Знамение гл. 48 дневник-20 продолжение

Владимир Орлов3
Прочитал Жана Кокто "О порядке в обличье хаоса". Сделал выписки.

***
Великий человек — как эпидемия. Его жертвы собираются в одном месте(Ж.Кокто)

***
Как-то, рассказывая о своем посещении Виктора Гюго в Брюсселе, Бодлер сказал: «Гюго пустился в один из тех монологов, которые он называет беседой».

***
Я неплохой джазист и горжусь этим, джаз, как и рисование, мой конек, как скрипка у Энгра

***
Появился Реймон Радиге. Ему было пятнадцать лет, а он выдавал себя за восемнадцатилетнего, чем навсегда запутал своих биографов. Он не стриг волос. Был близорук, почти слеп и очень молчалив.

Когда он в первый раз пришел ко мне от Макса Жакоба, мне сказали: «Там в прихожей какой-то мальчишка с тросточкой».
Он жил в Парк-Сен-Мор, на берегу Марны, и мы называли его «марнским чудом». Но дома он ночевал редко, спал где придется: на земле, на столах, в мастерских у художников Монмартра и Монпарнаса. Время от времени он доставал из кармана грязный смятый клочок бумаги, расправлял его и читал стихотворение, свежее, как гроздь смородины, как морская раковина.(...)
Я потому останавливаюсь на фигуре Радиге, что он кажется мне лучшим выражением того духа, которому я намеренно не даю определения, — иначе он бы поблек.(..)

***
Средние игроки ничего не смыслят в игре мастеров и потому злятся.(...)
Но я еще не кончил о Радиге. Его книгу «Одержимый» я хотел привести как пример одной из наших побед. Когда после отчаянной шумихи он вышел на сцену с этим бесстрастным романом, эффект был невероятный.

***

Точные определения поэзии, ее музыки, ее образов смешны и нелепы. Поэзия — карточный фокус, который проделывает душа. Она — в нарушении равновесия, в божественных каламбурах.

***
Стоит ли особенно удивляться тому, что новая красота поначалу невидима? Макс Жакоб этим летом писал мне: «Ты вечно жалуешься, что тебе трудно пишется, а теперь радуешься ангелу, который вот уже четвертый день помогает тебе. Остерегайся. Не доверяй ангелам, часто ими прикидываются демоны».
Так и вышло. Я пишу с трудом, а тут вдруг какое-то наитие. И что же: оказалось, моя работа годится только на растопку.
Что не поддается сравнению, то обескураживает. Сравнение лежит в основе самого механизма удовольствия. Порой работа удовлетворяет нас потому, что напоминает нечто, запавшее прежде в душу. Но наша собственная новизна, которой не на что опереться в памяти, выбивает у нас из-под ног почву, ставит отдельно от целого мира. Она смущает и разочаровывает нас точно так же, как разочарует и смутит читателя.
В зависимости от духа времени новое покажется нам или слишком диким, или слишком пресным. Мы недоверчиво осматриваем этого лысого младенца — совсем не таким рисовалось нам наше чадо. Суметь, преодолевая отвращение, убедить себя в своей правоте очень трудно.

***
Для критиков шедевр — произведение, которое можно с чем-то сравнить, которое имеет вид шедевра. Однако подлинный шедевр не таков. Он обязательно кривоног, невзрачен, в нем все неправильно, но в свое время именно его восторжествовавшие ошибки и канонизированные изъяны и сделают его шедевром. «Одержимый» дорог мне не тем, чем он напоминает «Адольфа"

***
Стройность, которую я возвещаю, увы, будет казаться нестройной, так же как моя гармония нескладной, мой Парфенон — перекошенным.
Но облик мира меняется, а вместе с ним и нос Клеопатры.

(Так назвал он(Ж.Кокто) речь, которую произнес в мае 1923 года в знаменитом Коллеж де Франс, одном из старейших высших учебных заведений Франции. В этой речи оратор намеревался выразить некий новый дух в искусстве, подчеркивая, по своему обыкновению, что нарочно не дает ему логического определения, «иначе он бы
поблек»...)

ПРИМЕРНЫЙ СПИСОК ЛУЧШИХ 50 КНИГ 20 ВЕКА:

ТОП-50

1) Альбер Камю «Посторонний»
2) Марсель Пруст «В поискахутраченного времени»
3) Франц Кафка «Процесс»
4) Антуан де Сент-Экзюпери «Маленькийпринц»
5) Андре Мальро «Условиячеловеческого существования»2
6) Луи-Фердинанд Селин «Путешествиена край ночи»
7) Джон Стейнбек «Гроздья гнева»
8) Эрнест Хемингуэй «По комзвонит колокол»
9) Ален-Фурнье «Большой Мольн»
10) Борис Виан «Пена дней»
11) Симона де Бовуар «Второй пол»
12) Сэмюэл Беккет «В ожиданииГодо»
13) Жан-Поль Сартр «Бытие иничто»
14) Умберто Эко «Имя розы»
15) Александр Солженицын «АрхипелагГУЛАГ»
16) Жак Превер «Слова»
17) Гийом Аполлинер «Алкоголи»
18) Эрже «Голубой лотос»
19) Анна Франк «Дневник»
20) Клод Леви-Строс «Грустныетропики»
21) Олдос Хаксли «О дивный новыймир»
22) Джордж Оруэлл «1984»
23) Госсиньи и Удерзо «Астерикс,вождь галлов»
24) Эжен Ионеско «Лысая певица»
25) Зигмунд Фрейд «Три эссе осексуальной теории»
26) Маргерит Юрсенар «Философскийкамень»
27) Владимир Набоков «Лолита»
28) Джеймс Джойс «Улисс»
29) Дино Буццати «Татарскаяпустыня»
30) Андре Жид «Фальшивомонетчики»
31) Жан Жионо «Гусар на крыше»
32) Альбер Коэн «Прекрасная дама»
33) Габриэль Гарсиа Маркес «Столет одиночества»
34) Уильям Фолкнер «Шум и ярость»
35) Франсуа Мориак «ТерезаДескейру»
36) Раймон Кено «Зази в метро»
37) Стефан Цвейг «Смятениечувств»
38) Маргарет Митчелл «Унесенныеветром»
39) Д. Г. Лоуренс «Любовник ледиЧаттерлей»
40) Томас Манн «Волшебная гора»
41) Франсуаза Саган «Здравствуй,грусть!»
42) Веркор «Молчание моря»
43) Жорж Перек «Жизнь, способупотребления»
44) Артур Конан Дойл «СобакаБаскервилей»
45) Жорж Бернанос «Под солнцемСатаны»
46) Фрэнсис Скотт Фицджеральд «ВеликийГэтсби»
47) Милан Кундера «Шутка»
48) Альберто Моравиа «Презрение»
49) Агата Кристи «УбийствоРоджера Экройда»
50) Андре Бретон «Надя»

Доведись мне выбирать самому,результаты оказались бы совсем иными; уж конечно, я не «забыл»бы Арагона, Арто, Баржавеля, Батая, Бессона, Бори, Бротигана, Вайяна,Вейерганса, Вьялатта, Гари/Ажара, Гамсуна, Гибера, Гитри, Гомбровича,Грасса, Дантека, Дебора, Десноса, Дика, Дриё ла Рошеля, Жаккара,Жене, Жоффре, Капоте, Карвера, Кокто, Колетт, Коссри, Керуака,Кесселя, Ларбо, Леото, Лорана, Лаури, Маккалерс, Малапарте,Матцнеффа, Миллера, Модиано, Монтерлана, Морана, Музиля, Наба, Нимье,Ногеза, Нуриеве, Ори/Реаж, Паркера, Павезе, Пессоа, Пиле, Пиранделло,Прокоша, Радиге, Рота, Роше, Рушди, Сан-Антонио, Сандрара, Селби,Сампе, Сименона, Соллерса, Сэлинджера, Тула, Туле, Тцара, Уэльбека,Фанте, Франка, Чорана, Эллиса, Эшноза, Югнена… Но это будетпредметом следующего тома, а пока делать нечего, отныне я могу лишьвозмущаться вместе с ними! (…)
(автор статьи Ж.Бегбедер-фр.)


Интересно: куда же подевались русские авторы? Неужели в России не было достойных авторов в 20 в кроме А.Солженицына? А М.А.Булгаков? "Мастер и Маргарита", по-моему, выше любого из названных, а "Собачье сердце"? Почему-то не назван популярный ныне Дэн Браун с его знаменитым "Кодом да Винчи"...Правда, если учесть, что список этот составлялся с учетом опроса шести тысяч французов, имеющих отношение к литературе, то, возможно, такой вариант правдоподобен...

***
Прочитал роман Р.Редиге(которого хвалил Ж.Кокто в своей лекции) "Бес в крови". Замечательный, мягкий стиль повествования, последовательность событий, простой язык...Умение рассказать о зарождающейся любви простыми и трогательными словами...Концовка романа, казалось бы, неожиданна, но сильна...Вообще непредсказуемость жизни героев романа - самый сильный козырь хорошего произведения! Может быть, удастся прочесть что-нибудь еще этого автора.

Несколько слов об авторе.

Раймон Радиге(1903-1923) фр. писатель, промчавшийся по склону французской литературы, как падающая звезда, но свет от нее не меркнет до сих пор. Помимо двух романов: "Бес в крови"("Дьявол во плоти") и "Бал у графа Д'Оржель", им написана была еще новелла "Дениза", пьеса "Пеликаны" и сборник стихов "Щеки в огне". Подавая большие надежды, писатель умер от тифозной лихорадки. Своим наставником он считал Ж.Кокто. Франк Пуленк, узнав о его смерти, говорил:"В течение двух дней я был не в состоянии, что-нибудь делать."

