Граница, талия и огурцы

Лейда Муромцева
1.
Баба Агапа, 88 лет: "Вот и начались у меня роды. А я стою возле окна, плачу: муж на работе, а я одна в хате. Данил уже в школу пошел, в первый класс, Коля еще маленький. А я сижу одна, плачу: рожать надо, а никого нету в хате. Тут идет мимо наших окон молодая девчонка: оказалось, что она акушерка. Заходит в хату и говорит:
- Как у вас так приятно! Как хорошо убрано!
- Я ж хозяйка, - говорю.
- Вы, наверное, думаете рожать?
А я молчу, стою и плачу: никого в хате нету, а рожать надо. Она говорит: “Ложись на койку. Я вас проверю”. Она меня начала проверять и говорит: “У вас ребенок уже на ходу”. Тут заходит Вера, золовка, и говорит: “Ты, братова, приходи ко мне кросны навивать”, а акушерка говорит: “Никуда она не пойдет, ей рожать надо. А ты не уходи, садись рядом, сиди, пока она не родит”. Вера села рядом. А я лежу на койке, ойкаю. Акушерка живот давит-давит, а у меня потугов нету и рожать не могу. А моей матери сказали: "Твоя дочка будет рожать, приходи". Моя мать пришла, посмотрела и вышла из хаты. Бесплатное кино. [Смеется.] Потом быстро, хорошо я родила и спрашиваю у акушерки: “Хоть скажи: ребенок нормальный?” А она отвечает: “Ребенок очень хороший! Очень красивый мальчик! Длинный такой”. Когда ребенок закричал в хате, мама зашла: “Слава Богу! Слава Богу! Слава Богу!» Хорошие слова сказала. Потом соседи пришли: “Ох, мы не знали! Ох, мы и не знали, что ты родила!..”

2.
Когда один ухажер-мальчишка льнул ко мне, чтобы «ближе познакомиться», то часто восклицал: «Осиная талия!»
Иметь такую талию было особенно выгодно на белорусско-польской границе.
Мы с отцом прятались в придорожных кустах, где начинался обряд маскировки. Сначала видоизменялась моя талия, потом – ноги отца. Мы были там не одни: нечто подобное в спешке совершали другие люди. Вокруг валялись порванные пакеты, обрывки скотча, приклеевшиеся к пожухлой траве. Каждый старался быстрее закончить полную непонятных движений и непостижимую для чужих глаз тайную процедуру, выйти из кустов и с облегчением сесть в машину. А если надо, завести двигатель и подъехать на пару метров. Хотя самое главное предстояло еще впереди.
Отец вытаскивал из клетчатого баула заранее приготовленные пакеты, наполненные спиртом. Они были крепко-накрепко завязаны, так что ни одна капля не могла пролиться.
Потом отец отматывал длинную ленту скотча и склеивал пакеты вместе, превращая их в пояс. На мне была самая широкая майка из валявшихся в нашем шкафу. Задрав ее вверх, я предоставляла тонкий объект мужских вожделений для обертывания спиртовой бомбой, или поясом шахидки.
Рядом, помогая друг другу, обматывались другие. Женщины были в большинстве. Их возраст сложно было определить: загоревшие, обветренные лица, дряблыми складками повисшая на теле кожа. Нагруженные спиртом и такими же, как у нас, клетчатыми баулами, они уже ничего не боялись. Отступать было некуда, и с налитыми свинцом ногами они медленно выкарабкивались из кювета на дорогу.
Полные женщины вслед за моим отцом крепили спирт к ногам, так как обклеивать раздобревшие после родов талии было небезопасно, поэтому, если на мне была широкая майка, то на них – безразмерные штаны-шаровары. А те, что были пожаднее, вобрав в легкие побольше воздуха, умудрялись затянуть спиртовым корсетом еще и живот.
Такие гипертрофированные тела, квадраты с округлыми углами ходили повсюду. Чем ближе очередь продвигалась к границе, тем их становилось больше.

