Две кряду

Вадим Бодня
        Вылет из Канкуна задерживается на час. Вдвоём с Лэйлой вяло убиваем время, катаем в деберц за столиком унылого мексиканского “Starbucks”. Старая, выработанная ещё со времён учёбы в институте, привычка. Там в бурсе быстро, быстрее начерталки и геодезии учили писать пулю и резво шпилить в деберц. Это уже в крови. Не уходит, да и не может уйти из жизни. Это, как если даже и не катался на велосипеде лет двадцать, то потом все равно сел и поехал.
        Пьем довольно холодный паршивый кофе и мысленно готовимся к встрече с заснеженным и насквозь промёрзшим Чикаго. Отпуск закончился, как всегда неожиданно и по-спринтерски быстро. Так вообще в жизни заканчивается все хорошее. Неожиданно и быстро, как-будто этого даже и не было, или, если и было, то где-то там и не с тобой, а с кем-либо другим, даже незнакомым. Странная вещь  - эти отпуска.
        Несколько раз подхожу к стойке авиалинии, которой летим. Узнать что-либо конкретное о задержке рейса невозможно. Люди из “AeroMexico” за стойкой ничего не знают. Да, наверное, и не особо хотят.
        Ломаный английский пополам с шипящим и грассирующим испанским с трудом прорывается в мою, все еще затекиленную, голову. Последствия общения с местной ликеро-водочной продукцией еще будут сказываться некоторое время. Настоенный сок агавы – напиток тонкий. Не водка – по себе знаю.
        Ломаный английский объявляет посадку. Вяло пристраиваемся к загорелой, быстро движущейся к рукаву самолета очереди. Змеевидная очередь напоминает поезд, увешанный елочными игрушками. Куда не кинешь взгляд – сувениры и подарки, купленные в последнюю минуту в местных “дьюти-фри”. В основном текила различных сортов и емкостей, соломенные сомбреро всех цветов и размеров, красочные, но почему-то грустные картины кистей местных мастеров. Словом все то, чем так сказочно богата щедрая мексиканская земля в любое время года.
        На борту в узком проходе обычная предвзлетная суета. Пассажиры долго рассаживаются, передают друг-другу одеяла, укладывают в компартменты ручную кладь, плачет ребенок. Обычный чартер.
        Хмурый, еще из резорта пьяный штымп, в только-что купленом сомбреро – оut of balance. Дурила теряет равновесие, и, покачнувшись, валится на впереди стоящую дородную, черную, фунтов в триста пятьдесят даму. На даме характерная громадная шляпа “а-la Louisiana”, или что-то в этом роде. Вижу, даме не до смеха. Малютка сдержанно улыбается, и сквозь белоснежные зубы цедит что-то вроде: “прижмись покрепче дорогой”. Затем легко, словно ненароком, сбрасывает тщедушное тельце штымпа со своего пышного многослойного плечика. Штымп извиняется. По акценту чувствую – Texas. Затем, как ему кажется галантерейно, по-джентльменски отступает назад, легко икая. Публика в партере негромко смеется.
        Немолодая, со следами многомильных перелетов на лице стюардесса, деловито проходит вдоль салона. Громко хлопает крышками верхних багажников, закрывая их. Вяло проделывает подобную процедуру уже, наверное, в восьмитысячный раз. Легкое раздражение сквозит в её коротких привычных движениях. Что поделаешь – работа. Округлые рельефные бедра, обтянутые форменной серой юбкой, притягивают внимание. Все тот же полупьяный штымп, сидящий в проходе впереди справа по курсу, нарочно наклоняется к стюардессе плечом, когда женщина проходит мимо. Юбка слегка задирается. Телесного цвета чулки на короткую секунду проявляются выше полагающих общественных приличий. Сразу за волнующей гранью фола. Ковбою – хорошо. Отчетливо вижу. Texas кисло лыбится в противнючие усы.
        Постепенно все успокаивается. Начинаю засыпать в кресле. Соседи – молодые поляки, лет двадцати пяти все никак не наханимунятся. “Яцек” беспрестанно и полутрепетно целует барышню в ушко, “Гражина” приторно отвечает “Яцеку” в нижнюю губку с причмокиванием. Сплошная патока. Молодежь, чего им. Я все равно засыпаю. Мое место в проходе, и давно.
        Уже нечетко чувствую разбег. Слегка вжимает в кресло. Отрыв, вибрация прекращается, взлетаем. Сквозь сон всё же смутно прорывается: “When are you going to start serving drinks?!”
        Явно штымп. Дурила несносный. Узнаю его гнусавый и довольно противный голос. Успeваю подумать: “Рано занудил черт. Там не налакался что-ли?”
        Летим. За спиной остается Юкатан и теплая, голубая с отливом гладь Мексиканского залива. Неспешные волны океана в пенном коктейле смешиваются с волнами облаков. Зыбко сплю.
*
        Сидим вчетвером и с наслаждением ловим остатки заходящего августовского солнца. Конец августа в Москве еще вполне теплый и солнечный. Нам хорошо, очень хорошо, сказал бы, чертовски.
