Старая история

Содружество Внипимовцев
СТАРАЯ ИСТОРИЯ. Эдуард Шульц.
Литературный альманах «Хронометр» №9 Тель-Авив

..Наконец, он встал из-за крохотного столика и стал прибираться. Столы были расставлены зигзагом, он задевал кармана¬ми куцей куртки чей-нибудь журнал или учебник, а у одной строгой девицы в очках смахнул тетрадку на пол, и она разлетелась отдельными листами. Он возвращался, подбирал листочки, извинялся и дошел, наконец, до скрипучего барьера. - Вы позволите взять у Вас карандаш? И протянул руку к бокалу с карандашами, поясняя свою не очень привычную для библиотекаря просьбу. Она кивнула, моргнув, как бы одобряя его намерение: берите, чего там. Вечером, когда зал опустел, он отдал карандаш и уронил на ее стол пригласительный билет на вечер в ДК студентов, галантно прибавив:

- Вместо благодарности.

Они и раньше знали друг о друге, особенно она, по читательскому формуляру, где сообщалось, что он - старший преподаватель, год рождения 1946, еврей, член партии, кафедра металловедения. После окончания института его сразу взяли в ассистенты. Но он привычно ходил в студенческий читальный зал, где среди гула и ора студентов успевал больше, чем в чопорной тишине, хранимой доцентам

Как-то в сентябре бродил он по городу. Настроение было сумрачное, стычки на кафедре, непонятливые студенты, неопределенность погоды, когда лето как будто кончилось, а до зимы далеко, в костюме ходить неприлично, в плаще - жарко. Эта недосказанность, казалось, наполняла улицы. В продмаге он вынул комком сетку, она была так запутана, как будто в кармане у него завелись черти и весь день, пока принимал курсовые работы, они занимались своей чертовой работой: одну ручку сетки продевали в другую, потом эту другую - в первую, и теперь, наверно, сидели в кармане и потирали лапки от злой радости. Ба¬тон тоже показал себя: тыкался то в одну ячею сетки, то в другую и не шел на дно с упорством пойманной рыбы. "А, черт!" - он схватил батон-рыбу за хвост, сжал так, что сквозь пальцы проступило ее белое тело, и стал медленно опускать в сетку. Рыба поняла, что сопротивляться бесполезно, и затихла. Бутылка с молоком валилась на дно с постоянством антиваньки-встаньки. С досады он взял еще бутылку, поставил все торчком и, схватив провинившуюся сетку за шиворот, собрался уходить.

Он увидел круглолицую блондинку с накрепко зачесанными назад волосами в тугом шелковом платье, низкорослую, но крепко и ладно сбитую. Как и все в магазине, она занимала очередь сразу в два отдела, мчалась к кассе» потом назад, все получалось не натужно, толчея послеработного раздраженного народа не касалась ее. Она порхала по магазину, как будто в ногах были особые пружинки, передвигающие ее довольно полное тело. Мягко, лебяжьей шейкой выгибая кисть, она клала в сетку нехитрые покупки, знавшие, кажется, куда им лучше лечь. Он вышел вслед за нею, она отошла к киоску, он поодаль, она - в трамвай, он - туда. Она отрывала билет, будто дирижируя неслышимой музыкой. Это была обычная женская грация, окружающая нас всюду, но амуры, как известно, - шаловливые ребята, исполняющие свою важную работу с возмутительным легкомыслием.

Еще некоторое время он шпионил за нею, все больше проникаясь обаянием и непричастностью ее к его судьбе. "Да что он, спятил, - думал он о себе, - пусть подойдет познакомиться или едет восвояси". Он сошел, наконец, и поехал в противоположную сторону.

Сны о ней были одинаковыми. Как будто он старается с себя что-то снять, оно запутанное, оплетающее его всего. "Постой, не спеши", - говорит она. Голос ее грудной, низкий, без визгливых бабьих обертонов. Она ловкими пальчиками освобождает его, ему становится хорошо и стыдно, как в детстве, когда мать, снимавшая мерку с него, - для пижамы, что ли, - прикладывала к нему сантиметр, неожиданно касаясь его в разных местах.

Пришла зима, прибавилось работы, и идеальный образ незнакомки уступал понемногу реальной жизни.