3.
Мы были самыми настоящими контрабандистами и кроме спирта провозили еще сигареты. Отец действовал в средне-мелких масштабах: за один рейс вывозил литров пятнадцать спирта и пять-шесть сигаретных блоков – по десять пачек в каждом. Это при разрешенных для провоза двух блоках и одном литре. Сигареты он прятал в «москвиче» глубоко под сиденьями. «Москвичок» был старенький, но никогда не подводил.
Бывало, отец провозил и легальный товар. Например, грибы. Он скупал их по дешевке у знакомых и перепродавал на польском рынке.
Иногда очередь на границе затягивалась на несколько дней, а такой скоропортящийся товар как лисички нужно было сбыть очень быстро. В один из рейсов отец вернулся пустым: прокисшие лисички он выбросил в кювет.
Но большей частью мотания через границу были удачными. Чем чаще отец совершал обороты туда-обратно, тем легче относился к своим спекуляциям. Если же он замедлял темп и засиживался дома, а потом вновь брал курс на щедрые польские земли, то после поездок обязательно выпивал и, бросив маме полный кошелек, валился на диван.
Иногда отец задерживался в Польше на месяцы. Он жил у панов и работал на них: чистил коровники, а навоз вывозил на тракторе удобрять хозяйские поля. Летом собирал клубнику, смородину, вишню.
Однажды отец ехал в деревню к какому-то пану, заплутал и решил спросить дорогу у прохожих.
– Как доехать до Новой Карницы? – кричал он во всю глотку, чтоб его поняли иностранцы. Так кричали мы всем семейством, когда нам установили в доме телефон.
– Prosto, panie!
– Да я знаю, что просто, а как? Покажи рукой!
– Prosto! Niech pan jedzie prosto! – показывал прохожий на пустую ровную дорогу.
Уже потом отец поднаторел в польском и узнал, что их «просто» – это наше «прямо».

Если отец работал быстро, за день мог собрать четыре ведра смородины. А это тридцать злотых, или десять долларов. Вместе с отцом под солнцем стояли раком или ползали на карачках другие белорусы или местные поляки. Работая каждый день без выходных по двенадцать часов, они неплохо получали.
По осени можно было заработать на сборе яблок или погрузке картошки.
Как-то отец нанялся к одному из панов, скупавшему у людей картофель. Полные мешки он грузил в вагоны. За день удавалось перетаскать пятьдесят-шестьдесят тонн. Помню, что за вырученные той осенью деньги родители купили мне пальто. Я тогда училась на первом курсе филфака. Отец с мамой приехали в Минск и высадились из поезда, как космонавты на поверхность луны. Водить их пришлось за руки, хотя я сама лишь недавно перестала бояться эскалаторов и замысловатых подземных лабиринтов.
Обновку выбирали долго, так как все фасоны безжалостно болтались на узкой талии. Наконец-то остановились на черном драповом пальто. Я носила его три года подряд, причем надевала во все сезоны, кроме лета. В морозы под пальто мама пришивала теплую жилетку.