***

Прочитал р-з "Человек без стадного инстинкта" Боб Ден Ойла. Самолет терпит крушение, все идут искать путь к спасению, двое остаются, вскоре прилетает вертолет и их спасают первыми, а потом уже остальных, собственно, на этом и держится повествование: пойти со всеми или остаться.
***
Прочитал еще один р-з Боба ден Ойла - "Убийца". Очень оригинальный замысел. Мне он больше понравился, чем "Человек без стадного инстинкта": в прошлом настоящий убийца совершает теперь мнимые убийства, но люди все равно платят.
***
И еще один рассказ Боба ден Ойла - "Крабы в консервной банке". Неудачник с кривым ртом хочет уволиться с работы, понимая свое уродство и раздражаясь по поводу этого. Но неожиданно его назначают в Африку, чтобы он посодействовал развитию рыбной консервной отрасли фирмы(консервирование крабов), собственно, герою все равно - лишь бы уволиться с этой работы. С директором они заходят в бар и напиваются по поводу нового назначения, выбрасывая окурки в окно, они падают с высоты...

Концовка, конечно, оригинальна, но в общем - чушь какая-то. Рассказ уступает двум первым по всем показателям, на мой взгляд.

***
Прочитал короткие рассказы Ф.Кафки. Не понравились, но зато в сборнике рассказов "Кары" прочитал два хороших рассказа:" Приговор" и "Превращение", третий - "В поселении осужденных" о подготовке и проведении казни над солдатом мне не понравился(слишком затянут и очень уж мрачный). По поводу "Превращения" могу сказать, что интересная тема, оригинальный сюжет, но тоже слишком растянут, к середине уже начинаешь уставать от подробных описаний этого жука, в которого превратился служащий Грегор.
***
Прочитал четыре рассказа Герты Мюллер: "Надгробная речь", "Мужчина со спичечным коробком", "Черный парк", "Немецкий пробор и немецкие усы". Ни один не понравился, хотя написаны профессионально.


ВЫПИСКИ ИЗ СТАТЬИ АКУТАГАВЫ РЮНОСКЭ "ЛИТЕРАТУРНОЕ, ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ЛИТЕРАТУРНОЕ".

Несколько слов о писателе. Родился А.Р. в 1892 году, покончил с собой, приняв смертельную дозу веронала, в 1927 г. Тридцать пять лет - и он классик японской литературы. Он был из скромной семьи молочника и появился на свет, когда матери было уже тридцать лет, а отцу - за сорок, что у японцев считается плохим предзнаменованием. Мать покончила с собой в больнице для умалишенных и он жил в семье брата матери. Закончил Токийский университет, отделение английской литературы. Первые же рассказы "Старик" и др. принесли ему известность. А.Р. умел заимствовать сюжеты, но по-своему их раскрывать, как например "В чаще", рассказ основанный на старинной японской легенде. С уважением относился к русской литературе и читал Толстого, Чехова, Достоевского, Тургенева и др. По его рассказам снято несколько фильмов("Расёмон" - В чаще", "Ведьма","Нанкинский Христос""MISTY", "Яхонты. Убийство.", "Железный лабиринт").

***
Тикамацу Мондзаэмон - японский Шекспир, автор исторических драм.


 ДЕСЯТЬ ПРАВИЛ ДЛЯ ПИСАТЕЛЕЙ.

1. Нужно твердо усвоить, что из всех видов литературы проза — наименее художественный. Литература в истинном смысле — это только поэзия. Проза занимает место в литературе только благодаря содержащейся в ней поэзии. Следовательно, исторические или биографические произведения фактически тоже являются прозой.

2. Прозаик, помимо того, что он поэт, является историком или биографом. Следовательно, он должен быть неразрывно связан с жизнью человека (определенной страны в определенную эпоху). Произведения японских прозаиков от Мурасаки-сикибу

3. Поэт — человек, раскрывающий перед всеми свою душу. (Посмотрите хотя бы на любовную лирику, существующую для того, чтобы увлечь женщину.) Поскольку прозаик не только поэт, но еще и историк или биограф, в самом прозаике должен жить и мемуарист, представляющий собой частицу биографа. Следовательно, прозаик чаще, чем обычный человек, сталкивается со своей горестной жизнью. Поэт в самом прозаике не должен быть особенно силен творчески. Если же поэт в самом прозаике сильнее историка или биографа, то жизнь прозаика неизбежно превращается в сплошную трагедию. (Если бы Наполеон или Ленин стали поэтами, то, безусловно, родилось бы два несравненных прозаика.)

4. Как показывают три приведенных выше пункта, талант прозаика сводится к трем талантам: таланту поэта, таланту историка или биографа и таланту житейскому. Наши предшественники считали самым трудным не допустить противоборства этих трех талантов (люди, не считающие это самым трудным, — обыкновенные посредственности). Тот, кто пытается стать писателем, подобен не окончившему автомобильной школы шоферу, который на полной скорости гонит по улице машину. Он не может надеяться, что жизнь его будет спокойной и мирной.

5. Поскольку писатель не может надеяться, что жизнь его будет спокойной и мирной, он должен полагаться лишь на жизненные силы, деньги, философское отношение к жизни (быть способным вести неустроенную жизнь). Нужно твердо помнить, что, как это ни неожиданно, спокойная жизнь и писательство — понятия, как правило, несовместимые. И тем, кто стремится к мирной жизни, лучше не становиться писателем. Нужно помнить, что писатель, о котором можно сказать, что он ведет сравнительно мирную жизнь, — это писатель, биография которого в деталях просто неизвестна.

6. Тем не менее, если писатель все же хочет вести сравнительно мирную жизнь, он превыше всех талантов должен закалить свой талант житейский. Это, естественно, не означает, что именно благодаря своему житейскому таланту писатель сможет оставить самобытные произведения. (Хотя, конечно, и не противоречит этому.) Талант житейский — значит быть господином своей судьбы (при этом нет гарантии, что он сможет быть господином своей судьбы), быть вежливым и предупредительным с любым, самым отпетым идиотом.

7. Литература — это искусство самовыражения с помощью слов. Следовательно, писатель должен не жалеть труда, чтобы оттачивать слово. Если человек не способен восторгаться прелестью слова, это значит, что он не обладает всеми данными, необходимыми писателю. Сайкаку называли «голландским Сайкаку

8. Прозаическое произведение данной страны в данную эпоху базируется на определенных канонах (определяемых историческими условиями). Человек, решивший стать писателем, должен стараться следовать этим канонам. Выгода следования им заключается в том, что: 1) Можно создавать свое произведение, опираясь на плечи предшественников. 2) Поскольку будешь выглядеть добропорядочно, литературные псы не облают. Это, однако, не означает, что таким способом, безусловно, можно оставить после себя самобытные произведения. (Вряд ли нужно доказывать, что одно не противоречит другому). Гений просто ломает все эти каноны. (Вместе с тем неизвестно, ломает ли он эти каноны настолько, насколько думают люди.) Гений в той или иной степени витает в небесах, то есть движется вне социального прогресса (или перемен) в литературе и не способен плыть по течению. Его можно сравнить с планетой вне литературной солнечной системы. В связи с этим его не понимают в то время, когда он живет, да и в будущем он не сразу получает признание. (Это характерно не только для одной прозы, но и для всей литературы вообще.)

9. Человек, стремящийся стать писателем, должен настороженно относиться к философским идеям, идеям в области естественных и экономических наук. Любые идеи или теории, пока человек — зверь, не способны господствовать над жизнью этого человека-зверя. Нужно видеть все как оно есть и изображать все как оно есть — это и называется описанием с натуры. Лучший метод, который должен избрать писатель, — описание с натуры. Слова «как оно есть» следует понимать так: «как оно есть в его глазах». А не «как оно есть, когда перед глазами долговая расписка».

10. Любое правило написания прозаического произведения не есть Золотое правило
Примечание: Я скептик во всем. Но должен признаться, что сколько ни старался сохранить свой скептицизм, сталкиваясь с поэзией, я не в состоянии был оставаться скептиком. И в то же время должен признаться, что и сталкиваясь с поэзией, я изо всех сил старался сохранить свой скептицизм.


***
Прочитал рассказ английского писателя Роальда Даля(р.1916г) "Поцелуй, еще поцелуй". Ничем не увлек.
***
Прочитал рассказы венгерского писателя Миклоша Тот-Матэ(р.1936г):
1. Фокус и Покус.
2.Этажи.
3.Ужин в "Четырех рыбках".
4.Визит.
5.Тайна.
Прежде всего отмечу оригинальность выбранных тем, хотя по-настоящему понравился, наверно, только первый рассказ.
***

Румынский писатель Виорел Каковяну(р.1937г) и его два р-за "Приглашение на танго"  и "Смешанный номер" - оставили равнодушным.
***
Роберт Шекли, амер. писатель(р.1928г) и его рассказ "Совершенная женщина" понравился, наверно, так и будет в будущем: будут моделировать искусственных женщин, отвечающих полному запросу мужчины.

***

Прочитал несколько рассказов амер. пис. юмориста Джеймса Тэрбера(1894-1961).
1.Вечер у драматурга.
2.Женщина в западне.
3.Единорог в саду.
4.Исход Эммы Метр.
 Не то, чтобы очень, но заставили пару раз улыбнуться.

***

Прочитал три рассказа Эдуарда Петишки(р.1924г) чехословацкого поэта и прозаика: Прежде чем я умру; Часы; Между мной и тобой. Пожалуй, первый наиболее интересен, хотя все оставили неплохое впечатление. Просто темы мне не интересны, а написано хорошо.
***

Юрий Мамлеев Рассказы:
1. Счастье.
2.Макромир.
3.Мистик.
4.Висельник.
5.Смерть рядом с нами.
6. Серые дни.

Прочитал шесть рассказов. Хорошо, но с каждым рассказом накапливается утомление от однообразия стиля, а впереди еще 600 стр.

***
Прочитал роман польского писателя Юзефа Крашевского "Остап Бондарчук". Печальная, романтическая история о неразделенной любви, неравенство положения(крепостной и графиня), мягкий стиль автора, прекрасные описания природы и барского дома, жизнь крепостных...одним словом все, что так характерно для романтического романа 19 в.

