рядом красивую девушку и не иметь права обнять ее? Это кара, наказание, я не могу так. Мы больше не будем встречаться. Ты меня понимаешь?
– Понимаю.
– Скажи, ты заметишь мое отсутствие?
– Не знаю.
– Значит, завтра я не подъезжаю?
– Как хотите.
– Я так и знал! Нет ничего проще переложить на другого принятие решения, потом можно оправдаться, что ты не сказала «да» или «нет».
Она сидела молча и безучастно, происходящее не очень ее интересовало. Я тронул машину, время от времени поглядывая на высвеченный уличными фонарями ее четкий профиль. Едва ли она заметила, что прощаюсь с ней. Остановившись рядом с домом, включил фонарь в салоне. Она не спешила уходить. Оби-да, досада и полнейшая безнадera овладели мною. Не хотел ни¬чего говорить, но против воли своей выдохнул:
– Господи, как же я люблю тебя!
Варя вышла из машины и оставила дверь открытой. Поехал тихо, чтобы не наломать дров, дверца, покачиваясь, захлопну¬лась, оставив по ту сторону мои мечты и надежды.
* * *
Удар случился со мной ночью. Я дополз до телефона и позво¬нил в «скорую помощь». Знакомая фельдшерица крикнула в труб¬ку, что сейчас приедет. Больше ничего не помню. Говорят, вызы¬вали по рации милицию и застрелили моего бедного пса. Он никого не пускал во двор. Двери я никогда не закрываю на запо¬ры. А то бы еще сколько времени потеряли. Лечили меня больше месяца. Приезжали доктора из области. Сказали, что буду жить. Но я знаю, что не буду. Соображаю тяжело. Девочки у меня не были. Вся эта история мне приснилась в бреду. Не могу писать.
Послесловие издателя
Я застал его довольно слабым и безразличным. Передвигался он с трудом, говорил медленно и несвязно, от былой удали ниче¬го не осталось. Попросил меня прочитать ему с компьютера весь текст записок, связанных с его увлечением девушками. В несколь¬ких местах тихонько сжимал мою руку, и я замолкал. Слезы тек¬ли по его лицу. Понимая, что слова мои бесполезны, я молчал. Он кивал, и я продолжал чтение.
Последний абзац он набрал сам, попросил сбросить текст на дискету и забрать с собой. Предисловие, напечатанное в начале, оказывается, им написано еще до болезни. Судя по стилю после¬днего текста, мозг ему отказал в услугах.
После его смерти нашел в столе и на полках несколько маши¬нописных текстов и рукописей, о которых слышал от него, но не читал. Мы хотя и считались товарищами, но крепко спорили. Покойный не любил партию и советскую власть, они ему плати¬ли той же монетой, но больнее: его не издавали. В пьяном засто¬лье он говорил: «Я пишу только то, что чувствую, а вы то, что видите. Издают вас, а читать будут меня».
Работаю с этими записками и понимаю, что где-то он был прав...

                2004 год
ЧЕРЕМУХИ ЦВЕТ
 
Мне рассказал эту незатейливую на первый взгляд историю, но полную загадочных совпадений и немыслимых поворотов сюжета, пожилой уже журналист, с которым мы оказались в одном доме отдыха в сезон, надо сказать, не самый лучший. Была зима, сильные февральские морозы со свойственными такой поре ветрами, не выпускали отдыхающих в сосновый бор, который был единственной достопримечательностью этих мест. Мы заехали в один день, сразу сошлись, разница в возрасте как-то сама собой потерялась, потому что сосед мой оказался человеком довольно общительным и эмоциональным. Когда я узнал его профессию, все стало понятно: нельзя людям его дела быть равнодушными и флегматичными, такие не могут заинтересовать меня своим скучным изложением увиденного, а переживаний у них не бывает по определению.
Он назвался Петром Петровичем, был среднего роста и средней же полноты, черты лица приятные, чуть поредевшие волосы зачесаны на косой пробор и всегда в полном порядке, чистые и спокойные. Выпить мой сосед в первый же день отказался, без затей объяснив, что «ему пая нет», чем ввел меня в крайнее смущение: я подумал, что он говорит о неучастии в приобретении бутылки коньяка. Заметив мое замешательство, Петр Петрович заливисто засмеялся, несколько раз сильно хлопнув в ладоши. Смеялся он примечательно, громко и от души, в самые пиковые моменты переходя даже на свист, у нас еще будет много поводов для этого. Мне же он объяснил, что имеет в виду отведенную ему норму, «свой пай выпил давно», но против ничего не имеет, если я развлекусь коньячком.
Раскрыв свою большую сумку, он вынул портативный компьютер и большой фотоаппарат, улыбнулся, развел руками:
– Думаю тут поработать, надо написать одну вещицу. Я ведь, брат, балуюсь письмом, не могу не писать. Правда, не предполагал, что окажусь с соседом, это меняет условия, придется выходить в холл.
– Нет-нет, вы работайте, я буду уходить.
– Куда? – весело спросил Петр Петрович. – Вы не сумеете мне угодить, вот уйдете, будете где-то маяться, а я ни строки не напишу, потому что настроения нет. И напротив, вы в комнате, а меня подперло, дрожь в руках. Уж лучше я застолблю место в холле, там замечательно, в углу за фикусом, уже присмотрел.
Он вставал удивительно рано, забирал свой компьютер и уходил, оставив меня досыпать, возвращался перед завтраком, хмурый, недовольный собой, ел без аппетита, потом снова прятался за своим фикусом. Только после ужина оставался в комнате, ложился на кровать и молча смотрел в потолок. Я не знал, как себя вести. Перемена с моим соседом случилась быстро и столь неожиданно, что подумалось, не заболел ли.
– Вы не спите, Петр Петрович?
– Нет. Слушаю вас.
– Не сочтите за любопытство: как сосед, я просто обязан спросить, что случилось? Вы сильно изменились, как только стали уходить работать.
Он помолчал.
– Видите ли, я пишу сложную для себя исповедь, чтобы в письме хоть сколько-нибудь соответствовать внутреннему состоянию, должен всякий раз вживаться, пытаться разум приблизить к душе. Надеюсь, вы согласитесь, это довольно непросто, и вся писательская сложность как раз в том и состоит, чтобы научиться мыслью познавать чувство, перенести его на бумагу. Конечно, я опускаю разговор о том, что душу и переживания нравственные, как минимум, надо иметь, без них ничего не бывает в литературе. Вы меня извините, я вынужден уходить в себя, чтобы сохранить это состояние, не растрясти, не утратить в праздных разговорах, понимаю, что со мной скучно, потому и просил отдельную комнату.
Я тут же перебил собеседника страстными заверениями, что у меня нет никаких претензий, что крайне неловко себя чувствую оттого, что не могу создать своему товарищу приличные условия для работы.
Он никак не отреагировал на мою тираду и продолжал смотреть в потолок, хотя заметно было, что весь он со своими мыслями очень далеко от нашей комнаты. Я выключил прикроватную лампу и затих. Петр Петрович еще с полчаса лежал неподвижно, потом сел, посмотрел в мою сторону, глаза наши встретились.
– Вы тоже не спите? Знаете, я должен кому-то рассказать свою историю, которую пытаюсь писать. Есть несколько моментов, они смущают, не могу найти им места.
Я поднялся, потянулся было за сигаретой, но вовремя одумался.
– Ничего, закурите, люблю, когда пахнет хорошим табаком, а у вас, заметил, табак приличный. Потом комнату проветрим.
Я закурил.
Метель в этот вечер была какая-то бешеная, порывы плотного, упругого воздуха срывали верхушки сугробов, с размаху бросали сухую белую массу в стену нашего корпуса, а потом кружили снег по двору, беспорядочно распределяя между чахлыми кустиками аллеек, забором и подсобными строениями. После ужина я пытался пойти погулять, но вернулся, не пройдя и ста метров, так силен был ветер и так много снега швырял он в лицо насмелившемуся человеку. Несколько времени постоял на веранде, через стекло наблюдая буйство стихии, и ушел в комнату.
Петр Петрович словно забыл о своем намерении рассказать мучившую его историю и забыл о моем присутствии, он все так же сидел на кровати, лицо чуть покраснело, глаза наполнились слезами. Мне стало не по себе. Наконец, он встал, включил чайник, приготовил добрую порцию настоящего индийского чая, залил кипятком и сел, держа в руках горячую фарфоровую чашку.
– Не знаю, друг мой, с чего начать свой рассказ, чтобы вам было все понятно. Я журналист, как вам известно, но уже лет пятнадцать пишу прозу, издаю книги, писатель, так сказать. Догадываюсь, что имя мое вам не знакомо, и не только потому, что вы из другой области. Тиражи книг по финансовым причинам ничтожно малы, и не только моих. Эти сволочи сделали все, чтобы народ довольствовался мерзкими детективами и откровенной пошлятиной. Впрочем, не об этом речь, информация о писательстве вам совершенно необходима. Итак, год назад я по договоренности с одним журнальчиком готовил материал о большом сельскохозяйственном предприятии, жил там несколько дней, с руководителем и раньше были хорошо знакомы, а за это время и вовсе подружились. Его Иваном Егоровичем зовут. Он сам возил меня на производство, сам комментировал, замечательно проводили время. И вот приехали мы в маленькую деревню на вечернюю дойку, надо было заснять лучших доярок, посидели в комнате отдыха, в урочный час пошли в коровник. Вы не бывали в коровниках? Поразительные перемены, скажу вам, я захватил еще ручное доение, когда доярки с бидончиком ходили. Труженицы! Пришлось мне сопровождать делегацию животноводов района, в котором тогда работал, на областное совещание передовиков. Моя задача состояла в том, чтобы у них никаких житейских проблем не было. Уложил всех спать, тогда в Тюмени одна гостиница была, «Заря», номера на семь коек, как раз для всей женской делегации. Просыпаюсь: кто-то ходит по коридору. Выхожу, доярочка наша передовая, Балясина, ходит и руки сомкнутые, как малое дитя, качает. Спрашиваю: «Вы почему не спите?». И знаете, что она ответила? «Рученьки мои не спят, так их ломает, время пять, утренняя дойка начинается, им работать надо». Вот так. На этом предприятии ферма современная, чистота, как в приличной столовой, запаха совсем нет, хороших денег стоит это удовольствие, но не о том речь… Снял я доярок, их теперь операторами зовут, а они молодежь, старых сейчас не держат, и вдвоем встанут, и втроем: сделай милость, увековечь! Нащелкал их, дела все закончил, вернулся домой. Да, следует вам знать, что мужчина я одинокий и уже давно, жена моя от меня ушла, правда, развод не оформляли, она не настаивала, да и у меня не было намерения жениться. Уже тогда начал много писать, а дело это, брат ты мой, одиночества требует, потому, если женщина у меня появлялась, то лишь на вечер. Дома скачал все отснятое в компьютер и стал отбирать снимки для обработки. И вдруг увидел ее.
Он задохнулся, отхлебнул чаю, я во все глаза наблюдал за рассказчиком. Его волнение передалось мне, мы оба молчали.
– Снимок, – он тихонько откашлялся, – снимок был групповой, три девушки, она в центре. Я крупно взял ее лицо, и она прямо в душу мне заглянула. Наверно, преувеличиваю, но глаза ее выразительны, в тот момент был поражен. А лицо! Поверьте, друг мой, я видел тысячи лиц на фото, мне хорошо известно, что может фотография. Она одного не может, даже современная цифровая, из обыденного сделать благородство. Деревенская девчонка, самая простая, как медный пятак, а лицо… пушкинского времени, барышня светлая. Продолжаю работать, и время от времени открываю файл, любуюсь портретом. Да… Понимаете, я никогда не был аскетом, и вино пил, и женщин любил, но чувства большого не испытывал, а тут вдруг затосковал. Гоню от себя мысли о ней, а они приходят, даже во сне. Кажется, чего бы проще, садись в машину и к ней, знакомься, наводи мосты. Но, надеюсь, вы понимаете мое смятение: девочка, девчонка совсем, а я сед, в два раза старше. Подумаю так, и вроде устыжусь, охлыну, только не надолго, к тому времени в городской лаборатории большой портрет ее сделал, положил в стол. Ничего не скажу, стыдился ее, изредка достану, полюбуюсь и спрячу. Чего, кажется, прятаться, поставь на стол и смотри, ко мне в кабинет вообще никто не входит, ан, нет, стеснялся, ее стеснялся. Журнал материал напечатал, Иван Егорович приглашает в гости, машину за мной прислал. Посидели за чаем, он тоже не пьет спиртного, а я никак не могу найти подхода, чтобы заговорить о той ферме и о той девушке, ведь даже имени ее не знаю. Вы не поверите, это мистика какая-то, но ближе к вечеру хозяин предлагает съездить в ту самую деревеньку, мол, есть у него разговор к животноводам, да и автору, дескать, полезно пообщаться с героями своего очерка. Можете себе представить, что со мной творилось, хозяин даже поинтересовался, как себя чувствую. Приехали рановато, девушки только собираться начали, а я все на дверь посматриваю, и вдруг входит она. С морозца румяная, шаль сбросила, пальтишко повесила, прошла вперед, села. Я себя не помню, смотрю на нее: она – и уже вроде другая, голос звонкий, улыбка открытая, головку повернет – волосы скатятся на сторону. Я ведь ее совсем тогда, при съемках, не заметил, по фотографии одну представлял, а тут она другая, живая, неожиданная. И вдруг моя героиня говорит, обращаясь к руководителю, что корреспондент снимал, а фотографий-то они пока не видят. Иван Егорович засмеялся и пообещал, что Петр Петрович непременно сделает фотографии и передаст их лично Марине Николаевне для всего коллектива. Конечно, он не мог знать о моих сердечных муках, потому что я даже сам себе в них боялся признаться, но, видно, был чей-то промысел, чтобы свести меня с этой девушкой хотя бы раз.
– Очень приличный повод! – обрадовался я.
– Верно, – мой рассказчик оживился. – Фотографии мне напечатали, они со мной в машине катались все время, и как-то в Тюмени в одной конторе встречаю Ивана Егоровича, напоминаю, что с его подачи я должником оказался и осторожно намекаю про Маришку: мол, поручили лично ей передать, а кто она такая – не знаю. Он хоть и крутой бизнесмен, но душу еще не заложил, трогательно о ней говорил, что осталась она круглой сиротой с братиком на руках, бабушка помогла им вырасти. Девчонка техникум окончила, зоотехником стала, в институт заочный поступила, теперь брата доучивает в школе. Редкая по нынешним временам самостоятельность. Сказал, что домик у нее с голубыми наличниками, не ошибешься, я на всякий случай предложил ему взять фотографии, а он смеется: «Вы обещали, вы и вручайте». Никаких намеков, так все простодушно. И я поехал. Был конец мая, кругом зелено, улочка ее с одной стороны застроена, а напротив болотце, по весне наполнилось водой, что твой пруд, по бережку черемуха растет. Столь много ее, что белый от цвету весь берег, словно в снегу кусты. Подъехал к домику, из машины вышел, потерялся совсем, такая робость напала, как в юности, только и спасло, что она сама вышла. Улыбается беззаботной улыбкой, светится вся. Поздоровались, на скамейку сели, я фотографии достаю. Она недовольно губку вздернула: «Какая-то я тут непохожая, а тут смеюсь, будто пьяная». И говорит, говорит, что снимки на ферму унесет, что доярки над ней подшучивать будут, а я глаз от нее не отвожу, такая во мне жаль, такая боль загорелась. «Что же вы молчите? Я не люблю, когда молчат. Говорите!». А что говорить? Что одурел от девичьей свежести и простоты, что видеть ее для меня уже радость и счастье? «Можно, я к вам еще приеду?». «Приезжайте, – улыбается, – в любое время». Много ли мужчине надо? Только всего и сказала, а у меня сердце петухом поет. Глупость, конечно, но случается. Еще одна странность: действительно, не похожа Маринка на свою фотографию, это она правильно заметила, но я-то позднее объяснение получил от нее. «Вы, – говорит, – придумали меня, а я такая, какая есть». Вот как точно! Встаю со скамейки, прощаться пора. Про телефон спросил, опять разрешения спрашиваю, Маринка смеется: «Звоните, только меня трудно дома застать». «Можно, я веточку черемухи на память возьму?». Побежала, надломила бутончик, быстрым шагом идет через улицу – легкая, словно плывет, а улыбка открытая, как будто рада она мне до невозможности. Как мне хотелось в тот миг обнять ее с разбегу и зажать, затискать в осторожных руках! «Завянет, пока везете, черемухи цвет – на одно мгновение». «Память о нашей встрече буду хранить». «Глупости это». «Так я приеду еще?». «Приезжайте».
Рассказчик мой опять замолчал, долго сидел почти неподвижно, слегка потирая виски. Увлеченный этой историей, я ждал продолжения, ничем не мешая воспоминаниям. Наконец, Петр Петрович встал, прошелся по комнате. Вьюга за окном стала стихать, фонарь на соседнем столбе перестал раскачиваться и бросать желтые блики на шторы.
– Вы еще слишком молоды, чтобы понять состояние человека, впервые осознавшего свой возраст, не старость, а просто возникновение для него возрастного ценза. Наступает такое время, когда о любви вообще говорить неприлично, а о чувствах к молодой девушке…, если она тебе в дочери годится… Но я себя знаю, столько в себе копался, что всякие движения души понимаю, к чему они ведут – догадываюсь. Должен признаться, что при всей своей эмоциональности влюблялся редко, обошел меня создатель таким талантом. Или наказанием, не знаю, что лучше. А тут точно определил, что влюбился в эту девочку так страстно, как никогда до этого не случалось. Я же не юноша, отдавал себе отчет, что неладное творю. И затих, стиснул сердце и молчу, не звоню, не еду. Доложу вам, что самое тяжелое в жизни – собственное сердце в руках держать. Только недолго это продолжалось, набрал ее телефон, голос услышал и не нашел ничего другого, как попросить десять минут для встречи. Десять! А до нее ехать два часа. Стою на трассе у дорожки, что с фермы ведет, одна женщина прошла, другая, я включу фары – нет, не Маришка. Долго стоял, потом набрал ее телефон с мобильника, брат отвечает, что она на работе, что-то сломалось у них на ферме. Уже ближе к полночи с фермы к ее домику подкатила машина, видимо, управляющий подвез. Конечно, не стал беспокоить, на второй день звоню, повторяю просьбу, она беззаботно соглашается. «Только, – говорит, – не знаю, когда освобожусь». И опять стою на том же месте, всех встречаю и провожаю, опять не могу дождаться, к тому же телефон домашний не отвечает. Так огорчился, что на повороте скорость не рассчитал, за малым в кювет не слетел. Разжигаю себя, что и с фермы по другой дорожке ушла, и телефон выключила специально, два дня молчу, потом звоню, с ужасом жду ответа. А она, как ни в чем не бывало, поясняет, что уезжала в офис с отчетом, на ферме не была, а телефон не работает – так это часто бывает. Опять еду! Садится она в машину и смеется радостно: по деревне слух прошел, что появился какой-то маньяк на легковушке, который женщин с фермы выслеживает. А управляющий ей понимающе подмигивает: «В ночь поломки ты одна из женщин на ферме была, машина весь вечер крутилась, я же видел, сколько он кругов по снегу нарезал, выходит, тебя и ждал». Ребенок, чистый ребенок, ей интересно, что все боятся, и только она одна знает истину. Понимаете, она сказала: «Я же знаю, чей это ухажер!». Стыдно сказать, но я принял было случайную реплику на свой счет. Конечно, сгоряча.
Петр Петрович тяжело вздохнул, опять походил по комнате. Воспоминания, как мне казалось, были ему приятны, он с болью и удовольствием переживал еще раз уже бывшие свои чувства, возможно, тут же примерял устный свой рассказ к тому, что писал в углу за фикусом. Он включил чайник и опять заварил крепкий чай. Я молча наблюдал со своего места за этим немолодым уже человеком и невольно поражался огромной внутренней силе и красоте. Мы отвыкли от откровенных проявлений возвышенного, от чистых чувств, временами его рассказ казался мне повестью тургеневских времен, не будь в нем автомобилей, телефонов и прочего.
– На чем мы остановились? – отхлебнув чай, спросил сам себя Петр Петрович. – Да, не стоит и говорить, с каким настроением ездил на эти свидания, состояние мое было столь высоко, что писал по десяти страниц в сутки легко, без напряжения, сейчас перечитываю эти тексты и нахожу их вполне приличными. Только ничего не менялось в наших отношениях, я, честное слово, даже затрудняюсь определить, в качестве кого я при сем присутствовал, а уж точно не любовник. Совершенно! Говорили о пустяках, хотя заранее готовился к более серьезному разговору, но при ней все забывал или боялся, могу признать. Даже за руку ее ни разу не взял.
– А она? Она же приходила на ваши встречи, в машину садилась. Ну, не просто же так?
– Вот на это не могу ответить, не знаю! Предполагать можно что угодно, в повести обязан буду найти объяснение, но в реальности не могу ничего сказать за нее, за Маринку. Одно только ясно, что корысти с ее стороны никакой и быть не могло, она с первого разговора категорически отказалась от какой-либо материальной поддержки, даже подарки принимала с оговоркой, вполне достойно. И вот в ноябре она уезжает на сессию, мы встретились за два дня до отъезда, очень недолго поговорили, она махнула ручкой «До свидания» и ушла. Учеба на полтора месяца, предлагал купить ей мобильник, она отказалась, спросил разрешения приехать – «Не надо, очень много занятий».
Он опять надолго умолк, бессмысленно держа в руках чашку с остывшим чаем, я тоже молчал, понимая, что не имею права вмешиваться.
Ветер продолжал буйствовать, и тепло в нашей комнате спасало только расположение ее с подветренной стороны, но плотные шторы беспокойно покачивались, вползая на подоконник и плавно скатываясь с него.
– Не утомил я вас рассказом? – неожиданно спросил Петр Петрович.
– Конечно, нет, но, если вам трудно вспоминать – не нужно, не тревожьте душу.
– Это вы напрасно, моей душе сейчас как раз и нужно это выплеснуть, слишком много на ней скопилось всего. Да… Когда началась реформаторская чехарда, я оказался без работы, русский человек доверчив, как ребенок, и раб ваш покорный за чистую монету принял болтовню о свободе, один материал опубликовал «не к месту», второй. Там и критики особой не было, я сельские районы хорошо знал, видел, куда их заводят перемены, вот и излил душу в нескольких очерках. Два напечатал, остальные вернули вместе с трудовой книжкой. Сильно обидно было, уехал в деревню, купил домик, два магазина арендовал и начал торговать. Противное, мерзкое это дело, но у меня много знакомых на оптовых базах, я уже при капитализме продукты закупал по социалистическим ценам, была такая ситуация года полтора. Дела мои круто пошли, цены низкие, а доход приличный, потому что закупал удачно. И вот однажды километров сто преследовала меня паршивая иномарка, я на «девятке» ухожу, они пытаются обойти, знаки подают. Останавливаться нельзя, у меня полный дипломат денег, расчет везу на фирму. В общем, ушел, но страх появился, обратился к начальнику милиции, у нас хорошие были отношения, он мне «Макарова» организовал. Я у него в тире пострелял, до этого пистолета в руках не держал, конечно, сплошное «молоко» на мишенях, а он меня успокаивает: «Ничего, когда бандиты прижмут, не промажешь». Не стал ему говорить, что в живого человека не смогу выстрелить, я и курицы в жизни не зарубил. Торговлю скоро бросил, но пистолет остался, начальник тот большим человеком в органах стал, всякий раз мне разрешение продлевал.
Вот пистолет этот и сыграл роковую роль. Я с возрастом хандрить научился, такая тоска порой накатит – хоть в петлю. Обратился к докторам, депрессия, говорят, надо лечить нормальным образом жизни. Работал много, писал по ночам, даже засыпал за компьютером. В ноябре издал большую книгу, ее не поняли, не приняли, в писательской организации обхамили, почти ничего не продал. Такая дичь! Зол был на весь белый свет, в тоску впал. И Маринки нет, звоню – тишина.
– А брат? Он же оставался дома.
– Конечно, но – тишина, как будто нет никого. Знаете, как бывает, пришла беда – открывай ворота, одно к одному. Две недели из дома не выходил, ко мне никто не ходит и не звонит. И тут я про пистолет вспомнил. Вынул его из сейфа, смазку протер, чакнул вхолостую, положил на стол. Вам может показаться странным, друг мой, да и я немало тому удивился: совершенно спокоен! Даже руки не дрожат. Тут же обоймы с патронами, а мне и надо всего один. Вот решение, вот выход! Как говорил мой покойный отец, «плакущих по мне немного», родных никого, а кто и есть, так не роднимся по разным причинам, возможно, и я виноват. Представьте себе, внутренне готов. И тут она.
– Приехала! – вырвалось у меня.
– Нет. Портретик тот в открытом ящике стола. Зачем полез – не помню, а взгляд у нее острый, осуждающий, прямо материнский взгляд, и улыбка лукавая на губах. Сгрохотал ящиком, избежал взгляда, а сам уже другой, куда решимость подевалась, убрал оружие, охватил голову, плачу. Над чем плачу? Да над собой, над жизнью своей никудышней, над скорой расправой. Жалко, видите ли, себя стало. Нажал две цифры на телефоне, электронная барышня сообщает, что сегодня 31 декабря. Год кончается, а я и не знаю, счет потерял. И вмиг у меня все перевернулось. В новогоднюю ночь всякие чудеса случаются, будь что будет, но Марину Николаевну, Маришку, как звал ее для себя, увижу.
Без предупреждения, без телефонного звонка еду в деревню, пробираюсь по сугробам к домику заветному, свет во всех окнах, выхожу из машины, набираю на мобильнике номер, отвечает женский голос, но не ее. Успел подумать, что кто-то из подруг праздновать пришел, поздравляю с наступающим, прошу пригласить Марину Николаевну. И слышу: «Она тут больше не живет». «А где она живет?». «Не знаю». «Простите, но вы ее квартиру занимали, неужели не знаете, куда она уехала и почему?!». «Не знаю, потому что нам квартиру от производства дали, я на ее месте зоотехником, мы из Казахстана приехали». Вот и все.
– Но вы ее нашли?
– Зачем? Мне кажется, судьба специально так нас развела, чтобы меня не загонять в угол, не было у нее другого выхода. Смотрите, как славно все разрешилось, никаких разочаровывающих объяснений, никаких трагедий. Незавершенность, незаконченность развития сюжета всегда была одним из ловких приемов в литературе, почему бы ей ни быть таковой в жизни?
11–17 января 2007 года