4.
Когда в двадцать лет мне вдруг взбрело в голову выйти замуж, срочно понадобились деньги на белое платье и приданое. Отец тогда снова поехал в Польшу, где заработал неплохие деньги у пана Тадеуша на валке и продаже леса.
В выходной день отец с паном Тадеушем обычно шли к магазину, где собиралось много других панов. Паны стояли в добром воскресном настрое, лялякали и откровенно пялились на молоденьких белорусских торговок. Отец с хозяином тоже брали по стакану и между делом искали того, кто продает лес.
– Panie Piotrze, ile pan chce za ten las?
-– Sto sze;;dziesi;t z;otych za mietr, – отвечал пан Пётр с азартом торговца.
– Mog; da; sto pi;;dziesi;t. Chc; dwadzie;cia pi;; mietr;w. Za to ma pan u mnie piwo, – хозяин снижал цену и задабривал одновременно.
– Um;wili si;.
Отец с паном Тадеушем сначала давали взятку леснику, чтоб тот поставил метки на лучших деревьях и на тех, каким бы еще не мешало бы подрасти. Закрыв глаза рублем, лесник и на них ставил насечки.
После валки деревьев в огромную кучу, которая обычно насчитывала кубов двадцать пять, продавца поили пивом и вели мерить лес. Длину бревен измеряли линейкой, а толщину – штангелем, или, как они его величали, клюпой. Пан Петр с линейкой становился в начале кучи, отец пристраивался дальше. Если линейка показывала восемнадцать метров, отец отвечал пану «пятнадцать». Конца линейки пан Петр, конечно, не видел, и доверял тому, что сказали.
– I co, pan si; zgadza, ;e tu dwadzie;cia pi;; mietr;w?
– Zgadzam si;, – отвечал покупатель, окинув кучу нетрезвым оком.
С паном Петром они расплачивались в лесу, а сами ехали на пилораму, где узнавали настоящее количество кубов. За одну такую сделку можно было обмануть на треть. За неделю сбывали один-два лесовоза, каждый из которых стоил три тысячи злотых. Из выдуренных денег папе выдавали зарплату.
У панов отец жил, где скажут. В летнее время это мог быть сеновал над свиньями и курами, в зимнее – каморка у дома. Питался сам или его кормила хозяйка, жена пана.
Если отец ночевал на сеновале, куры с самого утра не давали спать. Взъерошенный, он слезал по лестнице вниз, нашаривал в гнездах яйца и набивал ими карманы, чтоб сжарить на завтрак. Случалось, что карманы были дырявыми, и тогда яйца выпадали из штанов и аккуратненько подкатывались к ногам пана.
– Sasza, sk;d to jajko tu wzi;;o?
– Nie wiem… – пожимал плечами отец.
– Oj, Saszka, kradniesz po prostu! Znam ja was wszystkich, co cz;owiek nie uwa;a, to by;cie ukradli – хитро подмигивал пан.
Когда отец с другими белорусами ночлежничал в каморке, то спал на старых тряпках, среди столетней потертой мебели. Как-то один из панов поселил его в пристройку со своей матерью. Мать была скрипучая, сопливая и древняя, но каждый раз заботливо наливала отцу полную тарелку супа. Так что с панского стола ему перепадало дважды – от жены хозяина и старухи. Хозяйка Ядвига кормила отца сытно. Давала наваристое рагу, колбаски с кетчупом, отламывала щедрую краюху свежего хлеба.
– Ju; ;mierdzi od niej… tylko tak le;y i j;czy… niechby ju; ... no ... tego,– жаловался пан отцу на мать.

Все злотые, заработанные отцом на лесе, ухнули на мою свадьбу. Платье напрокат взяли самое лучшее в районном центре. Правда, коммерсантка сначала покосилась было на зачуханного отца: откуда, мол, у тебя такие «мани». «Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала», – безжалостно копировал Магомаева тамошний тамада, играя на старом синтезаторе.
После свадьбы родители залезли в большие долги и потом все деньги, что подарили, заняли у нас, молодых.
Я тогда отдаленно понимала, что если не выручить родных, отцу придется спешно отправляться в Польшу, а маме с сестрой садиться на хлеб с капустой.

Отец всегда был рискованным человеком, поэтому махинации с панским лесом воспринимал азартно и с юмором. «Ха-ха-ха! Обдурили мы пана», – смеялся он, подвыпив после приезда домой.
Отец любил торговать, и эта торговля не ограничивалась только продажей бревен, спирта и сигарет. На рынке он чувствовал себя как рыба в воде. Мог сбыть доверчивому лицу что угодно. Например, если мама перебирала шкафы и выбрасывала старые тряпки, он вытаскивал их из мусорки и нес к магазину. Через какие-то два часа все барахло молниеносно разлеталось. Но иногда ему доставалось от таких же, как он, аферистов. Тогда с рынка привозились какие-нибудь «сверхпрочные» пожарные костюмы, скафандры или золото, которое облезало через неделю.