        Мы – это я, Генка Гусев – он же Гусь, Серега Кирьянов – он же просто Кирьяныч и Илюха Цвок – в миру Гвоздь. Однокурсники. Двадцатилетние пацаны. ПГС-ники, будущие строители, так сказать. Молодые, полубеспечные существа, полные сил и бесшабашной уверенности в себе и в устойчивости окружающего их мира. Существа, одинаково легко переносящие постоянный голод, нехватку, или полное отсутствие денег, несданную сессию, или выбитый в драке со "Станкоинструментальным" в пивной на Трифоновской зуб.
        Не новички. Впереди всего один год учебы. Уже, по сути, пятикурсники, деды студенческо-общажной жизни. Если перевести в нормальный человеческий, то нам, наверное, уже лет по семьдесят пять. Не меньше. Мы, как нам кажется, достаточно опытны, неистребимы и несгораемы во всех житейских ситуациях и однозначно неотразимы в женском обществе. Но самое главное – мы есть друг у друга, мы есть у нас, у нас и у каждого. Мы дорожим друг другом и нами в целом. На этом незыблемо стоит наш мир. Наш мир и МЫ.
        По давно сложившейся традиции съезжаемся в МИИТ после летних на несколько дней раньше начала учебного года. Числа эдак 28-го, 29-го августа. Общаемся, гудим, обмениваемся новостями и впечатлениями. Общага на Образцова 15 в это время еще пустая и немного грустная. Шляемся по ней, с радостью встречая всех вновь прибывших. Довольно бурно и обильно отмечаем каждую встречу. В этом году съехались после летних в последний раз.
*
        Погодка что надо, как по заказу. Выходим за пределы общаги в окружающий мир. Сидим на самом верху откоса железнодорожной насыпи за металлическим забором у Кутузовского проспекта. Время от времени, мимо довольно шумно проносятся электрички южного направления.
        - Тадам-тада, тадам-тада, тадам-тада…
        Провожаем их ленивыми взглядами сверху и молча курим кишиневское Marlboro. Привез из дому, несколько пачек. Родом я из Тирасполя. Есть такой городок между Кишиневом и Одессой. Зеленый – прeзеленый.
        Гусь глубоко и с наслаждением затягивается. Кончик сигареты весело потрескивает и краснеет. Тонко, сквозь ноздри выпускает дым, задумчиво с уважением провожает седую струйку взглядом.
        - Да, сухие! Класс! Вот и “наши” “американские” начали выпускать. Не то что этот сраный и вечно сырой “Пегас”.
        Молчим. Категорически согласны. Нам хорошо и откровенно по фигу, что в Кишиневе стали делать “американские”. Просто по-кайфу курим, и все тут.
        Илюха, не убирая рук из-под головы, лежит на спине и смотрит в небо. Небо смотрит отвесно-вниз, прямо в его темные, всегда с лёгкой прищурью хитрые глаза. Они понимают друг друга. Гвоздь и Небо. Илюха – из Хмельницкого. Жил там на улице Плоской. Как говорит, на самой плоской улице в мире. Такой плоской, утверждает, что солнце с трудом перекатывается с Востока на Запад. Уклон малый. Гвоздь – душа любой, даже самой разношерстной компании. Илюху любят все и он взаимно, по-существу внутреннему, любит всех, независимо от пола и возраста. Гвоздь – душа.
        Илюха медленно, сквозь зажатую в зубах сигарету, цедит словно в никуда:
         - Кирьяныч, ты это, кому сидим? Запарил, родной! Давай еще по единой. Замерзаем, не видишь что ли?
        С собой в активе две бутылки “Столичной” и довольно приличная закусь. Ведь только приехали из дому. На “Комсомолке” в два слоя аккуратно разложены красные молдавские помидоры, домашие, в сыпи мелких пупырышек огурцы, зеленый лук, редиска, колбаса, буженина, соль в спичечном коробке, две пачки сигарет и несколько вкрутую свареных яиц. Натюрморт – что надо! Неспешно пируем, смакуем можно сказать знатный хавчик, замечательный погожий денек и нашу долгожданную встречу.
        Пьем из двух майонезных банок и одного, срезанного сверху, и вычищенного изнутри сладкого болгарского перца. Очень удобно. Гораздо удобнее, чем из майонезной банки. Выпил, и отхряпав кусок, сразу закусил. Так хватает на два-три раза. Проверено.
        Пью из перца. “Дуремары” смеются надо мною. Рассказываю историю, как когда-то давно отец взял меня, пятилетнего пацана, с собою на рыбалку на Днестр. И я запомнил, что мужики, уже после рыбалки, таким образом выпивали и закусывали.
        “Продавцы пиявок” продолжают потешаться. Кирьяныч даже слегка заходится. Серый заразительно смеется, необычайно весело, сказал бы – аппетитно. Услыхав такой смех, хочется без удержи смеяться самому. Серега из Переславля-Залесского, небольшого городка в ста километрах от Москвы. Городок знаменит двумя событиями. Там по легенде зародился Российский флот – царь Петр спустил на воду Плещеева озера свой первый ботик. А второе – в этом городе родился и вырос Сергей Валентинович Кирьянов – мой друг, сокурсник и просто замечательный человек. Этого мне предостаточно.