Эндрю Гарв (наст. Пол Винтертон)
(1908 - 2001)

Родился в Лестере. Окончил Лондонскую экономическую школу и Лондонский университет. В 1929 году начал работать в журналистом, сначала в “The Economist” потом в “News Chronicle”. Во время второй мировой войны в качестве журналиста этой газеты находился в Москве (1942-45гг.).
Первая книга Винтертона – “Студент в России” вышла в 1931 году, а в 1938 году под псевдонимом Роджер Бэкс писатель опубликовал первый детектив – “Смерть под Иерусалимом”. С 1951 года основным певдонимом Винтертона стал Эндрю Гарв.
В основу сюжетов романов Гарва легли впечатления от его многочисленных путешествий. Тема России затронута во многих произведениях писателя (“Россия – с открытыми глазами” (1937г.); “Очевидцы с Советского фронта” (1943г.); “Репортаж из России” (1945г.); “Убийство в Москве” (1951г.); “Подъем D-13” (1969г.) и ряде других).
Под псевдонимом Пол Сомерс писатель опубликовал серию произведения с главным героем – журналистом Хью Кертисом. Эндрю Гарв принимал деятельное участие в организации Ассоциации детективных писателей Великобритании и избирался первым ее секретарем.

***
Прочитал детектив Э.Гарва "Небо смотрит на смерть" - отлично пишет!
***
 
"Инцидент в "Кукушке"(Э.Гарв) - не менее замечательный детектив. Автор умело закручивает сюжет и делает неожиданные повороты в повествовании, а это явный признак хорошего детектива! К тому же, хороши разного рода описания природы, местности, изображение шторма и борьбы с ним...

***
Не могу оторваться от детективов Э.Гарва - "Дальние пески"! Сестры-близнецы, одну из них убивают, но выглядит это, как несчастный случай. Казалось бы, автор должен пойти по пути выгоды сюжета о двух близнецах - подмена одна другой и пр., но нет, в виновность Фэй  не верит Кэролл и начинает вести свое расследование со своим мужем Джеймсом, который вначале соглашается только потому, чтобы не обидеть ее. Однако, оказывается, жена была права!

Все три детектива хороши, но я выделил бы первый.

***
"Игра краплеными картами" - очередной прочитанный детектив Э.Гарва. Опять же, превосходная вещь! Придуманы оригинальные ходы, особенно в конце, хотя начало более захватывает.

***
"Монахи моря" - построен на другой основе. Здесь Э.Гарв старается передать взаимоотношения банды преступников со смотрителями маяка, который они захватили. По остроте этот роман уступает предыдущим, нет здесь и загадки. На мой взгляд, этот роман послабее остальных, ибо здесь нет тайны, что и характеризует хороший детектив, но есть другая сильная черта: способ выживания в замкнутом пространстве вместе с преступниками.




                Б.ПАСТЕРНАК. ДОКТОР ЖИВАГО.(выписки).



***


Я сказал — надо быть верным Христу. Сейчас я объясню. Вы не понимаете, что можно быть атеистом, можно не знать, есть ли Бог и для чего он, и в то же время знать, что человек живет не в природе, а в истории, и что в нынешнем понимании она основана Христом, что Евангелие есть её обоснование. А что такое история? Это установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и её будущему преодолению. Для этого открывают математическую бесконечность и электромагнитные волны, для этого пишут симфонии. Двигаться вперед в этом направлении нельзя без некоторого подъема. Для этих открытий требуется духовное оборудование. Данные для него содержатся в Евангелии. Вот они. Это, во-первых, любовь к ближнему, этот высший вид живой энергии, переполняющей сердце человека и требующей выхода и расточения, и затем это главные составные части современного человека, без которых он немыслим, а именно идея свободной личности и идея жизни как жертвы. Имейте в виду, что это до сих пор чрезвычайно ново.

***

Все движения на свете в отдельности были рассчитанно-трезвы, а в общей сложности безотчетно пьяны общим потоком жизни, который объединял их. Люди трудились и хлопотали, приводимые в движение механизмом собственных забот.
Но механизмы не действовали бы, если бы главным их регулятором не было чувство высшей и краеугольной беззаботности. Эту беззаботность придавало ощущение связности человеческих существований, уверенность в их переходе одного в другое, чувство счастья по поводу того, что все происходящее совершается не только на земле, в которую закапывают мертвых, а еще в чем-то другом, в том, что одни называют царством Божиим, а другие историей, а третьи еще как-нибудь.

***
    Был сухой морозный день начала ноября, с серо-свинцовым спокойным небом и реденькими, почти считанными снежинками, которые долго и уклончиво вились, перед тем как упасть на землю и потом серою пушистой пылью забиться в дорожные колдобины.

***
Я думаю, что если бы дремлющего в человеке зверя можно было остановить угрозою, все равно, каталажки или загробного воздаяния, высшею эмблемой человечества был бы цирковой укротитель с хлыстом, а не жертвующий собою проповедник. Но в том-то и дело, что человека столетиями поднимала над животным и уносила ввысь не палка, а музыка: неотразимость безоружной истины, притягательность её примера. До сих пор считалось, что самое важное в Евангелии нравственные изречения и правила, заключенные в заповедях, а для меня самое главное то, что Христос говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности. В основе этого лежит мысль, что общение между смертными бессмертно и что жизнь символична, потому что она значительна.
***
Я вдруг все понял. Я понял, отчего это всегда так убийственно нестерпимо и фальшиво даже в Фаусте. Это деланный, ложный интерес. Таких запросов нет у современного человека.
Когда его одолевают загадки вселенной, он углубляется в физику, а не в гекзаметры Гезиода.
Но дело не только в устарелости этих форм, в их анахронизме. Дело не в том, что эти духи огня и воды вновь неярко запутывают то, что ярко распутано наукою. Дело в том, что этот жанр противоречит всему духу нынешнего искусства, его существу, его побудительным мотивам.
Эти космогонии были естественны на старой земле, заселенной человеком так редко, что он не заслонял еще природы. По ней еще бродили мамонты и свежи были воспоминания о динозаврах и драконах. Природа так явно бросалась в глаза человеку и так хищно и ощутительно — ему в загривок, что, может быть, в самом деле все было еще полно богов. Это самые первые страницы летописи человечества, они только еще начинались.
Этот древний мир кончился в Риме от перенаселения.
Рим был толкучкою заимствованных богов и завоеванных народов, давкою в два яруса, на земле и на небе, свинством, захлестнувшимся вокруг себя тройным узлом, как заворот кишок.
Даки, герулы, скифы, сарматы, гиперборейцы, тяжелые колеса без спиц, заплывшие от жира глаза, скотоложество, двойные подбородки, кормление рыбы мясом образованных рабов, неграмотные императоры. Людей на свете было больше, чем когда-либо впоследствии, и они были сдавлены в проходах Колизея и страдали.
И вот в завал этой мраморной и золотой безвкусицы пришел этот легкий и одетый в сияние, подчеркнуто человеческий, намеренно провинциальный, галилейский, и с этой минуты народы и боги прекратились и начался человек, человек-плотник, человек-пахарь, человек-пастух в стаде овец на заходе солнца, человек, ни капельки не звучащий гордо, человек, благодарно разнесенный по всем колыбельным песням матерей и по всем картинным галереям мира».

***
Зимой это место хмурилось с мрачной неприступностью. Здесь жили серьезные, уважающие себя и хорошо зарабатывающие люди свободных профессий.

***
Погода перемогалась. «Кап-кап-кап» долбили капли по железу водосточных труб и карнизов. Крыша перестукивалась с крышею, как весною. Была оттепель.

***

Не она в подчинении у него, а он у нее. Разве не видит она, как он томится по ней? Ей нечего бояться, её совесть чиста.
Стыдно и страшно должно быть ему, если она уличит его. Но в том-то и дело, что она никогда этого не сделает. На это у нее не хватит подлости, главной силы Комаровского в обращении с подчиненными и слабыми.
Вот в чем их разница. Этим и страшна жизнь кругом. Чем она оглушает, громом и молнией? Нет, косыми взглядами и шепотом оговора. В ней все подвох и двусмысленность. Отдельная нитка, как паутинка, потянул — и нет ее, а попробуй выбраться из сети — только больше запутаешься.
И над сильным властвует подлый и слабый.
***

Шел снег, и когда отворяли парадное, воздух путано несся мимо, весь словно в узелках от мелькания больших и малых снежинок.
***
Но зверский мороз с туманом разобщал отдельные куски свихнувшегося пространства, точно оно было не одинаковое везде на свете. Косматый, рваный дым костров, скрип шагов и визг полозьев способствовали впечатлению, будто они едут уже Бог знает как давно и заехали в какую-то ужасающую даль.

***
Он считал, что искусство не годится в призвание в том же самом смысле, как не может быть профессией прирожденная веселость или склонность к меланхолии.

***
 В книгах, выпущенных им там по-русски и в переводах, он развивал свою давнишнюю мысль об истории как о второй вселенной, воздвигаемой человечеством в ответ на явление смерти с помощью явлений времени и памяти.
Душою этих книг было по-новому понятое христианство, их прямым следствием — новая идея искусства.

***
— Воскресение. В той грубейшей форме, как это утверждается для утешения слабейших, это мне чуждо. И слова Христа о живых и мертвых я понимал всегда по-другому. Где вы разместите эти полчища, набранные по всем тысячелетиям? Для них не хватит вселенной, и Богу, добру и смыслу придется убраться из мира.
Их задавят в этой жадной животной толчее.
Но все время одна и та же необъятно тождественная жизнь наполняет вселенную и ежечасно обновляется в неисчислимых сочетаниях и превращениях. Вот вы опасаетесь, воскреснете ли вы, а вы уже воскресли, когда родились, и этого не заметили.

***
Человек в других людях и есть душа человека. Вот что вы есть, вот чем дышало, питалось, упивалось всю жизнь ваше сознание. Вашей душою, вашим бессмертием, вашей жизнью в других. И что же? В других вы были, в других и останетесь. И какая вам разница, что потом это будет называться памятью. Это будете вы, вошедшая в состав будущего.
Наконец, последнее. Не о чем беспокоиться. Смерти нет.
Смерть не по нашей части. А вот вы сказали талант, это другое дело, это наше, это открыто нам. А талант — в высшем широчайшем понятии есть дар жизни.
Смерти не будет, говорит Иоанн Богослов, и вы послушайте простоту его аргументации. Смерти не будет, потому что прежнее прошло. Это почти как: смерти не будет, потому что это уже видали, это старо и надоело, а теперь требуется новое, а новое есть жизнь вечная.