5.
Когда мне было семь лет, отец выучился на агронома. Он брал в аренду гектар земли и высаживал капусту с морковью. Прополку на отцовских полях мы с сестрой ненавидели. Обычно мы надевали робу из грубой ткани и лишь лицо оставляли открытым. Облако шершней облепляло со всех сторон, норовило ужалить глаза и рот. Мы пололи и пищали, плевались и посылали куда подальше все его поля, от которых временами отворачивалась удача: либо неделями шли дожди, и все гнило, либо пробегали стада диких кабанов и косуль, вытаптывая площадку для игры в гольф.
Большая часть денег от продажи овощей шла на наряды, на оставшиеся семья питалась. «Опять лахов накупили, спиногрызы», – ворчал отец, любуясь на меня и сестру. В новых платьях мы крутились перед зеркалом, вышагивали по прихожей, как по подиуму, строили романтические гримасы.
Уже с февраля отец начинал возиться с рассадой. Все подоконники были заставлены ящиками, в которых кучковались стаканчики из пленки. В них росли помидоры, перцы, огурцы. Грунт был покупной, а семена – польских или голландских сортов. Перед рассадкой грунт тщательно пропаривался, чтобы убить все споры и личинки, потом отец добавлял удобрения и лишь после этого втыкал семена. На рассаде отец тоже получал выручку: ездил по деревням и продавал. «Пропадет она у них, я ж не буду каждой глухой бабке всю технологию объяснять: как в грунт высаживать, как ухаживать, а за копейку они со мной судиться не пойдут, – говорил он, слюняво пересчитывая грязные и мятые тысячные купюры, и добавлял: – Теперь можно и хлеб с маслом исть».
С каждым росточком он возился, как с ребенком. Дома царил полный развал: дверные ручки висели на соплях, поломанная оконная рама была чем-то заткнута, розетки болтались, зато в ящиках с рассадой был наведен идеальный порядок.
Особенного мастерства отец добился в выращивании тепличных огурцов. Часть теплицы мы арендовали у родственницы, за что расплачивались посадкой, прополкой и поливом ее овощей.
Это были уже не те огромные семенники, которыми когда-то был завален в саду старый холодильник, не те зеленые валуны, которые я раскалывала на две части, выколупывала сердцевину и получала целые чайные сервизы, а совершенно новые огурчики – настоящие изящные пальчики, утонченные тельца фасолевых стручков.
Отец не давал огурцам вымахать и срывал недорощенными. Хрустящие гномики с пупырышками раскупались быстро. Набрав несколько ящиков огурцов, связав редиску пучками, отец усаживался возле магазина и начинал расхваливать товар. Покупателей всегда было много. Особенно весной, когда огурцы только появлялись, отчего люди длинной вереницей тянулись к магазину.
Между огуречными рядами росла редиска. Как-то отец выправился торговать ее в районный центр. Встал возле рынка, чтобы переманить первых покупателей. А тут милиция: «Почему торгуете в неположенном месте?» Пошел отец тогда в суд с пучками редиски. Там посмеялись, отведали редиски и отпустили с Богом.
В торговле у отца были свои традиции. Например, для приманивания клиентов и денег первый в году килограмм он бесплатно относил соседке, которая когда-то оказалась его самой первой покупательницей. Торговля устраивалась и дома. Люди шли в любое время, и я с пакетом и весами неслась в теплицу, чтоб продать огурцы прямо с грядки. Особенно много клиентов было в выходные и по праздникам.
Однажды родители легли после обеда подремать, а мы с сестрой убежали на озеро. Стук в дверь. Родители продолжают спать. Опять стук и опять ничего. Человек открывает квартиру (в поселке их обычно не запирают) и спрашивает: «Дома есть кто?» Родители упрямо молчат и из-за несчастного килограмма вставать не собираются – хоть их режь. Мама толкает отца, тот отбрыкивается и зарывается под подушку. Человек обходит все немногочисленные комнаты, упирается в диван и, приподняв одеяло, громко, со всей вежливостью спрашивает: «Огурцы продаете?»