Под Новый год на кафедре устроили сабантуй. Блистала в основном, Сима, то есть Серафима Борисовна, доцентша с жгучими кудрями в стиле Кармен. На методических советах ей доставалось за дурацкое построение лекций, но сегодня она была в другой роли, причем в ударе.

Домой они возвращались вместе. Сима, как старший товарищ, шла слева и держала его руку. Говорила о его таланте, о том, как его все ценят, и сказала что-то насчет совести кафедры. Он видел, что ему льстят напропалую, но не мог избавиться от возникшего чувства собственной значимости и шагал все увереннее. Расставаясь, Сима сообщила, что в читальном зале - новая библиотекарша, и что "она очень даже ничего". "Давно я что-то не был в читальном зале", - сказал он с некоторой насмешкой над собой, а назавтра позволил невинное развлечение: собрал не очень нужные журналы и отправился, чтобы сдать.

Это была она. Он так взволновался, что еле заставил себя подойти ближе. Героиня его снов сидела перед ним, обнаруживая безукоризненную прическу, едва тронутые помадой губы; и руки, в окружении белоснежных манжет, как бы в пику профессии библиотекаря, где изнашиваются прежде края рукавов.
Он понял, что требуются какие-то действия, и что сказке конец. Это был воспитанный мальчик из интеллигентной семьи, где стояло бабушкино фортепиано, где старались обедать вместе с застольной пикировкой и рассуждениями, что в жизни хорошо и что плохо.

* * *

Прошел год, пока наш герой поднялся из-за крохотного читательского столика и стал пробираться в проходах. Столы были расставлены зигзагом, так что он поворачивался то одним то другим боком, чувствуя, что делает немужские игривые движения. Руки его были без привычной ноши с книгами.

- Вы позволите попросить у Вас карандаш?

Они стали встречаться.

В библиотеке он садился поближе, студенты часто заслоняли, но он слышал ее голос, грудной и низкий, как в его снах. Когда делался просвет, она улыбалась ему и ободряюще моргала: не грусти, вечер наш. Это было почти счастье, если не считать, что само счастье тускнеет, да и вкус к нему теряется, когда ждешь долго.

Стояли морозы, и молодежь скрывалась в подъездах, о влюбленных говорили: "они стоят вместе". Но они не унижались до стояния в подъездах, уходили на пустыри, заброшенные скверы, подальше от людей, потому что говорили только друг для друга. Еще они стеснялись своей не первой увы молодости. Она была старше, это было не обидно ему, но удивительно: такое маленькое белое чудо - старше его, бывалого; так ему казалось.

Он рассказывал о новом порошковом сплаве, над которым работает вся кафедра, и он ;ам, будущий диссертант, об общежитии, где он живет со студенчества, уже 13 лет, но те-1ерь в своей комнате, не то, что раньше. Как он, поместившись в этой комнате, разулся и ; удовольствием швырнул туфли в дальний угол. Дело в том, что в прежней его комнате проход между кроватями был узок, и если оставить туфли в проходе, то сосед, вставая ночью, нечаянно пинал их, и к утру они оказывались у дверей. Он приучился оставлять обувь под кроватью, и казалось, эта привычка сделалась безусловным рефлексом и не тяготила го, но это было не так. А новая комната его была на другом этаже, там жили одни преподаватели.

Она слушала его повесть о комнате и туфлях с всегдашней полуулыбкой и интересом к другой жизни, но под конец рассмеялась: "Да ты юморист".
Но чувство слитности не пропадало. Поздними вечерами он провожал ее на Воронцовку, пригород с плохой славой. Парень с Воронцовки - значило: парень-хват, в руках ловок, в беседе не робок, а в правом споре может и по шее дать вместо последнего аргумента. Не отпуская ее руку, ступал он в этот "неблагополучный регион", но потом привык и полюбил немноголюдную одноэтажную Воронцовку с прибранными улицами, ярко освещенными ртутными фонарями.

Было воскресенье, они пришли из кино к ее дому, оба голодные и иззябшие, и она затащила его к себе. Едва взглянув на него, мать обрушилась на нее с попреками из-за какой-то Марьи Степановны, которая ждала их, пришла специально до открытия магазина, как договаривались, а она черт-те где гуляет. Дочь спокойно отвечала, что с утра еще сказала, что днем пойдет в кино, и что мать хорошо слышала это. Но мать наскакивала и все не могла успокоиться:

- Ведь договаривалась с человеком, тот делает одолжение, идет навстречу, а мы...