Букет

Дмитрий Борисович Витюков был редактором маленькой районной газеты в маленьком и не очень перспективном районе, дело свое не любил, но знал хорошо, мог четко поставить задачи сотрудникам, сам писал передовицы, обзорные статьи и даже очерки о хороших людях. Все в районе его знали, относились почтительно, все привыкли к его членству в руководящих органах и мягкому, ровному голосу при выступлениях, он считался человеком без будущего, но успешным и состоявшимся. Как-то ему даже вручили медаль «За трудовую доблесть», что вообще для газетчиков было редкостью.
Дмитрий Борисович и сам уже верил, что жизнь прошла, вялотекущая действительность его мало волновала, как, впрочем, и дом, и жена. Все стало привычным, ровным, скучным. Он заметно отяжелел и в свои почти пятьдесят выглядел старше и даже запущеннее. Очень любил читать, выписывал несколько журналов, покупал книги, в библиотеке ему всегда оставляли новинки. Он молча брал и молча приносил. Как-то заведующая попросила его высказаться о новом романе известного писателя на читательской конференции, на что редактор пожал плечами, но промолчал.
Дмитрий Борисович и сам забыл, что когда-то был немножко другим, чуть энергичнее, чуть эмоциональнее, в Уральском университете, где он учился на журфаке, в самодеятельности читал со сцены, имел успех, особенно по патриотической тематике. Маяковский в его исполнении был неповторим, голос и чувство завоевывали внимание слушателей, и зал обычно взрывался аплодисментами. На одном из студенческих концертов он увидел белокурую девушку, которая в паре с молодым человеком танцевала какой-то остроумный сюжетный танец. Стоя в кулисах, Дмитрий наблюдал за ней и восхищался, так она была грациозна и легка, мила и шаловлива. У стоявшей рядом однокурсницы спросил, кто та, что танцует, узнал, что с филологического, кажется, Середина. Дмитрий так и не уточнил ударение, Середина или Середина. Впрочем, какая разница, все равно он не подойдет и не будет говорить ей комплименты, и потому что не умеет, и потому, что сейчас его выход, «Стихи о советском паспорте». Громовым голосом он выдал знаменитую завершающую фразу, поклонился и ушел под грохот аплодисментов, в кулисах остановился, вытер платком лоб. Нервная дрожь легонько колотила его, но это было приятно, радовал успех, завтра декан непременно поблагодарит его перед лекцией, потому что декан в парткоме университета отвечает за идеологию, а Дмитрий и Маяковский очень даже этому способствуют. Он не сразу осознал, что есть еще одна причина для радостного настроения, эта маленькая светлая девушка со странной фамилией, надо бы найти ее, познакомиться. Он сам испугался этой мысли.
– Вот вы где, а я на выходе жду.
Она смотрела на него с обезоруживающей улыбкой, в короткой юбочке и белой кофте, в черных туфлях-лодочках. Лицо круглое в обрамлении волнистых светленьких волос, глаза голубые, губки чуть вздернуты, наверно, потому и нос тоже немножко вверх… Красивая!
– Я должна вам сказать, что вы очень здорово читаете Маяковского. Я бы тоже хотела, но у него стихи мужские, те, что можно со сцены. А вообще поэт – лирик, вы любите его лирику?
Никакой лирики Маяковского Дмитрий не читал и не знал, но молча кивнул, что любит.
– Это хорошо, – довольно сказала девушка. – Меня зовут Лиля, а вас?
– Дмитрий, Дима.
– Вы на каком?
– Журфак.
– А я литфак, филология. Третий курс. А вы?
– Тоже третий.
– Здорово! Пойдемте, или вы еще читаете?
– Нет, могу уйти.
Они вышли из дома культуры, где проходил праздничный концерт в честь годовщины Великого Октября, на город медленно падал снежок, закрывая вчерашнюю грязь, мутные лужи и черный тротуар. Лиля туфли несла в сумке, смело шагая в поношенных сапожках, Дмитрий в туфлях вынужден был прыгать через лужи, разметав полы широкого плаща, под задорный смех своей красивой спутницы.
За двадцать минут пути до общежития Лиля рассказала о себе почти все: она из маленького уральского городка, родители учителя в третьем колене, ее так же воспитали, в семье еще брат и сестра, но брат в Армии, а сестренка в следующем году тоже приедет поступать на филологический.
– Дима, вы почему молчите? Куда подевалась ваша сценическая мужественность и громогласность?
Дмитрий остановился:
– Вы меня извините, но я привык больше слушать, сцена – это совсем другое, а в жизни я…, наверное, стеснительный.
Лиля подошла к нему, приподняла кепку, надвинутую на самые брови:
– Давай перейдем на ты, что мы, в самом деле, как на балу?! Ты деревенский?
– Да, – обреченно признался Дмитрий и подумал: «Ну, все, это конец, сейчас она уйдет».
– Ой, как здорово! Я люблю деревню, каждое лето мы на месяц уезжали к теткам, у нас их много на Урале и в Курганской области, это сестры родителей. Чудные места и народ добрый. Ведь в деревне народ чище, чем в городе, согласен?
– Да, – кивнул Дмитрий.
– Расскажи о своей деревне.
– У нас село…
Дмитрий вспомнил о большом изгибе бывшего берега древнего моря или реки, ставшего местной горой, о своем старом селе Афонино, об одноименном озере, точнее – старице, в которой он дважды тонул в детстве, о таинственном и хмуром сельском кладбище, которое в начале века обосновал местный священник и на котором покоится прах его мамы. Он опасался, что Лиле это будет не интересно, но она слушала, сочувственно жала ему руку, когда он говорил о маме, смеялась, когда рассказывал о приключениях на рыбалке или в лесу.
У общежития Лиля сказала, что ей приятно было познакомиться с Димой, Дима буркнул в ответ, что ему тоже, и замолчал. Девушка улыбнулась:
– Дима, я жду, что ты назначишь мне свиданье хотя бы через день, завтра у нас семинар, я не смогу. Давай встретимся послезавтра?
– Да, – кивнул Дима.
– В семь часов вечера здесь же. Не забудешь?
– Не забуду.
Он был взволнован, очень рад знакомству и злился на свою беспомощность. Конечно, надо было еще в школе научиться танцевать, приглашать девушек, дружить, попробовать целоваться. А он влюбился сразу и безнадежно в самую красивую девушку класса и школы, мог только украдкой на нее смотреть, все знали о его влюбленности и все потешались над ним. Он очень страдал, когда она на школьных вечерах в тесном коридорчике танцевала под радиолу с ловкими и улыбчивыми парнями, когда на переменах смеялась в кругу одноклассников, в который он почему-то не мог войти. Он вообще казался чужим, не ходил в кино, всем прочим занятиям предпочитал книги, и только несколько раз в году становился героем школы, когда под давлением учительницы литературы Веры Алексеевны участвовал в концертах и конкурсах чтецов, занимая первое место.
В год окончания школы Дмитрий Витюков стал печататься в районной газете, его пригласили на районное совещание внештатных корреспондентов, и он там толково выступил, тогдашний редактор назвал его очень перспективным журналистом. С тех пор Дмитрий окончательно потерял покой, много занимался, готовился к вступительным экзаменам в университет. На выпускном вечере та красавица призналась ему, что ей приятны его чувства и что он тоже ей нравится, но Дмитрий к тому времени уже остыл, и этот разговор остался без продолжения.
Как он был благодарен и признателен Лиле, она не ждала его инициативы, не рассчитывала на его сообразительность, сама покупала билеты в кино и театр, сама подводила его к кафе и, смеясь, приглашала. Он смущался, что-то лепетал, но все проходило вполне пристойно. К Новому году Дмитрий с ребятами заработал хорошие деньги на разгрузке вагонов, они устроили вечер с шампанским и богатыми закусками. Лиля была рядом с ним, они танцевали, Димка после шампанского осмелел, приглашал ее снова и снова, Лиля беззаботно смеялась и тихонько ойкала, когда партнер в очередной раз наступал ей на ногу.
Погода была морозная и ветряная, окно комнаты затянуло развесистыми узорами, от прогулки по улицам сразу отказались. Теснились, танцевали, задвинув в угол стол. Пока меняли пластинку, Лиля шепнула Димке на ухо:
– Давай уйдем.
– Куда? – не понял он.
– В коридор выйдем?
Они незаметно вышли, Лиля потянула его за руку подальше от шумной кампании.
– Димка, мне скучно, – нежно глядя ему в глаза, сказала Лиля.
– Что я могу сделать, чтобы тебя развеселить? – несмело спросил он.
– Пойдем в нашу комнату, девчонки разбежались, мы будем одни.
В комнате было непривычно тихо, все аккуратно прибрано, Лиля сказала, что не будет включать свет, от уличных фонарей все видно. Она подошла к Димке, положила руки ему на плечи:
– Дима, поцелуй меня.
Димка понимал, что так и будет, уже был готов, осторожно взял ее головку в руки и неожиданно крепко поцеловал. Она с облегчением вздохнула, уткнулась в его грудь и прошептала:
– Господи, я уж боялась, что ты на это никогда не насмелишься.
Димка тяжело дышал и сердце его колотилось.
– Лиля, да, я трус, я боюсь сделать что-то не так, обидеть тебя и отпугнуть. А сегодня осмелел, теперь все время буду тебя целовать.
Они долго сидели на кровати, обнимаясь и целуясь, Димка ощущал трепетное тело девушки, упругую грудь, ее прерывистое дыхание. Она была так близко, только одно движение, и кнопочки блузки распахнутся, а юбочка и без того сбилась, но он вздрагивал и одумывался.
Когда постучались Лилины подруги, оба они были измотаны и обессилены, Лиля открыла дверь и включила свет. Димка смущенно жался к пустому столу.
– С Новым Годом, Дима!
– С Новым Годом, девчата! Лиля, я пойду.
Она вышла его проводить, он хотел обнять ее, но Лиля убрала руки:
– Иди, уже поздно.
– До встречи, Лиля.
– До свиданья.
– С Новым Годом!
– С Новым Годом!
Дмитрий Борисович и теперь, в зрелом возрасте и приличном уме, не нашел бы ответа на вопрос, что же именно изменилось в их отношениях с Нового Года, но точно Лиля переменилась, стала сдержанней, сромнее, что ли, при избытке его скромности их прогулки и беседы были просто товарищескими и очень краткими. Димка не обращал на это внимания, предполагая, что Лиля усиленно готовится к экзаменационной сессии, даже пытался поцеловать девушку при прощании, и иногда это ему удавалось.
Сессия и его закружила, он все сдал успешно и проводил Лилю на поезд.
– Я буду очень скучать без тебя, – сказал он.
Лиля улыбнулась:
– Наверное, нет, ты будешь читать книги и писать курсовую, помнишь, ты говорил?
Да, он говорил, и будет писать, но и скучать тоже будет.
– Дима, скажи, ты действительно любишь меня или ты привык ко мне и считаешь, что вот так и будет всегда?
Он растерялся, не зная, как ответить, что он действительно не представляет свою жизнь без нее, что да, он привык, и что это и есть любовь, наверное… Но он промолчал, потому что вышла проводница и попросила пассажиров пройти в вагон.
– Дима, ты подумай об этом, подумай, а встретимся, ты мне все скажешь.
За две недели каникул он ничего не прочел и ничего не написал, проклинал, что не взял Лилин адрес, чтобы вызвать ее на телефонные переговоры, приехал в Свердловск на два дня раньше, вечером перед началом занятий на стук в дверь комнаты она, наконец, вышла.
– Лиля, здравствуй, как я рад, что ты приехала! – Он обнял ее, она не противилась, но никак не отреагировала, при всей своей неопытности даже Димка это заметил. – Что с тобой, Лиля, ты нездорова?
Она грустно улыбнулась:
– Лучше бы я заболела, может, не было бы этих дурацких мыслей. Ладно, Дима, иди к себе, я буду разбирать вещи и готовиться к занятиям.
– Мы завтра встретимся? – тревожно спросил он.
– Наверное. Приходи, как всегда, в семь.
Какие-то странные были эти свиданья, они больше молчали или говорили о ничего не значащих пустяках, уже не ходили в кино с билетами в последний ряд, чтобы никто не мешал обниматься. Лиля не отказывалась от встреч и была им совсем не рада, через полчаса ссылалась на неотложные дела и уходила, холодно попрощавшись.
Димка не знал, что делать, он видел, что теряет ее, что это страшная для него потеря, но что можно изменить, никто не скажет, и она тоже молчит. С ребятами он эту тему не обсуждал, хотя они интересовались: «Что у вас там произошло?».
В мае, после большого концерта в честь дня Победы, Лиля при прощании сказала:
– Дима, у меня день рождения завтра, я тебя приглашаю.
Он обрадовался, весь вечер думал, что ей подарить, но с деньгами было туговато, потому товарищи посоветовали остановиться на цветах. Ближе к вечеру он поехал в цветочный магазин, но там было закрыто, он кинулся на площадь, потом на вокзал, на перроне с явной переплатой купил мимозы, большой букет.
Он эти цветы с тех пор терпеть не может, даже на открытках, и букет этот запомнил на всю жизнь. Когда он вошел, в комнате было несколько девушек, все уже знакомы, он подошел к празднично одетой имениннице и с поклоном протянул букет.
– Спасибо, Дима. – Она привстала на цыпочки и почти как брата поцеловала его в щеку. Девчонки засмеялись, все хвалили букет.
Вдруг пошел дождь, с сильными порывами ветра, окно пришлось закрыть, тем более, что началась гроза, молнии рвали небо, а гром ударялся прямо в крышу общежития.
За столом Дима сидел напротив Лили, ухаживал за соседками, поддакивал тостам и даже сам сказал, что сегодня все тосты за именинницу, что незамедлительно было одобрено застольем. Димка напрасно ловил ее взгляды, она старательно избегала встречи и наигранно смеялась всякой шутке. Вдруг дверь отворилась и в комнату – не вошел – влетел молодой человек в мокрой рубашке, сам весь мокрый от дождя, но впереди себя он нес беремя распустившейся сирени.
Димка знал этого парня, он с юридического, большая умница, папа у него где-то в верхах, парень был модным и пользовался успехом у девушек, так все говорили. Димка пытался сообразить, как тот здесь оказался, ведь не могла же Лиля его пригласить?
– Мне сказали, что в этой комнате празднуется день рождения красивой девушки. Нет-нет, не надо подсказок, я никогда не пользуюсь шпаргалками, дайте мне определить, кто она.
И парень безошибочно потянулся со цветами к Лиле, да и невозможно было ошибиться относительно той, что сидит во главе стола. Лиля была до неприличия счастлива, она охватила букет обеими руками, бутоны выпадали на стол, прямо в тарелки с салатом, все разом заговорили, возле именинницы совсем некстати образовалось свободное место, и парень перелез к нему чуть не через весь стол. Лиля все еще стояла со цветами в руках и вдруг громко сказала:
– Хочу, чтобы все знали: нет для девушки более чудного подарка, чем мокрая от весеннего дождя сирень, это самые красивые цветы на свете.
Димка вдруг ощутил такую пустоту вокруг себя и такую тоску, что едва не заплакал, тихонько вылез изо стола и вышел. Больше он к Лиле не подходил.
На четвертом курсе он заметил, что девушка на раздаче в студенческой столовой очень заинтересованно на него смотрит, и порции у него намного солиднее, чем у товарищей. Однажды вечером Димка встретил ее у выхода с кухни, они познакомились, в первый же вечер на лестничной площадке ее дома до полуночи целовались, а через месяц сыграли свадьбу. Тамара родила ему троих детей, кормила борщами и котлетами, похожими на студенческие, и изредка ворчала, что поторопилась замуж за деревенского и уехала из города. Дмитрий Борисович не обращал на ее слова никакого внимания, брал книгу и уходил на диван в дальней комнате. В книгах часто описывали счастье, о котором он так немного знал.

14-16 марта 2009 года


Встреча

Условия тендера на строительство спортивного комплекса в своём родном городке Владимир Порфирьевич увидел в Интернете случайно, и хоть давно оттуда уехал, а после перевез и родителей, так что никого на родине не осталось, но неожиданная находка как-то встревожила, даже взволновала, ночами вдруг стали приходить картины, которые никогда до этого не вспоминал. Он окончил строительный институт, дослужился до главного инженера строительного треста, перспективы открывались необозримые, но всё пошло кувырком, у треста не оказалось заказов, потом финансирования, начальник как-то утром сухо с ним попрощался и уехал в Москву, насовсем. Правда, после выяснилось, что он успел продать все запасы стройматериалов, но тогда это никого не взволновало. Владимира Порфирьевича пригласил крупный чин из администрации области и предложил без тени смущения: отдай мне базу комплектации, а всё остальное забирай себе. Как забирать – он не знал, но юристы администрации в несколько дней оформили нужные документы, и три городских организации стали его собственностью.
Скоро «Стройсервис» Венгеровского стал ведущей кампанией в городе, он без труда выигрывал конкурсы на самые выгодные объекты, научился давать на лапу и даже сам устанавливал проценты отката. Новый мэр города попытался приручить бизнесмена званием депутата законодательного собрания, но на встрече в его кабинете поздним вечером Владимир Порфирьевич после рюмки коньяка сказал, что его совершенно не интересует общественное положение, что его задача строить и строить. Мэр вежливо согласился, но тут же возразил: строить Венгеровский будет только тогда, когда этого захочет он. Владимир Порфирьевич быстро сообразил, что тональность надо снижать и напрямую спросил, сколько надо мэру, в месяц. После минутных торгов сошлись на сумме, и через пару месяцев главный строитель стал депутатом.
Когда коммунистическая газета опубликовала большую статью о мутных делах в «Стройсервисе» с указанием заработной платы каменщиков, монтажников, отделочников и годового дохода хозяина, его отец, фронтовик и партиец, всю жизнь проработавший слесарем в железнодорожном депо, весь вечер крыл сына матом и называл жуликом. Дело кончилось полным разрывом, Владимир Порфирьевич вызвал из деревни сестру, купил ей большую квартиру и перевез туда отца, назначив хорошее содержание.
Дети выросли и проучились в Европе, но Владимир Порфирьевич не увидел в них помощников и обоих сыновей отправил в столицу, хорошо проплатив их теплые места. Домик себе он построил на первые серьёзные доходы в пяти километрах от города и жил там с женой, тайно от неё имея скромный коттедж в центре для гостей и женщин, с которыми время от времени уединялся, предупредив всех, что уехал по делам. Он никак не вмешивался в политику, не давал интервью и даже издевался над коллегами–депутатами, которые не упускали возможности полепетать с экрана телевизора. У него не было друзей и врагов, ничто за пределами строительного бизнеса его не интересовало, и такую жизнь он считал единственно возможной и интересной.
Известие о строительстве стадиона в родном городке стало всё незаметно менять. Вспоминались школьные товарищи и друзья юности, уютный городок, с которым простился, уходя на службу в армию, и бывал там пару раз, пока учился в институте. Всё давно забылось, ан нет – вдруг всплыл в памяти одноклассник Толя Синилов, постоянный конкурент на спортивных соревнованиях, в одиннадцатом классе вырвавший у него победу в кроссе на последних метрах, чем вызвал стойкое неприятие и злобу. Ещё невзрачный Витя Кизеров вспомнился, вдруг оказался соперником в симпатиях к Настеньке, милой и скромной девушке, дружбы с ней искали все парни, но только с Володей она гуляла после школьных вечеров отдыха. Витя совсем было выпал из его интересов, но Настенька стала избегать Володи, а на выпускном вечере открыто призналась в чувствах к этому веснусчатому и не особо броскому пареньку. Володя был тогда сильно обижен, напился портвейна и наговорил гадостей Настеньке. Впрочем, с Витей у неё ничего не получилось, ему писал кто-то, что Настенька вышла замуж за своего однокурсника в пединституте.
Понимая, что просто так ничего не бывает, Венгеровский справедливо отнес свое внезапное беспокойство к проискам наступающей старости, всё-таки далеко за пятьдесят, и хоть плоть ещё крепка, два отпуска на заморских пляжах и постоянная забота личного доктора дают результат, но есть ещё нечто, способное перевернуть устоявшуюся жизнь и разбудить чувства, о которых и не подозревал. Скоро стало ясно, что в родной городок придётся ехать и купить право на строительство стадиона. Его не интересовала материальная сторона, пусть даже фифти-фифти сработает на этом объекте, но он его построит, пусть наездами, но побывает в городке, возможно, встретит знакомых, встряхнётся, успокоит душу.
Предварительно договорившись о встрече с главой городка, Владимир Порфирьевич выехал рано утром, чтобы к обозначенным пятнадцати часам быть на месте. Водитель Роман, молодой, но за отдельную плату прошедший подготовку в учебном центре спецслужбы, уверенно вёл джип по истерзанной большегрузами дороге. Венгеровский не дремал, вопреки обыкновению, с удовольствием смотрел на выходящие из-под снега поля, потемневший от набрякших почек лес, радовался чему-то, как будто впервые видел. До родных мест ещё далеко, но волнение уже охватывало его, в таких вот лесках, прострельных берёзовых, мальчишки почти деревенских пригородов пропадали целыми днями не просто убивая время, а добывая кой-какое пропитание к скромным семейным достаткам. На берегу вот такой же речушки загорали после купания, тут же ловили окуней и раков. Венгеровский вовремя ощутил слезу, скатившуюся по щеке, подобрал её платком и отвернулся от водителя, чтобы, не дай Бог, не заметил.
Главе города он сказал, что готов на любые условия получения подряда, тот ответил, что наслышан о мощной строительной кампании и будет очень рад, если она возьмётся за комплекс, но его смущает выраженное желание господина Венгеровского, ведь объект в пятистах километрах от «Стройсервиса», это такие затраты и сложности управления. Тогда Владимир Порфирьевич открылся: это мой город, и я хотел бы поучаствовать в его обновлении, тут же предупредил, что вынужденное откровение должно остаться в кабинете.
Глава пригласил специалистов, на широком полированном столе разложили проект, Владимир Порфирьевич быстро оценил степень его сложности, глянул на итоговую цифру сметной стоимости. Когда ушли специалисты, Венгеровский написал на листке и сказал, что даст в заявке эту цену, она значительно меньше сметы, так что соперников не будет. Он тут же добавил, что готов вознаградить хозяев, если его просьба будет удовлетворена. Глава смутился, попросил на эту тему больше разговора не заводить и предложил зайти в конце рабочего дня, к этому времени он постарается решить все вопросы, чтобы дать земляку положительный ответ.
У ресторана он отпустил водителя, потому что хотел побыть один, заказал обед, выпил рюмку коньяка. Обслуга, знавшая своих постоянных клиентов и видевшая шикарный автомобиль гостя, старалась угодить и мешала думать. Он только что ездил к своей школе, её нет, стоят два уродливых коттеджа, но густые заросли черемухи и сирени сохранились в дальнем углу, вот тут пятиклассниками играли в чику, а в девятом классе он целовался с девочкой из восьмого, она потом до последнего звонка за ним бегала, но чувства не было, а по другому юность не может. Как её звали? Валя…, Галя…, Катя…, кажется, Катя. А она любовно звала его Вольдиком, откуда взяла такую форму имени, скорее всего, сама придумала. Венгеровский улыбнулся: какой замечательный пласт своей жизни он упустил, совсем забыл, хорошо, что случай выпал и свёл с дорогим прошлым. Надо поручить юристам, чтобы нашли одноклассников, а потом устроить встречу, учителей найти, кто ещё жив, расходы он возьмёт на себя.
Владимир Порфирьевич погулял по центральной улице, она не очень изменилась, мало новоделов, старые дома кое-как приведены в порядок, но зелени, как и в те годы, с избытком. Вглядывался в лица, порой попадались напоминавшие кого-то, но он знал, что такое бывает, потому не придавал значения. Да и встречаться с кем-то сейчас не очень хотелось.
Из кабинета главы городка он спускался по широкой мраморной лестнице чуть усталый, но довольный положительным решением своего странного вопроса, глава заверил, что вопрос согласован с губернатором и подряд будет передан «Стройсервису». Рабочий день окончен, уборщица в синем халате уже трет пол вестибюля, но яркий свет ещё заливает парадный марш. Венгеровский осторожно ступил на влажный мрамор, боясь поскользнуться.
– Вольдик!
Он вздрогнул и остановился, в тот же миг пронеслось в голове издевательское: до глюков довели воспоминания.
– Вольдик, это ведь ты, не исчезай!
Венгеровский оглянулся: уборщица в синем халате с улыбкой далёкой восьмиклассницы смотрела на него. Он кивнул:
– Да, я Венгеровский. А вы – Катя, Екатерина?
Она обрадовалась:
– Да, Катя, а почему ты со мной на вы?
Он смутился:
– От неожиданности. Извини.
– Ты откуда приехал? На приёме был? Не переживай, если отказали, они теперь нашего брата не понимают. Говорят, капитализм.
Он согласно кивнул.
– Ты спешишь? Я столько лет тебя не видела! Давай выйдем в сквер, посидим на скамейке. Фрося, я потом домою, ладно?
Они вышли. У Кати только улыбка осталась от прошлого, глаза потухли, лицо посерело, она ссутулилась. И голос тоже остался прежний.
– Как живешь, Катя? – спросил Венгеровский, чтобы хоть как-то поддержать разговор.
– Живу, Вольдик, как все. Пенсия плохонькая, но и за то спасибо. Работаю вот. Муж у меня больной и сын в тюрьме сидит, после Чечни на рынке торгашей погонял. Я после того совсем не своя стала. А ты как?
– Да живу…, – неопределённо буркнул Владимир Порфирьевич и добавил нелепо: – Как все.
– Тоже тяжело, выходит. Сам выкручивайся, Вольдик, сюда не ходи, им не до нас. Я вот бычью голову сегодня купила, у частника, так что и язык целый. А то брала у хачиков, всё, язык выдран, а это же деликатес. Я тебе подскажу, Вольдик, как голову обрабатывать надо, ты свою жену научишь. Первое – проси, чтобы глаза сразу убрали, я не могу, когда она на меня смотрит, жутко. Потом с челюстей мясо ножом срежь, а челюсти выбрось, зубы варить тоже неприятно. Пипку сразу отруби, ни к чему она. Дальше топором разделай коробку и водой залей, вымочи хорошо, в нескольких водах. Мясо тогда красивое делается, белое. Потом варить на тихом огне, часа два-три, только кроме соли ничего не клади. Пусть остынет, и в таз, кости выберешь, а мясо, мозги, всё, что там есть, через мясорубку пропусти и в банки. Потом хоть суп варить, хоть в кашу добавить, вкусно. Язык я отвариваю и, как картошку от мундира, освобождаю от кожи. А потом в салат вместо колбасы хорошо, колбаса-то сейчас – не пойми, что, зато деньжищи... А это натуральное и своё. Запомнил?
Венгеровский тупо кивнул.
– Тебя ждут, наверно. Ты иди. Вольдик, я тебя всю жизнь помню, всё помню до ниточки. Хорошо, что ты со мной не связался, а то мучился бы сейчас. Я, видно, проклята при рождении. Ты иди, мне ещё мыть надо гектар.
Он встал. Как уходить? Попрощаться или сказать до свидания? Пообещать, что ещё увидимся? Соврать?
– Прощай, Вольдик, ты мне, как в награду, привиделся. Прощай.
Она не стала дожидаться ответа, медленно пошла к освещённому крыльцу.
В машине он долго крепился, потом охватил голову руками и завыл. Водитель с испуга резко затормозил, выскочил из машины, открыл дверь со стороны шефа. Владимир Порфирьевич низко опустил голову и рыдал. Роман предусмотрительно отошел в сторону. Через несколько минут шеф окликнул его знакомым командным голосом и приказал забыть всё, что тот сегодня видел.