Сидя перед магазином, отец бойко выкрикивал на всю площадь: «Налетай! Покупай! Разбирай! Огурец отборный, хрустящий, самый свежий». При этом он доставал один из ящика, открывал пошире усатый рот с золотыми зубами и демонстративно хрустел. Весь торг проходил с шутками и смехом. Если подходили дети, он говорил: «Съешь огурец – будешь молодец», если пожилые, то: «Покупай, бабушка, огурчики. Сразу зубы отрастут, бегать начнешь, клюку свою выбросишь, а я жениха тебе найду заграничного».
Когда у отца не получалось выбраться к магазину, он посылал нас. Мы с сестрой стояли, спрятавшись за ящиками с огурцами, и молились, чтобы нас не увидели кавалеры – надушенные дезодорантами, с ежиками на голове, в белых носках и сигаретой, по-модному зажатой между средним и указательным пальцами. Мама-учительница, отправившись на площадь, готова была сквозь землю провалиться от неловкости или отдать даром всю продукцию первому прохожему. В советское время ей твердо втемяшили в голову, что торговля – дело капиталистов из загнивающего запада. Маме казалось, что сейчас из-за угла высунется какой-нибудь ее ученик, и она отвесит ему за деньги не огурцы, а добро, любовь или героизм.

6.
Стоять на границе иногда приходилось не одни сутки. Отец болтал с замусоленными мужиками, подъезжал, если очередь начинала двигаться вперед, оформлял нужные бумаги или просто семенил туда-сюда на своих коротких ногах. Когда теща в первый раз увидела его без штанов, то воскликнула: «Батюшки! Ноги как у бабы, без волосов». Кроме гладких ног, много еще чего было у отца от женщин. Он был покладистым, как тесто, и даже умудрился родиться на восьмое марта.
Родители ругались редко, да и то лишь из-за денег. Первой не выдерживала мама, она начинала плакать и колотить отца по горбу. Он же молчал или отшучивался. Подойдет к маме со спины, ущипнет за талию и скажет: «Глупая вы женщина, Татьяна Николаевна». Мама взвизгнет девчонкой, злость у нее сразу улетучится – и она уже еле сдерживает улыбку. А мы с сестрой распакуем его скороспелые, нехитрые чемоданы - и с концами.
Пока отец занимался своими делами, я не скучала в его стареньком «москвиче» цвета рассады, то и дело переключая радиостанции. Проголодавшись, грызла сухари, огурцы или жевала польское сало. А потом старательно щупала живот, чтобы – не дай Бог! – не набрать лишнего веса. Разомлев в духоте салона, лениво глазела по сторонам и под незамысловатые хиты мечтала о любви, конечно же, до гроба.
После сала приходилось делать пробежку от машины до Брестской крепости и обратно к машине. Вдох-выдох, вдыхаем носом, выдыхаем ртом. Попутно загар и фото с солдатиками на память. Лысины под кепочками вспотели, дружно льнут к моей талии. Бром их не берет. Еще раз улыбнулись, сказали «cheese» и разбежались: я к машине с хитами о любви, они под стражей сержанта – уныло к Музею памяти.
Как-то я решила взять в Польшу подругу. Вместе веселее, да и она хотела заработать: ее мать сводила концы с концами после того, как ушла от мужа. Тот почти раздробил ей ноги кирзовыми сапогами, когда картежничал с приятелями.
– Витя! Дочка, дочка заболела! Снимок показал двустороннее воспаление! Нужно свезти ребенка в больницу! – колотилась ее мать.
– Ах, ты, тварюга! Как в постель зову, так нос воротишь. Перегаром, видите ли, ей несет! А как помощь нужна, так Витя-Витенька. Вот тебе! Получай! Еще раз получай!
Еле выжила ее мать тогда, думала, без ног останется, инвалидом будет горе мыкать при двух малолетних. Собрала вещи и уехала с детьми к родителям.
Подруга сделала визу и отправлялась с нами пару раз перевозить спирт. Стоимость визы оказалась в результате больше тех крох, которые она отдала матери. Но зато мы до одури набегались тогда по развалинам крепости.