***
Воздух забит был серым инеем, и казалось, что он щекочет и покалывает своею косматою щетиной точно так же, как шерстил и лез Ларе в рот седой мех её обледенелой горжетки. С колотящимся сердцем Лара шла по пустым улицам. По дороге дымились двери чайных и харчевен. Из тумана выныривали обмороженные лица прохожих, красные, как колбаса, и бородатые морды лошадей и собак в ледяных сосульках. Покрытые толстым слоем льда и снега окна домов точно были замазаны мелом, и по их непрозрачной поверхности двигались цветные отсветы зажженных елок и тени веселящихся, словно людям на улице показывали из домов туманные картины на белых, развешанных перед волшебным фонарем простынях.

***
Они проезжали по Камергерскому. Юра обратил внимание на черную протаявшую скважину в ледяном наросте одного из окон.
Сквозь эту скважину просвечивал огонь свечи, проникавший на улицу почти с сознательностью взгляда, точно пламя подсматривало за едущими и кого-то поджидало.
«Свеча горела на столе. Свеча горела…» — шептал Юра про себя начало чего-то смутного неоформившегося, в надежде, что продолжение придет само собой, без принуждения. Оно не приходило.
***

Сейчас, как никогда, ему было ясно, что искусство всегда, не переставая, занято двумя вещами. Оно неотступно размышляет о смерти и неотступно творит этим жизнь. Большое, истинное искусство, то, которое называется Откровением Иоанна, и то, которое его дописывает.

***
Поднятая к потолку выше, чем это бывает с обыкновенными смертными, Тоня тонула в парах выстраданного, она как бы дымилась от изнеможения. Тоня возвышалась посреди палаты, как высилась бы среди бухты только что причаленная и разгруженная барка, совершающая переходы через море смерти к материку жизни с новыми душами, переселяющимися сюда неведомо откуда. Она только что произвела высадку одной такой души и теперь лежала на якоре, отдыхая всей пустотой своих облегченных боков. Вместе с ней отдыхали ее надломленные и натруженные снасти и обшивка, и ее забвение, ее угасшая память о том, где она недавно была, что переплыла и как причалила.
И так как никто не знал географии страны, под флагом которой она пришвартовалась, было неизвестно, на каком языке обратиться к ней.

***
Была ясная осенняя ночь с морозом. Под ногами у Антипова звонко крошились хрупкие ледяные пластинки. Звездное небо, как пламя горящего спирта, озаряло голубым движущимся отсветом черную землю с комками замерзшей грязи.
***
Что такое народ? — спрашиваешь ты. Надо ли нянчиться с ним и не больше ли делает для него тот, кто, не думая о нем, самою красотой и торжеством своих дел увлекает его за собой во всенародность и, прославив, увековечивает? Ну конечно, конечно. Да и о каких народах может быть речь в христианское время? Ведь это не просто народы, а обращенные, претворенные народы, и все дело именно в превращении, а не в верности старым основаниям. Вспомним Евангелие. Что оно говорило на эту тему? Во-первых, оно не было утверждением: так-то, мол, и так-то. Оно было предложением наивным и несмелым. Оно предлагало: хотите существовать по-новому, как не бывало, хотите блаженства духа? И все приняли предложение, захваченные на тысячелетия.


Когда оно говорило, в царстве Божием нет эллина и иудея, только ли оно хотело сказать, что перед Богом все равны? Нет, для этого оно не требовалось, это знали до него философы Греции, римские моралисты, пророки Ветхого завета. Но оно говорило: в том сердцем задуманном новом способе существования и новом виде общения, которое называется царством Божиим, нет народов, есть личности.
Вот ты говорил, факт бессмысленен, если в него не внести смысла. Христианство, мистерия личности и есть именно то самое, что надо внести в факт, чтобы он приобрел значение для человека.
И мы говорили о средних деятелях, ничего не имеющих сказать жизни и миру в целом, о второразрядных силах, заинтересованных в узости, в том, чтобы все время была речь о каком-нибудь народе, предпочтительно малом, чтобы он страдал, чтобы можно было судить и рядить и наживаться на жалости. Полная и безраздельная жертва этой стихии — еврейство. Национальной мыслью возложена на него мертвящая необходимость быть и оставаться народом и только народом в течение веков, в которые силою, вышедшей некогда из его рядов, весь мир избавлен от этой принижающей задачи. Как это поразительно! Как это могло случиться? Этот праздник, это избавление от чертовщины посредственности, этот взлет над скудоумием будней, все это родилось на их земле, говорило на их языке и принадлежало к их племени. И они видели и слышали это и это упустили? Как могли они дать уйти из себя душе такой поглощающей красоты и силы, как могли думать, что рядом с её торжеством и воцарением они останутся в виде пустой оболочки этого чуда, им однажды сброшенной.

***
Ночь была полна тихих, таинственных звуков. Рядом в коридоре капала вода из рукомойника, мерно, с оттяжкою. Где-то за окном шептались. Где-то, где начинались огороды, поливали огурцы на грядках, переливая воду из ведра в ведро, и гремели цепью, набирая её из колодца.
Пахло всеми цветами на свете сразу, словно земля днем лежала без памяти, а теперь этими запахами приходила в сознание. А из векового графининого сада, засоренного сучьями валежника так, что он стал непроходим, заплывало во весь рост деревьев огромное, как стена большого здания, трущобно-пыльное благоуханье старой зацветающей липы.
Справа из-за забора с улицы неслись крики. Там буянил отпускной, хлопали дверью, бились крыльями обрывки какой-то песни.
За вороньими гнездами графининого сада показалась чудовищных размеров исчерна-багровая луна. Сначала она была похожа на кирпичную паровую мельницу в Зыбушине, а потом пожелтела, как бирючевская железнодорожная водокачка.
А внизу под окном во дворе к запаху ночной красавицы примешивался душистый, как чай с цветком, запах свежего сена.

***
Всё кругом бродило, росло и всходило на волшебных дрожжах существования. Восхищение жизнью, как тихий ветер, широкой волной шло не разбирая куда по земле и городу, через стены и заборы, через древесину и тело, охватывая трепетом все по дороге.
***
Луна стояла уже высоко на небе. Все было залито её густым, как пролитые белила, светом.
У порогов казенных каменных зданий с колоннами, окружавших площадь, черными коврами лежали на земле их широкие тени.

***

Шум урагана сливался с шумом ливня, который то отвесно обрушивался на крыши, то под напором изменившегося ветра двигался вдоль улицы, как бы отвоевывая шаг за шагом своими хлещущими потоками.
Раскаты грома следовали один за другим без перерыва, переходя в одно ровное рокотание. При сверкании частых молний показывалась убегающая вглубь улица с нагнувшимися и бегущими в ту же сторону деревьями.

***
Гроза слабела, удалялась. Гром гремел реже и глуше, издали.
Дождь переставал временами, а вода с тихим плеском продолжала стекать вниз по листве и желобам. Бесшумные отсветы молний западали в комнату мадемуазель, озаряли её и задерживались в ней лишний миг, словно что-то разыскивая.

***
Над городом, как полоумные, быстро неслись тучи, словно спасаясь от погони. Их клочья пролетали так низко, что почти задевали за деревья, клонившиеся в ту же сторону, так что похоже было, будто ими, как гнущимися вениками, подметают небо. Дождь охлестывал деревянную стену дома, и она из серой становилась черною.

***

Глиняные мазанки и гуси в заплеванной подсолнухами привокзальной слободе испуганно белели под неподвижным взглядом черного грозового неба.

***
Доктор не мог подойти к окну вследствие давки. Но он и не глядя видел в воображении эти деревья. Они росли, наверно, совсем близко, спокойно протягивая к крышам вагонов развесистые ветки с пыльной от железнодорожной толкотни и густой, как ночь, листвой, мелко усыпанной восковыми звездочками мерцающих соцветий.

***
Три года перемен, неизвестности, переходов, война, революция, потрясения, обстрелы, сцены гибели, сцены смерти, взорванные мосты, разрушения, пожары — все это вдруг превратилось в огромное пустое место, лишенное содержания.
Первым истинным событием после долгого перерыва было это головокружительное приближение в поезде к дому, который цел и есть еще на свете, и где дорог каждый камушек. Вот что было жизнью, вот что было переживанием, вот за чем гонялись искатели приключений, вот что имело в виду искусство — приезд к родным, возвращение к себе, возобновление существования.

***
Рощи кончились. Поезд вырвался из лиственных теснин на волю. Отлогая поляна широким бугром уходила вдаль, подымаясь из оврага. Вся она была покрыта продольными грядами темно-зеленой картошки. На вершине поляны, в конце картофельного поля, лежали на земле стеклянные рамы, вынутые из парников. Против поляны за хвостом идущего поезда в полнеба стояла огромная черно-лиловая туча. Из-за нее выбивались лучи солнца, расходясь колесом во все стороны, и по пути задевали за парниковые рамы, зажигая их стекла нестерпимым блеском.
Вдруг из тучи косо посыпался крупный, сверкающий на солнце грибной дождь. Он падал торопливыми каплями в том же самом темпе, в каком стучал колесами и громыхал болтами разбежавшийся поезд, словно стараясь догнать его или боясь от него отстать.

***
Пока порядок вещей позволял обеспеченным блажить и чудесить на счет необеспеченных, как легко было принять за настоящее лицо и самобытность эту блажь и право на праздность, которым пользовалось меньшинство, пока большинство терпело!
Но едва лишь поднялись низы, и льготы верхов были отменены, как быстро все полиняли, как без сожаления расстались с самостоятельной мыслью, которой ни у кого, видно, не бывало!

***
В пустом и еще темном переулке стояло перестукиванье капающих с деревьев капель вперемежку с настойчивым чириканьем промокших воробьев.
Прокатился гром, будто плугом провели борозду через все небо, и все стихло. А потом раздались четыре гулких, запоздалых удара, как осенью вываливаются большие картофелины из рыхлой, лопатою сдвинутой гряды.

***
Гром прочистил емкость пыльной протабаченной комнаты.
Вдруг, как электрические элементы, стали ощутимы составные части существования, вода и воздух, желание радости, земля и небо.