7-8 марта 2010 года


Женитьба Золотухина

Нет, не напрасно грозился партийный секретарь, что за аморальное поведение передаст дело, он так и сказал, что дело, – передаст в райком, и пусть там с ним разбираются. Семену Золотухину противно было, что в его жизнь вмешиваются посторонние, терпимо, когда это касаемо работы, тут никуда не попрешь, заместитель председателя по животноводству кругом подотчетен, но с бабами-то позвольте самому разобраться. Ничего подобного, в последний раз парторг пригрозил: молва идет, потому собирайся, член партии, в райком и объясняйся, почему ты на старости лет с ума стал сходить, забросил дом, жену свою, с которой прожил без малого сорок лет, и почти перешел к одинокой Анне Бородиной.
Конечно, со стороны это невозможно понять, потому что и года уже подпирают, и семья у Семена Федоровича была немалая, два сына и дочь, теперь в чужих краях живут, давно на своих ногах. Жена бессловесная, никогда поперек слова не скажет, со всем согласна. Дом приличный, хозяйство, мотоцикл «Урал» ему через райком выделили, считай, первому в колхозе. Со стороны посмотреть: что не жить? А он зачастил к чужой бабе, да и не особо скрывался, а когда в колхозной бухгалтерии женщин за обсуждением непутевой Анны застукал, спокойно сказал враз онемевшим, что Анна теперь жена ему, фактически жена, и что формальности все для людей они на днях оформят.
Вскоре после этого в райком поехал, на всякий случай партийный билет с собой взял, Анну успокоил: никакого значения для них этот разговор не возымеет, разве что ускорит события да кровь немного попортит.
Первого секретаря Рыбакова Семен хорошо знал, тот в колхозе бывал частенько, заместителя уважал, советовался по хозяйственным делам, но была за первым нетерпимость к вольным проявлениям, например, пристрастия к спиртному он не прощал, а еще любовных приключений. Поговаривали, что в молодые годы Рыбаков сам был ходок еще тот, но со временем образумился, да и должность уже не позволяла вольничать, все-таки деревня, не спрячешься, люди все видят. В душе Семен заранее смирился с любым решением райкома, но как-то занозило, партбилет он на фронте получал, правда, тот давно отняли и выдали в порядке обмена новый, но год-то вступления обозначен, 1943-й. Знатное было время, по всем фронтам наступали, Семен в роте автоматчиков один остался от первого призыва, всех друзей схоронил или по госпиталям растерял. Отдашь билет – как часть памяти выбросишь.
Перед самым обедом секретарша позвала его из коридора, он вошел в кабинет, в котором не раз бывал на совещаниях. Рыбаков кивнул, не вставая, и руки не протянул, это Золотухин отметил и заодно утвердился, что добра ждать не приходится.
– Садись, – сказал хозяин кабинета. Гость примостился на крайний стульчик. – Рассказывай, Семен Федорович, как дошел до такой жизни.
– Вы про работу или про что, Василий Петрович? – неожиданно для себя переспросил Семен.
– Ты дурака-то не валяй, мы с тобой не тридцать ли годов знакомы, так что давай начистоту, что там у тебя с семьей?
Золотухин хотел было сказать, что семьи у него давно нет, как детей проводили, так и нарушилось все, будто они развезли с собой все благополучие и благопристойность этого завидного дома. Куда-то в пустоту провалились беззаботные дни семейной радости, когда после долгого дня на работе он приходил домой, мылся в баньке, заботливо протопленной хозяйкой, говорил с ребятишками об учебе, об играх, о книжках прочитанных. Не было для него другой жизни, работа и семья, жена и дети. Конечно, не насильно его женили, к тому времени такая мода прошла, сам выбрал свою деревенскую, сразу после демобилизации. Он пытался после определить границу между нормальной жизнью и ее утратой, и находил эту грань как раз на прощании с дочкой, которая после техникума вышла замуж и без свадьбы уехала на Север. Родители остались вдвоем, и сразу стало заметно, насколько они чужие без детей. Семен испугался своего открытия, но каждый день подтверждал, что это правда. Нет, он не ругался с женой, не устраивали они скандалы на всю улицу, как это бывало кое у кого, и сковородками друг в друга не швырялись. Опустела вдруг душа, жену ни в чем не винил, да и сам долго не мог разобраться, почему пироги стали невкусными, почему незаметно стал ночевать на диванчике, сначала как бы случайно засыпал под телевизор, потом и вовсе перебрался.
– Что там у тебя с семьей?
– С женой разводиться буду, Василий Петрович, так получается.
– Ты к женщине этой совсем перешел, с вещами?
– Пока нет, иногда дома ночую, хозяйство все-таки, надо поддерживать.
Секретарь встал из-за стола, прошелся по кабинету:
– Нехорошая картина вырисовывается, Семен Федорович, для руководителя, для члена партии, что люди говорят, ты знаешь? А говорят, что коммунист не может вести аморальный образ жизни. Ты согласен?
Семен напрягся:
– Не согласен, Василий Петрович, потому что коммунист тоже человек, а у человека чувства есть, как тут быть? В уставе нигде не написано, что я должен жить с нелюбимой женщиной.
– Ишь ты, какой теоретик, под свое многоженство уже марксизм подвел. Ладно, не пузырись. Ты кругом не прав, потому слушай. Выговор по партийной линии ты получишь, на работе оставим, тебе сколько до пенсии?
– Два года.
– Доработаешь, там посмотрим. Имей в виду, поблажка тебе только за счет твоих заслуг, а что касается женщин, ну, подумай сам, Семен Федорович, дай сегодня волю – половина мужиков своих баб бросит, ведь так?
Золотухин опять хотел сказать, что партийной дисциплиной семью не удержишь, но перечить не стал.
Анна увидела его в окно и выскочила в ограду, встретила у калитки. Семен обнял ее, пригладил выбившиеся из-под платка волосы, вытер набежавшие слезы. Ему стало легко и просто, так всегда было, когда он приходил к ней. Он давно заметил эту работящую женщину, громкоголосую, но безвредную, она не жаловалась никогда, а прямо высказывала все претензии телятницы к руководству, Семен Федорович старался поправить дела, чтобы в следующий раз вопросов было меньше. Он и сам не заметил, что зачастил в телятник, заботиться о подрастающем молодняке входило в его обязанности, но многие животноводы видели, что не все так просто.
Тогда же устроили на ферме встречу Нового года, голубой огонек назвали, посидели за столом в красном уголке, выпили, песен попели, даже потанцевали под гармошку, скотник Пантелей Шубин съездил домой, привез хромку. Расходились уже под утро, да так вышло, что мимо дома Семен утянулся вслед за Анной, догнал ее в калитке, придержал за рукав:
– Что же ты от меня бежишь, Анна, брезгуешь моими годами?
– Разговоров боюсь, Семен Федорович, жена у тебя и работа ответственная.
– В избу-то пустишь?
Она молча прошла в ограду, открыла дверь, в избе включила свет, задернула занавески на окнах, присела к печке и подпалила приготовленные заранее дрова. Не снимая полушубка, он привалился к столу, положил шапку на подоконник.
– Закурить разрешишь?
– Кури, вот блюдечко под пепел.
– Анна, я есть хочу, салаты-винегреты не по мне. Не дай с голоду помереть.
Она пихнула на элетроплитку кастрюльку с водой, сунула в нее кипятильник и принесла с мороза мешочек с пельменями. Порезала булку подового домашнего хлеба, из подполья достала грузди, огурцы и капусту, открыла банку помидоров, поставила бутылку водки. Готовые пельмени выложила в глубокую тарелку и залила бульоном:
– Угощайся, Семен Федорович.
– А себе рюмку?
– Не пью я совсем.
– Со мной. Прошу, Анна.
– Ради тебя только. С Новым годом, Семен Федорович!
Она пригубила рюмку, сморщилась и закусила грибочком. Семен густо обсыпал пельмени перцем, полил уксусом и хлебал деревянной ложкой вместе с бульоном.
– Анна, отчего замуж не выходишь? Женщина ты видная, все при всем, есть на что посмотреть, на работе молодец, в доме у тебя порядочек.
Анна смахнула слезу:
– В молодости не повезло на доброго мужика, а потом где его взять, толковые все прибраны, а бросовые мне не нужны, лучше одной мучиться.
– Меня не прогонишь сегодня?
– Не прогоню. Только до света домой уйдешь, чтоб не видел никто…
Давненько это было, с той поры жизнь Семена стала другой, с тайным неведомым смыслом, он в свою ограду заходил как в чужую, свою скотину управлял, как соседскую, когда хозяева уезжали дня на три в гости к детям, зато обрел Анну, в ее избе с отгороженной маленькой горенкой было тепло и уютно, и он не задумывался о причинах этих перемен, только удивлялся уже почти забытому чувству влюбленности. Гнал, конечно, от себя такие мысли, но никуда не денешься, с Анной не просто баловство, как иногда случается, а душевное и сердечное, и это его радовало.
С женой объяснился спокойно, хотя тянул до последнего, она сама и попросила уйти.
– Переходи к ней совсем, Семен, не позорь сам себя, да и детям надо сообщить, а то в каждом письме спрашивают.
– Ты не переживай, я кроме своего барахла ничего не возьму, да мотоцикл еще. Деньги с книжки на твою переведу, половину. Детям напиши, как есть, пусть потерпят с выводами, потом поймут, с годами. Не суди меня строго. Прощай.
Утром на двери колхозного правления Семен увидел объявление о партийном собрании с повесткой «Персональное дело члена КПСС Золотухина С. Ф.», не заходя к себе, прошел в кабинет парторга.
– Собрание ты назначил?
– Не я, а партком по согласованию с райкомом. Твое поведение надо обсудить.
Семен чувствовал, что кровь закипает, но взял себя в руки:
– Убери объявление, не смеши людей. Что же вы, как вампиры, любите в чужих жизнях копаться и кровь пить? Есть у тебя пара подручных ораторов, они сами уже ничего не могут, ни бабу обнять, ни ста грамм выпить, потому готовы растерзать любого, кто выпьет и обнимет. До чего же вы мне надоели со своей дурью! Сними объявление, а я сейчас вернусь.
Он прошел в свой кабинет, открыл сейф, взял партийный билет, аккуратно отделил фотографию от бумаги и вернулся в партком. Секретарь говорил по телефону, увидев вошедшего, крикнул в трубку:
– А вот и он сам! Хорошо, передаю.
И протянул трубку Золотухину.
– Слушаю, – сказал Семен.
– Здравствуй, Рыбаков. Ты чего там вольничаешь? Говорят, совсем перешел к своей любовнице? Зачем требуешь объявление снимать?
– По мне, пусть висит, Василий Петрович, только я на собрание уже не пойду.
– Как не пойдешь, ты что задумал, Семен?
– Уже решил. Чтобы партию не позорить, сдаю партбилет.
– Обожди, не дури, я приеду на собрание.
Золотухин устало улыбнулся:
– Не надо ничего предпринимать, я все решил. И за должность не держусь, раз беспартийный – на рядовую работу пойду, ты же знаешь, Василий Петрович, что я мужик работящий.
И положил трубку.
                29 марта – 11 апреля 2009 года.   
 



ПОДАРОК СУДЬБЫ
Рассказ об уголовном любовном деле,
писаный капитаном милиции Шешуновым.


Гражданин редактор!
При сём препровождаю к Вам текстовой материал на 103 страницах, прозаический рассказ с дополнениями в виде вставок из обнаруженных мною в компьютере воспоминаний, а точнее сказать, размышлений жертвы перед принятием трагического решения, в результате которого я был втянут в совершенно неожиданную историю, ставшую завершающей в моей следственной карьере, а так же копий с диктофонных записей опросов по этому делу, учинённых мною в ходе следствия, и расшифрованных потом моею женою Клавдией Андреевной. А разговоры эти, слишком вольные для уголовного дела, чуть не довели супругу мою до полной моей отставки ещё до озлобления начальства и полученной отставки по месту службы.
Находясь не при делах и всё время пытаясь разобраться в этом ужасно запутанном смертельном исходе, я дошел до мысли произвести запись всего мне известного и донести потом до людей читающих и понимающих всю эту сложность, чтобы каждый по мере отпущенного соображения и полученного воспитания сделал своё толкование происшедших происшествий.
Чтобы дать Вам представление, что имеете дело с человеком серьёзным и обстоятельным, спешу сообщить, что после службы в Советской Армии направлен был в Высшую школу милиции, которую успешно окончил и получил назначение по месту рождения и жительства в свой районный отдел милиции, где и служил следователем. За это время такие случались преступления, про которые можно было писать целые тома не только следственных дел, но и детективных книг, каких огромное количество печатают сейчас и распродают, а я покупаю и читаю, потому что очень люблю свою работу и со школьной скамьи собирался быть писателем, но не выходило всё, одно за другим. Сначала в армию угодил, отпахал в Афганистане целый год, потом учеба в Вышке, тоже сильно не попишешь, нас тогда гоняли и по учебникам, и по практикам. А когда самостоятельная работа началась, тут уж совсем не до писания, за день столько сочинишь протоколов и прочих разных документов, что вечером ни на бумагу, ни на что другое смотреть не хочется.
А ведь были события прелюбопытные, такие закрученные преступления, что неделями не бывал дома, а всё изучал обстоятельства и собирал улики, десятки людей опрашивал, чтобы выйти на преступника. К примеру, убийство было в районном центре, так аккуратно замаскировано, что и носа не подточишь. А внешне всё прозаично. Приходит мужик на обед домой, кочегаром в котельной работал, а дом рядом, многоквартирник. Только он дверь открыл своим ключом, на него человек кинулся с ножиком, это он потом так пояснял, а поначалу всё по-другому смотрелось. Когда меня вызвали, и прибыл я к месту происшествия своим ходом, потому что от милиции до того дома триста метров, то обнаружил следующую картину: лежит мужчина на вид лет тридцати пяти, вниз ничком, под ним лужа крови. «Скорая» тут же подскочила, фельдшер Чагочкина констатировала смерть от ножового проникновения во внутренние органы и прямое поражение сердца, это уж потом вскрытие установило. Здесь же присутствует убийца, нож я сразу изъял и приобщил, мужчина сильно психически пострадавший, но говорить может. При понятых начинаю опрос. Говорит, дверь открыл, тот кинулся, а кочегар шустрый оказался, от удара увернулся и ножик выбил, подхватил, да и пырнул. Всё, говорит, в секунды произошло, сразу и милицию вызвал. Прямо детектив американский, а не уголовное преступление.
Надо Вам сказать, что районный центр наш – что ни на есть деревня, все друг друга знают, но я в убитом не нашел знакомого, может, где и встречал, но личность мне не известная. Кочегар тоже сомневается, что когда-то видел этого человека, и как он попал в его закрытую квартиру – ничего пояснить не может. В это время прибежала его супруга, ещё во дворе голосит, что мужа её драгоценного зарезали, а как в подъезд вошла, так и сомлела: муж живехонек стоит, хоть и трясется от нервного переживания, а трупом лежит совсем другой. Тут с ней обморок сделался, повалилась на пол, я веко легонько приподнял, а глаз-то живой, прямо мне в лицо смотрит. Значит, не потеря это сознания, а, напротив, одна видимость, и видимость эта должна иметь причину, которая укажет мне путь к раскрытию убийства. Передаю кочегара, мужа её, своему напарнику, а жену любящую в комнаты завожу и напрямик спрашиваю, где у ней ключи от квартиры и кто есть убитый мужчина. Ключи она по карманам искать не стала, а с тумбочки их спохватила и показывает. А как же, говорю, ты собиралась в квартиру попасть, и как в ней оказался этот мужчина, и почему кинулся он на мужа твоего с ножом, от которого и пострадал? Деваться ей некуда, завыла в голос и всё рассказала. Оказывается, на курорте она была прошедшим летом, и, как водится, завела там роман санаторный, да, видно, далеко дело зашло, коли он к ней через полгода приехал, тайно встречались у подружки одной, там и порешили мужа убить. А коли он приезжий и нигде в селе не показывался, никто на него и не подумает, так, видно, рассуждали.
При понятых я её показания записал, труп на вскрытие отправил, мужа неубитого с собой забрал, чтобы не натворил чего лишнего, хотя, на мой характер, супругу ту надо было на месте отвалтузить, хотя бы затрещину вломить, даже я, как представитель власти, на первых порах сделал бы вид, что ничего не произошло. Удивительные люди эти русские мужики, он не только её не прибил, он худого слова ей не сказал, а потом , всё-таки дело на него в суд передали, а вот по факту заказа, как теперь говорят, на убийство мужа со стороны жены прокурор в возбуждении отказал, и проходила она в суде как свидетель. Кочегара того оправдали, всё в пределах необходимой обороны, это я обстоятельно доказывал, даже специальную литературу читал, а из суда они вместе с супругой домой пошли. Всё это на виду в селе, поначалу дивились люди, мужики гневались на его упрощенческую позицию, но жизнь – сложная штука, как говорил один знакомый доктор, у той пары потом еще двое ребятишек народились, а теперь и не помнит никто про то убийство.
Вот чем не предмет для исследования? За это раскрытие получил я звездочку старшего лейтенанта, а ещё после суда, вечером, как спать уложиться, супруга моя Клавдия Андреевна крепко меня обняла и шепнула вгорячах, что никогда бы такого не позволила, как эта (она назвала заказчицу нехорошим словом), а с женой моей такого сроду не было, чтобы она вдруг слово в постели сказала после отбоя.
 