Настоящие таможенники ходят, немного откинувшись назад. Сначала идут ботинки с ногами, потом карманы с печатями и упитанным животом и лишь затем появляется хищная голова. Она впивается в мою девичью талию и задает вопрос, которого я ждала трое суток: «Везете ли спирт?», – «Нет-нет! Боже упаси! Ничего не везем», – отвечаю я и моргаю пушистыми ресницами. После пристального взгляда пана Анджея и двадцать первого штампа в паспорте мы с отцом за границей. Ура! Тут и время другое, заграничное, – на час назад, и цветочки на домах висят. Сначала мы сбываем спирт, потом достаем из тайников сигареты.
Какая-нибудь неказистая хата на краю польской деревни нам всегда рада. Выходит хозяйка, делает знак входить, и затем с помощью жестов начинается торг. Тут же снуют беструсые дети или, хихикая, выглядывают молоденькие паненки. Если спирт покупает мужчина, то, наполовину засунувшись в «москвич», обязательно спрашивает, глядя на меня:
– E! To twoja kochanka? Oh, ty szcz;;ciarzu!
– Не-е, – оправдывается отец, – это моя дочка. Цурка! Поня;л или не поня;л?
– Nie, nie wierz;. To twoja kochanka. Mnie nie oszukasz! – подмигивает мужик и еще раз оценивающе меня обсматривает.
При слове «цурка» я сразу начинаю представлять отца, стругающего детей, как чурок.
«Ну, что, чурка? Поехали дальше, еще пять литров осталось», – говорит довольный отец и, стараясь не смотреть в мою сторону, прячет кошелек.
Проезжая по деревне, я обычно высматриваю сельский клуб и уже вижу себя на дискотеке с одним из  вихрастых польских парней, который нежно шепчет: «Kocham ci;, laleczko!»
Дальше базар. С сигаретными блоками мы подходим к каждому и, прямо как цыгане, кричим: «Купи-купи-купи!» Паны сначала осматривают меня, потом выбирают сигареты, а каждый пятый предлагает: «Даю сто пятьдесят злотых. Пошли со мной в дом». Мотаю головой. «Kurwa!», – с тихой злобой шепчет пан и уходит ни с чем. А я с чуть переломленной от тяжести блоков талией продолжаю ходить по рынку, предлагая то ли сигареты, то ли себя, то ли закурить вдвоем.
Хожу-хожу и вдруг натыкаюсь на глыбу. Глыба моргает, ворочает глазами и с угрозой выдает: «Nie wciskaj mi tych papieros;w! Ja tu rz;dz;! S;yszysz mnie, dziewczyno? Ja tu jestem szefem!».
Молча стою и смотрю на живот глыбы. Голову поднять боюсь, и поэтому остается буравить взглядом тугой ремень и слушать голос с колокольни.
До меня быстро доходит, что главной глыба сделала себя именно из-за необычайных размеров. Мысленно прикидываю, сколько же в ней живого мяса, из которой удалось бы накоптить центнер неплохой ветчины.

С вырученными деньгами мы с отцом едем за мясом в польский «sklep», или магазин. Я долго приглядываюсь к почти безоконному сооружению. «Чурка в склепе – звучит интересно», – с этими мыслями открываю тяжелую дверь и вижу много мяса. Холодильники завалены мясом в кишках, то есть колбасой в натуральной оболочке, толстой кожей со шкурой – копченым салом, крученой печенью в банках – паштетом, и просто цельными кусками мяса – ветчиной. Меня мутит от восторга. После капусты с хлебом, рыночной площади склеп – пропуск в рай. Я желаю быть продавцом этого мясного царства и отвешивать каждому по заслугам. Кровяночку – за кровопийство, колбаса тугими колечками – за душегубство, печень – за пшеничную, родимую.