***
Он понимал, что он пигмей перед чудовищной махиной будущего, боялся его, любил это будущее и втайне им гордился, и в последний раз, как на прощание, жадными глазами вдохновения смотрел на облака и деревья, на людей, идущих по улице, на большой, перемогающийся в несчастиях русский город, и был готов принести себя в жертву, чтобы стало лучше, и ничего не мог.

***
Светлая солнечная ординаторская со стенами, выкрашенными в белую краску, была залита кремовым светом солнца золотой осени, отличающим дни после Успения, когда по утрам ударяют первые заморозки и в пестроту и яркость поределых рощ залетают зимние синицы и сороки. Небо в такие дни подымается в предельную высоту и сквозь прозрачный столб воздуха между ним и землей тянет с севера ледяной темно-синею ясностью.
Повышается видимость и слышимость всего на свете, чего бы ни было. Расстояния передают звук в замороженной звонкости, отчетливо и разъединенно. Расчищаются дали, как бы открывши вид через всю жизнь на много лет вперед. Этой разреженности нельзя было бы вынести, если бы она не была так кратковременна и не наступала в конце короткого осеннего дня на пороге ранних сумерек.
Такой свет озарял ординаторскую, свет рано садящегося осеннего солнца, сочный, стеклянный и водянистый, как спелое яблоко белый налив.

***
На дворе еще было темно. Снег в безветренном воздухе валил гуще, чем накануне. Крупные мохнатые хлопья падали, ленясь, и невдалеке от земли как бы еще задерживались, словно колеблясь, ложиться ли им на землю, или нет.
Когда из переулка вышли на Арбат, немного посветлело.
Снегопад завешивал улицу до полу своим белым сползающим пологом, бахромчатые концы которого болтались и путались в ногах у пешеходов. так что пропадало ощущение движения и им казалось, что они топчутся на месте.

***
Опустившись до земли, солнце точь-в-точь как до несчастия, дотягивалось до печных изразцов, зажигало коричневым жаром кофейные обои и вешало на стену, как женскую шаль, тень березовых ветвей.

***
Пока отсыпался Юрий Андреевич, весна плавила и перетапливала всю ту уйму снега, которая выпала в Москве в день отъезда и продолжала падать всю дорогу; весь тот снег, который они трое суток рыли и раскапывали в Усть-Немде, и который необозримыми и толстыми пластами лежал на тысячеверстных пространствах.
Первое время снег подтаивал изнутри, тихомолком и вскрытную. Когда же половина богатырских трудов была сделана, их стало невозможно долее скрывать. Чудо вышло наружу. Из-под сдвинувшейся снеговой пелены выбежала вода и заголосила.
Непроходимые лесные трущобы встрепенулись. Все в них пробудилось.
Воде было где разгуляться.
Она летела вниз с отвесов, прудила пруды, разливалась вширь. Скоро чаща наполнилась её гулом, дымом и чадом. По лесу змеями расползались потоки, увязали и грузли в снегу, теснившем их движение, с шипением текли по ровным местам и, обрываясь вниз, рассыпались водяною пылью. Земля влаги уже больше не принимала. Ее с головокружительных высот, почти с облаков пили своими корнями вековые ели, у подошв которых сбивалась в клубы обсыхающая белобурая пена, как пивная пена на губах у пьющих.
Весна ударяла хмелем в голову неба, и оно мутилось от угара и покрывалось облаками. Над лесом плыли низкие войлочные тучи с отвисающими краями, через которые скачками низвергались теплые, землей и потом пахнувшие ливни, смывавшие с земли последние куски пробитой черной ледяной брони.

***
Перед отверстием окна, у которого, вытянув головы, они лежали, раскинулась местность, без конца и краю затянутая разливом. Где-то вышла из берегов река, и вода её бокового рукава подступила близко к насыпи. В укорочении, получившемся при взгляде с высоты полатей, казалось, что плавно идущий поезд скользит прямо по воде.
Ее гладь в очень немногих местах была подернута железистой синевой. По остальной поверхности жаркое утро гоняло зеркальные маслянистые блики, как мажет стряпуха перышком, смоченным в масле, корочку горячего пирога.
В этой заводи, казавшейся безбрежной, вместе с лугами, ямами и кустами, были утоплены столбы белых облаков, сваями уходившие на дно.
Где-то в середине этой заводи виднелась узкая полоска земли с двойными, вверх и вниз между небом и землей висевшими деревьями.

***
Кончалась северная белая ночь. Всё было видно, но стояло словно не веря себе, как сочиненное: гора, рощица и обрыв.
Рощица едва зазеленела. В ней цвело несколько кустов черемухи. Роща росла под отвесом горы, на неширокой, так же обрывавшейся поодаль площадке.
Невдалеке был водопад. Он был виден не отовсюду, а только по ту сторону рощицы, с края обрыва. Вася устал ходить туда глядеть на водопад, чтобы испытывать ужас и восхищение.
Водопаду не было кругом ничего равного, ничего под пару. Он был страшен в этой единственности, превращавшей его в нечто одаренное жизнью и сознанием, в сказочного дракона или змея-полоза этих мест, собиравшего с них дань и опустошавшего окрестность.
В полувысоте падения водопад обрушивался на выдавшийся зубец утеса и раздваивался. Верхний столб воды почти не двигался, а в двух нижних ни на минуту не прекращались еле уловимое движение из стороны в сторону, точно водопад всё время поскальзывался и выпрямлялся, поскальзывался и выпрямлялся, и сколько ни пошатывался, всё время оставался на ногах.

***
Со щедрой широтой и роскошью медлили, задерживались предвечерние часы чудесного, ясного дня.
Дорога шла то лесом, то открытыми полями. В лесу толчки от коряг сбивали едущих в кучу, они горбились, хмурились, тесно прижимались друг к другу. На открытых местах, где само пространство от полноты души как бы снимало шапку, путники разгибали спины, располагались просторнее, встряхивали головами.
Места были гористые. У гор, как всегда, был свой облик, своя физиономия. Они могучими, высокомерными тенями темнели вдали, молчаливо рассматривая едущих. Отрадно розовый свет следовал по полю за путешественниками, успокаивая, обнадеживая их.
Все нравилось им, все их удивляло, и больше всего неумолчная болтовня их старого чудаковатого возницы, в которой следы исчезнувших древнерусских форм, татарские наслоения и областные особенности перемешивались с невразумительностями его собственного изобретения.
***

Начинало вечереть. Перед едущими, все более удлиняясь, бежали их собственные тени. Их путь лежал по широкому пустому простору. Там и сям одинокими пучками с кистями цветений на концах, росли деревенистые, высоко торчащие стебли лебеды, чертополоха, Иван-чая. Озаряемые снизу, с земли, лучами заката, они призрачно вырастали в очертаниях, как редко расставленные в поле для дозора недвижные сторожевые верхами.
Далеко впереди, в конце, равнина упиралась в поперечную, грядой поднимавшуюся возвышенность. Она стеною, под которой можно было предположить овраг или реку, стояла поперек дороги.
Точно небо было обнесено там оградою, к воротам которой подводил проселок.

***
Ближе к весне доктор записал:
«Мне кажется, Тоня в положении. Я ей об этом сказал. Она не разделяет моего предположения, а я в этом уверен. Меня до появления более бесспорных признаков не могут обмануть предшествующие, менее уловимые.
Лицо женщины меняется. Нельзя сказать, чтобы она подурнела.
Но её внешность, раньше всецело находившаяся под её наблюдением, уходит из-под её контроля. Ею распоряжается будущее, которое выйдет из неё и уже больше не есть она сама.
Этот выход облика женщины из-под её надзора носит вид физической растерянности, в которой тускнеет её лицо, грубеет кожа и начинают по другому, не так, как ей хочется, блестеть глаза, точно она всем этим не управилась и запустила.
Мы с Тоней никогда не отдалялись друг от друга. Но этот трудовой год нас сблизил еще тесней. Я наблюдал, как расторопна, сильна и неутомима Тоня, как сообразительна в подборе работ, чтобы при их смене терялось как можно меньше времени.
Мне всегда казалось, что каждое зачатие непорочно, что в этом догмате, касающемся Богоматери, выражена общая идея материнства.
На всякой рожающей лежит тот же отблеск одиночества, оставленности, предоставленности себе самой. Мужчина до такой степени не у дел сейчас, в это существеннейшее из мгновений, что точно его и в заводе не было и все как с неба свалилось.

***
Давнишняя мысль моя, что искусство не название разряда или области, обнимающей необозримое множество понятий и разветвляющихся явлений, но наоборот, нечто узкое и сосредоточенное, обозначение начала, входящего в состав художественного произведения, название примененной в нем силы или разработанной истины. И мне искусство никогда не казалось предметом или стороною формы, но скорее таинственной и скрытой частью содержания. Мне это ясно, как день, я это чувствую всеми своими фибрами, но как выразить и сформулировать эту мысль?
Произведения говорят многим: темами, положениями, сюжетами, героями. Но больше всего говорят они присутствием содержащегося в них искусства. Присутствие искусства на страницах «Преступления и наказания» потрясает больше, чем преступление Раскольникова.
Искусство первобытное, египетское, греческое, наше, это, наверное, на протяжении многих тысячелетий одно и то же, в единственном числе остающееся искусство. Это какая-то мысль, какое-то утверждение о жизни, по всеохватывающей своей широте на отдельные слова не разложимое, и когда крупица этой силы входит в состав какой-нибудь более сложной смеси, примесь искусства перевешивает значение всего остального и оказывается сутью, душой и основой изображенного».

***
«Ясная морозная ночь. Необычайная яркость и цельность видимого. Земля, воздух, месяц, звезды скованы вместе, склепаны морозом. В парке поперек аллей лежат отчетливые тени деревьев, кажущиеся выточенными и выпуклыми. Все время кажется, будто какие-то черные фигуры в разных местах без конца переходят через дорогу. Крупные звезды синими слюдяными фонарями висят в лесу между ветвями. Мелкими, как летние луга ромашками, усеяно все небо.