Я почему Вам так просторно рассказываю о своей персоне, вовсе недостойной такого с Вашей стороны внимания, если бы не особые обстоятельства. Два года назад дежурю я в опергруппе, это такая команда на всякий случай, чаще всего так и проспим в дежурке, потому что район сельский, спокойный, не сравнить с городом, где проблемы каждую минуту. А тут ночью, точнее, уже на рассвете, будит меня дежурный:
– ЧП на трассе, легковушка заскочила под фуру, сейчас с мобильника позвонил водитель. Собирайтесь.
Садимся в машину, дежурный на «скорую» сообщил, столкновение на десятом километре, едем.
– Вы заметили, мужики, как границу с Казахстаном закрыли и весь поток пошел через наш район, сколько трупов по дороге собираем?
У нашего медэксперта только и разговоров, что про трупы, толи ему интересно, толи нас дразнит. Я не любитель на дорожные аварии выезжать, такого в другой раз наглядишься – жить не хочется. И что интересно: после такого наглядного пособия тоненько чувствуешь, что жизнь твоя ничего не стоит и на волоске висит, и волосок этот в любой момент может лопнуть, даже вроде к людям начинаешь душевнее относиться, и дома с женой и ребятнёй тоже.
Я как-то подумал, что надо бы людям почаще напоминать, что есть конец всему, вот ты есть, и вот уже везут тебя вперед ногами в кузове грузовика, и толпа идет с веночками и так просто, из любопытства. Я замечал, что умрёт человек или нелепой смертью погибнет, вроде всколыхнутся люди, жалеют, а через неделю уже и не вспомнят. Мне дружок рассказывал, он в Кузбассе на шахте работал, говорит, инженер у них был несносный, и вот сидят они в выходной во дворе, в домино стучат, пиво пьют, и про инженера того разговор зашел. Как только его не гадили, у каждого нашелся пример ему вставить пистон, и подходит к ним мужик из соседнего дома, говорит, что инженер только что скоропостижно скончался от сердечного недомогания. И все тут же начали его хвалить, и у каждого нашлось доброе слово. Неужто надо человеку нечаянно помереть, чтобы о нём сказали приличное?
А насчет аварий с нехорошим исходом эксперт наш прав, гаишники как-то говорили, что в иные дни до тысячи машин проходит за сутки туда-сюда, в основном большегрузы, иномарки, скорости сумасшедшие, порядка никакого. А легковушки между ними снуют, как проморгал, так и смертельный исход. К тому же выпивши многие ездят, особенно кто с деньгами, я сам в рейде был, остановили одного в поддатии, девица полуголая рядом, достает он пачку тысячных, не меньше двадцати, я сразу отошёл, порядков не знаю, а старший взял, мне тоже три тысячи достались. Но это между нами.
Так вот, об этой аварии. Стоит на своей стороне большая машина, «вольво», кузов крытый, груженая. В стороне кверху колёсами лежит легковая, черным цветом, вся измятая, как будто кто её пожевал и выплюнул, марки «мерседес». Рядом человек лежит, мужчина, явно неживой. С фуры двое подбегают, начинают что-то объяснять, но наше дело сначала с человеком разобраться. Эксперт наклонился над ним и кричит:
– Ребята, так это же наш, композитор, как его фамилия…, черт, не вспомню, ну, в общем был наш, теперь всё, готов.
Как и положено, осмотрел машину изнутри, документы изъял, из карманов достал платок, бумажник, деньги тут же пересчитал, да ещё мобильный телефон, откинул крышку, а на экране женщина улыбается. Я эту улыбку всю жизнь помнить буду, потому что пришлось очень близко с этой дамой познакомиться и провести несколько часов в непростых разговорах. Подошла «скорая», труп загрузили, я не хотел, но не утерпел посмотреть. Мужчину этого я знал, он приехал к нам в район как раз в тот год, когда я капитана получил, да так на этом и остановился, а приезжий не очень общался с обществом, был холостяком или разведенным, я справок не наводил в то время, хотя впоследствии пришлось и в его прошлом порыться. Фамилия его скромная, Попеляев,  но он о себе громко заявлял, какие-то его симфонии играли в области и даже в Москве, по телевизору показывали, районная газетка об этом писала, а сам он нигде не появлялся, в пьянстве замечен не был, так что для меня никакого интереса при жизни не представлял.
Композитора увезли, и мы взялись за тех ребят, что в «вольво» сидели. Установили водителя и его сопровождающего, у которого обнаружили короткоствольный автомат с липовыми документами, водитель утверждал, что легковушка круто повернула в его сторону буквально в полусотне метров, так что он уже ничего не мог сделать, только принял вправо, сколько можно, но столкновение случилось ещё на проезжей части трассы, на обочину грузовик ушел уже после удара. Гаишники схемы стали чертить, я  прошел по трассе: всё видно, как на рисунке, даже асфальт взрыт, где он вираж заложил. Как водится, повезли шофера на экспертизу, крутили его там чуть не до обеда, я в то время допрашивал сопровождающего. Молодой человек, отслужил срочную, теперь в охранном предприятии при фирме в Новосибирске, почему документы на оружие не соответствуют – ничего показать не может. Да меня это интересует в самую последнюю очередь, мне важно узнать, что он видел до столкновения.
– Я уже не спал, мы за час до этого остановились, умылись, чай вскипятили, попили крепенького, и снова в путь, рассчитывали ночевать уже в теплых постельках. Шли хорошо, может, больше сотни, хотя Андрюха всегда держит предел, то есть, девяносто, а тут машин совсем нет, дорога хорошая, катимся. Легковая та стояла на обочине, так мне кажется, потом фонарик поворотный загорелся, пошла нам навстречу. Свет ближний, потому что не слепил, но скорость, видно было, растёт быстро. Ну, кому какая забота, гони, ментов, извините, нет. Я уж на него и внимания обращать перестал, почти поравнялись, только вижу – метнулся он в нашу сторону, круто, по-моему, даже с визгом, передние шины уперлись в асфальт, а потом удар, несильный, всё-таки в нас тонн сорок, но Андрюха сразу по тормозам и вправо. Только ни к чему всё это, остановились, выскочили, а у него в кювете колеса крутятся. Выволокли водителя из машины в разбитое лобовое, посмотрели – никого больше нет, а он недвижим. Сразу стали звонить.
– Аккумулятор отключили?
– Андрюха сразу клемму сорвал.
Вот такой случай. Меня начальник вызвал и говорит:
– Ты, Шешунов, антимонии не разводи, в деле этом всё ясно, сейчас эксперты машину осмотрят, останется один из двух вариантов: либо неисправность в рулевом, либо он того, сознательно. Неисправность практически исключается, машина новая, второй год в эксплуатации, так что остаётся самоубийство. Так и оформишь. Понял?
Понять-то я понял, что самоубийство, тогда возникают вторые вопросы: а почему он решил свести, так сказать, счеты? Финансовые затруднения? С музыкой не пошло? Любовь случилась неудачная? А, может, кто-то довёл до такого решения? Ну, ума-то нет, я и выпалил начальнику все эти версии. Начальник у нас строгий. Он уже в пенсионном возрасте, но за кресло крепко вцепился, ему лишние проблемы не нужны, потому он мне внятно пояснил, что никто меня не спрашивает о причинах, пусть они уйдут вместе с композитором, а дело надо закрыть именно с такой формулировкой: самоубийство. Начальник ещё раз переспросил:
– Понял? И ничего не перепутай, мне дополнительные проблемы не нужны.
После обеда поехали с прокурором на квартиру погибшего, взяли понятых, ключами, которые в машине были, открыли калитку, и тут пес выскочил, кавказская овчарка, прокурор чуть меня не сбил в калитке, так метнулся спасаться. Стоим, в себя приходим, а кобель с той стороны ворчит, интересуется, будем ли ещё пробовать. Понятые из соседей, говорят, что собака эта никому, кроме хозяина, не подчинится, потому прокурор приказывает:
– Вот что, Шешунов, убивать придётся пса.
– Жалко, – говорю, – собака породистая и умная, может, нашего кинолога привезти?
– Ваш кинолог, – говорит прокурор, – со своей женой пособиться не может, когда она пьёт, а тут самостоятельная собака умной породы. Приказываю: стреляй, у меня времени нет тут с тобой время терять.
Пришлось стрелять, да первой пулей только ранил, потом добивал, жалко. В дом вошли тоже с ключами, давай досмотр делать. Вот вроде состоятельный человек, такие денжищи, а жил скромно. В доме только кухня отгорожена и ванная комната, в большой зале стол обеденный и для работы, как письменный, два кресла с диваном, закинуты пледом, кровать большая, не заправлена, цветастое бельё, наверно, модное, у нас с Клавдией Андреевной такого нет, а в углу стоит белый рояль. Я роялей сроду не видал, подошел, стукнул по клавише, и такой она жалостливый звук издала, что понятая моя заплакала:
– Какого человека сгубила сучка, а не бабочка, он все на музыке играл, летом хорошо слыхать, бывало, копаюсь в огороде, а он плачет, страдает, это прямо как наяву понятно.
– Так громко плакал? – спросил прокурор.
Женщина обиделась:
– Да в музыке это, такая боль, такая боль!
А я к ней про бабочку:
– Почему вы решили, что бабочка какая-то виновата?
– А кто же ещё? И возил он её, и сама приходила, она ведь тоже свободная, они и не скрывались.
– А кто, фамилия какая?
Женщина плечами пожала:
– На лицо знаю, но приезжие они, не наши, а зовут Нина, она в комхозе на кассе сидит.
Я достал из сумки композиторский мобильник и открыл фотографию. Женщина кивнула: она.
В книжном шкафу, забитом книгами и большими тетрадями с нотной грамотой, в деревянной шкатулке я нашёл паспорт на имя Попеляева Ильи Данииловича, 1968 года рождения, женатого на Луизе Альфредовне Вандельберг, вписан сын Альфред, бывшая прописка в областном центре, и в нашей местности тоже зарегистрирован.
Прокурор включил компьютер, обозрел вспыхнувший экран и ничего интересного не нашел, я же обратил внимание на папку с названием «Нина», тут же на столе нашел флэшку и скачал на неё папочку. Как потом оказалось, правильно сделал, хотя к добру это не привело.
Оформил запрос на расшифровку телефонных разговоров с композиторского мобильника за последние пять суток, собрал к вечеру до кучи все материалы по делу: заключения технической экспертизы, службы ГИБДД, показания водителя и сопровождающего с «вольво». Никаких неисправностей в автомобиле не обнаружено, рулевое управление и тормоза в порядке, но вот медицинское заключение прямо удивило: ни следов алкоголя, никаких наркотических опьянений. Что же получается? А получается, что в полном осознании своих действий метнулся наш композитор под грузовик с целью покончить с жизнью.
В конце дня еще раз выехал на место, нашел стоянку его последнюю, по окуркам обнаружил, в его рубашке, в нагрудном кармане пачка сигарет была под названием «Кент», вот такие окурки, пять штук, нашел я на придорожной стоянке. Выходит, долго стоял, размышлял, принимал решение, надо бы отметить, что не самый лучший вариант выбрал, все-таки водителя фуры в неловкое положение поставил, так и будет мужик всю жизнь мучиться, что под его машиной человек погиб. А, может, выбирал машину встречную понадёжней, чтоб сразу… И почему всё это случилось ранним утром? Он, выходит, всю ночь мучился, пока придумал себе погибель? В общем, вопросов у меня получилось так много, что я решил оставить до утра, и уж потом писать отказную по факту несчастного случая.
Прихожу домой, жена ко мне с новостями:
– Ты слышал, Толя, что мужчина под машину встречную бросился? Вот до чего любовь доводит человека, если он любит. Все женщины об этом говорят. Чего ты молчишь? Вам теперь, олухам, и сказать нечего, про такую любовь только песни складывать.
О том, что дело это у меня, помалкиваю, только спросил:
– А с чего это вы взяли за любовь? Может, он от долгов прятался или от музыкальных своих проблем?
Клава с жалостью на меня посмотрела:
– Да все женщины в восхищении, и жалеют его, воспитанный человек высоких чувств, таких уж и не бывает совсем. Какие долги? Он за свои симфонии большие деньги получал, банковские говорили.
(Тут надо отметить, что по этой подсказке жены я утром запрос оформил в банк и получил справку, что на счете композитора Попеляева 365 тысяч 182 рубля и 48 копеек, так что версия о финансовых проблемах отпадает, я к ней больше и не возвращался).
А что касается любовной линии, то Клава мне пояснила, что холостой композитор имел связь с женщиной местной, несколько лет, а потом что-то случилось, вроде как сперва он от неё отшатнулся, а потом она ему отказала, вот он и переживал. Новость эта мне показалась важной, потому что обнажилась первопричина самоубийства, и я обязан проверить, есть ли связь между конфликтом с этой женщиной и трагической гибелью отвергнутого мужчины. Напрямую спрашивать Клаву об этой женщине небезопасно, она у меня страшно как ревнивая, хотя, признаюсь честно, никаких улик против меня у неё никогда нет. Может, и случались кой-какие грешки по нетрезвому делу в командировках, но я и сам через неделю про них забывал, а так, чтобы серьёзно – не было у неё на меня никакого компромата. Но – ревновала, потому пришлось сказать:
– Я, Клава, про этот случай больше всех знаю, потому что с пяти утра им занимаюсь. А вот про бабочку эту ты мне скажи, что она за птица?
– Во! – обрадовалась Клава. – У полюбовника ещё ноги остыть не успели, а у тебя уже и уши навострились! Заинтересовался!
Я испугался:
– Клава, это у меня профессиональный интерес, не просто так!
– Конечно, не любительский! – охотно согласилась Клава.
Всё, опрос надо прекращать, иначе опять придётся спать на диване. Отложил до утра, в рабочем порядке буду этой женщиной заниматься. Судя по всему, тут ключ к трагедии.
И надо Вам заметить, что я не ошибся.
Утром прежде всего пошел в коммунальное хозяйство, на первом этаже сидит его бухгалтерия и расчетная касса. Подхожу к окошечку, вижу, за столом женщина не очень молодая и не очень красивая, явно не та, о которой речь. Спрашиваю, где постоянный кассир, отвечает, что приболела, вот, замещает. Да, знакомство не состоялось. Зато к обеду пришел ко мне Альфред Попеляев-Вандельберг, сын погибшего, пришел, потому что ключи от дома к делу приобщены и находятся у меня в сейфе, а дом опечатан. Предъявил он паспорт, спросил подробности несчастного случая, я сказал, что произошло столкновение со смертельным исходом, больше никаких подробностей.
– Этого следовало ожидать. – Сын сказал фразу как-то безразлично, как о постороннем. – Я могу забрать… отца, мы хотим похоронить его в городе?
Надлежащую бумагу для больничной анатомки я ему выправил и сказал:
– Ключи я вам дам, только из дома ничего пока не выносите, в наследство вступите в установленном порядке, я вообще-то должен проследить, но доверяю, возьмите какую нужно одежду. Гроб вы привезли?
– Да, от союза композиторов идет машина.
– Значит, сегодня и увезете?
– Конечно.
– Прощание устраивать не будете?
– С кем ему тут прощаться? Не думаю, что кто-то придёт. Хотя, если ваш обычай того требует, постоим у дома, всё-таки жил здесь пять лет, знакомые, очевидно, есть.
Это уж потом меня посетило: а почему сынок родной ничего о причинах не спрашивает? Не мог же он поверить вот так сразу, что столкновение случайное. Вовсе не интересует его это? Вот семейка, хоть и распавшаяся, видно, не от добра он подался в деревню. Ну, ладно. Договорились, что в четырнадцать часов машина с покойным будет около дома. Я пошел провожать. Может, не столько провожать, сколько посмотреть на провожающих, и больше всего меня интересовала кассирша Нина, внезапно приболевшая. Придёт или не придёт? Мне бы к тому времени папочку компьютерную посмотреть, точнее бы свои намерения формулировал, но и так чуял: придёт, и по поведению её смогу определить, насколько она причастна.
К двум часам народу собралось много, подошла «газель», открыли задние двери, кто-то принес табуретки, гроб вынули и водрузили на постамент, открыли крышку. Должен Вам сказать, что я был поражен, как красив человек по смерти, если он перед тем испил всю чашу горя и страданий и сознательно перешел границу недозволенного. Лицо гладко выбрито, волосы причесаны чуть набочок, кожа чистая и сухая, и как будто усмешка в губах. Ну, это мне могло и показаться, хотя действительно, покойный был очень красив. Среди народа больше соседи по улице, есть и от властей, но опричь всех я отметил крепкую молодую женщину в черной косынке, закрывшей половину лица, она стояла поодаль, одна, стояла и смотрела на покойного. Я только глаза её видел, она не плакала, но в глазах была разлита вина, я даже опасался, что она может кинуться и просить прощения. Но она ушла первой, не останавливаясь и не оглядываясь. Я отметил, что многие соседи осуждающе на неё смотрели и переглянулись, когда ушла. Гроб скоро закрыли, и машина тронулась, я пошел в отдел.
Тут и зарядил в компьютер содержимое флэшки. Конечно, по человеческим понятиям смотреть сугубо личные записи или фотографии без соизволения хозяина неприлично, но у меня профессия такая, я личными, даже интимными подробностями интересуюсь не из любопытства, а по служебной надобности, чаще для пользы самого потерпевшего. Правда, в нашем случае композитору уже легче не станет, а вот душа его непременно воспользуется оправдательными мотивами, если я таковые обнаружу, тем более, а я это знаю, душе самоубийцы особенно тяжело на Божьем суде, и смягчающие обстоятельства очень даже кстати могут оказаться.
Знаком я был когда-то с одним стариком, странненький такой дедок, очень верующий, в деревне Полудёнка жил. Обокрали там магазин, я приехал, всё осмотрел, надо вора искать. По всему видно, что кто-то из своих, глубокой ночью чуток не хватило до полного удовлетворения потребности, вот и стряхнули замок, несколько бутылок водки взято да килька в томатном соусе. Стал я деревню обходить и с каждым жителем беседовать, разговариваю обходительно, а сам принюхиваюсь, не знатко, конечно, воздух втягиваю, чтобы обиды не нанести, но винный дух ищу. Как только уловлю, сам себе думаю, так и дело в кармане. Подошел к очередному домику, старик этот выходит. Здороваюсь.
– Неправильно ты здравствуешься, от Пасхи до Троицына Дня следно говорить «Христос Воскресе», а я тебе ответствую «Воистину Воскресе!».
– Я, дедушка, неверующий, и вообще милиционерам запрещены политические взгляды. Мы государевы люди.
– Добром хвалишься, сынок! Что безбожником возрос – не твоя вина, а власти безбожной, а насчет политики ты ошибся, туман всё это, в обществе от политики ни в какой милиции не укрыться. Ты государству служишь, а не Государю, потому в политике как в репье, только тебе это понимать запретили. Ну, ладно. Обнаружил грабителя?
– Это, дедушка, вор, а не грабитель, кража со взломом.
– Да взлом-то невелик, скибочка там была шутейная, соплёй перешибёшь, да и унесли самую малость.
– Всё равно, дедушка, преступление, грех по-вашему.
– Грех, – согласился дед. – Вор грешен раз, за то, что украл, а ты десять раз.
Я возмутился:
– А я-то почему?
Дед спокойно подводит:
– Потому что на десятерых уже подумал. И душе твоей придётся за всё ответ держать на Божьем суде.
– Дедушка, а суд там такой же, как у нас?
– Нет, там суд справедливый. Нет ни прокуроров, ни защитников, Господь сам всё знает, и положит на чаши твои добрые дела и недобрые, какие перетянут.
– У вас на центральной усадьбе девчонка с молоканки повесилась от недостачи сливок, а потом документ нашли и недостачу восстановили. Я сам её из петли доставал, молоденькая совсем, лет восемнадцать. Вот ей какой суд?
– Что сама себя жизни лишила – грех, на ней вина, а поскольку пошла на смерть от чистоты совести перед Богом и людьми, верю, что будет ей снисхождение и прощение, я уж молюсь за неё, хотя по всем правилам запрещено это.
Мы с тем дедом потом частенько встречались, любопытный старик и говорун, всё про Бога и Православие, наш начальник, когда времена переменились, даже приглашал его для беседы с личным составом. Я кое-что через него усвоил, правда, верующим не стал, но поселилось опасение, что за все дела свои отвечать всё-таки придётся, так что оглядываюсь, хоть и не всегда. А вот слова его о прощении греха самоубийственного вдруг во мне всплыли и стали толкать к действию, чтоб найти оправдание композитору. Через это пришёл я к интересным наблюдениям и выводам, о которых потом расскажу.

Вот тут уместно привести свидетельство самого пострадавшего композитора, что я и сделаю, и ещё заранее хочу Вас предупредить, что буду и дальше, где уместно, вставлять выдержки из дневника Попеляева. А к письмам, написанным для дамы сердца во дни сильных душевных волнений и даже терзаний, мы вернёмся в тех местах нашей с нею беседы под диктофон, где потребуется подтвердить или же, напротив, опровергнуть её показания.

Это самая первая запись, от 2000 года, января месяца.
«Постоянно корю себя за неумение фиксировать факты жизни, размышления и прочее, эти самоупрёки возникали в связи с дневником, а точнее сказать – с его отсутствием, потому что изначальное желание делать систематические записи до сего дня не реализовано. Еще в консерватории читал по настоянию профессора Вандельберга письма и дневники великих – композиторов, писателей, художников. Поразительно хорошо они писали, в девятнадцатом веке сама жизнь учила излагать свои мысли на бумаге, потому что нельзя было позвонить и ограничиться рублеными фразами при постоянном упоминании телефонистки, что до конца разговора осталось столько-то минут, сложно было приехать, например, из Свердловска в Омск. Потому писали письма, подробно и очень живописно рисуя свою жизнь, встречи, прочитанные книги, даже погоду. И вели дневники, наверное, это было хорошим тоном, дневникам доверяли самые сокровенные мысли и дела, ни мало не заботясь о том, что кто-то из домашних отыщет сердечное, и будет доводить секретами до отчаяния. Для дневника я прикупил в канцтоварах толстую общую тетрадь в клеточку, потому что кроме нотного стана признаю только такую бумагу, и начал записывать впечатления каждого дня.
Жидковатые были записи, на глубину и осмысление не хватало ума и времени, после учебы попал в драматический театр и несколько лет писал музыку для спектаклей, спектакли были плохие, музыка тоже, а о дневнике забыл напрочь. Далее женитьба на дочери профессора Вандельберга Луизе, переход в консерваторию, успешная работа на кафедре и череда премьер моих музыкальных опусов, которые общественность дружно называла талантливыми, а пресса регулярно сообщала о новых концертах. Цветы, аплодисменты, деньги – всё свалилось на меня вдруг, я был безмерно счастлив. Родился сын, назвали в честь деда Альфредом, хотя я тихо протестовал. Жизненный триумф продолжался, тесть несколько раз вывозил меня за рубеж, где тоже организовал неплохие отзывы. Как-то после третьего, кажется, исполнения в Голубом зале консерватории моей новой симфонии ко мне подошел очень пожилой человек, я бы сейчас даже назвал его стариком. Он был сед, хотя борода и усы не старили его, чуть сгорблен, но довольно свеж лицом и с хорошим голосом.
– Молодой человек! – сказал он. – Понимаю, сейчас у вас нет времени, но я оставлю свой гостиничный телефон, вы постарайтесь связаться со мной не позднее завтрашнего вечера, мы должны встретиться, и я вам расскажу кое-что о вашей музыке. Вам интересно? Поверьте, это нужная встреча, жду звонка.
Странный разговор, но почему-то мне он таким не показался, сразу после обеда я был свободен, позвонил, хозяин встретил меня в коридоре, проводил в номер, указал на кресло.
– Спасибо, что не сочли меня чудаком, моё имя Прохор Парфёнович, я из староверов, профессиональный музыкант, долгое время служил в Московской консерватории, работал с молодыми, пока мои представления о сущности русской музыки, будучи продекларированными на одном из собраний, не разошлись с мнением подавляющего большинства. Теперь свободный художник, пригрел меня при своём дворце культуры один крупный руководитель, из русских, платит какие-то деньги, а я в областных городах ищу остатки нашей музыкальности. Вашу симфонию прослушал дважды, не протестуйте, а примите, как есть. Вы, безусловно, талантливы, но… куда вы идёте, самому вам понятно? Техника неплохая, сколочено добротно, и звучит вроде складно (помните, было такое слово в русском языке, лад, складно?), а за душу, простите, не берёт. Вы здоровый красивый русский человек, умный, надо думать, почему же не видите, что происходит в мире, что творится с нашей страной, с народом?
– Простите и вы, – я остановил его не очень тактично. – Мы говорим о музыке или о политике?
– А вы умеете находить разницу? То, что я вчера слышал, не несет никакой человеческой информации, там нет страстей и страданий, чувств нет, хотя есть музыка, мелодия, и вам этого достаточно?
– Вам не понравилась симфония? В этом нет ничего неожиданного, да и трагедии никакой нет, как говорят, кто любит попа, а кто и попадью.
Прохор Парфёнович поморщился:
– Зачем вы так о священстве? Не богохульствуйте, допускаю, что атеист, но церковь и вера – часть нашей культуры, надо бы поаккуратнее. Хотя – это мелочи. Вернёмся к симфонии. Я уже говорил о достоинствах, а теперь скажу суть. Ваша симфония – это «Черный квадрат» Малевича, можно пройти мимо и не заметить, а можно с умным видом стоять часами и глубокомысленно напрягать остатки мозга. Музыка не просто сумма звуков, это и нервы, и боль, если человек не вздрогнул, не уронил слезу, кулаки не сжал – разве это музыка? Я не буду обращаться к нашей классике, вы её должны знать не менее моего, прислушайтесь, присмотритесь, в ней жизнь во всех её проявлениях, и в прекрасных тоже. – Он помолчал. – Вы можете рассказать о себе?
Вспоминаю теперь, что не очень приятным был этот разговор, но биографию свою рассказал, и про деревенское детство, и про учителя пения, который впервые показал мне ноты, и про учебу в музыкальном училище, потом в консерватории. Упомянул и профессора Вандельберга.
– Это ваш тесть?
Меня это задело:
– Разве тесть имеет отношение к моему творчеству?
– Не имеет, если вы так считаете. Не сердитесь на меня, я вас не перевоспитываю и не перевербовываю, просто хочу, чтобы талантливый человек раскрылся во всю силу отведённого Богом таланта, а не растратился по глянцевым афишам. Попробуйте уехать в родные края, в детство своё, не может такого быть, чтобы душа не отозвалась, ёкнет сердце. Поживите, не спешите писать, просто подышите тем воздухом. Я оставлю вам свои координаты, это вас ни к чему не обязывает, но если вдруг… Можете меня найти, всегда к вашим услугам. Если нет – эта наша встреча последняя, и за нее благодарю.
Мы расстались совсем не дружелюбно, но этот старик внес сумятицу в мою жизнь. Я стал думать, а занятие это, должен признаться, довольно затратное, оно приводит к выводам. Вот и получилось, в конце концов, что музыка, еще вчера казавшаяся мне совершенством, вдруг слышалась какофонией, несуразицей, бредом. Я с ужасом поймал себя на том, что ни разу не работал с вариациями на русские темы, хотя были венгерские, персидские и цыганские мотивы. В одной ученической ещё пьесе упражнялся с еврейской народной песней. Но с русскими никогда. Как так получилось – не могу понять. Упущение? Конечно, и сигнал мне показался значительным».

А это уже февраль месяц.

«Через год я высказал на семейном совете желание пожить в деревне, что сразу вызвало энергичный протест Луизы и её отца: что тебе там делать? Деревня уже давно не та, что вдохновляла композиторов прошлого, народ выродился, песен старых там не услышишь, а только пьянство и грязнословие в этой глухомани. Я проявил неожиданную твёрдость и объявил о скором отъезде. Жена, конечно, сопровождать меня отказалась, у неё выступления каждый день, она концертмейстер в филармонии, да и сына надо воспитывать не вблизи скотных дворов, как она выразилась.
А я поехал к «скотным дворам», выбрал райцентр, в котором никогда не бывал, а он всего в полусотне километров от родной деревни, снял комнату у хозяйки, ходил на рыбалку и в лес просто так, без всяких целей. Иногда выезжал на родину. Странные чувства возникали во мне. Я заходил на кладбище, которое называли у нас могилками, стоял у заросших травой и кустарниками бугорков, помня, что здесь покоятся отец и мать. Сколько лет не бывал тут, а ведь никого нет, кто бы мог успокоить эти холмики, приласкать, окропить слезой. В местной мастерской заказал памятники, установил с помощью мужиков, которые так и не могли меня вспомнить. В деревне нашел место, где мы жили, там теперь пустырь, прореха. Было очень грустно. Возникали незнакомые ранее звуки, они пытались выстроиться в порядок, зазвучать стройно, но я гасил их, говоря себе, что не время, ещё рано, пусть всё бродит и ищет места.
Через месяц вернулся домой, жена встретила без радости, сын не вышел для объятий, а прислуга Василиса со слезами выговорила мне, что уехал и оставил жену, а тут не всё ладно. Ничего более добиться от неё не мог, за слезами сохранила потревоженную тайну. Вечером после застолья Луиза с горькой усмешкой призналась, что встретила мужчину и имеет к нему серьёзный интерес. Я не стал домогаться гнусных подробностей, уехал к товарищу, утром попросил бывшую жену собрать мои вещи и прислать их по адресу. В тот же день уехал в деревню, которую только что покинул, нашел приличный домик, купил, оборудовал всеми доступными благами сельской цивилизации, привез рояль. Инструмент пришлось разбирать, потому что в двери он не входил, народ сбежался смотреть на диковинку. С первых дней положил за правило ни с кем не общаться, чтобы не растрачивать время, только прежняя моя хозяйка приходила три раза в неделю что-то приготовить и прибраться.
Здесь самое время обозначить, почему я вдруг вспомнил о дневниках. Признаться, жизнь моя при втором деревенском пришествии складывалась не очень хорошо. Грех говорить, но не было у меня к Луизе того, что называется любовью, ко времени расставания уже нет, хотя женили нас не насильно. Наверное, были чувства, но то не любовь, а увлечение, страсть молодая, и даже перспектива породниться с влиятельным профессором в том числе. И всё равно места себе не находил, глодала обида, сознание обманутости, измены.
Мне показалось, что будет лучше, если сниму с себя напряжение сбросом информации на другие носители, читал где-то у психологов. Потому вернулся к дневнику, правда, в компьютерном варианте».

Март, 2000 год.
«Получил по почте извещение на оплату коммунальных услуг, узнал у Ефросиньи Михайловны, где нужно платить, пошел в коммунальную контору, нашел окошко кассы. Молодая женщина шваброй, обтянутой влажной тряпкой, протирала в комнате пол. Увидев меня, она улыбнулась и сказала:
– Обождите минуточку, я прошоркаю пол, а то пыль и жарко, котельная рядом и топят сильно.
Она медленно и тщательно двигала швабру, раскачиваясь и немножко клонясь, поневоле демонстрируя своё крепкое и сильное тело. Я был скрыт амбразурой окошка и мог безнаказанно её наблюдать. Лицо очень приятное, чистое и открытое, волосы гладкие и собраны на затылке, улыбка светлая, лучистая, прямо с картины, и голос мне показался грудным и немножко детским. Мне очень хотелось, чтобы она заговорила, и я спросил:
– Может, мне попозже подойти?
Она подняла на меня глаза и улыбнулась:
– Какой вы нетерпеливый, – сказала она одобрительно. – Обождите, я только руки обтеру.
Неправильная, но милая и непосредственная речь её показалась мне музыкой, даже поправить её не следовало. Она приняла деньги, квитанции вместе со сдачей положила прямо в ладонь, коснувшись моей руки. Я смотрел в её глаза, она смутилась, чуть покраснела и принялась перебирать бумаги. Оставаться более неприлично, я вышел на крыльцо.
Это теперь я понимаю, что влюбился, как мальчишка, с первого взгляда, а тогда стоял и чувствовал, что вливается в моё сердце незнакомая раньше сила, душа поет. Я тысячу раз слышал это выражение и сотню раз сам говорил, но всё это было неправдой, хотелось, но душа не пела тогда, а вот теперь в ней разрозненные звуки соединяются в тонкую светлую мелодию. Я медленно пошел к своему дому, медленно, стараясь не отвлекаться, чтобы не расплескать мелодию, дома сел к роялю и стал играть. Никогда до этого музыка не рождалась так легко и просто, я оставил клавиши и стал бросать ноты на бумагу. Я не помню времени, сколько прошло часов, но листы уже покрыли пол, а музыка всё звучала… Мне потребовались сутки, чтобы привести в относительный порядок эти наброски, отдельные куски проигрывал и находил их очень неожиданными, такого я никогда не писал.
С этого дня жизнь моя переменилась, в ней образовался смысл, каждое утро я приходил к её кассовому окошку и оставлял записку с просьбой о встрече. Несколько вечеров кряду не мог её перехватить, она исчезала из конторы и пропадала. Конечно, неловко вылавливать женщину на улице, разговоров я не опасался, но боялся резкого её отказа. В окошке она меня воспринимала стеснительно и вроде радушно, а среди людей? И вот, кажется, это была пятница, я со стороны увидел, что она выходит из конторы, чуть помедлил, тихонько подъехал, открыл дверь:
– Садитесь, до дома вас довезу.
Она села. До чего загадочна человеческая натура, совсем не знаком с женщиной, несколько раз видел только лицо, а вот сидит она рядом, и словно родное и до крайности близкое мне существо. Когда дверца захлопнулась, понял, что не упущу возможности, всё скажу, другой такой случай может не представиться. Перед собой скрывать не станешь, не красавец я, да и других отличительных особенностей не имею, как-то классической фигуры и играющих мускулов, потому с девушками отношения чаще всего возникали по их инициативе или с явного намёка. Луиза не в счёт, тут особую роль сыграл папа, теперь я это отчётливо вижу. Так что имею дело по существу с первой настоящей влюблённостью, потому страх быть отвергнутым глушит волю и вяжет язык.
Честно сказать, плохо помню тот вечер, мы выехали на трассу, где есть карманы для стоянки, я рассказывал какие-то смешные истории, она чуть оттаяла от смущения, поделилась, как в эти дни пряталась от меня, потому что стеснялась. Мне достаточно было только убедиться, что у неё нет сколько-нибудь серьёзных оснований отказать мне во встречах, и я в этом убедился, потому что она косвенно, не думаю, что специально, не столь искушённая натура, призналась, что в последнее время вечерами сидит дома.
– Наверно, от женихов отбоя нет? – спросил я.
– Не буду жаловаться, подкатывают, но это всё несерьёзно, а так, чтобы для жизни – теперича таких мужчин нет.
Я закрыл тему, потому что было бы крайне опрометчиво заявить, что я серьёзный мужчина и с большими намерениями. Подвез её к домику на окраине села, она согласилась завтра вечером выйти по моему звонку, и с улыбкой хлопнула дверью. По силе удара я понял, что прежде ей не доводилось иметь дело с приличными автомобилями….
На днях заходил в библиотеку полистать областные газеты, да их совсем нет, только официальная правительственная с множеством портретов губернатора, но на столике увидел скромную книжечку «Гриша Атаманов». Полистал, оказалась повесть о крестьянском восстании 1921 года «против жидов и коммунистов», а Гриша – личность историческая, командовал повстанческой армией в этих краях, молодой человек двадцати трёх лет, после трёх месяцев сопротивления своими же был обвинён в измене и расстрелян. Попросил книжечку, читал всю ночь, картины яркие, краски густые, звуков много: и крестьянского труда, и метелей с ливнями, и боёв неравных. Несколько образов так и просятся: посмотри, как мы хороши, сколь колоритны и у каждого свой голос. Узнал про автора, житель здешних мест, даже телефон нашли.
Высказал писателю свои соображения насчет Атаманова, а он о либретто представления не имеет, хотя к идее написания оперы отнёсся спокойно, сказал, что на всё согласен, только главную мысль повести искажать не позволит. Пришлось созвониться со старым приятелем из Екатеринбурга, он там во все дырки ходок, выслал ему книгу, через месяц получил либретто. Поехал к автору, тот прочитал и заплакал: ни в коем случае нельзя такими показывать русских мужиков. Пообещал через пару недель привезти свой вариант.
Удивительное дело, либретто никогда не писал, оперу живьём слушал ещё в студенческие годы, а материал выдал очень подходящий, много природы, героические картины сопротивления, душевная любовная линия, причем, в трёх вариантах  – полный простор для композитора. Я начал работать. Чтобы не ходить проторёнными тропами, попросил Ефросинью Михайловну собрать старушек и попеть старые проголосные песни. Долго ничего не получалось, пока гости не осмелели и не приняли по стаканчику настоящего итальянского вина.
Несколько недель безоглядно сочинял новую музыку. Ни один из наработанных, отточенных и довольно верных приёмов тут не действовал, да и не мог быть допущен, не его это стихия, зато призваны были новые звуки, впервые попробовал хор мятежников на фоне колокольного звона – получилось, даже мурашки по коже, когда представлю его в исполнении филармонического хора. Складывается любовная линия Григория и Глаши, интересен будет дед Ероха со своим пронзительной арией о так и несостоявшейся любви к девушке, имени которой теперь уже и не помнит. А ещё раньше надо широко показать становление нового сибиряка беглого из Расеи преступника и воспылавшую в нем страсть к Вере Тагильцевой, будущей матери Григория.
Мне страшно интересно работать, вечерами Нина приходит, что-то готовит, я в это время переписываю ноты или другую работу делаю, которая не боится остановок. Сегодня бросил всё и на кухне рассказывал Нине о будущей опере, даже спел несколько арий. На неё это не произвело впечатления, но она улыбнулась и чмокнула меня в щёку».