7.
Если мною пересечение границы виделось путешествием в заморские страны, для отца это был способ прокормить ораву из четырех ртов.
Двумя годами раньше мы жили в своем доме, у реки. В Казахстане. Потому что бабушки с дедушками были целинниками.  А теперь ютились в типовой советской однушке на улице Ленина.
Со Дня свадьбы отец твердил свое: «Танюша, поехали ко мне на родину, в Беларусь». Мама отмахивалась и отнекивалась от его смелого безрассудства, а когда союз развалился, не стало зарплаты, выключили свет и включали на восьмое марта и Новый год, перестал ходить транспорт, а еще мне стукнуло пятнадцать, мама решилась. Она так и сказала: «Мы свое отжили, а им нужно образование».
Отец продал трактор, машину, свиней, за что выручил тысяч пять. Дом трогать не посмели. За него давали от силы пятьсот долларов. Планировали так: придет папин брат из тюрьмы, заберет сюда мать, и будут жить.
Мебель за копейки отдали родственникам, а в Беларусь отправили контейнер с одеждой, утварью, бутылками, в которые мама налила вытопленный свиной жир, и макаронами  - ведь Казахстан всегда славился зерном, Безусловно, в вагоне ехали мамины книги, где Пушкин и Достоевский плотно гнездились с Абаем Кунанбаевым и Чоканом Валихановым. Еще были большие старые часы. Семейная реликвия моей крестной-немки, которая с семьей брата тоже рванула годом раньше на свою историческую родину, а часы взять не смогли и потому договорились, что заберут как-нибудь. Правда, их род помотало больше. Сначала при Екатерине немцев вывезли в Поволжье, потом, когда в сороковые началась война, их предусмотрительно собрали и с нехитрыми пожитками выкинули в ветреную казахскую степь. Голыми руками, срывая ногти, они рыли землю. Мать крестной потом получила медаль «За освоение целинных земель». Она ее выбросила в печь.
А часы были добротные, старинные, с боем. Их периодически требовалось заводить. Лишь однажды они остановились не ко времени – когда умер отец крестной.
На поезде мы ехали трое суток. Мама кормила нас вареными яйцами, еще помидорами - как раз был сезон; на долгих остановках мы с отцом выходили из вагона и бродили между голосистыми продавцами быстрого товара – горячих пирожков, вареной кукурузы. А мама кричала из окна: «Саша, Саша! Немедленно, слышите, немедленно заходите!».
  Родителям в сорок лет пришлось все начинать с нуля, как после пожара. По первости нас приютили родственники, потом снимали жилье у бабки. Все было мирно, а дальше покатилось коту под хвост. После того, как нас заподозрили в краже денег, отец с мамой спешно нашли свое жилье. Купили однушку с мебелью, а на последние деньги – москвич.
Через пару лет отец перестал мотаться в Польшу: надоело быть у панов в батраках. Друг позвал его на заработки в Россию, где тоже жилось не ахти. Но зато он был среди своих, бывших союзников – украинцев, белорусов, узбеков. Тут в ходу было есть из общей кастрюли и показывать друг другу фото жены и детей.
Мама не потерпела бы отца с тремя копейками возле своей юбки, да и он бы не посмел ходить по квартире с вечно открытым ртом – вот и выправлялся подальше. Конечно, людям языки не отрежешь, и они охотно злословили о том, как так можно: один тут, другой там… Декабристка нашлась. А мама не расстраивалась: меньше обращала внимания и продолжала заботливо заворачивать отцу разные кулечки, говорила, где и что лежит. Тут справа сало, тут в кармашке носки, тут деньги зашиты. Отец кружил около нее беспомощным ребенком, а я все удивлялась, как он там справляется один-одинешенек, без женской руки. А он не терялся, выкручивался и даже привозил всю зарплату до копеечки: калымил на солярке. На солярку отцу выдавались талоны. Трактор у него работал не на полном ходу, и поэтому топливо экономилось. Считались выработанные часы. Отец нес лишние талоны заправщице и сбывал по дешевке. Все втихаря и по налаженной схеме. Например, солярка стоила тридцать два рубля за литр, а заправщица принимала по двадцать восемь. Она имела прибыль – четыре рубля с литра, и отцу тоже перепадало. Потом эти талоны она подкладывала в кассу, когда приходил очередной покупатель, рассчитывавшийся за деньги. Со ста литров заправщица имела четыреста рублей, а таких, как отец, было на день по человек десять.
Зимой отец чистил снег, вывозил мусор из торговых центров, летом убирал зерно на полях. Жил, где придется: и в подсобных помещениях, и на съемных квартирах, где вповалку на старом линолеуме лежало по двадцать человек – десять днем и столько же ночью. По утрам после ночной смены через него шагали немытые киргизы и мешали спать. «Эй, чего тут ходите? Это мое место: тут мое и тут – тоже мое», – отец проводил руками от пола до потолка.
Он часто питался просроченными продуктами, которые вывозились из магазинов. Повсюду, где мог, отец разводил огороды – вблизи аэропорта, где на тракторе рыл траншеи для телефонного кабеля, возле вагончиков, где временно ютился. Он менял выращенные помидоры и картошку на сало, обувь, книги или омолаживающий крем для жены. Возле одной из общаг он посадил яблони и сливы. Мимо деревцев за год успевали промелькнуть десятки случайных лиц, приютившихся в общаге на время работы. Чем глубже яблони пускали в землю корни, тем наша разлука с отцом и отца с нами воспринималась все более буднично.