Его не замечали. Он приземлился на табурет посреди комнаты, поставил ноги на перекладину и, уткнувшись в колени, угрюмо наблюдал, как переругиваются две женщины. Мать поставила перед ними по тарелке с горой гречневой каши, обильно политой подливкой, с большим куском мяса, потом засобиралась уходить, сказала, что вначале сходит узнать насчет памятника отцу, а потом - на работу. Мать работала контролером на номерном, то есть оружейном, заводе.
Она пошла закрыть дверь за матерью, он не слышал ничего, кроме звука щеколды и ее, возвращающейся в комнаты, шагов. Она рассмеялась: - Ты, похож на осужденного, - взяла его за руку и подвела к зеркалу. Он увидел ее светлое лицо и себя, злящегося на несостоявшееся знакомство с матерью.

Она водила его по квартире, показывала книги, портрет отца. Он не видел. Она говори¬ла, что расстроена, что мать расстроена и еще что-то, он не слышал...
Они очнулись, когда пришло время возвращаться матери.

- А мы с тобой в одном полку служили, - по-свойски сообщила она ему. Выяснилось, что они были в одном сельхозотряде. После первого сентября, Дня знаний, торжественно отмеченного на площади, весь институт посадили в автобусы и отправили в совхоз. За институтом была закреплена тысяча гектаров свеклы, которую надо было засеять, пропалывать дважды тяпками и, наконец, убрать в хранилища, что и исполнялось из года в год студентами вместе с их наставниками.

Как член партии, он был комиссаром факультетского отряда, а она - рядовым его "бойцом". Со смехом она рассказала, как ночью в поле они поймали заблудшего гуся и тут же изжарили его. Гуся обмазали глиной и бросили в костер. Через полчаса гусь был испечен, а все перья остались в глине. Тягостно ему было слышать об этой гусиной живодерне, но он только ответил:
Ну что же, можно повторить как-нибудь в лесу, я найду глину, а ты давай гуся.
Ишь, еврей хитрый, глину он достанет! - она рассмеялась...

Когда это было? Рука его расстегивала лифчик, и пальцы, казалось, увидели гладкость и белизну ее грудей, не видавших солнца. В прошлом веке, год назад или только что? Он не мог бы сейчас ответить.

Появилась мать, обе женщины ушли в дом, а он зашагал домой в общежитие.
С рассудительностью научного работника он убеждал себя: что такое, тебя назвали евреем? Так ты еврей же. Ах, тебя назвали хитрым евреем. А с партбилетом в кармане лезть на девушку и брюхатить ее и не сказать ей ни полслова от того слова, что она ждет от тебя, это что, хитрость или что-то худшее?

Но неопровержимая логика этих рассуждений успокаивала его мало, и тем менее, что обращена она была к нему от него же. Горечь от последнего разговора не проходила. Он возвращался за полночь, сначала на каком-то шальном трамвае, который, вихляя пустым задом, промчался через полгорода и вдруг стал где-то в тупике, дальше шагал полузнакомыми улицами. Долго не мог согреть собой постель и ворочался, и все пытался смириться с последней ее фразой.

У него сделался грипп, он вызвал врача, выходил только в столовую. Она пришла к нему. Появление библиотекарши в общежитии произвело коридорную сенсацию, но ей было все равно. Она увидела его в пижаме, с провалившимися глазами, и только сейчас поняла, как она приросла к нему. Кровать его стояла почему-то посредине, не приставленная ни одним боком к стене. И эта сиротская бутылка молока между рамами - все наполняло ее жалостью. Еще была полка с книгами, много - по металловедению и собрание сочинений Лермонтова. Она удивилась: почему только Лермонтов? Он ответил, что любит перечитывать Лермонтова. "Случайно вспомнил английскую поговорку, - добавил он, - умные люди перечитывают книги, а дураки читают все новые". Что могла возразить на мудрость великого народа эта обыкновенная любящая женщина? Ничего.

Пока он болел, она помногу бывала у него, и всякий раз, придя, подолгу стояла с ним в пальто, без слов, не поднимая лица, бесшумно дыша на друга. Умные англичане назвали это foreр1ау - все, что "до того".