Чтобы не возбуждать повышенного интереса общества к происшествию и к даме, виновнице, как я понимал, трагедии, я не стал вызывать повесткой, а на второй день подошел к окошку кассы и тихонько сказал, что жду её после пяти часов в четырнадцатом кабинете. Мне важно было заметить реакцию, но ничего нового не увидел, она согласно кивнула и забыла про меня, уткнувшись в бумаги. Такое поведение не совпадало с моим предположением: если она чувствует себя виноватой, а она не может этого не чувствовать, потому что всё село так считает, и даже вслух люди говорят, то почему так спокойно восприняла вызов в милицию? Не понимает ответственности или не боится, потому что прямо-то не виновата? Сама дошла до такого поведения или кто-то научил? Представьте, как я был ошарашен, ждал испуга, а потом в кабинете истерики, раскаяния и пр., а столкнулся с безразличием, каким-то даже скучным. Она пришла вовремя, остановилась напротив стола и потупила глаза.
Тут я должен её описать, потому что раньше сделанные заметки больше возникали под влиянием из ряда вон ситуаций, например, при гробе. Конечно, это влияло и на её состояние и на моё восприятие, а когда она вошла в кабинет и остановилась у дверей, вот тут я мог её разглядеть и составить представление. Итак, роста она высокого, конечно, не сказать, что в небо дыра, но росленькая и на ногах стройная, только в нижней части широковата как раз настолько, чтобы дразнить и неловкость у мужчин вызывать. И талию сохранила, а в тридцать пять это не каждой дано, хоть и говорят, что баба ягодка опять. Я по своей погонюсь, какая там ягода… А вот грудь слабовата, конечно, в руки есть чего взять, но не то, что у моей Клавдии Андреевны. Бровки подчищены и в ниточку сведены, только не вульгарно, а с любовью и никак не злобно, больше с вызовом и надменностью, может быть, и не осознанной. И ротик примечательный, небольшой, даже маленький, губы чуть вздернуты, самую малость, опять же чтобы дразнить и звать. Такие целовать очень даже приятно.
Вот такая она передо мной нарисовалась, и должен был я вести дознание. Заполнил все анкетные данные и спросил:
– Вы догадываетесь, по какому вопросу я вас пригласил?
– Догадываюсь. У меня позавчера по кассе не хватило полторы тысячи.
Я оторопел:
– И что?
Она пожала плечами:
– Просчиталась, наверно, но сейчас вернуть – у меня нет, только через неделю отец пенсию получит. Я же сказала, а главбух, видно, ждать не захотела.
Да, неловкое положение, но надо всё разводить по своим местам, напомнить ей о более сложной проблеме, чем кассовая недостача.
– Я пригласил вас совсем по другой причине. Меня интересует всё, что вы можете сказать о погибшем Попеляевае в автомобильной катастрофе и про ваши с ним отношения.
Она вздрогнула, лицо помрачнело, и глаза стали такими, какие я видел при прощании у гроба – глубокими и темными.
– Спрашивайте, я скажу, а так – не знаю, что вам надо.
– При каких обстоятельствах вы познакомились?
– Никаких таких обстоятельств, ровно пять лет назад, когда он здесь жить стал, подъехал на машине вечером к работе, довез до дому, а на другой день выходной, суббота, пригласил в гости.
– И вы согласились?
Она улыбнулась, видно, эти неожиданные воспоминания напомнили то далекое время, тогда ещё приятное для неё.
– Не согласилась я, хоть и пообещала, а вечером не вышла, потом еще целую неделю скрывалась от него.
– Он что, преследовал?
– Нет, он меня не преследовал, просто приходил и оставлял на кассе записку с просьбой, он культурный и обходительный… был. Я его стеснялась, ведь старше намного, мне тогда тридцать было, да и совсем другой человек, композитор, про него тогда разное болтали, что богатую семью в городе оставил, что вроде как больной по мужской части.
– И всё-таки как вы встретились?
– Это тоже надо?
– Без интимных подробностей, но надо.
– Вот так же в пятницу он меня у работы посадил в машину, отъехали в сторону, он и говорит, что глупо я от него прячусь, что нравлюсь ему и всё такое. Я тогда ни с кем не встречалась, приняла одного, все надеялась наладить жизнь, да и тот пьяница оказался, хотя знакомые уверяли, что порядочный. Выгнала, с месяц назад, и вот Илья Данилович появился. Я в тот вечер вышла, как обещала, он меня не упрекал, что избегала, только рад был до крайности… Вам это тоже говорить?
– Да, если можно.
– Отчего нельзя, теперь всё можно. Он такой радый был, что я пришла, веселый, всё какие-то забавные истории рассказывал, смеялся, прямо ребёнок радостный. У меня стеснение пропало, и хорошо мне. Потом Илья предложил к нему поехать, так и сказал: посидим, поговорим, я тебя ничем не обижу, без твоего разрешения даже за руку не возьму. Да мне чего терять? Приехали, у него стол накрыт, вино дорогое, свечи, фрукты и еда всякая, я такой и не видела. Когда он свечи зажег, я спросила: а если бы я не вышла, куда это всё? Он улыбнулся, говорит, что каждый вечер вот так готовился, когда меня ждал. Мне даже неловко стало.
Она помолчала.
– А вам не показалось странным, что он вас в первый же вечер стал к себе зазывать?
Она помолчала, будто вспоминая:
– Он же по человечески всё объяснил, не лапал, как наши. Он сказал, что мы оба люди взрослые, самостоятельные, понимаем, зачем нам эти встречи, поэтому и время не надо терять. Сказал, что нет у него времени на ухаживания, а цветы полагающиеся он мне за оставшуюся жизнь подарит, так и сказал: все цветы к твоим ногам!
Интересное дело, вот разбежались, и его уже нет, а цветами она гордится. Для женщины, выходит, цветы на особенном месте. Я как-то Клавдии Андреевне букет на восьмое марта принёс, она оговорила, что лучше бы вазу купил или сахарницу. В приведённом кусочке из дневника, писанном, видно, сразу после встречи, Попеляев подтверждает слова подозреваемой.

12 апреля 2000 года.
«Мне несколько странно в этом признаваться, но самому себе можно, ведь я не думаю, что когда-нибудь мои записки будет читать посторонний, возможно, только Нине потом покажу. Итак, сегодняшний вечер можно считать самым счастливым в моей уже довольно продолжительной жизни. Нина была у меня, и мы чудно провели время. Но обо всём по порядку.
Как и договорились, к двадцати часам я был в условленном месте, это её просьба, чтобы никто не видел. Она подбежала к машине и нырнула в салон, облегчённо вздохнув и демонстрируя удовольствие оттого, что кого-то обманула, как потом выяснилось, дочь была против её ухода.
Мой дом ей очень понравился, она босиком прошла по комнате, потрогала рояль, книги, с интересом смотрела на исписанные нотные листы. В кресло села смущенно, я подкатил столик с закусками и сладким, открыл вино. Рассказывал какие-то смешные истории, очень волновался, чувствовал, что раскраснелся, лицо потрогал – горю! Да и вино сыграло, я чуть осмелел, отпихнул столик и встал перед нею на колени, целовал руки, шею, наконец, губы, она жадно впитывала мои чувства и горела тоже, даже мелкую дрожь в руках её помню.
– Нина, мы будем спать? – спросил я чужим голосом.
– Можно, – сказала она тихо, и я повел её к кровати.
Повторю ещё раз: так счастлив я никогда не был, она потрясающая женщина, чуткая, внимательная, заботливая. Все эти качества её натуры успели проявиться за первые шесть часов нашей совместной жизни. И как женщина она выше всех похвал, Луиза была скучна, девчонки из консерватории, которые ловят всякое дыхание преподавателя, угодливы и неинтересны. А тут такая полифония чувств и страстей! Господи, за что мне такое счастье?! Я начинаю новую жизнь.
Да, сегодня получил письмо от Прохора Парфёновича, которому два месяца назад отправил окончательный вариант оперы «Гриша Атаманов». Сначала хотел поставить название «Буча», есть такое слово в тексте повести, означает свару, драку, но отказался, Гриша – это как-то по-человечески, любовно и в то же время жалостливо (не жалость, а жаль) – это точнее и глубже.
Прохор Парфёнович сразу мне позвонил, сказал, что очень обрадовался случившимся во мне переменам, музыку назвал настоящей, а оперу – способной сделаться событием не только в музыке, но и в культурной жизни вообще. Это он так сказал. Пообещал, что более полную информацию сообщит письмом, надо решить несколько вопросов.
И вот письмо. Прохор Парфёнович подключил к прочтению нескольких крупных специалистов, в перечне я нашел знакомые фамилии, и оперу взялся поставить только что образованный частный оперный театр «Русская опера». Петр Прохорович подчеркнул, что работа уже началась, и мне надо бы поприсутствовать на репетициях. Из названных исполнителей никого не знаю, это и неудивительно, потому что собрали молодёжь со всей страны. ещё новость: театр готовит Чайковского и Бородина, и моя опера будет в афишах, моя скромная фамилия среди великих.

Продолжаю опрос:
– Он простой в обращении был?
– Хороший. Никогда своей образованностью не козырял, меня наставлял правильно говорить, я же мало училась и не читала совсем, а он поправлял. И читать давал книжки хорошие, серьёзные. А ещё музыку играл.
– Свою?
– Разную. И свою тоже. Говорит, прислушайся, что тебе покажется при этой музыке. И начнет. Я глаза закрою, и вроде лес мне привидится, солнечный, прострельный, где мы с ним грибы собирали, увижу гриб и кричу ему: «Илюша, глянь, какой красавец!». А потом раскинет одеяло из багажника посреди поляны, так и волехнёмся. Скажу ему потом, что думалось под музыку, а он улыбается: правильно всё понимаешь!
– Любопытно бы такую деталь уточнить: он грамотный, учёный человек, ваши восемь классов никак не к месту, дальше: возраст его солидней на много лет, да и другие разницы. А почему, собственно, у вас отношения складывались?
(Должен заметить, что Клавдия Андреевна при расшифровке на глупость вопроса мне указала, но я тогда не осознавал).
Женщина посмотрела на меня и улыбнулась:
– Значит, не только образование для мужчины имеет значение. Я вам так скажу, товарищ следователь: не было у меня до него такого мужчины, чтобы так любил, я сознания лишалась от обуявших чувств, он меня одними поцелуями доводил до крика, извините за прямоту, но вы сами хотели.
– А материальной корысти не было в ваших отношениях, деньгами или как-то он вам помогал?
Она кивнула:
– Деньгами помогал и так, дочка у меня несколько раз приболела, так он и в город возил, и врачей нужных находил. Но я никогда не просила, он сам, бывало, положит в сумочку: я там тебе гостинцы от зайки…
– Вы жили в его доме?
– Нет, даже не ночевала ни разу.
– А что он вам говорил об отношениях с семьёй? Вы знаете, что он до сих пор не разведён?
– Не скрывал, только сказал один раз, что с женой не общается, даже когда ездит в город. Да я и не ревновала к ней, хотя к другим страшно ревновала.
– И были основания?
– Ревновать-то? Да сколько угодно! Он влюбчивый, как юнец, и что интересно – никогда от меня не скрывал. Вот, говорит, красивая женщина, правда, Нина? А я уже горю вся, ревную. Или напечатали его симфонию, а на страничке приписка: «Посвящаю Анастасии». Я так и не могла добиться, кто эта Анастасия, долго из-за этого сердилась, а он всё в шутку превращал, говорит, так надо, это муза какая-то, а мне откуда знать?
– Он не предлагал вам пожениться?
Она вспыхнула вся, я даже испугался, что плохо ей станет, но ничего, успокоилась.
– Не предлагал. Года полтора назад уборку делали в доме, побелка и всё такое, до поздней ночи. В бане помылись, я кушать приготовила, он любил вкусно поесть, и моя готовка нравилась, потом лежим в постели, так мирно, тихо, я и скажи: вот никуда бы не уходила от тебя, так бы и ноги твои мыла, и колыбельные пела. Он смутился, а потом сказал резко: не могу себе позволить такого счастья, потому что разница в возрасте только сейчас не очень заметна, состарюсь на пятнадцать лет раньше тебя, и буду стыдиться твоей молодости. Я тогда припала к его ногам, заплакала: да мне быть рядом с тобой уже всё счастье бабье, Илюша! А он засмеялся как-то нехорошо и увел в сторону: вот давай этим счастьем пользоваться, пока оно у нас есть. Тогда я поняла, что так всё и будет, что судьбы у нас нет.
– Но ведь он был прав, если такая разница в годах. Тоже мало хорошего глядеть, как молодая жена на чужих мужиков заглядывает.
– Не знаю. Только тем разговором он мне всю душу перевернул, я с оглядкой жить стала, прихожу к нему не как в наше гнёздышко, а как на свиданку короткую, получу свою долю радости, и домой. А дома что? Диван обнимать? Я ему ничего не говорила, а он не замечал, но надломилось во мне, одумаюсь: люблю его до безумия, а гляну вперед – пустота. С тем и жила.

Дневник, август 2003 года.
«Время от времени я задумываюсь о наших отношениях, если всё привести к нормальному и холодному расчёту, то получается, что Нина именно такая женщина, которая нужна была мне всегда, ещё в студенчестве, ещё в первые годы жизни с Луизой, точнее сказать, в первые годы семейной самостоятельной жизни. Нина именно такая. Она умеет не мешать и умеет увести от депрессии, она внимательно следит за моим самочувствием, и даже было несколько случаев, когда очень деликатно отказалась лечь в постель только потому, что я был слишком усталым и не очень хорошо себя чувствовал. Она научила меня следить за давлением, научилась делать массаж спины и шеи, она незаметно подвела к тому, что я уже не очень молодой человек и с этим надо считаться.
Кажется, ничто не мешало нам сойтись и жить вместе, даже не регистрируя брака, теперь это сплошь и рядом. Но моя врождённая мнительность удерживала от резких решений. Нина несколько раз выходила замуж, по-моему, трижды, это не считая межбрачных встреч, мне о них пыталась говорить моя заботливая Ефросинья Михайловна. Я оказался очень ревнивым мужиком, к собственному удивлению, однажды резко остановил Нину, когда она хотела рассказать об одном своём увлечении. Причём, сделал это в лучших традициях домостроя, только без рукоприкладства. Но это можно пережить. Далее, у ней дочь, не очень организованная, не очень здоровая и к тому же довольно современная девушка, то есть, с преобладанием запросов над возможностями правильно распорядиться полученным. Дочь – это проблема. Но более сдерживающим был всё-таки возраст, разница почти в пятнадцать лет. Сегодня это не имеет значения, а завтра? При моём самолюбии и при моей мнительности?
Один к одному складывая аргументы против брака, я получал результат, который меня вполне устраивал, мне казалось, что Нина с таким раскладом вполне согласна».

Дневник, август 2003 года.
«Едва ли сейчас вспомню, как появилось в моём сознании убеждение, что жизнь свою я должен прожить без семьи, Луиза и Альфред – в прошлом, и так далеко, что даже в мыслях не являются ни она, ни он. Полгода до появления Нины входил в новый образ жизни, непритязательный и свободный, много сочинял вещиц не очень серьёзных, но зарисовки неплохие, а я даже своё умею отличать качественно.
Сегодня же впервые наклюнулся у нас разговор о будущем, пока не могу определённо сказать, готовила она этот сюжет или он спонтанно возник, скорее, случайно, грех подозревать за простой женщиной такую тонкую изощрённость, это не Луиза. Мне как-то и в голову не приходило, что Нина рассчитывает на совместную жизнь, мужчина в таких случаях руководствуется своим пониманием: пришла, приласкала, приготовила ужин, помыла посуду. И – ушла, нет никого, кто попытался бы претендовать на внимание, требовал заботы, предъявлял права. Сегодня её желание было высказано с нескрываемой ясностью, я не лучшим образом отреагировал, скорее, пытался защищаться, и тем обидел милую женщину. Она как-то сникла, погасла, былая беззаботность пропала, я не мог ничего сказать и сделать, возвращаться к теме глупо, делать вид, что ничего не произошло – еще глупее. Впервые за три года мы расстались сухо, её традиционный прощальный поцелуй отдавал грустью.
Вот сижу и думаю: что же делать? Не свободу боюсь я потерять, в пределах необходимого для работы с Ниной я буду иметь всегда, даже и дочь её помехой не стала бы, только к дому пристроить пару комнат. Но мне полсотни, состарюсь на пятнадцать лет раньше жены. Как потом жить? Надо завтра сделать Нине сюрприз, например, купить большой арбуз, она так любит арбузы и ест их, как ребёнок, я никогда не забуду, как снимал с её носа арбузное семечко…».

– По всем данным, которыми следствие располагает, разрыв наступил в ваших отношениях. Как это получилось?
Она долго молчала, я даже засомневался, что вообще будет говорить, но ничего, оправилась:
– У нас часто размолвки были, вроде и причин нет для ссоры, а вспыхнет обида, то у меня, то у него, к дому меня подвезет, хлопну дверью и дня три не звоню. А потом сойдёмся, только никогда к разлуке не возвращались, не обсуждали. Я как-то попыталась сказать, что он был не прав, а Илья одернул: всё, проехали. Вот и тут так же. Три дня не звонил, а в эти дни годовщина нашей первой встречи. Я ждала, даже загадала, что если позвонит, то всё будет хорошо, у меня уже тогда смутно другие думки были.
– Он что, забыл?
– Нет, он этот день помнил, даже подшучивал, что мы начали совместную жизнь тринадцатого числа, мол, чертова дюжина. А на самом деле это двенадцатого было. Я ещё один раз сказала, что это был ему подарок судьбы. А он шутник, когда в хорошем настроении, смеётся: судьбы – возможно, но – злодейки.
– Вы обиделись?
– Нет. Посмеялись. Только напрасно, потому что он прав оказался, видите, как получилось.
– Вот говорите, что три дня не звонил, и вы не звонили. А как потом, встретились?
– Он подъехал, я села в машину, молчу, у него или предчувствия какие были или просто не хотел говорить о размолвке. А потом вдруг спросил, что случилось в эти дни. А ведь действительно случилось, приехал к моему брату друг из города, он уж не первый раз приезжает, с братом пообщаются и всё на том, а тут к нам в гости пришли. Мы с дочкой у родителей живём. Конечно, он меня и раньше видел, а тут за столом всё смотрит, улыбается, вина не пьёт. Когда уходить стали, брат шепнул мне, что больно я ему нравлюсь, что он готов семью бросить и сойтись со мной. А мама сразу меня в оборот: такой мужчина, молодой, непьющий, не крути головой, брось своего композитора, да выходи за Федю, его Федей зовут.
Она замолчала. Я осторожно спросил:
– А дальше? Вы Попеляеву сказали про этого Федю?
– Сказала. Ну, как – сказала? У нас с Илюшей была такая договорённость, что если вдруг кто-то разлюбит, то не должен обманывать, а должен честно сказать. Илюша часто надо мной подшучивал, что вот найдёт мне молодого хорошего человека и выдаст замуж, даже приданое обещал. Я отмахивалась, мол, буду с тобой всегда и никого мне не надо. Гражданин следователь, вот теперь уж и врать ни к чему, хотя и могла бы, чтобы разговоров в деревне меньше было, да мне уж всё равно. Только я истинную правду говорила ему, я так его любила, что хоть плачь. Я тогда не врала ему, и он это видел. А теперь такая сложность, и не говорить нельзя, потому что он может через людей узнать, а мне зачем стыд, и сказать не знаю как. Ведь и нет ещё ничего, и Федор только предложил сойтись, как разведётся, и дальше всё неясно: ни квартиры, ни работы, а ведь город. И тогда я сказала, что появился человек, с которым у меня может быть будущее.
Она опять замолчала.
– И как Попеляев на это отреагировал?
– Страшно. Я никогда его не видела таким, лицо сделалось страшное, глаза кровяные, язык заплетается. Он спросил только один вопрос, и сразу поехал, меня у работы высадил.
– Какой же вопрос он спросил?
Напряжение повисло в комнате и слышно, как за стенкой похрапывает следователь после ночного дежурства.
– Он прямо мне в глаза глядел, жутко было и сказал чужим голосом, вот не знай я, что это Илья, ни за что бы не поверила. Спросил: ты спала с ним? Я быстро ответила, что нет, и правда, ничего ещё тогда не было. Он застонал, включил скорость и погнал.

Дневник, 12 апреля.
«Третий день после разлуки, Нина не звонит, а ведь сегодня годовщина, ровно пять лет назад она осталась в моём доме и мы провели первую ночь. Ждал звонка, но его не было, и утром решил встретить около дома. За пять лет можно до тонкостей изучить человека, тем более столь несложного, как Нина, я мог по первым шагам, ещё и не видя лица, определить её настроение, а тут она открыла дверь машины неохотно, села неловко, сухо поздоровалась. Я ещё мог бы отнести это к остаткам обиды на своё длительное молчание, но что-то шевельнулось внутри: не всё так просто. Сердце моё заколотилось. Она заговорила вдруг о переменах в моём к ней отношении, со слезами стала приводить примеры, и я с ужасом понял, что эта атака продумана заранее. Оставалось ждать, когда она нанесет первый серьёзный удар. Наконец, Нина остановилась, улыбнулась и сказала, что мы договаривались не скрывать друг от друга, если появится кто-то третий. Я похолодел. Она опять улыбнулась: ты помнишь? Я согласился и разрядил обстановку вопросом: у тебя появился? Она не скрывала удовольствия, или мне так показалось: да, пока ещё не появился, но есть мужчина, которому я нравлюсь, и он имеет серьёзные намерения. «Серьёзные намерения» – это упрек мне.
Я плохо владел собой, кровь прилила к голове и лишила рассудка, язык не слушался меня, и речь казалась бессвязной. Нина испугалась моего вида и попросила увезти её на работу. Когда подъехали к конторе, я спросил, сможем ли поговорить. Она пообещала, но после работы я её не нашёл, телефон был отключен.
Я схожу с ума».

Тут в диктофонной записи несколько минут нет слов, но и тишины нет. Нина впервые заплакала в моём присутствии, но не думаю, что в одиночестве море слёз пролила, может, характер такой, а может новая любовь застила все прошлое. Вот смотрю на неё в эту минуту, и прибил бы, так в этой бабочке вся подлость женская выразилась. Но – волю моим чувствам давать нельзя. Она тоже успокоилась, пошмыгала носом. Продолжаю задавать вопросы:
– При следующей встрече он не грозил, что может покончить самоубийством?
– Нет, я несколько дней скрывалась от него, с конторского двора на автобусе уезжала, у знакомых оставалась до темноты.
– А телефон? Он вам звонил, искал?
– Телефон я отключала, а если заставал звонок, сбрасывала. Не говорили мы. Но он писал письма и оставлял на кассе. Он как-то говорил, что с людьми неприятными переходит на Вы, он и мне писал на Вы, это очень обидно, лучше бы обругал.
– И вообще больше не встречались?
– Он меня опять утром около дома перехватил, видно, что ночь не спал, похудел, осунулся. Он у меня справным стал, кушал хорошо, продукты лучшие покупал, а я готовила. А тут даже небритый. Я села в машину, ведь не побежишь вдоль улицы. Он выехал за село, говорит, полчаса у нас есть времени. Молчим. Я не вытерпела, заплакала: Илюша, отпусти ты меня, всё равно теперь у нас ничего уже не будет. А он своё: я только теперь понял, как тебя люблю, никому тебя не отдам. Поздно, говорю, Илюша, я сегодняшней ночью была с ним. А он как застонет: неправда, ты же любишь меня, ты сама говорила. Видит Бог, как я его любила, но он сам отвергнул мою любовь. Вы знаете, что он сказал потом? Я, говорит, был уверен, что ты моя навсегда, потому и жил с тем, что ты никуда не денешься. Вот где правда! А любовь – она живая, её поддерживать надо.
Она опять долго молчала, потом призналась:
– Мы ведь ещё один вечер провели вместе, ещё встрепенулось во мне всё, согласилась. Он такой горячий был, пылкий, не знаю какой. А когда прощались, вдруг поняла, что в последний раз. Замаячила семейная жизнь с Федей, а Илюша опять ничего не пообещал.

Это я сам для себя, товарищ редактор, определяю как подлую измену. Жена или не жена, по-нашему полюбовница, не тем определяется, есть ли в паспорте штамп о браке, а тем, есть ли отметка в сердце о любви. Конечно, это я высоко взял, но никуда не попрешь. Мы с Клавдией Андреевной прожили уже дивно, конечно, в семейном деле всякое бывает, но что она жена мне – это я в паспорте не подглядываю, сам вижу и знаю. Ей бы, дурёхе, смириться с тем, что не в его доме ночует, хотя в записях дневника есть прямое указание на то, что ночевала всё таки эта бабочка, и не раз, так что нечего понапрасну обижаться. В одном месте композитор пишет: пришлось рано вставать, хотя, уложив Нину, долго работал над новой темой. Она была вчера очаровательна в белоснежной блузке и красной шали… Ну, и так дальше.