***
«Первые предвестия весны, оттепель. Воздух пахнет блинами и водкой, как на масляной, когда сам календарь как бы каламбурит. Сонно, масляными глазками жмурится солнце в лесу, сонно, ресницами игл щурится лес, маслянисто блещут в полдень лужи. Природа зевает, потягивается, переворачивается на другой бок и снова засыпает.

***
Ночь принесла много непредвиденного. Стало тепло, необычно для такого времени. Моросил бисерный дождь, такой воздушный, что казалось, он не достигал земли, и дымкой водяной пыли расплывался в воздухе. Но это была видимость. Его теплых, ручьями растекавшихся вод было достаточно, чтобы смыть дочиста снег с земли, которая теперь вся чернела, лоснясь, как от пота.
Малорослые яблони, все в почках, чудесным образом перекидывали из садов ветки через заборы на улицу. С них, недружно перестукиваясь, падали капли на деревянные тротуары.
Барабанный разнобой их раздавался по всему городу.
***
Русская песня, как вода в запруде. Кажется, она остановилась и не движется. А на глубине она безостановочно вытекает из вешняков и спокойствие её поверхности обманчиво.
Всеми способами, повторениями, параллелизмами, она задерживает ход постепенно развивающегося содержания. У какого-то предела оно вдруг сразу открывается и разом поражает нас. Сдерживающая себя, властвующая над собою тоскующая сила выражает себя так.
Это безумная попытка словами остановить время.

***
А чем является она для него, как он только что выразился?
О, на этот вопрос ответ всегда готов у него.
Вот весенний вечер на дворе. Воздух весь размечен звуками.
Голоса играющих детей разбросаны в местах разной дальности, как бы в знак того, что пространство все насквозь живое. И эта даль — Россия, его несравненная, за морями нашумевшая, знаменитая родительница, мученица, упрямица, сумасбродка, шалая, боготворимая, с вечно величественными и гибельными выходками, которых никогда нельзя предвидеть! О как сладко существовать! Как сладко жить на свете и любить жизнь! О как всегда тянет сказать спасибо самой жизни, самому существованию, сказать это им самим в лицо!
Вот это-то и есть Лара. С ними нельзя разговаривать, а она их представительница, их выражение, дар слуха и слова, дарованный безгласным началом существования.

***
Два тяжелых сна приснились ему подряд, один вслед за другим.
Он находился в Москве, в комнате перед запертою на ключ стеклянною дверью, которую он еще для верности притягивал на себя, ухватившись за дверную ручку. За дверью бился, плакал и просился внутрь его мальчик Шурочка в детском пальто, матросских брюках и шапочке, хорошенький и несчастный. Позади ребенка, обдавая его и дверь брызгами, с грохотом и гулом обрушивался водопад испорченного ли водопровода или канализации, бытового явления той эпохи, или, может быть, в самом деле здесь кончалась и упиралась в дверь какая-то дикая горная теснина, с бешено мчащимся по ней потоком и веками скопившимися в ущелье холодом и темнотою.
Обвал и грохот низвергающейся воды пугали мальчика до смерти. Не было слышно, что кричал он, гул заглушал крики мальчика. Но Юрий Андреевич видел, что губами он складывал слова: «Папочка! Папочка!»
У Юрия Андреевича разрывалось сердце. Всем существом своим он хотел схватить мальчика на руки, прижать к груди и бежать с ним без оглядки куда глаза глядят.
Но обливаясь слезами, он тянул на себя ручку запертой двери и не пускал мальчика, принося его в жертву ложно понятым чувствам чести и долга перед другой женщиной, которая не была матерью мальчика и с минуты на минуту могла войти с другой стороны в комнату.

Ему приснилось темное зимнее утро при огнях на какой-то людной улице в Москве, по всем признакам, до революции, судя по раннему уличному оживлению, по перезвону первых вагонов трамвая, по свету ночных фонарей, желтыми полосами испещрявших серый предрассветный снег мостовых.
Ему снилась длинная вытянувшаяся квартира во много окон, вся на одну сторону, невысоко над улицей, вероятно, во втором этаже, с низко опущенными до полу гардинами. В квартире спали в разных позах по-дорожному нераздетые люди, и был вагонный беспорядок, лежали объедки провизии на засаленных развернутых газетах, обглоданные неубранные кости жареных кур, крылышки и ножки, и стояли снятые на ночь и составленные парами на полу ботинки недолго гостящих родственников и знакомых, проезжих и бездомных. По квартире вся в хлопотах торопливо и бесшумно носилась из конца в конец хозяйка, Лара, в наскоро подпоясанном утреннем халате, и по пятам за ней надоедливо ходил он, что-то все время бездарно и некстати выясняя, а у нее уже не было для него ни минуты, и на его объяснения она на ходу отзывалась только поворотами головы в его сторону, тихими недоумевающими взглядами и невинными взрывами своего бесподобного серебристого смеха, единственными видами близости, которые для них еще остались. И так далека, холодна и притягательна была та, которой он все отдал, которую всему предпочел и противопоставлением которой все низвел и обесценил!
Не сам он, а что-то более общее, чем он сам, рыдало и плакало в нем нежными и светлыми, светящимися в темноте, как фосфор, словами. И вместе со своей плакавшей душой плакал он сам. Ему было жаль себя.

***
В недавнем бреду он укорял небо в безучастии, а небо всею ширью опускалось к его постели, и две большие, белые до плеч, женские руки протягивались к нему. У него темнело в глазах от радости и, как впадают в беспамятство, он проваливался в бездну блаженства.
Всю жизнь он что-нибудь да делал, вечно бывал занят, работал по дому, лечил, мыслил, изучал, производил. Как хорошо было перестать действовать, добиваться, думать, и на время предоставить этот труд природе, самому стать вещью, замыслом, произведением в её милостивых, восхитительных, красоту расточающих руках!
Юрий Андреевич быстро поправлялся. Его выкармливала, выхаживала Лара своими заботами, своей лебедино-белой прелестью, влажно дышащим горловым шопотом своих вопросов и ответов.
Их разговоры вполголоса, даже самые пустые, были полны значения, как Платоновы диалоги.
Еще более, чем общность душ, их объединяла пропасть, отделявшая их от остального мира. Им обоим было одинаково немило все фатально типическое в современном человеке, его заученная восторженность, крикливая приподнятость и та смертная бескрылость, которую так старательно распространяют неисчислимые работники наук и искусств для того, чтобы гениальность продолжала оставаться большою редкостью.
Их любовь была велика. Но любят все, не замечая небывалости чувства.
Для них же, — и в этом была их исключительность, — мгновения, когда подобно веянью вечности, в их обреченное человеческое существование залетало веяние страсти, были минутами откровения и узнавания все нового и нового о себе и жизни.
***


Удивительно. Мне кажется, сильно, смертельно, со страстью я могу ревновать только к низшему, далекому. Соперничество с высшим вызывает у меня совсем другие чувства. Если бы близкий по духу и пользующийся моей любовью человек полюбил ту же женщину, что и я, у меня было бы чувство печального братства с ним, а не спора и тяжбы. Я бы, конечно, ни минуты не мог делиться с ним предметом моего обожания. Но я бы отступил с чувством совсем другого страдания, чем ревность, не таким дымящимся и кровавым. То же самое случилось бы у меня при столкновении с художником, который покорил бы меня превосходством своих сил в сходных со мною работах. Я, наверное, отказался бы от своих поисков, повторяющих его попытки, победившие меня.

***
Но я уклонился в сторону. Я думаю, я не любил бы тебя так сильно, если бы тебе не на что было жаловаться и не о чем сожалеть. Я не люблю правых, не падавших, не оступавшихся. Их добродетель мертва и малоценна. Красота жизни не открывалась им.
— А я именно об этой красоте. Мне кажется, чтобы её увидеть, требуется нетронутость воображения, первоначальность восприятия. А это как раз у меня отнято. Может быть, у меня сложился бы свой взгляд на жизнь, если бы с первых шагов я не увидела её в чуждом опошляющем отпечатке. Но мало того. Из-за вмешательства в мою начинавшуюся жизнь одной безнравственной самоуслаждавшейся заурядности не сладился мой последующий брак с большим и замечательным человеком, сильно любившим меня и которому я отвечала тем же.

***
Страсть по-славянски, как вы прекрасно знаете, значит прежде всего страдание, страсти Господни, «грядый Господь к вольной страсти» (Господь, идучи на добровольную муку). Кроме того, это слово употребляется в позднейшем русском значении пороков и вожделений. «Страстем поработив достоинство души моея, скот бых», «Изринувшеся из рая, воздержанием страстей потщимся внити», и т. д. Наверное, я очень испорченная, но я не люблю предпасхальных чтений этого направления, посвященных обузданию чувственности и умерщвлению плоти.
Мне всегда кажется, что эти грубые, плоские моления, без присущей другим духовным текстам поэзии, сочиняли толстопузые лоснящиеся монахи. И дело не в том, что сами они жили не по правилам и обманывали других. Пусть бы жили они и по совести. Дело не в них, а в содержании этих отрывков. Эти сокрушения придают излишнее значение разным немощам тела и тому, упитано ли оно или измождено. Это противно. Тут какая-то грязная, несущественная второстепенность возведена на недолжную, несвойственную ей высоту. Извините, что я так оттягиваю главное. Сейчас я вознагражу вас за свое промедление.
Меня всегда занимало, отчего упоминание о Магдалине помещают в самый канун Пасхи, на пороге Христовой кончины и его воскресения. Я не знаю причины, но напоминание о том, что такое есть жизнь, так своевременно в миг прощания с нею и в преддверии её возвращения. Теперь послушайте, с какой действительной страстью, с какой ни с чем не считающейся прямотой делается это упоминание.
Существует спор, Магдалина ли это, или Мария Египетская, или какая-нибудь другая Мария. Как бы то ни было, она просит Господа: «Разреши долг, якоже и аз власы». То есть: «отпусти мою вину, как я распускаю волосы». Как вещественно выражена жажда прощения, раскаяния! Можно руками дотронуться.
И сходное восклицание в другом тропаре на тот же день, более подробном, и где речь с большею несомненностью идет о Магдалине.
Здесь она со страшной осязательностью сокрушается о прошлом, о том, что каждая ночь разжигает её прежние закоренелые замашки. «Яко нощь мне есть разжение блуда невоздержанна, мрачное же и безлунное рачение греха». Она просит Христа принять её слезы раскаяния и склониться к её воздыханиям сердечным, чтобы она могла отереть пречистые его ноги волосами, в шум которых укрылась в раю оглушенная и пристыженная Ева. «Да облобыжу пречистые Твои нозе и отру сия паки главы моея власы, их же Ева в рай, пополудни шумом уши огласивше, страхом скрыся». И вдруг вслед за этими волосами, вырывающееся восклицание: «Грехов моих множества, судеб твоих бездны кто исследит?» Какая короткость, какое равенство Бога и жизни, Бога и личности, Бога и женщины!