8.
Затарившись польским мясом, мы возвращаемся на родину. Заработанные деньги отец отдает маме. Она идет на кухню и за закрытыми дверями их пересчитывает.
На следующий день мы опять садимся в «москвичок» цвета валюты и едем по деревням продавать копченые бока польских свиней. «Налетай! Разбирай! Раскупай! Почему солдат гладок? Поел колбаски и набок!», – кричит отец. Он любит рынок: на нем он главный продавец и актер.
Рядом с отцом запыленный «москвичок»: стоит понуро, как старый, но преданный конь. Копыта его сбиты, бока поцарапаны. Отец подкачивает дырявые колеса, и мы направляемся в другую деревню: на новые шины пока денег нет. Там опять же стихийно, без документов, ведется торг.
Вдруг рынок атакует милиция: отца штрафуют на триста долларов и забирают весь товар. Мундиры со звездами едут восвояси, делят между собой польскую свинью-путешественницу на равные части и отправляют ворчливым женам.
Прищурившись на солнце, отец долго смотрит вслед милициантам, а я упрямо тереблю его за рукав и прошу подозвать знакомых бабок: на носу сдача фольклорной практики, а тут такой колорит. Отец собирает всех бабок, кормит их колбасой – единственной, которую успел спрятать от нашествия хранителей закона, и подставляет шепелявым ртам микрофон. Сытые бабки, на миг забывшие о больных ногах, едрит твою налево, давлении и щедрой пенсии, берут самые высокие ноты и начинают петь о любви и молодости. Затем отец вставляет кассету в магнитолу «москвича» и включает запись на всю катушку.
Певуньи с грудями бабок и глазами восемнадцатилетних девок стоят зачарованно и, не моргая, слушают:

За горамы горы чырнеюць,
За горамы сонца горыць,
Пойіхав мій мылы далэко,
Як здумаю – сэрцэ болыть

Волнуйся, козацкое сэрцэ,
Волнуйся, козацкая кров,
Як успомню я жынку, дытыну,
Як здумаю пэршу любоф.


Баба Агапа, 88 лет. О рождении моего отца: "... Мама покупала ребенка в тепленькой водичке, завернула в пеленочки, дала соседке Ульяне. Сама скатерть отвернула, посеяла рожью. Тут взяла ребенка, три раза с ним обошла вокруг стола, чтоб он был счастливым".