Допрос длился без малого три часа, но после вот этого заявления ничего интересного подозреваемая не сообщила, только уточнила, что до прощальной встречи с Попеляевым у них с Федей ничего не было, хотя меня это уже не интересовало. Когда выключил диктофон, сказал гражданке, что буду предъявлять ей обвинение по факту доведения до самоубийства. Не каждый день такие слова говорят, но она даже не вздрогнула, а кивнула: всё так и есть, я довела. На том и простились, сказал, что, если потребуется, повесткой вызову.
Но вызывать её не пришлось. Утром пошел к начальнику, только заикнулся о вчерашней беседе, он как заорёт на меня:
– Ты какого хрена развел здесь психологию с любовью? Тебе сказано, что самоубийство, так и оформи. И вообще, Богомолов, пиши рапорт на увольнение, достал ты меня своими глупостями.
Так закончилась моя следовательская карьера и наступила новая жизнь, вот, писать начал.
Но надо Вам, господин редактор, дать полное представление об этом деле. Как Вы помните, в моём распоряжении имеются дневник и письма Попеляева к этой даме. Трагедия на трассе случилась в ночь на 6 мая 2010 года. Размолвка нашего героя со своей любимой началась 12 апреля. Я выберу самые трогающие за сердце выписки, а Вы уж там поглядите, что убрать, а что оставить. Но без слёз читать это невозможно, я в последнее время такой трогательный стал, что просто беда, Клавдия Андреевна уже всерьёз беспокоится, говорит, что писательское дело опасней для здоровья, чем следовательское. Так вот по дням и выберу для Вас кусочки.

Дневник, 14 апреля.
«Нина, дорогая мне, если бы я мог вернуть время хотя бы на два дня, конечно, это невозможно, но хотя бы остановить его в наших силах, если и ты и я этого захотим. Надвигается нечто ужасное, черное, грохочущее, и я не знаю, что, оттого мой страх и ужас перед неизвестным фанатичнее и суеверней. Ты так ловко избегаешь встреч и разговоров, что у меня нет сомнений: ты всё для себя уже решила и тебе нечего мне сказать».

Дневник, 15 апреля.
«Если бы ты знала, Нина, какое удивительное открытие сделал я после твоего исчезновения. Вот вроде понимаю, что ты сильно мне нужна, всё в тебе мне дорого и необходимо, но обнаружилась фраза, точнее, картинка со словами, в которых всё это самое дорогое и заключено. Сижу я у инструмента, что-то не получается, ты у плиты ворожишь, совсем не вижу и не слышу, но – споласкиваешь руки, тщательно фартучком их обшаркиваешь, как ты мило говорила когда-то, и тихонько подходишь сзади, обнимаешь легонько, так, что едва заметно, и прижимаешься грудью, я чувствую твои мягкие груди без лифчика, и говоришь тихонько мне на ушко, так, что и мысли не потревожишь, если она в это время появится: «Ну, что ты, мой родной, приутих совсем». Так было много раз, много десятков раз, и всегда заканчивалось веселым смехом и обильным застольем. Сегодня впервые я горько плакал над этими словами, значит, такое уже никогда не повторится».

А это из письма от 15 апреля:
«Не надо так низко падать, ты не меня кинула, ты себя обнаружила как не очень порядочную женщину. Ведь с момента наших объятий и поцелуев в машине прошло только двенадцать часов, любимая и родная, только двенадцать. Я насильно тебя целовал? А разве не ты прикусила мне губу при прощании? Ты обещала мне встречу. Я эти часы переждал, готовил баньку, к чаю всё на столе, шоколадка твоя любимая. Было сомнение, что ты  устанешь, откажешься ехать даже просто в баню, но откажешься, объяснишь, а не спрячешься и не отключишь телефон.
Конечно, так продолжаться не может. Я эту записку передам тебе в том случае, если не будешь говорить со мной по телефону. Что происходит, одумайся! Ты делаешь очередную ошибку. Не буду ничего повторять из того, что говорил сегодня в машине. Это всё правда. Я буду ей верен, если ты захочешь.
Обнимаю, целую тебя тысячу раз, люблю, даже не могу сказать, как сильно.
Это я написал сразу по приезде домой, не буду перечитывать, потому что начну поправлять и пропадет искренность. Я же ничем не хочу тебя обидеть, только не потерять. Как бы то ни было, знай, что я в любую минуту жду твоего звонка, помни об этом, мне дорого всё, что с тобой связано. Не унижаюсь, но прошу знать это».

Из письма от 16 апреля.
«Во вчерашнем разговоре Вы дважды или даже трижды употребили слово «любовь» применительно к нашим отношениям, уже де-факто окончившимся. Я ничего не смог сказать в тот момент, потому что всякому ощущению должно пройти ещё и осознание, и вот теперь, несколько часов после, я понял, наконец, что меня смутило. Вы не можете, не имеете права говорить это слово, Вы его оскорбляете, сталкивая со своего грязного языка, ни один звук этого высокого слова не может исходить от Вас, уж вы это, пожалуйста, запомните. Вам предстоит, видимо, длинная жизнь, женщина Вы горячая, возбудимая, контроль над собой теряете достаточно скоро, я никогда раньше об этом не думал, а теперь вынужден признать хотя бы для себя, что и раннее замужество, и ранний ребенок есть продукт девичьей слабости. Так вот, когда у Вас будет охота пошептать очередному партнеру о чувствах – ради Бога, несите чушь какую угодно, только любовь оставьте в покое, не дергайте без права на то великое и святое чувство, которое в Вас никогда не жило и даже на время не останавливалось».

Дневник, 20 апреля. Красиво, но я не понял.
«Я представил нашу любовь как огромную амфору древнего сладкого вина, которое льётся при любом нашем желании и льётся так мирно, что ни у неё, ни у меня никогда не возникало опасения, что это благо не бесконечно. И вдруг струя истончилась, и последние капли упали на наши души. Когда всё кончилось, оказалось, что остальное уже не имеет никакого значения».

Дневник, 22 апреля.
«Сегодня меня сильно испугала нечаянно возникшая мысль, что страдания мои и мучения могли быть внятными и конечными, если бы Нина умерла. Я никогда не хоронил любимых женщин, но почему-то уверен, что это легче пережить, чем вот такой её уход. Её уже нет и никогда не будет, и в то же время я всякое мгновение осознаю, что она есть, что вот сейчас, в эту минуту, целует и ласкает другого, как совсем недавно ласкала и целовала меня. Эта мука горше всякой утраты».

Письмо от 25 апреля.
«Ну что ж, дорогая, пора подводить итоги. Для тебя эта процедура крайне неприятна, ты хоть и пыжишься, но вину свою понимаешь, ведь не я тебе изменил, а ты, причём подленько, воспользовавшись моим трехдневным отсутствием. Поэтому и от личной встречи так упорно ускользаешь, телефон выключаешь. Мелко и гадко это всё, а я прошу, настаиваю, думаю, что говорю с женщиной, которая ещё любит или, по крайней мере, совсем недавно любила, ведь не могло быть у нас последней ночи, потрясающей ночи, если бы не было чувств, они были, с обеих сторон, о себе знаю, а тебя за пять лет изучил. Ты можешь всякое теперь говорить, но меня не обманешь, я боялся, что ты сознание потеряешь в постели, ты была любимой и любящей женщиной. Если не так, то я имел дело в ту ночь с профессионалкой, которая знает, как и чем удовлетворить партнера, имитируя собственное удовлетворение. Перед кем унижался и бисер метал?
Я уже говорил, что понимаю твоё решение и твои виды на молодого человека понимаю, хотя почти уверен, что ничего не получится. Получится – ради Бога, но теперь не об этом. Не думаю, что воспоминания обо мне будут тебе неприятны, я всегда старался помогать тебе даже на бытовом уровне, а что до нашей жизни в эти пять лет – золотое время, я благодарен тебе.
Ты хотела, чтобы я исчез из твоей жизни сразу, вдруг освободил место, да и тебе, судя по всему, не терпится, все же «такой же веселый, как и ты, ну и, конечно, помоложе», это я тебя цитирую. Почему я должен уйти ради веселого и молодого? Почему ты забыла о всяких человеческих приличиях и всеми способами доводила меня до невменяемости? Я не знаю, почему так переживал, ну, любил, хорошо было, наверное, чуть обидно, но после твоих систематических обманов я приходил в бешенство. Ты подло вытирала об меня ноги, а я всякий раз норовил подставить чистое место. Вчера поздно вечером после моего письма позвонила, какой милый был разговор, я поверил в твою чистоту, называл тебя самыми ласковыми словами, а потом плакал перед Богородицей и благодарил. Дурак! Кому я поверил? На кого надеялся? В тебе было много прекрасного, а осталась только жестокость и подлость. И я хорош! Надо ж было дождаться, когда от охватившего ужаса остановится сердце и машина свалится в кювет, надо было сегодняшнюю ночь пролежать под капельницей, чтобы дошло: Попеляев, ты чего душу рвешь? Она того стоит? Пусть попробует без тебя.  На фоне ожидаемых перспектив, не очень, на мой взгляд, радужных, и ты можешь потом показаться вполне приличным мужиком и человеком. Знаю: ценят только то, чего уже нет.
После твоего бульдозера по моим чувствам и самолюбию мне потребуется серьёзная реабилитация. А ещё думаю мстить тебе  постоянным напоминанием о своём существовании, буду много работать и писать музыку, уверен, её примут, музыка на страданиях лучше понимается людьми».

Письмо от 28 апреля.
«Сложнее всего чувства переносить на бумагу, а ещё трудней, когда это твои чувства и твои переживания. Попробую сделать это максимально честно, ведь перед бумагой, как перед собой, кривить душой не получится. Наверное, кое-что из этого сумею сказать лично, если увидимся, но такой уверенности у меня нет, да и сомневаюсь в целесообразности этого общения. Ведь и без того всё ясно. Это я в машине был вне сознания, под напором эмоций, даже какую-то пошлую уверенность в продолжение наших отношений высказывал. Бред! Ты легла под него, ещё не закончив нашей жизни, и этим всё сказано. С сегодняшнего дня ты умерла для меня, та, которая одаривала стонами и ласками другого, когда я ещё ждал, да и ты подавала надежду.
Во мне навсегда останется та женщина, по душе ещё девчонка, почти ребёнок, которая, что-то говоря, вытирала пол в своём кабинете, которая робко села в машину, а потом пряталась от меня, совсем не так, как сегодня, а скрывалась и была уверена, что всё равно придёшь. И ты пришла, я стоял перед тобой на коленях и целовал неловко твои руки, потом губы, ты жалась и дрожала, а я не знал, как предложить, потому что страшно было, боялся. Это я с виду такой храбрый и независимый, а на самом деле стеснительный и неловкий. Твое «можно» звучит в моих ушах, и это как награда, как гарантия счастья на долгие годы, которые заменены пятью годами, и всё. А потом были дни и ночи, каждую минуту ожидание встречи, твоё свечение от счастья рядом со мной. По мгновениям можно восстановить нашу жизнь, по сладким минутам в постели, в машине, в холодной избе в деревне и на дорожном морозе, нам всё было в радость, и это правда.
Я часто сомневался, хорошо ли тебе со мной, ты сейчас можешь оспорить, мол, не то! не то! и это будет ложь в угоду сегодняшнему твоему увлечению. Я напрасно сказал, что не ревную, напрасно, успокоить тебя хотел, ревную, страшно ревную и ненавижу, это его появление лишило меня жизни, потому не могу желать ему ничего хорошего. Ты всегда уверяла, что тебе хорошо со мной, но я и без того знал, видел, никогда не испытывал такого чувства с женщиной, и гордился, что женщина вскрикивает, закрывает глаза и на грани сознания. Вот что есть жизнь. По километрам можно пройти все наши дороги, где останавливались, чтобы захлебнуться в объятиях друг друга, где кушали твои изобретения в горшочках, где арбуз резали и смеялись. Это было счастье, и ты не можешь говорить другое, если есть в тебе хоть капля памяти.
Виноват ли я перед тобой? Наверное, виноват, потому что ты так считаешь, поводы обижаться у тебя действительно были, но причины не было. Все твои обвинения безосновательны. Нет этого, а ты придумала. А вот что есть, точнее, было – безмятежность, беззаботность оттого, что ты со мной и всегда будешь, может, потому и допускал иногда недопустимое. Ты окончательно убедила меня в нескончаемости наших чувств во время моей болезни. А ты, вместо того, чтобы сразу поправить, уточнить, попытать – копила всё до последнего часа, а потом вывалила на меня обвинения как оправдание собственной измены.
Та женщина пятилетней давности, робкая, скромная, благодарная, навсегда останется со мной, она дорога мне и всегда будет, а у тебя теперь другая жизнь, и не думай, что она получится лучше. Ты в эти дни передо мной агрессивна и напориста, ну, почти безвинно пострадавшая и теперь жаждущая отмщения, мстящая даже ненужными мне подробностями типа телефонных часовых разговоров и веселых шуток очередного увлечения, которое, как и все до меня, не будет долгим. Ты взяла неверный тон расставания со мной, ты сначала изменила, а потом призналась со смехом. Да, я обещал, что не буду мешать твоему будущему, но никак не предполагал, что окажусь в таком неприглядном виде. Ты помнишь, я спросил, где ты встречалась с предыдущими, ты увернулась от ответа, да я и не настаивал, оказывается, проблем нет, у вас в порядке вещей делать это в родительском доме в их присутствии, по соседству с комнатой юной дочери. Это уже не диагноз, это чёрт знает, что такое.
А мне очень жалко, что так расстались, ведь я сильно любил тебя, даже сам не знал, как сильно. Ты многое из моих мыслей знаешь, помнишь, что я всегда вопрошал: любовь – это дар или наказание? Ты утверждала, что ты – это дар, подарок судьбы. Мы ещё шутили по этому поводу: да, судьбы, но злодейки. Душа моя пережила сильнейшую встряску, что-то начало работать в сердце и в голове, сочиняю серьёзную вещь. И жить буду долго тебе назло, и ты будешь знать, слышать обо мне и вспоминать, что это тот самый, который столько лет был любимым и самым близким, который находил самые сокровенные места для ласки, и мы оба теряли контроль над происходящим, которого ты ласкала так, как и не можно придумать, вспомни, тогда, в городской стороне. И после всего этого ты меня бросила. Это печально. Ты сильно пожалеешь, что так поступила.
Прости меня за прямоту, за всё прости, да и мне откровения дорого обходятся. Я напишу об этом музыку, и ты услышишь мою боль и узнаешь мою любовь. И вспомнишь. Память ведь тоже мстит.
2 часа ночи на 28 апреля.
Читать не буду утром, чтобы что-то исправить, пусть будет так, как чувствую сейчас».

Дневник, дата не указана.
«Господи, что происходит?! Я схожу с ума. Ненавижу! И не могу без неё. Во мне два человека, и они никогда не поймут друг друга. Как жить дальше?».

Из письма от 1 мая.
«Вы получили моё письмо и прочли его, потому что последовал телефонный звонок. Из моего страстного и многостраничного плача и гнева Вы обратили внимание только на один пассаж, где я возмущаюсь глубиной Вашего нравственного падения, коли первую ночь с новым мужчиной провели в родительском доме по соседству с комнатой юной дочери. Вы пытались объяснить, что было как-то по-другому, на что я ответил, что не хочу  говорить, и выключил аппарат. И напрасно, между прочим, отказал себе в удовольствии донести до Вашего сознания, что с некоторых пор мне совершенно всё равно, где Вас, извините, мнут: под забором, на куче мусора, в кузове «камаза» или в салоне его «серебристой машины». Вам это покажется неправдой, слишком долго я убеждал, что не отпущу тебя, никому не отдам, никто не имеет на тебя права, потому что ты моя, и ты уверовала, что я раб навеки и что даже из своего нового положения можешь управлять моим сознанием. Это заблуждение. Я теперь свободен от предрассудка зависимости, музыка заменила мне всё и всех, я много пишу и очень редко отвлекаюсь на телесные и душевные порывы.
И ты исчезнешь навсегда, твоё ненавистное мне выражение не затмит, а высветит светлый образ той женщины, чувства которой были направлены только ко мне, и я буду опутан этими чувствами и опьянён ими. Всё прочее материальное сгинет – твои плечи, которые я любил гладить и целовать, твои груди, в которые зарывался и задыхался от нахлынувших страстей, твои бёдра, оголённые и молочные, сбивавшие с толку, когда ты входила, чтобы вынуть меня из-за рояля и повести на кухню, где всё шкварчало и шипело, а дух стоял такой, что желудку становилось грустно и он страдал».

Эти записи последние, дата не указана:
«Теперь твоё редкое явление на улице, когда я иду по своим надобностям в магазин или на почту, а ты возвращаешься с работы и появляешься на тротуаре с противоположной стороны, я воспринимаю как назойливую попытку прошлого напомнить, я не смотрю на тебя, чтобы не вернуть тебя в гаснущую память. Так что и в мыслях тебя нет, лишь изредка, когда мозг освобождается от серьёзной работы, вдруг вспыхнет какой-то момент нашей совместной жизни, неловкая твоя фраза, которых было в избытке на первом году наших встреч, вспыхнет, чтобы тут же погаснуть под напором моей воли: забудь!»

«Ты разрушила мой мир, который был создан тобой и с тобой, и без тебя немыслим, не способен жить, он мертв. Мысль о смерти всё чаще возникает в моем горящем мозгу. Сегодня я записал траурный марш, впервые, никогда не думал, что притронусь к этой теме. Гордиться нечем, но музыка получилась, я писал её, стоя над своим гробом, оплакивая себя и благословляя нашу любовь, поднимая над своим горем твой образ, который теперь уже ненавижу».

«Кто он, этот третий, ворвавшийся в нашу жизнь, я не хочу его знать, даже имя не хочу, но как он посмел, по какому праву? Если мы любили друг друга так, как я понимаю нашу любовь, никто не мог втиснуться в наши чувства и развести их. Значит, это ты допустила возможность сосуществования с третьим, в этом только твоя вина, и ты за неё ответишь – не передо мной, я не очень соответствую, ты ответишь своей судьбой, которая не может состояться без меня. У тебя всё рухнет, но меня уже не будет рядом, и тебе останется горько вспоминать наши минуты и годы».

«Я ещё не полной мерой осознал, что станет после твоего ухода из моей жизни, судя по тому, что ты значила для меня всегда, твоё исчезновение будет равно утрате музыки, звуков и даже не в том смысле, что перестану их слышать, нет, всё много сложнее. Бетховен утратил слух в конце жизни, но он не утратил способность слышать и воспроизводить музыку. Я потеряю не звуки, я лишусь самой способности слышать их».

«Ты предложила мне страшный выбор и только теперь я понимаю, что если смогу преодолеть твоё предательство, то вечное страдание будет питать живою кровью мою музыку, а коли не одолею и сломаюсь, в любом виде – значит, слаб духовно и недостоин большой музыки и таланта».

«Сегодняшней ночью мне был сон, он весь состоял из видений и звуков. Я часто вижу сны, но они почти никогда не бывают интересными, напротив, часто приносят дурное состояние души и смутные ожидания, к тому же я всегда забываю содержание, от сна остаётся только настроение, чаще всего скверное. Нынешний сон необычен тем, что он вторгся в мою реальную жизнь и коснулся самого больного и даже запретного. Мне приснилось, что Нина вернулась, не могу сказать, как это произошло, помню уже с того момента, когда мы вместе, она лежит в моей постели, как это часто бывало, совершенно нагая и улыбающаяся, а я стою перед нею на коленях и любуюсь её красотой. Во сне мне вспомнилась поэтическая строчка «…как рыба линия бедра», и это было правдой, но что-то сильное, сильнее страстного желания, удерживало меня коснуться зовущего тела. Она улыбалась, и игривая зазывная мелодия безобразно вязла в ушах, а я всё искал в себе причину собственного сопротивления. Потом она приподнялась и взяла меня за руку. Мелодия оборвалась, я отбросил её холодную ладонь, и всё вокруг наполнилось тревожными и грустными звуками. В то мгновение я понял, что не смогу простить измену и никогда не прикоснусь к женщине, которую очень люблю. А жить как?».

Эта СМСка была отправлена на её номер 6 мая в 04.16 утра. Столкновение легкового «мерседеса» и грузовой «вольво», как записано в протоколе осмотра места происшествия, произошло через четыре минуты.
«Дорогая и любимая, решение я принял, ты сейчас спишь, спи до утра, утром тебе всё скажут. Потеряв любовь, я теряю жизнь. Прощай».

Господин редактор, поручаю Вам эту историю, опубликуйте и прославьте любовь хорошего человека, а женщинам пусть будет грустно от таких последствий.

Остаюсь с надеждой –
Анатолий Шешунов,
капитан милиции в отставке.


Белое платье

Ах, какое белое платье, такое белое, что глазам больно, и не бывает в нашем клубе таких белых платьев, и как оно кружится в такт своенравной музыке нашего баяниста Вити Бодри, Бодренького, таких баянистов больше нет, хоть весь сельсовет объехай или даже весь район. Витина музыка сговорилась с белым платьем, и уже все другие поуселись по угольям, беззлобно шепчась, и только это платье, за которым Никита только теперь заметил тщедушную фигурку Лени Ермохина, лучшего из танцоров деревни, но тут он оказался на подхвате и только легонько придерживал крепкую фигуру девушки, наслаждавшуюся танцем и заставляющую любоваться ею. Танец окончился, все шумно вздохнули, девушка в белом села на стульчик и белым же платком аккуратно вытерла лоб. Никита смотрел и глазам своим не верил: это же Валя, Валя Андреева, лет семь назад они уехали в город, и Валя в деревне больше не появлялась, хотя старшая сестра Галина живет здесь всегда.

Вот это место он очень хорошо помнит: она на стуле, парни вокруг, но никто не подходит, оттанцевавший Ермохин не в счет, надо что-то такое придумать, чтобы обратить на себя внимание, Валя может и не помнить его, так что и не перебрать бы.