***
«Юра, — писала ему Антонина Александровна, — знаешь ли ты, что у нас есть дочь? Ее крестили Машей, в память мамы покойницы Марии Николаевны.
Теперь совсем о другом. Несколько видных общественных деятелей, профессоров из кадетской партии и правых социалистов, Мельгунова, Кизеветтера, Кускову, некоторых других, а также дядю Николая Александровича Громеко, папу и нас, как членов его семьи, высылают из России за границу.
Это — несчастие, в особенности в отсутствии тебя, но надо подчиниться и благодарить Бога за такую мягкую форму изгнания в такое страшное время, могло ведь быть гораздо хуже. Если бы ты нашелся и был тут, ты поехал бы с нами. Но где ты теперь? Я посылаю это письмо по адресу Антиповой, она передаст его тебе, если разыщет. Меня мучит неизвестность, распространят ли на тебя, как на члена нашей семьи, впоследствии, когда ты, если это суждено, найдешься, разрешение на выезд, полученное всеми нами. Мне верится, что ты жив и отыщешься. Это мне подсказывает мое любящее сердце и я доверяюсь его голосу.
Возможно, к тому времени, когда ты обнаружишься, условия жизни в России смягчатся, ты сам сможешь исхлопотать себе отдельное разрешение на заграничную поездку, и все мы опять окажемся в сборе в одном месте. Но я пишу это и сама не верю в сбыточность такого счастья.
Все горе в том, что я люблю тебя, а ты меня не любишь. Я стараюсь найти смысл этого осуждения, истолковать его, оправдать, роюсь, копаюсь в себе, перебираю всю нашу жизнь и всё, что я о себе знаю, и не вижу начала и не могу вспомнить, что я сделала и чем навлекла на себя это несчастье. Ты как-то превратно, недобрыми глазами смотришь на меня, ты видишь меня искаженно, как в кривом зеркале.
А я люблю тебя. Ах как я люблю тебя, если бы ты только мог себе представить! Я люблю всё особенное в тебе, всё выгодное и невыгодное, все обыкновенные твои стороны, дорогие в их необыкновенном соединении, облагороженное внутренним содержанием лицо, которое без этого, может быть, казалось бы некрасивым, талант и ум, как бы занявшие место начисто отсутствующей воли. Мне все это дорого, и я не знаю человека лучше тебя.
Но слушай, знаешь, что я скажу тебе? Если бы даже ты не был так дорог мне, если бы ты не нравился мне до такой степени, все равно прискорбная истина моего холода не открылась бы мне, все равно я думала бы, что люблю тебя. Из одного страха перед тем, какое унизительное, уничтожающее наказание нелюбовь, я бессознательно остереглась бы понять, что не люблю тебя. Ни я ни ты никогда этого бы не узнали. Мое собственное сердце скрыло бы это от меня, потому что нелюбовь почти как убийство, и я никому не в силах была бы нанести этого удара.
Хотя ничего не решено еще окончательно, мы, наверное, едем в Париж. Я попаду в далекие края, куда тебя возили мальчиком и где воспитывались папа и дядя. Папа кланяется тебе. Шура вырос, не взял красотой, но стал большим крепким мальчиком и при упоминании о тебе всегда горько безутешно плачет. Не могу больше. Сердце надрывается от слез. Ну прощай. Дай перекрещу тебя на всю нескончаемую разлуку, испытания, неизвестность, на весь твой долгий, долгий, темный путь. Ни в чем не виню, ни одного упрека, сложи жизнь свою так, как тебе хочется, только бы тебе было хорошо.

Перед отъездом с этого страшного и такого рокового для нас Урала я довольно коротко узнала Ларису Федоровну. Спасибо ей, она была безотлучно при мне, когда мне было трудно, и помогла мне при родах. Должна искренне признать, она хороший человек, но не хочу кривить душой, — полная мне противоположность. Я родилась на свет, чтобы упрощать жизнь и искать правильного выхода, а она, чтобы осложнять её и сбивать с дороги.
Прощай, надо кончать. Пришли за письмом и пора укладываться. О Юра, Юра, милый, дорогой мой, муж мой, отец детей моих, да что же это такое? Ведь мы больше никогда, никогда не увидимся. Вот я написала эти слова, уясняешь ли ты себе их значение? Понимаешь ли ты, понимаешь ли ты? Торопят, и это точно знак, что пришли за мной, чтобы вести на казнь. Юра!
Юра!»
***
И еще и еще раз. Прости меня за прорывающееся в моих словах смятение. Как бы мне хотелось говорить с тобою без этого дурацкого пафоса! Но ведь у нас действительно нет выбора.
Называй её как хочешь, гибель действительно стучится в наши двери. Только считанные дни в нашем распоряжении.
Воспользуемся же ими по своему. Потратим их на проводы жизни, на последнее свидание перед разлукою. Простимся со всем, что нам было дорого, с нашими привычными понятиями, с тем, как мы мечтали жить и чему нас учила совесть, простимся с надеждами, простимся друг с другом. Скажем еще раз друг другу наши ночные тайные слова, великие и тихие, как название азиатского океана.
Ты недаром стоишь у конца моей жизни, потаенный, запретный мой ангел, под небом войн и восстаний, ты когда-то под мирным небом детства так же поднялась у её начала.
Ты тогда ночью, гимназисткой последних классов в форме кофейного цвета, в полутьме за номерной перегородкой, была совершенно тою же, как сейчас, и так же ошеломляюще хороша.
Часто потом в жизни я пробовал определить и назвать тот свет очарования, который ты заронила в меня тогда, тот постепенно тускнеющий луч и замирающий звук, которые с тех пор растеклись по всему моему существованию и стали ключом проникновения во все остальное на свете, благодаря тебе.
Когда ты тенью в ученическом платье выступила из тьмы номерного углубления, я, мальчик, ничего о тебе не знавший, всей мукой отозвавшейся тебе силы понял: эта щупленькая, худенькая девочка заряжена, как электричеством, до предела, всей мыслимою женственностью на свете. Если подойти к ней близко или дотронуться до нее пальцем, искра озарит комнату и либо убьет на месте, либо на всю жизнь наэлектризует магнетически влекущейся, жалующейся тягой и печалью. Я весь наполнился блуждающими слезами, весь внутренне сверкал и плакал. Мне было до смерти жалко себя, мальчика, и еще более жалко тебя, девочку. Все мое существо удивлялось и спрашивало: если так больно любить и поглощать электричество, как, вероятно, еще больнее быть женщиной, быть электричеством, внушать любовь.
Вот, наконец, я это высказал. От этого можно с ума сойти. И я весь в этом.
Лариса Федоровна лежала на краю кровати, одетая и недомогающая. Она свернулась калачиком и накрылась платком.
Юрий Андреевич сидел на стуле рядом и говорил тихо, с большими перерывами. Иногда Лариса Федоровна приподнималась на локте, подпирала подбородок ладонью и, разинув рот, смотрела на Юрия Андреевича. Иногда прижималась к его плечу и, не замечая своих слез, плакала тихо и блаженно. Наконец она потянулась к нему, перевесившись за борт кровати, и радостно прошептала:
— Юрочка! Юрочка! Какой ты умный. Ты всё знаешь, обо всем догадываешься. Юрочка, ты моя крепость и прибежище и утверждение, да простит Господь мое кощунство. О как я счастлива! Едем, едем, дорогой мой. Там на месте я скажу тебе, что меня беспокоит.
Он решил, что она намекает на свои предположения о беременности, вероятно, мнимой, и сказал:
— Я знаю.

***Дар любви, как всякий другой дар. Он может быть и велик, но без благословения он не проявится. А нас точно научили целоваться на небе и потом детьми послали жить в одно время, чтобы друг на друге проверить эту способность. Какой-то венец совместности, ни сторон, ни степеней, ни высокого, ни низкого, равноценность всего существа, всё доставляет радость, всё стало душою. Но в этой дикой, ежеминутно подстерегающей нежности есть что-то по-детски неукрощенное, недозволенное.
Это своевольная, разрушительная стихия, враждебная покою в доме. Мой долг бояться и не доверять ей.
Она обвивала ему шею руками и, борясь со слезами, заканчивала:
— Понимаешь, мы в разном положении. Окрыленность дана тебе, чтобы на крыльях улетать за облака, а мне, женщине, чтобы прижиматься к земле и крыльями прикрывать птенца от опасности.
Ему страшно нравилось все, что она говорила, но он не показывал этого, чтобы не впасть в приторность.

***
После двух-трех легко вылившихся строф и нескольких, его самого поразивших сравнений, работа завладела им, и он испытал приближение того, что называется вдохновением. Соотношение сил, управляющих творчеством, как бы становится на голову.
Первенство получает не человек и состояние его души, которому он ищет выражения, а язык, которым он хочет его выразить.
Язык, родина и вместилище красоты и смысла, сам начинает думать и говорить за человека и весь становится музыкой, не в отношении внешне слухового звучания, но в отношении стремительности и могущества своего внутреннего течения. Тогда подобно катящейся громаде речного потока, самым движением своим обтачивающей камни дна и ворочающей колеса мельниц, льющаяся речь сама, силой своих законов создает по пути, мимоходом, размер и рифму, и тысячи других форм и образований еще более важных, но до сих пор неузнанных, неучтенных, неназванных.