        Полупрезрительно отвечаю:
        - Лохи!
        “Лохи” смеются пуще прежнего. Гусь в который раз вспоминает дежурную, им же давно на первом курсе придуманную байку о том, что на Молдавско-Финской границе молдаване обменивают фисташки на финские сапоги, перебрасываясь товаром прямо через границу с чухонцами. Гусь намекает на то, что я родом из Молдавии. Отшучиваюсь старой дежурной фразой:
        - Зато у нас вино хорошее.
        Опять взрываемся. Отдышавшись выпиваем и вместе закуриваем. Сигаретный дым на мгновение сгущается над головами, но легкий ветерок относит его в сторону. Снова видны слегка раскрасневшиеся лица, чуть чумные от водки и молодости глаза, трава, деревья и весь этот мир – такой молодой, здоровый и слегка захмелевший вместе с нами.
        Солнце уже неспешно клонится к закату. Ветерок колышет длинные прически. Дань моде. Ведь мы – “битлы”, и, кажется, останемся “битлами” на всю жизнь. Нет – даже не кажется. Мы в это свято верим.
        Где-то невдалеке полной грудью дышит огромный город. И вместе с ним четверо, в нескончаемой круговерти жизни. В голове проносится:
        - Я люблю вас, старики! Ужасно люблю вас, черти.
        И знаю – буду любить долго, даже тогда, когда вы действительно получите это звание – старики.
        Мимо прогромыхала очередная электричка. В окне одного из вагонов успеваю разглядеть молодую женщину в синем платье. Кажется, даже успеваю встретиться с ней глазами. Последний вагон скрывается вдалеке за поворотом. Вместе с ним и молодая женщина в ярко-синем.
        Обрывки газет и прочего мусора отчаянно кружат в пыльном вихре. Вихрь не успевает успокоиться и осесть на шпальную клетку. Грохочет следующая. Следующая почему-то на много длиннее предыдущей. Долго провожаем ее взглядами. Пыль и мусор оседают. Во внезапно наступившей тишине Илюха отчетливо произносит:
        - Ого, две прошли. КРЯДУ…
        Несколько мнгновений молчим переваривая сказанное, набираем полные легкие воздуха и заливаемся диким, безудержным смехом.
Эко сказал-то. Кряду! Это же надо такое словечко подобрать. Ну, лингвист хренов! Филолог, мать твою!
        - Некрасов, не Пушкин, – рычим мы.
        - Сухомлинский, – палит Гусь.
        Новый взрыв отвязанного хохота. Рвем животы. Гусь спиною усердно мнет траву.
        - Спиноза, – вырывается у меня!
        Апофеоз, смерть, колики, икота… Лежим в конвульсиях, даже водка подрагивает в майонезных банках на газете. Илюха свирепо ржет вместе с нами.
        И откуда Гвоздь выкопал это исконно-русское – “кряду”? Кряду, кряду, кряду…
*
        В ушах начинает давить. Где-то, пока на подкорке понимаю – снижаемся. В полщели открываю глаза. Салон в полудреме, но уже шевелится понемногу. Обычная очередь в туалет прямо за кабиной пилотов. Замыкает ее трехсотпаундовая черная жемчужина. Впереди нее человека четыре. Я ей по-человечески сочувствую. И плюс ко всему, как она там сможет поместиться? Моей скудной фантазии не хватает. Стюардесса в серой юбке в сотый раз проходит мимо. Собирает у пассажиров мусор в черный полиэтиленовый мешок, механически бросает туда же и пару наушников. Серая юбка касается меня. Окончателно просыпаюсь. Продуваю нос, давление выравнивается, уши отпускает.
        Штымп все еще спит. Сомбреро лишь наполовину закрывает его лицо. Видны только нос и противные хорьи зубы под прокуренными усами. Даже похрапывает. Ну, его. Поворот головы влево. Соседи поляки тоже проснулись. Розовые и слегка помятые физиономии, замутнённые глаза. Барышня лениво потягивается, так же лениво обнимает “Яцека” одной рукой за шею. Не интересно.
        Гляжу дальше в округлость иллюминатора. За толстым стеклом медленно проплывают облака. Гигантские белые хлопья даже не покачиваются, а просто проплывают мимо. Задумываюсь. Завороженно гляжу куда-то за облака. Наверное сквозь них. Так бывает, когда смотришь неинтересному собеседнику в глаза, а видишь на несколько метров позади его затылка. То же чувство.
        Перед глазами величаво проплывает мой синий диплом, работа в стройтресте, рождение сына, семейные и “не” хлопоты, несколько запоздалая иммиграция, редкие встречи со старыми друзьями, свадьбы, рождения и смерти близких и не очень людей, – многое…
        И чего накатило? И вдруг пронзительно, почти кожей, самим эпителием понимаю, что только те, те две электрички… Они… Никогда. Уже никогда не прогрохочут КРЯДУ.
        Уже никогда…
        Касание, толчок. Мы катим по полосе к терминалу. Чикаго хмуро встречает нас.

Бодягин
Chi