И его приходы к ним стали обыденными, его по-семейному часто кормили, а раз даже искупали и спать уложили в отдельной натопленной для него комнате, наутро они вместе бежали к трамваю, она сердилась, что он опять не застегнут, шея голая и на остановке запахивала, застегивала и выговаривала, что нельзя же так. Она узнавала в себе мать. Как мать когда-то отцу, она пришила к его рубахе кусок шерстяного шарфа, чтобы у него скорее прошел кашель. Она сама была недалека от материнства, хотя не знала этого наверное.

- Да, есть маленькая беременность, - сказал ей врач. Мелькнуло: как это маленькая, может, такая маленькая, ну совсем малюсенькая, что почти никакая, что пройдет совсем? - Недели две, - добавил он.

Она боялась только не принести лишние заботы ему, почти ученому.

- Это только по рецепту, - с каменным лицом ответили ей из окошка в аптеке.

Не было у нее рецепта, она и название выговаривала неуверенно, с чужого голоса. Она отошла в угол, ей впервые стало жаль себя. Со слезами она вернулась к окошку. "Но мне очень нужно", - в голосе ее были только искренность и мольба.

- Платите. - И через минуту она подставляла сумку для коробков с препаратом. Она облегченно выскочила на улицу. Но вот шаги ее замедлились, и она, повернувшись, пошла назад. Снова она неподалеку от окошка, пережидает какую-то старуху с седыми космами, трясущую мятыми бывалыми рецептами, потом еще кого-то и еще... Наконец, у окна никого не было.

- Так вы научите меня, что с этим надо делать.

И девчонка-провизорша научила и под конец даже выбежала из-за барьера с напутствием: - Не забудьте про ванну. - Она не забыла.

Но природа оказалась сильнее ванны и "лекарств". Она поняла это, когда что-то остро царапнуло, потом толкнуло ее изнутри. "Наверно, локтем. Или коленкой", - впервые подумала она о ребенке.

Оставался еще Виталик.

- Сходила к Виталику - и все в порядке, - так рассказывали женщины о других.

Виталик, ординатор в отделении больницы, был примечательной личностью окрестности. Дома у него, говорили, собирается молодежь, интеллектуальная элита, с чаепитием, политическими спорами, слушанием пластинок. Волосы у Виталика были до плеч. А стены его квартире были разного цвета!

Долго ждала она у служебного входа, пока он придет, потом узнавала, как его полное зовут, потом, когда он оказался вблизи, заговорила с ним. Виталий Николаевич оказался невысоким, черноволосым, лысеющим со лба молодым человеком. Часто пожимал плечами, ерошил волосы, совал руки в карманы.

Виталий Николаевич сказал, что ничего сейчас не обещает, он должен посмотреть и детально побеседовать. Полистав записную книжку, он назначил ей время, когда она может придти к нему домой.

И вот несколько дней спустя она стоит перед обитой черной клеенкой с золоченными гвоздиками дверью, слышится какая-то разухабистая джазовая музыка, и она проверяет себя, снова по бумажке читает адрес. Сюда. Ей открыл не он. Это был его гость, молодой парень с простоватым открытым лицом, парень пригласил ее пройти и тогда только она  увидела Виталия Николаевича, поднимающегося ей навстречу. Она попала в высокую яркую комнату. Приятели развлекались. На подоконнике магнитофон вещал новейшие достижения западной эстрады, голос певца то утопал, то выныривал из рева очарованной тысячной толпы. К дивану был придвинут низкий столик, на нем - бутылка коньяка и яблоки.

Виталий Николаевич пригласил ее в другую комнату с черно-белой картиной на стене в стиле Дали: обнаженная женщина держала в руках свои груди, отделенные от тела, и протягивала их зрителю. Он раскрыл с хрустом большую серую книгу, записал ее фамилию, адрес. В полупустой комнате она слышала свой гулкий голос, глубокий, деловой голос уверенной в себе женщины, хорошо знающей, чего она хочет. Она отвечала: когда, сколько, когда последний раз, как часто, когда в первый раз. Полгода назад ей показалась бы дикой мысль, что ее коснется мужчина. Это был третий. Наконец она услышала ответ Виталия Николаевича,. Он не советует избавляться от ребенка. Слишком поздно. Опять же первая беременность - это чревато последствиями. Нет-нет, он не советует и не берется за это. Она поблагодарила за прием, снова прошла сквозь рев магнитофона мимо осовелого парня и оказалась наконец на воле.