– Третий – лишний! – дерзко крикнул Никита и пары стали образовываться, становясь в круг, он быстро подошел к Вале:
– Вставайте впереди меня, во всяком случае, мне первому перепадет. Вы знаете эту игру?
– Конечно, помню, я же афонская. – Она пыталась обернуться, чтобы лучше рассмотреть партнера, но Никита остановил:
– Не вертись, сейчас начнутся гонки, даю слово, что к тебе первой встанут.
– Почему ты так уверен?
– Потому что знаю. Если бы я бежал, разве отказал бы себе в удовольствии постоять рядом с красивой девушкой, да еще знать, что напарник ее уже получил доброго ремня.
– А что, сильно бьют?
– Кто как. Вот он!
Убегавший от догонявшего с ремнем Миша Пожарник, он в детстве избушку свою поджог, проскочил было мимо, а потом резко вернулся и встал впереди Вали. Генка Зубцов этот приёмчик знал и хорошо подготовился, ремень опоясал спину Никиты, он его перехватил и кинулся за Генкой. Тот расплаты ждать не стал, быстро примкнул к кому-то и вышел из активной игры. Гонка усиливалась, он снова увидел Валю на стульчике, бросил свою пару и подошел.
– Сильно тебя ударили? – спросила она.
– Сойдет, как всегда.
– Дурацкая игра. Со злостью.
– Это из-за тебя.
– А я тут при чем?
– Есть в этом что-то.
– Тогда давай уйдем? – она смело вскинула бровки.
Они вышли вместе под взгляды притихшего зала
Было начало августа, прошли сильные дожди, потому все деревенские работы остановились. Небо вызвездилось, и звезды висели прямо на тополях. Лужи приходилось обходить, потому что Валины туфельки были явно не по погоде.
– Как ты меня узнал? Ведь мы не виделись столько лет. Я училась во втором, а ты?
– В четвертом. Я тогда был в тебя влюблен.
Валя засмеялась:
– Во второклассницу? И ты это помнишь?
Он тогда наговорил ей много красивых слов. Например, что он знал, эта второклассница когда-то приедет сюда самой красивой девушкой и всех сведет с ума, особенно студента первого курса университета, она смеялась и не хотела верить, что Никита уже в то время был влюблен. Тогда он остановился, обнял ее за округлые крепкие плечи и сказал:
– Понимаешь, я мог бы потерять эти события во времени, но есть точная временная фиксация. В марте, в тот год, как вы уехали, умерла моя мама, и ты вместе с Люсей и Катей приходила к нашей избе, когда начались похороны. Я как сейчас вижу тебя на вершине снежной кучи, наваленной у расчищенных ворот.
Она поежилась и попросила больше не вспоминать о грустном.
– Я говорю тебе истинную правду, Валюша, мне всегда в эти годы казалось, что мы встретимся.
– Ладно, поверю, хотя ты определенно врешь, ты ведь не сразу узнал меня.
– Не сразу, – согласился Никита. – Ты стала такая взрослая, не скажешь, что шестнадцать лет. Знаешь что, пойдем, переоденься, погуляем по деревне…
– Ты меня на озеро своди, где мы купались. Сводишь? А платье, туфли – высохнут, постираю, почищу. Пошли.
Озеро – это слишком громко сказано о старице, но она была в те годы широка и чиста, делилась с народом рыбой, и расходилась в обе стороны узким и широким рукавами, которые соответственно и прозваны были Большим и Малым омутами. Они спустились по песчаному склону, вода была тиха и парила, легкое марево плыло над водой волшебной пеленой. Табун гусей спал прямо на воде, спрятав головы под крыло. Гуси были белыми и нежными. Валя схватила Никиту за руку и прошептала:
– Только тихо, не спугни.
Они сели на прохладное дно перевернутой лодки и молча смотрели на воду. Никита чувствовал, что сейчас ничего нельзя говорить, она не даст, еще обидится. Он подвинулся ближе и приголубил ее, набросив пиджак. Девушка уткнулась лицом в его плечо.
– Никита, мне стало грустно тут, вспомнилось детство, как мы загорали вон там, за камышами, чтобы ребятишки не видели. Скажи, ведь хорошо тогда было?
– А мне сейчас еще лучше. Валя, я хочу поцеловать тебя.
– Я тоже. Поцелуй, мне так славно здесь.
Она стряхнула никиткин пиджак и тихонько легла на дно лодки. Никита стал перед ней на колени и легонько прикоснулся к девичьим губам. Валя улыбнулась, Никита хотел что-то спросить, но она опередила:
– Целуй, Никитушка, очень хочу целоваться.
Она сама ухватила его губы и чмокнула громко, как будто специально. Осмелев, он расстегнул ворот платья и со страхом коснулся ее грудей, беззащитных и желанных. Валя на мгновение прижалась к нему всем телом, вздрогнула, а потом приподняла его голову:
– Не надо больше, ладно?
– Валя, милая, я же люблю тебя.
Она осторожно подвинула его и села.
– Глупые мы, что ли? Или ты юноша многоопытный, заманил девчонку в тихий угол, любовью дорожку выстелил?
Никита испугался, вот это он точно помнит, что испугался, действительно, Валя могла про него подумать. А он не такой, он же любил.
– Смешные мы, правда, Никита? Ты говоришь, что с четвертого класса меня любишь, это уже шесть лет, солидно. Я почему-то тоже тебя помнила. Когда мы вместе из школы шли, и у Поповых собака на меня кинулась, а ты навстречу побежал, и она тебе ноги покусала. Моя мама йодом смазывала и забинтовала. Помнишь?
– Да. И ты это запомнила? А еще что? Как я тебе открытки присылал по почте, как ваша учительница меня от окошек вашего класса гнала, я сбегал с уроков, чтобы на тебя смотреть.
Валя уткнулась ему в грудь и смеялась:
– И тебе влетело?
– На педсовет вызывали, но быстро отпустили, директором у нас Иван Степанович был, он понял, в чем дело и отпустил. Это он мне потом сказал, когда я в среднюю школу пришел, а он там историю вел.
От воды потянуло прохладой и запахло дождем. В ночное время дождь всегда чувствуется.
– Валя, надо ближе к дому, дождь будет.
Она не хотела уходить.
– Ты знаешь, как мне хорошо здесь, так бы и жила на берегу.
– Пойдем, дождь будет. Ты не можешь идти? Тогда я тебя понесу на руках.
Да, напрасно тогда Никитка так опрометчиво вызвался в носильщики, но слово не воробей.
– Согласна. Меня еще никто на руках не носил.
Никита осторожно просунул руку под ее колени, другой рукой прижал к себе за талию и велел держаться за шею. Подъем в гору, всегда плоский и невысокий, оказался бесконечным. Валя мурлыкала под ухо какую-то мелодию, а сердце Никиты готово было выпрыгнуть и убежать вперед. Осторожно поставив Валю на землю, он с трудом успокоил дыхание. Валя обняла его нежно и сказала:
– Никита, прости, ты так свел меня с ума, что я забылась. Меня нельзя носить, я тяжелая.
Они успели дойти до Галининого дома, когда начался дождь, Валя наотрез отказалась идти домой, хотя укрыться было негде: дом достраивался, ни одного крытого навеса. Прямо посреди ограды стоял трактор Гриши, мужа Галины.
– Никитка, давай в трактор.
– Ты с ума сошла, в белом платье в трактор, Валя!
– Да, я сошла с ума, и ничто мне не помешает целоваться с любимым парнем хоть в тракторе, хоть где.
Да, трактор тот надо было сохранить и выставить в музее, Никита за всю свою долгую жизнь ничего похожего не слышал. Просто так в тракторе – сколько угодно, но в белом платье в шестнадцать лет…
Они просидели в тракторе до рассвета, она спала на его коленях, запрокинув головку, он бережно целовал ее вздрагивающие губы, шею, она что-то сонно ворчала, потом поднималась, и целовала его лицо, голову, руки:
– Никита, со мной правда что-то неладное, я не могу от тебя уйти. Смотри, уже совсем светло.
Стукнула дверь, заспанная Галина с подойником пошла к корове. Увидев гостей в кабине, она остановилась:
– Ребятишки, вы не с ума ли сошли? Валька, в новом платье, теперь до него не достираться. Шли бы в дом, там целая комната свободная.
Они опять целовались у крыльца, на крыльце, в дверях. Они и думать не могли, что все это в последний раз.
Утром Никите принесли телеграмму из университета, что какие-то неувязки в документах и надо приехать в приемную комиссию. Он забежал к Галине, но та ответила, что Валя спит, и она сама ей все передаст. Разборки в университете затянулись, потом пригласили на ремонт общежития, если хочешь место получить. В деревню Никита вернулся в конце августа, Валя уже уехала в город, Галя проворчала, что надо было меньше по тракторам лазить. Вечером подошел Генка Зубцов:
– Ну, проездил свою кралю? Она тут без тебя оторвала куцему хвост, со всеми крутила.
– Врешь ты, Генка, – спокойно сказал Никита.
– Да мне-то хоть бы хны, только мы животы надсадили, хохотали, как ты ее на бугор волок.
– Откуда ты знаешь? – Никита схватил Генку за ворот.
– Отвянь! – Генка лениво отмахнулся. – Толи сама рассказала, толи видел кто.
Никита места себе не мог изобрать, такие подробности их разговоров по деревне гуляли, что только сама Валя могла сказать. Было до слез обидно, что такое чистое, светлое втоптали в грязь. Пойти к Галине и взять у нее адрес, пусть сама объяснит. А если действительно все было просто игрой, и она поделилась результатами с подругами? Он собрал вещи и уехал в Свердловск на три дня раньше срока.
Много лет позже он случайно узнал, что все видел и слышал Гоша Эстремский, пожилой мужичок, живущий на берегу, который вышел попроведать гусей и услышал шепотки у воды. Присел у прясла, да так и стал свидетелем. Никитка, говорит, чуть меня не стоптал, когда девицу волок. Кому-то очень удачно рассказал увиденное Гоша, раз через пару дней знала вся деревня.
Тогда же Никита зашел к Галине. Гриша был на работе, Галя поставила чай, Никита прошел в горницу, смотрел фотокарточки в рамках на стене. Сердце екнуло: в полный рост снята красивая молодая женщина в белом платье. Годы не изменили ни лица, ни прически, и даже платье казалось знакомым.
– Любуешься? Надо было меньше по тракторам лазить, а брать девку, пока в руки дается. Она ведь потом все мне рассказала. И про сплетки знаю, и она знала. Ты зачем поверил-то? Я ей пишу, что ты извелся весь, а она свое: приедет, если вправду любит. А если так, что только белое платье измять, то оно и к лучшему. Вот какая натура!
– Где она теперь?
– Обожди, я письмо найду, мне не высказать.
«Живем мы хорошо, я недавно повышение получила, теперь помощник прокурора города, а это все-таки столица республики. Я тут снов насмотрелась, и папу, и деревню, и как мы с тем парнем на озере были. Проснулась, вспомнила весь этот август проклятый, и до того мне жалко стало белого мазутного платья, которое ты выбросила на тряпки, что я поехала в мастерскую и заказала точно такое. Закройщица говорит, что сейчас такие не носят, а я ответила, что хочу вспомнить себя шестнадцатилетней. Вот, высылаю фотографию».
Никита в ту ночь тоже видел сны, один сплошной сон танца белого платья под музыку Вити Бодри. Он силился рассмотреть лицо, но платье удачно прикрывалось рукавом, и ничего он не увидел. Проснулся, когда жена больно ткнула в плечо:
– Повернись на бок, ты вроде плачешь.
Никита повернулся и вытер мокрое лицо висевшим на стуле полотенцем.

                2010 год.

Лида

Поздней осенью ему сообщили по телефону, что на родине умер давний его товарищ, с которым куролесили в комсомольскую молодость, да и в зрелые годы частенько встречались, отмечая радостные воспоминания полуночными застольями. Он долго болел, умирал тяжело, но, бывая в селе, Михаил не заходил в его дом: какая-то вина появилась перед человеком, вот он лежит, а ты здоровый. Но на похороны приехал, проводил до исхудавшего деревенского кладбища на родине друга, да и деревни почти совсем нет, так, несколько домов. Но такова была его воля. С кладбища все заторопились в райцентровскую столовую, где уже стыл горячий обед, Михаил отстал от колонны машин и оглядывал окрестности. Вот тут хорошие были сенокосы – все позаросло кустарником и камышом, на тех увалах добрый хлеб молотили, теперь, похоже, не пашут. Чуть в стороне остается деревня Паленка, она вся вымерла, едва теплятся несколько усадеб. А ведь было отделение совхоза, вот тут клуб был, кино крутили… Клуб…
Молодым парнем работал он в райкоме комсомола, жил у сестры на вольных хлебах, домой приезжал редко. А уборка та, это конец шестидесятых, замечательная была, за всю осень ни одного дождя, урожай хоть и не очень богатый, но зерно сухое. Настроение у начальства отличное, вот и отпустил первый секретарь своего инструктора в родную деревню отдохнуть дня на три.
…Михаил вышел из машины и прошел пешком сотню метров. Вот тут был мостик, грязь болотную заваливали бревнами, а потом присыпали сухой землей. Большак проложили чуть в стороне, но к мостику Михаил подошел. Густой травой заросла дорога, если бы не бдительная память, ни за что не узнать.
У хлебоуборки выделялись два промежуточных финиша: обмолот хлебов и отправка зерна в госпоставки. Когда комбайнеры уже бражничали, на складах шла круглосуточная работа, зерно отвевали, грузили в машины и отправляли на элеватор. Каждый год помогать крестьянам приезжали тысячи горожан, в основном студенты и молодой рабочий класс с фабрик местной промышленности.
После бани Михаил вытащил из сарая велосипед, подкачал колеса и поехал в сторону центра. Коров уже прибрали, деревня успокаивалась и готовилась ко сну. Не встретив никого из парней, Михаил остановил пацана:
– Где ребятишки собираются?
– Как – где? В Паленке.
– А чо в Паленке-то?
– Дак там студентки уборочницы живут.
Через десять минут Михаил был уже у маленького сельского клуба, половину которого, отгороженную висящими на веревках суконными одеялами, занимали студентки. Ребята нехотя здоровались, лишний конкурент никого не радовал.
– Ты пойми, Миша, – Славка горячо дышал ему в лицо. – Девчонки уже две недели тут, всех поделили.
– Ладно. Откуда они?
– С Ишима. Со швейной фабрики. Студентки.
Студентами тогда называли всю молодежь, приезжающую на уборку, так повелось, и всем было понятно.
Темнело, несколько девушек стали собираться в ночную смену, Михаил со Славкой протянули от розетки провод и над умывальником подвесили лампочку. Три девчонки пришли со склада, под фонарем размотали платки и стали разными: русая, рыжая, темненькая.
– Кто же догадался фонарь повесить? Не тот ли хлыщ? – безразлично спросила рыжая.
– Да, новенький кавалер подъехал, расстарался.
Рыжая уже забыла про фонарь и про меня. Славка толкнул в бок:
– Вот она свободна, но никого до себя не допускает. Попробуй.
– Ты объясни, она психованная или через чур гордая? Тоже мне: хлыщ!
– А хрен ее знает, несколько парней подклинивали, отшила, даже на смех подняла.
– Ладно, не буду на рожон лезти.
Вторую половину зала стали готовить для танцев, хотели подмести веником, поднялась пыль, Михаил взял ведро воды, большую тряпку и смачно протер пол. Девчонкам понравилось, они стояли полукругом и устроили аплодисменты. Рыжеволосая в свеженьком халате и тюрбаном банного полотенца на голове выглянула из-за одеяла. Михаил удивился, что она умудрилась где-то помыться.
– В чью честь овации? – заинтересованно спросила она.
Михаил отжал тряпку и бросил ее в пустое ведро:
– Представьте, какая несправедливость: когда вы, усталые и запыленные, пришли со смены, толпа встретила вас почти молчанием. И это настоящих героев! А тут какой-то хлыщ элементарно драит загаженный танцевальный пол, и ему бьют в ладоши!
– Странно, но я с вами согласна, – и она скрылась за одеялом. Радиола скрипела невнятно, да никто и не слушал, рассосались по углам, шушукались, несколько пар удалились на улицу. Михаил остановил маленькую говорливую девчонку:
– Рыжую вашу как зовут?
– А ты пойди, познакомься.
– Неудобно, в ночное время в дамские апартаменты. Пойди, позови ее.
– Не пойдет, – убежденно сказала Маленькая.
– Может, она нездорова? Так скажи, что я в армии служил по медицинской части, могу помочь.
– Сходи, что тебе стоит? – поддержал Сашка Связин, ее кавалер.
Маленькая нырнула, и долго по ту сторону одеял шуршали девичьи шепотки. Михаил стоял у холодной круглой печи и прикидывал: бросить все и уехать в село, или дождаться, чем кончится эта рыжеватая история.
Девушка вышла неожиданно эффектно. Тонкое шелковое платье облегало ее фигуру, высокая прическа делала еще стройней. Михаил сделал шаг навстречу и неожиданно поклонился.
– У нас с вами как при королевских дворах. Вы пригласили погулять, так пойдемте, а то мне утром в смену, спать уже не остается.
Деревня была тускло освещена, но лунный свет желанней и романтичней, Михаил предложил пойти по дороге в сторону села. Молчали.
– Куда делся ваш порыв красноречия?
– Не знаю, с чего начать. Меня зовут Михаил, лучше Миша.
– А я Лида.
– Редкое имя.
– Все молодые люди всегда так говорят.
– У вас большой опыт общения с молодыми людьми?
– Если вы, Миша, хотели меня обидеть, вам это не удалось. Я люблю читать, и об этом пишут в книгах.
– Вы окончили школу?
– Нет.
– А как попали на швейную фабрику?
Лида промолчала.
– Мне сказали, что вы работаете в райкоме комсомола?
– Да, но надо поступать учиться.
– Я тоже очень хотела учиться
– Лида, почему вы не приняли ухаживания наших парней?
– Согласитесь, вы задаете странный вопрос, ведь задружи я с вашими парнями, вы сегодня остались бы без пары. Или вам это все равно?
– Нет. Мне нравится, что вы согласились прогуляться со мной.
– Не надо меня обманывать, вам нравится, что я до того ни с кем не гуляла, а с вами согласилась. Ведь правда?
– Лида, вы меня запутали. Да, мне нравится, что вы пошли со мной, ну, и что здесь неприличного? Если вы думаете, что завтра я буду этим гордиться и ставить себя выше моих друзей, то ошибаетесь.
– Тогда скажите, почему вы так настойчиво добивались моего внимания?
– Честно?
– Да!
– Потому что ты мне очень понравилась, сразу, еще как платочек сбросила. Я даже про хлыща не сразу заметил. Лидочка! – Он осторожно повернул ее за плечи, ощутив некстати подвернувшуюся под руку лямочку, и смело поцеловал в полураскрытые губы. Она взяла в ладони его лицо и посмотрела в глаза. Он еще раз крепко поцеловал ее. Лида заплакала.
Михаил хорошо помнил тот момент, и было это именно тут, на мостике. Он уже тогда заметил, что Лида плакала не от радости и счастья, а горько, страдальчески.
– Лидочка, я обидел тебя? Прости, родная, ты очень мне нравишься, я не мог удержаться.
– Мишенька, мне так счастливо никогда не будет больше. Твой поцелуй такой верный и любящий. Так не поцелует парень от нечего делать.
Да, так оно и было. Странно, но вдруг вспомнились такие слова и детали, которые лежали в дальнем углу памяти, а сейчас всплывали, желанные и родные. Они долго еще гуляли по пустынной дороге, пока Михаил вспомнил, что Лиде завтра на смену. Она сказала:
– Давай у клуба простимся просто так, чтобы никто не видел, что мы целуемся, ладно?
На другой день он приехал на Паленский склад к обеду, девчонки встретили его радостным визгом, он поочередно отстранял их от вороха пшеницы, давая отдохнуть, а сам широкими взмахами загонял под транспортер зерно, и кузов быстро наполнялся поверх бортов. Лида ничем не показала особого к нему отношения, а ему так хотелось, чтобы и девчонки, и бабы их деревни, и шофера автоколонны знали, что вот эту красивую девушку он вчера всю ночь целовал вон на том деревенском проселке. За час до пересмены он уехал, ничего не сказав, поставил паленской знакомой бабушке Фросе бутылку водки, она разрешила вымыть студенток в бане. Михаил сам натаскал воды, разжег котел, наломал свежих, хотя и запоздалых, веников, вымыл полок и пол. На складе посадил Маленькую на багажник велосипеда и привез в клуб:
– Возьми для каждой только по плавочкам и халатику чистому, в баню вас поведу.
Вечером приехал, когда уже стемнело, пришлось с отцом править нарушенную скотиной изгородь. Лида встретила его вот на этом мостике, прижалась всем тельцем, сердечко прыгает.
– Миша, ничего не говори, я полюбила тебя насовсем, я так боялась, что может случиться, и оно так вышло. Мне говорила мама, но когда мы слушаем маму? – Она плакала и не убирала слез.
– Лидочка, радоваться надо, а не плакать, я тоже люблю тебя, ты мне такая родная, что слов нет. Лида, выходи за меня замуж, я живу у сестры, она примет нас, а потом квартиру дадут. И работа. В бытовом обслуживании швейный цех есть. Поедем после уборки к твоим родителям, а к моим хоть завтра, они в этом селе.
Лида опять взяла в руки его лицо и глубоко посмотрела в глаза.
– Миша, ты правду говоришь, и это особенно горько. Мы никогда не можем быть мужем и женой.
– Почему?
– Мы очень разные. Я немка, лютеранка, ты православный русский. Мои родители никогда не согласятся на такой брак.
Михаил засмеялся:
– Лидочка, милая, двадцатый век на дворе, причем здесь твой Лютер и мой Христос? Они будут против нашей любви? Да я любого ортодокса сумею убедить, что любовь угодна всякой вере!
– И все равно мы разные. Ты умный парень, будешь учиться, станешь большим человеком, а я простая швея.
– И что? Вот скажи, у министра обороны жена кто? Генерал? Простая женщина. И ты у меня будешь хорошей хозяйкой в доме.
Лида отошла от него на полшага и тихо сказала:
– Миша, я не девушка от Володьки, это мой парень, он сейчас плавает по Иртышу от Омского пароходства.
– Лида!
– Ты должен жениться на девушке, чтобы никто, кроме тебя, не прикасался к ней. Я уже не могу быть твоей женой.
– Лида, это такой бред, средневековье!
– Совсем нет. Я всю жизнь прожила в такой семье, мама не девушкой досталась отцу. Они родили троих детей, но отец постоянно упрекал и даже бил маму. Это я его слова повторила, что никто не должен прикасаться к жене, кроме тебя.
Лида уже взяла себя в руки и говорила спокойно и убежденно, зато Михаила било, как в лихорадке, он не мог ни чего возразить на несложные, но такие непреодолимые аргументы девушки…
…Михаил вернулся к машине. Что же было потом? Два вечера он не приезжал. Потом ему сказали, что все девчонки уговаривали ее согласиться, она плакала, но отказывалась. Потом им дали расчет, и сказали, что утренним автобусом отправят в Ишим. Они с ребятами решили устроить прощальный ужин. Он объехал все магазины райцентра и в одном увидел вино «Лидия». Купил целый портфель и привез в деревню. Когда стол был уже накрыт, выставил бутылки «Лидия». Все были поражены. Лида отнеслась к этому спокойно и почти равнодушно.
Видно, так было задумано, что через пару часов они остались в клубе одни, молодежь шумела где-то далеко в улице.
– Спасибо тебе за вино, милый, это так приятно. Никогда больше я этого не почувствую.
Михаил обнял ее и тихонько положил на кровать, целуя и пытаясь расстегнуть блузку.
– Мишенька, блузка на кнопках, а не на пуговичках. Я тоже очень хочу быть с тобой, но это не случится. Понимаешь, я слишком сильно тебя люблю.
Они вышли на улицу, сошлись с основной кампанией, и никто не верил, что ничего не произошло.
Михаил вдруг вспомнил: он же потом ездил к Лиде в Ишим! Та самая Маленькая дала ему адрес: сразу за автовокзалом, четвертый домик справа, а фамилия Брэм. Знакомая фамилия, какой-то ученый справочник животного мира составил, кажется. Он быстро нашел маленький беленый домик с плетеным заборчиком, на лай собачки вышла женщина, очень похожая на дочь. Михаил поздоровался и спросил Лиду. Женщина ответила, что она уехала в Омск.
– Простите, а вы Миша?
– Да.
– Лида просила передать, что все правда, вы понимаете, о чем. И еще просила ее не искать.
Михаил выехал на большак и на тихой скорости проехал по тому месту, где они гуляли с Лидой. Какая умная и проницательная девчонка! Какая красавица! И как во многом она оказалась права.
16 ноября 2011 года. .