***
Всю жизнь мечтал он об оригинальности сглаженной и приглушенной, внешне неузнаваемой и скрытой под покровом общеупотребительной и привычной формы, всю жизнь стремился к выработке того сдержанного, непритязательного слога, при котором читатель и слушатель овладевают содержанием, сами не замечая, каким способом они его усваивают. Всю жизнь он заботился о незаметном стиле, не привлекающем ничьего внимания, и приходил в ужас от того, как он еще далек от этого идеала.
***
Снег в эту зиму лежал глубоким слоем, выше порога сарая. Его дверная притолока как бы опустилась, сарай точно сгорбился. С его крыши почти на голову доктору шапкой исполинского гриба свисал пласт наметенного снега. Прямо над свесом крыши, точно воткнутый острием в снег, стоял и горел серым жаром по серпяному вырезу молодой, только что народившийся полумесяц.
Хотя был еще день и совсем светло, у доктора было такое чувство, точно он поздним вечером стоит в темном дремучем лесу своей жизни. Такой мрак был у него на душе, так ему было печально. И молодой месяц предвестием разлуки, образом одиночества почти на уровне его лица горел перед ним.
Усталость валила с ног Юрия Андреевича. Швыряя дрова через порог сарая в сани, он забирал меньше поленьев за один раз, чем обыкновенно. Браться на холоде за обледенелые плахи с приставшим снегом даже сквозь рукавицы было больно. Ускоренная подвижность не разогревала его. Что-то остановилось внутри его и порвалось. Он клял на чем свет стоит бесталанную свою судьбу и молил Бога сохранить и уберечь жизнь красоты этой писаной, грустной, покорной, простодушной. А месяц всё стоял над сараем и горел и не грел, светился и не освещал.

***

Снег в эту зиму лежал глубоким слоем, выше порога сарая. Его дверная притолока как бы опустилась, сарай точно сгорбился. С его крыши почти на голову доктору шапкой исполинского гриба свисал пласт наметенного снега. Прямо над свесом крыши, точно воткнутый острием в снег, стоял и горел серым жаром по серпяному вырезу молодой, только что народившийся полумесяц.
Хотя был еще день и совсем светло, у доктора было такое чувство, точно он поздним вечером стоит в темном дремучем лесу своей жизни. Такой мрак был у него на душе, так ему было печально. И молодой месяц предвестием разлуки, образом одиночества почти на уровне его лица горел перед ним.

***
Между тем темнело. Стремительно выцветали, гасли разбросанные по снегу багрово-бронзовые пятна зари. Пепельная мягкость пространств быстро погружалась в сиреневые сумерки, все более лиловевшие. С их серою дымкой сливалась кружевная, рукописная тонкость берез на дороге, нежно прорисованных по бледно-розовому, точно вдруг обмелевшему небу.

***Душевное горе обострило восприимчивость Юрия Андреевича. Он улавливал всё с удесятеренною резкостью. Окружающее приобретало черты редкой единственности, даже самый воздух.
Небывалым участием дышал зимний вечер, как всему сочувствующий свидетель. Точно еще никогда не смеркалось так до сих пор, а завечерело в первый раз только сегодня, в утешение осиротевшему, впавшему в одиночество человеку. Точно не просто поясною панорамою стояли, спинами к горизонту, окружные леса по буграм, но как бы только что разместились на них, выйдя из-под земли для изъявления сочувствия.
Доктор почти отмахивался от этой ощутимой красоты часа, как от толпы навязывающихся сострадателей, почти готовый шептать лучам дотягивавшейся до него зари: «Спасибо. Не надо».
Он продолжал стоять на крыльце, лицом к затворенной двери, отвернувшись от мира. «Закатилось мое солнце ясное», — повторяло и вытверживало что-то внутри его. У него не было сил выговорить эти слова вслух все подряд, без судорожных горловых схваток, которые прерывали их.
Он вошел в дом. Двойной, двух родов монолог начался и совершался в нем: сухой, мнимо деловой по отношению к себе самому и растекающийся, безбрежный, в обращении к Ларе. Вот как шли его мысли: «Теперь в Москву. И первым делом — выжить.
Не поддаваться бессоннице. Не ложиться спать. Работать ночами до одурения, пока усталость не свалит замертво. И вот еще что.
Сейчас же истопить в спальне, чтобы не мерзнуть ночью без надобности».
Но и вот еще как разговаривал он с собою. «Прелесть моя незабвенная! Пока тебя помнят вгибы локтей моих, пока еще ты на руках и губах моих, я побуду с тобой. Я выплачу слезы о тебе в чем-нибудь достойном, остающемся. Я запишу память о тебе в нежном, нежном, щемяще печальном изображении. Я останусь тут, пока этого не сделаю.

***
За этим расчерчиванием разных разностей он снова проверил и отметил, что искусство всегда служит красоте, а красота есть счастье обладания формой, форма же есть органический ключ существования, формой должно владеть все живущее, чтобы существовать, и, таким образом, искусство, в том числе и трагическое, есть рассказ о счастье существования. Эти размышления и записи тоже приносили ему счастье, такое трагическое и полное слез, что от него уставала и болела голова.

***

Наша нервная система не пустой звук, не выдумка. Она — состоящее из волокон физическое тело. Наша душа занимает место в пространстве и помещается в нас, как зубы во рту. Ее нельзя без конца насиловать безнаказанно.

***
 Постоянно, день и ночь шумящая за стеною улица так же тесно связана с современною душою, как начавшаяся увертюра с полным темноты и тайны, еще спущенным, но уже заалевшимся огнями рампы театральным занавесом. Беспрестанно и без умолку шевелящийся и рокочущий за дверьми и окнами город есть необозримо огромное вступление к жизни каждого из нас. Как раз в таких чертах хотел бы я написать о городе».


            СИЛЬНЫЕ И СЛАБЫЕ СТОРОНЫ РОМАНА.

Как известно, Борис Пастернак считал этот роман главным своим детищем. Нобелевскую премию он получил за литературную деятельность в области поэзии и прозы в совокупности, а не исключительно за этот роман. Лично для меня стихи его - выше прозы. Да и в самой прозе описания мест, природы, на мой взгляд - самая сильная сторона романа. Это, своего рода, стихи в прозе(хотя я их не люблю читать). Что касается изображения самой эпохи, классовой борьбы, военных действий, то найдется немало произведений более впечатляющих. Еще раз повторюсь: вся прелесть этого романа - в его языке! В языке Пастернака, который неповторим по своим метафорам и того, второго, смысла каждого слова. Жизнь Юрия Андреевича у партизан совсем неинтересна, всякие бытовые мелочи, которых так много в романе - утомляют. А вот сердцевина романа - любовь Лары и Юрия - выписана всего несколькими страницами и то, в основном, когда они по случайному стечению обстоятельств оказались в Сибири. Удивляет то, как оба главных героя, любя друг друга, по их признанию, больше жизни - рассказывают друг другу о своих вторых половинах и готовы, оказывается, за ними ползти чуть ли не на край света на коленях, то есть такова их любовь, благодарность и преданность им(Лары - к Павлу Антипову, который, кстати, жил под чужой фамилией и даже не пытался связаться с семьей, а после встречи в Сибири с Живаго - вдруг застрелился; Юрия - к Тоне). Однако, когда они жили в семье что-то такой любви не обнаруживалось: Павел Антипов видел, что жена его не любит, а Тоня, обрученная с Живаго в детстве, часто видела его пустые глаза, обращенные на нее...Далее, если уж так сильна была любовь Живаго и Ларисы Федоровны(сильнее жизни!), то зачем Живаго возвращаться в Москву, когда жена уже с детьми и отцом - во Франции? К тому же, его неоднократно предупреждали, что его могут арестовать в любой момент?! Он не работает по специальности врача, а влачит жалкое существование бомжа, перебиваясь случайными заработками(кому-то попилить дрова, что-то перенести и т.д.), но мало того, он еще и умудряется завести роман с молодой девушкой Мариной Маркел и прижить с ней еще двоих детей?! Ему, конечно же, надо было ехать с Ларой и ее дочерью Катей в расположение войск Колчака, а не бросать любимую женщину на произвол ее бывшего любовника Комаровского, от которого можно было всего ожидать, да и время неспокойное было, с ней могло всякое случиться(кстати, она только намекает, как ей там было трудно, но автор об этом ничего не говорит, вообщем этот кусок ее жизни - темный провал). Сам Живаго умирает неожиданно быстро, пробуя поднять тяжелое оконное стекло трамвая(надорвался и почувствовал, как у него что-то оборвалось внутри)...Он смог кое-как выбраться из переполненного трамвая под недовольные крики пассажиров - и замертво упал на булыжную мостовую...Всё...Главного героя нет, как нет и его мыслей, составляющих бесспорную прелесть романа...А уж последние его мысли перед смертью, которую он бы уже чувствовал - вообще могли быть украшением произведения, духовным взрывом его...Но не суждено...Упал - и нет героя. Лара вдруг неожиданно приезжает в Москву(надо же, оказывается можно было приехать и в Москву!), но не за день хотя бы до смерти Живаго(ну, хоть бы увиделись!), а именно прямо к гробу, и ведь дом находит, без подсказки...Обнимает его, целует, плачет...и исчезает в неизвестном направлении навсегда...Всё...Больше о ней ни слуха, ни духа...Зато последние страницы посвящены второстепенным героям Гордону, Тане какой-то...Почему бы не сообщить читателю о жизни тогда уж Тони и детей Юрия - Саши и Маши? Думаю, это было бы интересней...Вообщем непонятно: такая любовь, для которой и слов-то подходящих не найдешь, и тут же полная заброшенность этой любви и переход на бытовуху и пр. мелочи жизни...Ну, вспомним хотя бы последнюю любовь Колчака и нашумевший фильм: вот здесь оба идут до конца во имя этой любви! И ведь та же ситуация, но эта ситуация становится центром повествования, а у Пастернака - эпизод. Где-то страниц 300 текста, где только раз или два вскользь упоминается о Ларе и их отношениях. Лишь в конце книги несколько страниц любви - и полное забвение...
Честно говоря, я дважды пытался преодолеть этот роман, но бросал...В этот раз я решил сделать выписки поистине жемчужных образцов прозы писателя.