Предвкушение

Ольга Семеновская
 
 
    Вдруг наступила осень. Листья кружились во мраке и заставляли вздрагивать, когда случайно касались лица. Заламывая руки и что-то крича, мимо меня пробежал знакомый карлик, племянник городского главы. Действительно, осень.
 
     Я бросился в чащу и, продираясь сквозь кусты, спотыкаясь и падая, не скоро отыскал присмотренную мной еще летом нору, заботливо выстланную сухою травой.
       Отдышавшись, я прикрыл вход охапкой сена, чтобы не задувал ветер, и сунул за щеку соленый ржаной сухарик. И некоторое время тихо лежал во мраке, размышляя о преходящести всего сущего, совершенном покое и скудости истинного бытия. Где граница реальности, если сны мои явственней прожитого дня, и, касаясь рукой или взглядом, я не постигаю сути явления, вижу лишь то, что хочу. Вот Зиновий, несчастный злой карлик, злой, потому что несчастный, или несчастный, потому что злой?
 
            Перевернувшись на другой бок, я шагнул в свою любимую картинку: детским утром я еду по узким венецианским улочкам в легкой, нарядной тележке, и на коленях у меня — большая корзина фиников. Мой черный ослик выстукивает копытцами по мостовой, а на шее его венок из гиацинтов и мальвы. И кажется бесконечно далеко жаркий полдень, и ничего я не знаю о грусти и осени.
 
       Меж тем, осторожное осеннее утро входит в чащу и подбирается к облюбованному мной гнезду. Какая-то птица садится на дерево, под которым нора, и начинает причитать и посвистывать.
 
          Я отпускаю моего ослика на зеленый итальянский лужок и, зевая, выбираюсь из земляного жилища. Глубоким вздохом впускаю в себя серое утро и считаю листы на сломленной ветке акации. Тридцать четыре. Плохое число. Лучше бы тридцать семь.
 
       Сразу за лесом начинаются огороды с блеклой и высохшей ботвой, не выкопанной кое-где морковью и редкими кустиками черноплодной рябины. Набив рот сочными вяжущими ягодами, я выкапываю руками десяток картофельных клубней, мою их в холодном ручье и иду к деду Садофию.
 
       Дед, кряхтя, открывает скрипучую дверь и впускает меня в темную, косенькую избенку. Он считает меня убогим, жалеет и подкармливает в худые дни. Я не хочу разубеждать старика и никогда не выхожу из предписанной мне роли.
 
    - Что, Феденька, картошечки принес? Сейчас мы ее сварим, я как раз печку растопил.
 
  С первой встречи дед Садофий почему-то стал звать меня Федей. Не вдаваясь в логику присвоения мне этого имени, я исправно откликался. Нарезав хлеб, налив в кружку брусничного квасу, дед дергает меня за рукав и тянет к столу.
 
        - Пошамам, Федя, что Бог послал, а там, глядишь, и картошечка поспеет.
 
Дед был бравым кирасиром во времена русско-турецкой войны, иноком в монастыре Святого Петра. Но ничего не знает об этом. А я знаю, но ничем не могу помочь. Каждый в пути одинок, каждый сам выбирает дорогу...
 
          - Мм-м-м... - мычу я и показываю на окно.
 
         - Корова. Это Анисья свою худую скотину гонит на луг.
 
    Где ему знать, что эта корова была некогда выдающимся теоретиком анархизма, одним из вождей первой российской революции.
 
       Корова печально обнюхивает забор, срывает губами лопух и скрывается за углом, подгоняемая шлепками и бранью хозяйки.
 
Время медленно сочится из небытия подобием серого утра, наполняемого звуками и словами, пустыми обыденными действиями, кажущейся прочностью и пустотой.
 
          - Федя, угадай-ка, что у меня в руке?! - дед тычет мне в лицо сухой жилистый кулачок.
 
          - Мемфис, - шепчу я, зажмурившись.
 
          - Не угадал, не угадал, - ликует старик. - Орешек!
     И достает с печи полчугунка каленых орехов.