Елена из прошлой жизни

День выдался сумасшедшим, пять часов мы гоняли лося, пересекая взрыхленные поля, мелколесья, несколько раз стреляли, но толи расстояние большое, толи выстрелы были откровенно неудачными, зверь уходил. Тем не менее, кровь по следу появилась, а стоявший на выходе из леса водитель хозяина сообщил по телефону, что лось только что прошел в полукилометре от него и припадает в правую сторону.
– Ранен в обе ноги, это точно, надо гнать, – скомандовал егерь.
Снег был не очень глубокий, но отсутствие тренировок троих бойцов скоро вывело из строя. Геннадий остановился, достал из-за пазухи мобильник:
– Все, командир, мы втроем, я, Иван и Андрей, уходим на базу.
Тот, видимо, сказал что-то о праве на пайку.
– Да пошел ты со своим мясом!
Едва уставшие неудачники дошли до фазенды, в глубине леса прогремели выстрелы и шеф скомандовал водителям, чтобы гнали пару снегоходов. Японские моторы взревели в морозном воздухе, и через час снегоходы приволокли тушу лося и взмокших охотников на длинном фале.
Пока рабочие разделывали тушу, мужики парились в горячей бане, то и дело выскакивая на снег и купаясь в нем, протирая друг другу спины. В белоснежных байковых простынях, похожие на римских патрициев, охотники упали на низенькие диваны в огромном зале с большим круглым и очень низким столом. Двое молодых людей в белых костюмах и колпаках внесли серебряный поднос, на котором красовалась целиком зажаренная косуля, оставшаяся от вчерашней охоты. Еще на одном подносе в глубоких тарелках нежились груздочки, торчали соленые огурцы и помидоры, крупными кусками вершились несколько посудин с нельмой, осетриной, лососем и местным сырком. Горячая картошка аккуратно сложена горкой и дышала как вулкан.
На столе появились бутылки с коньяками, водкой, бренди и виски, настойками, пивом и даже бражкой. Каждый наливает себе сам – такой порядок. После первого стакана заговорили о сегодняшней гоньбе, кого-то беззлобно ругали, кто-то пытался сердиться. Но все были давнишними друзьями, только Андрей, немолодой уже человек, появился недавно, как друг детства Ивана, и обид никаких не принималось. Когда обсудили все детали охоты, официант доложил, что туша разделана.
– Сегодня делим только ляжки, все остальное ребятам, они славно поработали. Кому заднее бедро?
Кто-то поднял руку.
– Еще одно?
Все молчали. Владимир решительно скомандовал:
– Андрей, ты не стесняйся. Заберешь задок.
– Я даже до конца охоты не выдержал, не имею права.
– По правам здесь я уполномоченный! – Хозяин засмеялся своей шутке. – Ладно, взамен расскажешь какую-нибудь историю.
Выпили еще, рассказали пару анекдотов, и Григорий вспомнил:
– Андрей, с тебя история интересная. Ты столько путался по свету, расскажи.
Андрей сменил позу на низком диване, просто присел на корточки.
– О чем? Белый медведь чуть не задрал, лапой сорвал сзади меховую фуфайку. Падал в пролом в горах, трое суток искали, двое доставали. В Лувре довелось побывать, встречался с Фиделем.
– К черту Фиделя и фуфайку, расскажи про баб. Ты в загранке столько баб видел! – азартно крикнул Григорий.
– Не больше, чем ты по телевизору, а в остальном разницы никакой. – Было заметно, что он никак не может решиться на что-то. – Впрочем, подождите, есть у меня одна история, я ее никому не рассказывал, но она, на мой взгляд, многозначна. По крайней мере, у меня есть основания ее вспоминать и размышлять, все ли я сделал так, как надо было бы. Можно?
– Секс будет?
– Скорее, нет.
– Ладно, валяй.
– Хорошо. Было это в начале моей карьеры, то есть, я был еще на партийной работе, на скромной должности районного уровня. У меня семья, два сына, жена, квартира и перспектива. Но – на одном мероприятии вижу женщину, и все, мне под тридцать, ей чуть за двадцать, замужем, дочь годовалая. Мучился недолго, поехал в обком, все рассказал, первый связался с Краснодаром, там был еще Медунов, и после нескольких неприятных процедур я с новой семьей лечу в Краснодар. Было принято решение до урегулирования всех формальностей с разводами и прочим подержать меня в районном городке при райкоме. Но квартиры нет, живу во флигеле, так там зовут наши избушки на ограде. Однажды первый секретарь райкома присылает машину, и меня подвозят к шикарному особняку.
Да, ребенка пришел оформлять в детский сад, а документы на отцову фамилию. Надо сказать, что мне было запрещено придавать огласке развод и новую женитьбу. Но есть бумаги! Я все предельно кратко объяснил заведующей детским садом, и она записала дочь на мою фамилию. Так вот, хозяйка особняка, видимо, предупрежденная, вышла встречать. Бог ты мой, это же наша заведующая Елена Николаевна. Сопровождающий работник райкома говорит, что эта квартира главного инженера-строителя сельхозуправления, но его перевели в область, на днях там решится вопрос с жильем, и мы сможем занять этот домик. Хозяйка встретила радушно, но я этому радушию не поверил. Она пригласила во двор, показала гараж, баню, подвал, что-то еще. Потом пошли в дом, огромные комнаты, по тем временам просто шикарная обстановка. Я отказался заглядывать в комнаты и, чтобы хоть что-то сказать, попросил Елену Николаевну предупредить меня о возможном переезде.
Месяца три мы жили в избушке, хотя никаких проблем, начиналась весна, было тепло, как в Сибири в мае. При встрече Елена Николаевна краснела и отводила глаза, мне тоже было неловко за тот бесцеремонный осмотр. Но у нее-то, оказывается, были другие причины. Наконец, меня пригласили в Краснодар, и я получил назначение в одну из союзных республик. Жену с ребенком отправил к ее родителям, сам остался на один день улаживать дела в райкоме и военкомате. Накануне утром пришел в детский сад и попросил Елену Николаевну подготовить необходимые документы. Она закрыла лицо руками и убежала, но к вечеру бумаги были готовы. Я поручил товарищам отправить по указанному адресу некоторые наши вещи, упаковал чемодан и собрался ложиться спать: моя машина подойдет в пять утра.
Неожиданно в дверь постучали.
– Входите, – довольно громко сказал я.
Вошла Елена Николаевна. Она была очень красиво одета, ее прическа доставляла ей, должно быть, много хлопот, потому что густые вьющиеся волосы казачки непросто было собрать воедино. Но лицо спокойное, я бы даже сказал – решительное. Я так растерялся, что даже не пригласил ее присесть. Она сама спросила:
– Можно присесть?
Я извинился и поставил стул.
– Андрей Иванович, я скажу все коротко и ясно. Я вас заметила сразу, как вы пришли в детсад, отметила, как приятного мужчину. Потом эта неувязка с документами дочки, я узнаю, что это не ваша жена и не ваша дочь. Вы прожили здесь меньше полгода, значит, и с новой семьей столько же, основательно привыкнуть еще не успели. Мою историю вы, наверное, знаете, муж получил квартиру и меня с сыном брать отказался, у него там тоже семья. Итак, я свободная женщина, и вы не станете утверждать, что я не хороша собой. Мне только двадцать пять, сын не будет нам помехой, я рожу вам еще пятерых. Я очень люблю детей. У меня хороший дом, вы видели, есть автомобиль, несколько сберкнижек, короче говоря, в деньгах проблем нет. Я вам предлагаю: не уезжайте! Мы вышлем вашей не совсем законной жене много денег, достаточно, чтобы она не искала управы на вас. Андрей Иванович, соглашайтесь, я сделаю все, чтобы вы были счастливым мужчиной.
Она замолчала, вынула платок и приложила его к глазам, хотя слез я не заметил. Руки ее заметно дрожали. Я лихорадочно соображал, что мне сказать. Согласитесь, господа, сложнейшее положение. С одной стороны, обидеть нельзя, женщина говорит совершенно искренне. С другой – остается только соглашаться, хотя этот вариант я не рассматривал. Мне было ужасно неловко перед нею:
– Лена, простите меня, вы задаете неразрешимую задачу. Вы очень симпатичная женщина, я это сразу отметил, и даже жене сказал, что буду с удовольствием водить ребенка в садик. Ваши предложения заманчивы для свободного человека. Но я женат.
Она быстро перебила меня:
– Вы свободны, по закону вы свободны. Я знаю, вы расторгли тот брак, но не зарегистрировали этот. И если вы остаетесь, и у меня, и у нынешней вашей жены одинаковые права на вас. Извините, я говорю жестокие вещи, но я борюсь за свое счастье, за своего мужчину.
– Леночка, я искренне вам сочувствую и уверен, что вы недолго будете одиноки, мужчины таких женщин не пропускают.
– Но вы же пропускаете! Я боюсь быть навязчивой, но не может быть, чтобы я не нравилась вам, мы проживем несколько месяцев, и вы все забудете, уверяю вас, Андрей. Если хотите – уедем в Краснодар, в Москву – куда хотите. Я открою вам последнюю тайну: мой муж участвовал в частных раскопках древних курганов, однажды приехал сильно пьяный, выставил на стол пакет со слитками и драгоценными камнями, хвалился, что теперь все купить может. Я напоила его снотворным и спрятала пакет в подвале. Наутро он чуть с ума не сошел, но я твердила, что он перевалился через порог и уснул. Я уже тогда знала о его связях в городе и не очень стыдилась своего поступка. Андрей, это все будет ваше, ну что же вы медлите? Бросьте эту лачугу и пойдем ко мне, Андрюша, я умоляю вас.
Заметьте, это не была истерика, это было убеждение. Сказано в писании, что человек слаб, и у меня мелькнула мыслишка: а что, если…? Конечно, на мгновение, но такая мысль была, отрицать не стану.
– И чем все закончилось? – деловито спросил Владимир.
– Я решительно отказался, она извинилась, я проводил ее до дома. Примечательно, что она уже не приглашала войти и прочее, только поцеловала меня в щеку и сказала, чтобы я внимательно проверил газеты на столе. Когда вернулся, под газетой нашел пачку сотенных в банковской упаковке, это десять тысяч. Собрался было унести их обратно, но понял, что от чистого сердца, да и продолжать разговор не было сил. Деньги, кстати, очень пригодились.
Владимир поднялся, помешал угли в камине.
– Ну, лишними они никогда не были, даже при социализме. Зря ты не остался, Андрей. Это когда было? Тридцать лет назад. Ты все эти годы мотался по белому свету, не буду вдаваться в детали, но, похоже, развозил семена коммунизма. Со всходами получилось хреново, и тут готовый урожай упустил. Считаю, совершил большую ошибку.
Иван налил себе полный стакан водки и махом выпил:
– Ты не прав, Володя. Андрей проявил истинное благородство, да, господа, раньше было такое понятие. Вот что бы ты сделал, по крайней мере, сейчас: завалился бы к этой Елене, купил яхту и замок над заливом, пил и кутил, пока Елена не напоила бы снотворным и не выкинула за борт.
Геннадий, совсем не пьющий из-за желудка, деликатно поинтересовался:
– Извини, Андрюша, ты сейчас живешь с той женщиной, ради которой не поддался искусу?
– Теперь уже нет, так получилось.
– И что? Ни разу не приходило сожаление? Ну, хоть раз ударил в стол кулаком: «Твою мать, что же ты, Елена Ивановна, не настояла!».
– Елена Николаевна. Могу и соврать, но смысла не вижу: были такие моменты. Конечно, не о деньгах вспоминал, а о женщине сильной, страстной и любящей. Объяснить не могу, но сердцем чувствовал тогда, что она действительно любит и говорит от чистого сердца.
Григорий кое-как прожевал мясо:
– А денежки, между прочим, взял. Совесть не мучила?
– Гриша, не копай глубже, там обида может быть. Деньги я потратил сразу на новом месте, дом и обстановку дали, машину пришлось купить, хотя была закрепленная. И часть отправил с надежным человеком первой семье, детям. Совесть не мучила, знал, что не последнее Елена отдала, но определенный дискомфорт был, временами чувствовал себя сволочно.
– Не понял! С надежным человеком! А телеграф? – поинтересовался Геннадий.
– Представь, в поселок приходит перевод на двадцать пять тысяч. Обязательное расследование, объяснения, опасность ограбления. А так все тихо и мирно. Правда, им тоже посоветовал переехать в другое место, что они и сделали.
Федор, профессор местного института и вообще очень начитанный человек, икнув, заметил:
– Любопытная история. Если бы ты тогда спросил моего совета, я бы рекомендовал остаться. Да, некоторые издержки порядочности есть, но и жена твоя тогдашняя должна была понять простую вещь: как пришло, так и ушло. Она увела тебя от одной женщины, другая увела от нее. Что тут несправедливого? С точки зрения чистой науки борьба за выживание, естественный отбор. Конечно, тебе пришлось бы сменить профессию, расстаться с этими ребятами в темных пиджаках, которые в результате просрали всю страну, она тебе, эта профессия, тоже всенародного признания не принесла. А так сидел бы в тени грушевого дерева или в уютной беседке, думаю, инженер-строитель догадался соорудить такую, сидел и сочинял романы о счастливой жизни, когда есть бабки, крепкая казачка приходила бы и садилась на колени, вы пили изумительной чистоты вино и уходили делать очередного казачонка.
– Ты о чем, Андрей же не казак!
Геннадий поднял руку:
– Ты, Ваня, не знаешь обычаев тех мест. Если человек прибыл на постоянное жительство и он не казак, товарищи займутся его воспитанием, и после определенного срока торжественно посвятят в казаки.
– Ой, заливать! Откуда ты знаешь? Ты же кроме Германии со Швецией нигде не был, в Москве, и то проездом.
– Глупое замечание. Я читал в каком-то журнале.
– Хватит вам, если наш Гога купил себе титул князя, то о казачьем не стоит и говорить.
Владимир всех остановил:
– Стоп, ребята, мы ушли от темы. Вопрос состоит в том, правильно ли поступил Андрей, отказавшись от нелюбимой женщины даже при огромных деньгах?
– Поступил глупо. Оставил женщину неудовлетворенную, мог бы, в конце концов, предложить ей компромисс – навсегда не могу, но на пару дней останусь, – подытожил Григорий.
– Ты думаешь, она приняла бы такой вариант? – зло спросил Геннадий.
– Вах-вах, да с радостью. Тем более, в этой головке уже созрела бы мысль, что, вкусив от ее любви, мужик возьмется, наконец, за ум, а не за партийный билет, и останется, – не уступал Григорий.
– А мне сдается, что нет, не приняла бы, больше того, она плюнула бы Андрею в лицо. Такова логика женской гордости, – заметил ученый.
– Слушай, а что осталось от той гордости после шести месяцев жизни без мужчины? – словно сам себя спросил Григорий.
– Ты думаешь, у нее за это время не было мужчины? – улыбнулся Владимир.
– Я уверен, – воскликнул Иван. – Ты посмотри, какая женщина, гордая, самостоятельная, детей любит. Если бы приняла, то вот так, как Андрея, с любовью.
– Можно подумать, что наш Андрей был красавцем на весь курортный край. Неужели в той станице не было красивых мужчин?
Геннадий возмутился:
– Что ты понимаешь в мужской красоте! Ты и в женской-то не особенно разбираешься. Все, не спорь. Не твои ли слова: чем больше водки, тем красивее женщины. А тост твой знаменитый: «За подруг за наших верных, хоть не у каждого, но есть!».
Иван хорошо захмелел, и его потянуло на лирику:
– Очевидно, у женщин те же странности, как и у нас. Вроде бы ничего в ней нет, а тянет. Какая-то одна черточка, то улыбка, то взгляд, то жест какой-нибудь, голос, походка…
– Ваня, не трави душу.
– Все, я заткнулся.
– Андрей, а когда ты со второй женой расстался?
– Пять лет назад.
– А та, что привозил на праздник? Так, подружка? – улыбнулся Григорий.
– Пока да, там видно будет. Но я не сказал вам финала всей этой истории. Когда мы развелись со второй супругой, я взял путевку в Сочи и в аэропорту вдруг вспомнил о Елене. Дай, думаю, нагряну в гости на правах старого знакомого. Взял машину, добрался до городка, нахожу улицу, дом. У калитки стоит старушка. Спрашиваю:
– Скажите, Елена Николаевна здесь живет?
– Здесь.
– Могу я ее увидеть?
– Можешь. Смотри.
Он замолчал и впервые резко встал с дивана. Все за столом остановились: Иван поднял бутылку над бокалом и замер; Владимир уронил на пол каминную клюку; Геннадий трезвым взглядом внимательно смотрел на Андрея; Григорий в предчувствии чуда перестал жевать окорок; Федор снисходительно ждал продолжения.
Андрей нервно прошелся по комнате, закурил сигару у камина:
– И только тут я понял, что это она. Ничего не осталось от той Лены, все пропито. Не простившись, я пошел к машине.
– Мужчина, а вы кто будете? – спросила она. Пришлось отвечать:
– Двадцать пять лет назад я знал Елену Николаевну, заведующую детским садом.
Она прищурившись смотрела на меня, конечно, не узнавая. И вдруг мне стало очень жаль эту женщину, ту, что когда-то была Еленой Николаевной, отважной красавицей.
– Елена Николаевна, я пришлю вам хорошего врача, вам помогут стать человеком, надо только ваше согласие.
– Ничего не хочу. У меня не получилась жизнь, вам этого не понять. У меня была счастливая жизнь, пока муж не изменил и не бросил. Потом я полюбила, но он от меня отказался. Я знала его фамилию, искала по всей стране, но мне отвечали, что такой не значится. Он просто скрывался от меня. Я понимала: он порядочный человек, он полюбил меня, сердце не обманешь, но он был связан с другой. Он боялся поддаться чувствам и скрылся от меня навсегда.
Андрей впервые за все время разговора налил бокал вина и выпил:
– В то время я был засекречен, конечно, никто ничего сообщить ей не мог. Сейчас не время в этом признаться, но мне порой кажется, что второй вот такой атаки с ее стороны я не выдержал бы. Она очень мне нравилась, несколько раз мы сидели в ее кабинете и якобы обсуждали проблемы воспитания дочери. Я видел ее и в служебном халате, и цветных платьях, какие любят тамошние женщины. Она просто прекрасна, такое сильное, красивое тело…А лицо! Должно быть, в ней намешано всех южных кровей. Она долго еще жила в моих глазах. Конечно, я понимал свою косвенную вину, ведь в том числе из-за меня она спилась.
Владимир жестом остановил его рассуждения:
– Выкинь из головы. Так получилось, но все остальное – ее проблемы. Если бы я после каждой неудачной попытки убедить женщину впадал в запой, пропал бы давно.
– Вина Андрея, безусловно, есть, – Иван встал с бокалом в руках. – Но он ни в чем не виноват. Леночка сама выбрала такой путь. Ты что-нибудь сделал для нее?
Явно смущенный Андрей кивнул:
– Пытался сделать. Из санатория я направил доктора с медсестрой, снабдил деньгами, адресом, смысл был в том, чтобы привезти ее в санаторий, где можно было бы организовать усиленное лечение. Врач позвонил мне через три дня, Лена умерла, остановилось сердце.
На похороны я опоздал, положил на могилу цветы, постоял перед портретом, на котором она была еще молода и красива. Признаюсь, я плакал.
Кампания молчала. Вошедший повар доложил, что чай готов.
 

2011 год


Фото с выставки

Накануне шестидесятилетнего юбилея известного в области фотожурналиста Ивана Ивановича Шестакова, департамент культуры, где он был своим человеком, предложил организовать выставку его работ, причем, молодая дама, искусствовед картинной галереи, которой, видимо, было это дело поручено, начала с того, что попросила мастера вернуться в молодость, найти старые снимки, и показать сегодняшней избалованной публике жизнь черно-белую, давно минувшую.
– Поверьте, – ворковала она, – покосившийся забор, избушка на отшибе, старушка в платочке – это так мило, народ будет в восторге. У вас же есть архив?
Конечно, архив у Ивана Ивановича, как у всех уважающих себя ремесленников, был, и рулоны пленок со времен работы в районной газете, были уложены, пронумерованы и описаны, хотя весьма приблизительно. Идея этой дамы, не то Инессы, не то Анжелы, сама по себе интересна, Шестаков и сам изредка залазил в кладовку, брал первую попавшуюся коробку и, разматывая рулон пленки, уходил в ту жизнь. Вот это он снимал доярок на летних выпасах у Яровского озера. Молодые, красивые, ядреные девки. А это опять доярки, только из Сладковского района, он вспомнил, что после съемок на ферме одна отвела его в сторону:
– Я на фотокарточках хорошо получаюсь, так что ругать не будешь. А ночевать ко мне пойдешь, я женщина свободная и чистая. К тому же у меня банька подтоплена.
И баньку помнил Шестаков, и женщину эту, мягкую и ласковую.
Прокрутив на примитивном аппарате несколько пленок, Шестаков складывал рулоны и запечатывал прошлое в коробку. Теперь ему предстояло просмотреть все, отобрать самые интересные кадры и распечатать для комплектования экспозиции. Полная свобода в выборе темы или даже тем, предоставленная Инессой или Анжелой, не смущала Шестакова, он сразу сказал себе, что это будут портреты. Вспомнилась худенькая учительница из Тобольска, к которой ездил каждую неделю почти год подряд и всегда снимал. Молодые и счастливые, они играли в съемки, как настоящие модели, несколько пленок Шестаков аккуратно разрезал, сжег все, где он был снят, в чем мама родила, а ее даже никогда не распечатывал, хотя пару раз любовался в кладовке. Можно было бы выбрать исключительный портретик, помнился один кадр, когда она, умиротворенная, села в постели и даже не прикрыла своей наготы. У нее были девичьи остренькие груди, длинные волосы и лицо, освещенное мягким светом торшера, с улыбкой усталости и гордости.
Шестаков оживился: у него же много женских портретов, на одной пленке и снимок на производстве, и вечерние портреты в домашней обстановке. Он даже удивился, сколько случаев вспомнил сразу, а если подумать… Впрочем, не фото-отчет о любовных похождениях должен он подготовить, а выставку, и тут не всякая история пригодится. Он съездил к ребятам в фотосалон и привез китайскую машинку для просмотра пленки с большим экраном да еще набор для ретуши, из которого ему могли потребоваться только тюбики темных тонов. Вечером достал несколько коробок, отобрал два десятка рулонов и включил аппарат. Перед ним в медленном параде стали проплывать люди, которых он уже давно забыл, лица интересные и не очень, некоторые что-то напоминали, но это было так давно, тридцать лет назад.
Тогда по указанию парторгов он снимал токарей и слесарей на заводах, доярок и трактористов в деревне, хотя иногда прорывалась интеллигенция, руководящий слой. Шестаков сильно обрадовался, поймав на пленке с партийной конференции интересный кадр с первым секретарем обкома. Тот в перерыве, видимо, спорил с кем-то, круто повернулся к фотографу, а тот уже нажал кнопку. Полуоткрытый рот со все еще вырывающимся звуком, тяжело сжатый кулак, суровый взгляд из под лохматых бровей – будто на митинге в защиту советской власти, хотя такого митинга не было.
На пленке с конференции по проблемам добычи нефти и газа с удивлением увидел лица отцов–основателей, тогда малоизвестных романтиков, потом генералов и даже министров. Для газеты пригодился лишь один групповой снимок, а тут столько портретов, сделанных в зале заседаний, в кулуарных разговорах и даже в буфете. Шестаков оживился: с каждой пленки он отбирал, по крайней мере, один кадр, заполнялась коробка с нужными пленками.
На третий день, разбирая самые ранние архивы и не ожидая ничего интересного, он едва не пропустил мелькнувшее на экране лицо, даже пропустил и уже смотрел следующие, когда бдительная память заставила остановиться. Что-то до боли знакомое, приятное и раздражающее, увидел он в этом кадре. Осторожно вернул его на место и задохнулся. С того самого дня, когда он вернулся из армии и с ожесточением сжег все ее фотографии, а потом случайно увидел кусок пленки с ее изображением и тоже хотел бросить в печку, но одумался, завернул в бумагу и положил в общую коробку, он не вскрывал этой пленки и не видел это лицо.
Нина Соколова приехала из далекого городка Буя после техникума, бухгалтером в совхоз. Ваня был первым парнем на деревне, окончил среднюю школу, служил совхозным комсоргом. Они встретились в первый же день, Ваня бросил всех своих подруг и весь упал к ногам Нины. Да и было к чему упасть. Высокая, плотная, лицо чистое и улыбчивое, ноги крепкие и длинные, настолько крепкие, что еще чуть – и нет красоты, а так – с ума можно сойти, глядя, как она идет, как стоит, как садится. Ваня долго не мог понять, в чем же тайна, оказалось, коленушко у нее такое аккуратное, что не высовывается, не выпирает, а словно нет его совсем. По этим ножкам все парни вздыхали, но Ваня успел, сходил к директору и выхлопотал для Нины однокомнатную квартирку в двухэтажном доме времен Хрущевских агрогородков. Кровать, матрас с одеялом, два комплекта постельного белья, стол, стулья и даже электроплиту со склада завез. За выходные они с Ниной уборку сделали, все расставили по местам, уютная получилась квартирка…
Шестаков встал изо стола, открыл холодильник, налил полный стакан водки. Давно не пил, сдерживался, потому что одним стаканом никогда не обходилось, а тут никакого сомнения, единым духом проглотил ледяную жидкость и сел на табурет. Парень он был не из робких, с девчонками сходился быстро и так же скоро отпускал на свободу, оставляя после себя дурную славу подлеца и обманщика. И с Ниной все выходило славненько, ребята откровенно завидовали ему и издевательски хвалили ее коленки: «Иван, она у тебя вся в ноги выросла». А Ваню как подменили, Нина в клубных играх и просто на людях с улыбкой его встречала, ни на шаг не отходила, хотя больше молчала, говорила только при необходимости. Ваню это смущало:
– Ты почему такая? Молчишь и улыбаешься, улыбаешься и молчишь.
– Тебе разве этого мало? Я же тебе улыбаюсь.
– Так можно подумать, что кому-то за спиной.
Она подходила к нему и прижималась всем телом, охватив шею руками так крепко, что грудки сжимались.
– Нина, я тебя люблю, сильно люблю.
– Это и хорошо, – спокойно говорила Нина. – Ведь я тебя тоже люблю.
– Мне же еще в армию идти, на три года.
– Ну и что? Придешь – мне двадцать, тебе двадцать два, самое время свадьбу играть.
Шестаков еще раз посмотрел на снимок, и сладкая теплота разлилась по телу. Это было в то воскресенье, когда она окончательно вселилась в квартирку. Купили бутылку вина и какие-то консервы, огурцы и помидоры Иван принес из дома, был уже конец августа. Пока он резал салат, Нина принялась открывать консервы, нож сорвался и порезал палец. Нина показала, где лежит бинт и картинно подставила палец под перевязку. Выпили за новоселье, и Иван взял фотоаппарат. Нина облокотилась на стол, подперла щечку перевязанным пальцем и с улыбкой смотрела в объектив. На ней была легкая кофточка в мелкую клетку с отложным воротничком, которую она надела после уборки. Иван чуть присел, нажал кнопку и покачнулся. Повторять съемку Нина отказалась, хотя Ваня предупредил: кадр не получится, всю прическу срежет. Нина улыбнулась:
– Вот я вся с прической, любуйся. А фотографий мы еще тысячу снимем.
С тысячей не получилось, началась уборка, комсорг Ваня только поздно ночью забегал в заветную квартирку, Нина ждала его, они жадно целовались, но, когда добирались до кровати. Нина с улыбкой упиралась руками в его грудь:
– Успокойся. Наслышана я, что ты привык к быстрым победам над девчонками. Не спорь, я не ревную. Просто хочу, чтобы у нас было по-другому.
– По-другому – это как? – смеялся Иван.
– Ты отслужишь, придешь, к тому времени тебя уж парторгом изберут, так что квартиру новую получим, нет, лучше дом построим. И я рожу тебе много ребятишек, имей в виду, наша порода плодовитая.
Когда парню приходила повестка в армию, вся жизнь кувырком. Давали неделю на подготовку, дома собирали стол. Иван уговорил Нину сходить к нему домой, познакомиться с родителями.
– Ваня, как-то неловко. С какой стати явилась?
– Но на проводины все равно придешь.
– Так там и другие девчонки будут.
– Нина, прошу тебя, пойдем, я родителям уже все рассказал про наши планы.
Пришли, отец смущенно поздравствовался, мама приобняла девчонку:
– До этого ни одной не водил, стало быть, сурьезно, а, рекрут?
Нина за стол садиться отказалась, поговорили о проводах, на том и простились.
Иван после вспоминал, что Нина стала вести себя с ним аккуратней, объятия и поцелуи стали прерываться в самый неподходящий момент, Нина смущалась, и на его недоумения отвечала робко, что так может далеко зайти.
Вечером на проводинах посидели недолго, молодежь потянулась в клуб, Иван и Нина ушли в квартиру. Он как сейчас помнит: они сели напротив друг друга, Ваня гладил ее колени, приподнимая короткую юбку, она целовала его шею и уши, отчего он повизвизгивал, как щенок.
– Нина, разбери кровать, я, правда, намотался сегодня.
Она сняла с него рубашку, сдернула с ног туфли.
– Все, ложись.
– А ты?
Она вышла на кухню и вернулась в халатике.
– Я к стенке лягу. А ты стульчик подставь, чтоб не упасть.
Они впервые были столь близки, робко трогали друг друга, целовали такие места, до которых никогда раньше не добирались. Ваня чувствовал, что под халатиком ничего больше нет, рука скользнула между пуговичек, и тугое девичье тело встрепенулось от неожиданности.
– Ванюша, ты правда меня любишь?
– Нина, ну, ты же видишь. Нина, милая... – Он коснулся замка своих брюк, но она перехватила руку.
– Ванюша, любимый, не надо. Я буду тебя ждать. Я очень буду скучать по тебе и ждать. Полежи, успокойся, скоро светать начнет, а в шесть машина в военкомат.
Шестаков помнит, что сразу уснул и очнулся только от поцелуя:
– Ванюша, пора.
Он вскочил. Нина неловко лежала.
– Ты не будешь вставать?
– Ваня, я не могу, ты спал на моем плече.
Иван встал перед кроватью на колени и стал осторожно разминать плечо, руку, без стеснения касаясь истока груди, Нина со слезами на глазах смотрела ему в лицо.
– Ванюша, я тебя никогда не забуду.
– Ладно, клятвы закончились, я побежал собираться, а ты подходи к машине.
– Нет, я буду в сторонке, не хочу разговоров.
Из кузова грузовика, занаряженного отвезти в военкомат пятерых призывников, Иван не видел никого, кроме Нины. Она улыбалась ему и легонько махала рукой.
В тот же вечер на Ишимский сборный пункт подали военный эшелон, идущий с востока. Сотню парней построили перед составом и дали команду размещаться. Уже через полчаса на столиках горой лежала домашняя снедь и ножики соскабливали водочные пробки. Иван лежал на верхней полке, вагон раскачивало, и он проваливался в сон, выныривая после громких выкриков подвыпивших ребят на нижних полках.
– А последний раз мне здорово повезло. Еду я на отцовском мотоцикле от тетки, смотрю, девица идет. Я остановился, приглашаю, она ни в какую. Глушу мотор. А девка – красавица, и тут и там – все при ней. Ноги, ребята, доложу я вам, как точеные. Присели, разговоры, идет с отделения в совхоз, бухгалтером там работает. Я посмелей, за талию, пониже – ничего, ну, тогда и понеслась.
– Врешь ты все.
– Да мне шибко надо! Нинкой ее зовут. Я хотел в гости завалиться, да мне подсказали ребята, что ее фраер в начальниках ходит, лучше не связываться.
Иван плохо помнил, что было дальше. Потом рассказали ребята, что спрыгнул с полки спокойно, без приглашения налил стакан водки, выпил, губы вытер и спросил:
– Говоришь, Ниной ее звали? А фамилию ты не спрашивал, точно, кто в таких случаях интересуется фамилией? А в какую деревню она ходила, не вспомнишь? В Травную? Когда это было? В августе? Так вот, я тот фраер и есть.
Говорили, что два раза успел ударить, челюсть сломал и скулу своротил. Того в Свердловске сняли в госпиталь, а Ваню начальник эшелона вызвал, допросил и посадил в отдельное купе как штрафника. Так до самого Арзамаса и ехал.
Писем Нине не писал, ее конверты не вскрывая, сжигал в мусорной урне, страшно страдал, пока на репетиции новогоднего представления не познакомился с девочкой Соней, которая оказалась дочерью начальника штаба, ученицей девятого класса. После первого же поцелуя подполковник вызвал в штаб и, поглаживая пистолет на столе, сказал спокойно, что дочка ему поведала о своей первой любви, но если солдат попытается переступить черту, он его застрелит. Просто и доходчиво. Так и целовались с Соней, пока она не уехала в Москву в университет.
Шестаков положил пленку в карман и утром пошел в салон. Долго за компьютером чистил снимок, снимая лишнее и оставляя признаки времени. Закончил поздно вечером, единственный оставшийся в ателье оператор отпечатал снимок третьего формата.
После открытия выставки Инесса–Анжела вбежала в кабинет директора, где мнительный Шестаков мучительно ждал первой реакции посетителей.
– Иван Иванович, вы, безусловно, великолепный мастер, но в фотографии «Моя любовь с больным пальчиком» откуда этот набор изобразительных средств: красота натуры, простота обстановки, этот пальчик забинтованный, боковой и верхний свет. А чувства: она, безусловно, любит того, кто ее снимает, она чиста, свежа, прекрасна. Пойдите в зал, мастер, вся публика возле этой работы. Может, вы сможете ответить на вопросы?
– Простите, Инесса…
– Анжела.
– Конечно, Анжела. На старости лет начинаешь понимать, что настоящая фотография не может быть постановкой, она естественна, она есть жизнь. Вы напрасно говорили о наборе средств, их нет. Снимок сделан влюбленным мальчиком простым аппаратом «ФЭД», они теперь только в музеях. Но была любовь. Больше ничего, так и скажите публике.

                2012