Буддийский монах

Ольга Семеновская
Он шел сквозь толпу, не видя ее, в просторной черной хламиде с капюшоном, шел прямо сквозь толпу. (Канун).

Но не было никакой толпы, была выжженная полуденная дорога, выписанные на северо-востоке горы и он, странник, идущий под солнцем.

У него не было нимба. Чисто выбритая голова говорила о ясности пути и полном отречении от земного.

« Руки мои слабы, - зашептал я, - мысли мои убоги. Не обойди в радостях вечных и укрепи душой...» Никогда не знал молитв. Но бедная эта попытка обращения к создателю вернула меня к решетке Екатерининского бульвара, где среди бойких дельцов живописи пытался я продать десяток ночных «шедевров» - нехитрых акварельных оттисков, искусство коих я так полюбил в последнее время. Поистине чудо. Из двух чистых листов и нескольких мазков краски за секунды рождается на глазах лес, небо, стекающее в ладонь, и звери апокалиптические, рассматривающие тебя из мрака.

И вот теперь я пытался продать «Троицу», «Иллюзию покоя» и «Желтый псалом». Я гордился своими названиями и, небрежно расставив монотипии, ждал умного покупателя. Чтобы изумить его библейской глубиной моих творений и бессчетной возможностью их трактовок. Умного, но не слишком большого знатока, которому известна примитивная техника изготовления этих шедевров. Если бы мне не показали, сам не поверил бы, что это так просто.

И фон подобрал выгодный: яркого авангардиста, бездарного при ближайшем рассмотрении, и пожилого «эротика». Последний, впрочем, вскоре стал меня раздражать: у его данаид толпилось слишком много непросветленной публики, и это новорожденное человечество закрывало доступ к моим маленьким печальным зверям, серафимам, забывшим, где небо, троицам и видениям.

Вот так, в кругу творений своих сидел я, уныло подпирая ограду, пока в третьем часу не вошел ОН. Именно вошел, ибо как иначе мог появиться он в моем убогом, несовершенном мире, где я т о р г о в а л. И надо же было ему застать меня за этим презренным занятием, и хотя продавал я не семечки, а почти «искусство», но продавал и сидел в ряду торгующих, хотя и не в храме. И единственное оправдание, вертевшееся в моей голове - «кушать хоц-ца» - было ложью, так как не более часа назад любовно переложил я в желудок целый чугунок каши с изюмом, два пирожка и опорожнил стакан чаю. В кармане была порядочная заначка. А «продавался» - на будущее, чтобы проверить вероятность такого дохода. Никогда не умел «аскать».

- Добрый день, утро, вечер, в зависимости от того, где Вы теперь, - заговорил он. Со мной. На всякий случай я оглянулся.

- Небо чистое. Будем идти все прямо. Да не пугайтесь Вы! Марк, - сказал он и протянул руку.

- Нгу...нгха..гачи, - наконец выдавил я.

- Что-что?

- Ачи. Или Александр.

И пожал руку. Жи-вой.

- Интересные у Вас работы. Акварель?

- Д-да, монотипии.

- А как это сделано?

Я с готовностью бросился объяснять, пришлепывая ладонями, и для наглядности намазывая пальцем незримую краску.

- Здорово. Надо попробывать.

- А Вы священник? - осмелел я.

- Буддийский монах.

- А разве у нас есть буддийский монастырь?

- Есть.

- Здорово.

Я с восторгом рассматривал моего нового знакомца, продолжая считать его посланцем небес. На груди у него был черный, похожий на латинский крест. А голова бритая. И без нимба.

- Вы не такой печальный человек, как хотите казаться, - сказал он, рассматривая мои монотипии.

- Почему? - обиделся я.

- Ваши работы светлее, чем их названия. А сотворивший всегда отражается в созданном.

- Но это случайные оттиски, а творец — природа. Сама материя определяет, как ей лечь на бумагу. И краски беру случайно.

- Случайности нет. Вы выбираете самое печальное прочтение из всех возможных. Зачем?

- Оно лучшее, на мой взгляд. Вам не кажется, что лучшие творения человечества всегда исполнены печали? Высшие стихи, музыка — о том, что утрачено или недостижимо.

- Да, но предложи человечеству немедленно обрести утраченное — и в большинстве своем оно откажется, предпочтя тоскливую мечту и жалость к себе счастливому обладанью. Это болезнь.

- Поэзия — болезнь?

- Ваша поэзия больная. Но это следствие болезни самого человечества. Вы не думали, почему люди чаще творят только в минуты грусти? Еще никто не писал от радости. А если и были редкие исключения, то они в несколько раз ниже созданных в печали. Вы не умеете радоваться. И о вечном вспоминаете только в минуты скорби. Все мы здесь, чтобы лечиться от этой болезни.

(Он святой. Совсем святой. И , действительно, не отсюда).

- А когда вылечимся?

- Все в свое время. Когда надоест страдать. Вы ведь любите свои страдания и хотите казаться печальней?

И я вспомнил свою любимую картинку-состояние: маленького нелюдя, обнимающего себя во мраке на пустой-пустой земле. И любимые строки Лоркины: «Оставьте в поле меня, среди мрака плакать...» Люблю.

- Что же делать?

- Учиться любить радоваться. Вы не умеете видеть.

- Видеть? - я снова обиделся. Уж что-что, а видеть-то я всегда считал, что умею. И стихи. И человечьи глаза у собак. И муравьев-то, что так же разумны. Вижу муравьев-то! И листья американского клена — в бессилии разведенные ладошки. И стариков всегда понимал. И младенцев.

А что, собственно, я видел? Лишь то, что хотел. Хотел, чтобы собаки понимали мой взгляд — и они понимали. А я их? И старики мои думали так, как я хотел. И младенец был моим зеркалом. А если они умнее меня, этого я не увижу? И всюду, куда не посмотрю, буду видеть только себя? (Фигу видишь! - сказала кассирша в детстве, когда показывали совсем другой фильм, не тот, что обещали в афише. Может, и правда, фигу?)

- А что Вы видите?

- Дорогу, солнце и горы на северо- востоке. Вижу, что в 16 веке Вы жили в Скандинавии. В Африке жили. Видимо, и сейчас там продолжаете жить.

Гораздо позже я понял и осознал Африку как состояние души, уровень ее развития. У каждого своя «Африка».

А монах говорил о каком-то окне, о человеке, смотрящем в него и идущем в нем. Какая-то между ними связь? О восточной графике, где всякий рисунок становится иным в зависимости от того, как лежит рука художника. О незнакомом прохожем, который был давным-давно, может в детстве, но почему-то вспоминается в момент смерти.

Когда он замолчал, я увидел вдруг, что нас обступила плотная толпа зевак. Кто-то из них даже попытался задать вопросы. А я вдруг почувствовал ревность и неприязнь к ним: мой монах, что им тут надо? Мне ЭТО он говорил. Зато благодаря толпе, которую собрал монах, у меня купили одну монотипию. За целых 5 рублей. И еще одну подарил монаху. Он почему-то выбрал самую невзрачную, на мой взгляд.

1990?