Любимый ее не приходил вот уже несколько дней. Его срочно вызвали на завод, сказали, что металло-керамические накладки, которые он разработал, крошатся, что минувшая смена едва выполнила план и пусть срочно приезжает.

Так что теперь его подруга была одна со своими бедами. Постепенно она обретала спокойствие, как часто бывает перед лицом неизбежности. Жизнь ее потекла под властью одного времени, и, следовательно, не худшим образом.
Когда Юлька сильно толкалась, она говорила про себя: "Ну ты, хулиганка, потише". Она знала, что у нее будет дочь Юля, Юлька - мамина дочка. Мысли все больше обращались внутрь себя, к той новой жизни, что теплилась в ней. На работе, когда студентов было мало, она рисовала профиль детской головки с кудряшками и надписывала: "Юлька - мамина дочка, Юлечка - послушная девочка". Малейшие нюансы Юлькиного самочувствия заслоняли все больше остальные жизненные интересы, и волнение ее о том, придет ли еще ее возможный муж, уступало место простому любопытству.

Но он пришел. В доме была большая стирка. Встав на цыпочки, она тянулась к веревке, чтобы развесить белье. В обеих руках и в зубах даже у нее были прищепки.

Послушай, а не пожениться ли нам? - сказал он с усмешкой.
   
Послушай, а ты любишь меня? - отвечала она ему в тон, впервые унижаясь до колкости.

Он но нашелся сразу, хотя был опытный диссертант, давно поднаторевший в замене конкретных данных абстрактными очень правильными рассуждениями. В тот же день они подали заявление в загс.

Весь следующий месяц он продолжал бывать у нее. Но гуляли редко. Он приходил поздно, после работы, церемонно неся в откинутой руке коробку с тортом "Мытищинский" или вафлями "Радуга", и они чаевничали втроем с матерью. Обе женщины, проницательные вообще в житейских мелочах, видели, что эти посещения даются ему с трудом, и выполняет он свои жениховские обязанности скорее по велению, а не по хотению.

Месяц спустя, подходя к загсу, они с удивлением увидели у входа почти всю кафедру металловедения и библиотеку. Серафима Борисовна сияла, поздравляла заранее обоих, одобряла выбор. Под мышкой у нее был знаменитый на кафедре портфель из настоящей крокодиловой кожи. Этот портфель-сумку она купила в Турции во время круиза по Средиземному морю, отдав за него почти весь валютный запас. Обычно она не позволяла себе положить туда лишнюю вещь или даже толстую папку с документами - чтобы любимый портфель не терял первозданную форму. Но сегодня крокодиловый портфель Серафимы Борисовны раздувался от бутылки шампанского и каких-то еще, не видных сверху, припасов. Он подошел, погладил золотое горло бутылки, торчащей из портфеля, и благодарно заглянул ей в глаза, показывая, что понимает назначение бутылки и ценит жертву крокодиловым портфелем. Так что потом ему пришлось догонять невесту, когда та ступала уже по широкой ковровой дорожке, ведущей к столу регистрации, а музыканты, - трио фортепиано, виолончели и ударных, - играли марш Мендельсона. Их встречала стон, дородная, с обнаженными руками, женщина, через плечо у нее была широкая красно-синяя, цветов республики, лента

- Внимание, - довольно строго взглянув на молодоженов и на развеселившуюся публику, начала женщина, - регистрируется брак граждан Союза Советских социалистических республик...

Женщина говорила о долге супругов перед обществом, желала им, чтобы все трудности их долгой общей жизни они преодолевали дружно, вместе, советуясь и уступая друг другу.

- Скажите, - и тут невеста неожиданно услышала, как ее назвали по имени и отчеству, - вы согласны вступить в брак с ... - и тут громко, раздельно, как будто впервые, была названа фамилия, имя и отчество ее жениха.
Она не отвечала. Она молча смотрела в лицо женщине-регистратору, соображая вначале, о чем это ее спрашивают, но и потом, поняв о чем, продолжала молчать, думая, что сказать. Прошло с полминуты. Наконец, она ответила:

- Да. Я его люблю.
Потом такой же вопрос был обращен к жениху, и он, еще не дослушав, стал отвечать, закашлялся и сквозь кашель повторял:

Да, да.

Здесь, пожалуйста.

Они расписались.