20. В густом дыму росколбаса

Афиго Балтасар
Для готовящейся к печати второй части "Год Козы" (ещё больше сводящих с ума картинок и откровенно сомнительных текстов об этом...).

18+


   В этой части жестяной повести читатель попадёт под дым воспоминаний об эпохе становления Демократии в пост советском СНГ. При том, ни что не напомнит ему о свободе нравов той эпохи, кроме царящего на лестничной клетке высотки настроения либерализма.


 
   
   Мы с папой сделали ещё по одной затяжке. Тут и глаза наши заглядели иначе, не только слух навострился и чувства, а и мир воспринялся другим. Всё кругом сделалось как будто игрушечным, словно вылепленным из пластилина. Сами стены здания не казались нам больше твёрдыми и непроницаемыми. Прозрачной материя не стала, но наглядно потеряла густоту собственной материальности, приблизившись к состоянию воды. Особенно подозрительно гибкими воспринимались лестничные перила. Даже не прикасаясь к ним, я чувствовал, что вот-вот готовы они поплыть, как волны или извиться, словно змеи в кренделя.

   В глазах друг друга, мы трое стали выглядеть эдакими плюшевыми зверюшками, мягкими игрушками, получебурашками, петрушками и Лялями. Очертания лиц и фигур наших потеряли свою привычную узнаваемость и заиграли пластикой непредсказуемых изменений. Объёмы фигур наших воспринимались цельно и намного более объёмно, чем в трезвой реальности. Старо-добрая, дикая «Чуйка» колбасила паче феминизированной «Гномо-Автоматики» из Амстердама.
 
   Вооружённый психоделическим видением, глаз приноровился различать малейшие пылинки, соринки, прежде незаметные детали микроскопического мира. Обладая такой способностью, даже смешно было и думать о каком-то там, нелепом, искусственно-изобретённом микроскопе. Натурально, без техники, я видел, недоступные в трезвой повседневности, сокрытые от ханджеливых обывателей, чудеса мира.

   Мне стали видны все ниточки, пятнышки и тонкие прорехи на одежде своих близких. По намятым в суете складкам материи можно было определить, кто, чем занимался последний час-два. Так, например, папин пиджак, скомканный внизу, под карманами, наглядно отражал то, как и в какой позе восседал он этим вечером за столом. Иже, юбка нашей блондинистой гостьи, измятая до недоглаженой мочалки, выдавала некоторые, нескромные подробности сегодняшнего вечера.

   В моих глазах папапа выглядел эдаким большим, энергичным и жизнерадостным, но мягким, как будто плюшевым, зверем. Блондинка же, иначе, воспринималась намного элегантнее, чем казалась без хапки. Только сейчас, прозрев силою природного сокровища, я по-настоящему смог оценить, насколько гармонично и со вкусом подобран её вечерний наряд. От прокуренных глаз не скрылся уж ни один кусочек её лица и тела.

   Упругий объём бёдер блондинки, сам за себя, приглашал поглаживания страстных, а грудь, с обозначившимися в перспективе пуговками напряжения, сама за себя, объясняла, как прикасаться к ней одними кончиками пальцев. То взыграла во мне метаморфоза планового восприятия. Всё было так просто, так естественно и понятно: как следует трогать её здесь, как прикасаться к ней там, как гладить и где шлёпнуть блондинку позвонче. Само тело гостьи разговаривало за себя, открывая свои секреты на языке генофонда, ДНК и культуры нации.

   Я, может быть, и не думал бы о том, будучи трезвым, но в сей волшебный миг, искажённого чуй-чуть восприятия, обратил особое внимание на гармонично подобранные друг другу цвета макияжа, наряда, глаз, кожи и волос блондинки. Гармония эта была во истину изысканной. Невольно, пленённый её бесподобной, воспринимаемой мною в особом свете, красотой, я стал думать о тех чувствах, что может испытывать это прелестное создание, сидя утром возле зеркала и ваяя свой дневной образ. С восторгом осознал я тот объём колоссального труда, что вкладывает она повседневно в образ собственной красоты, дабы нести, словно небесный свет, красоту ту людям. Блондинка являла собою цельное, совершенное во всех своих ипостасях, самодостаточное произведение искусства.
 
   В эти чуйские, пропахшие дымом, плывущие в сизом тумане, минуты наслаждения правдой о мире, я бесконечно уважал её – эту, уклоняющуюся от принуждения к скуке каким-то там мужем, блондинку. Конечно, с точки зрения Оркского обывателя, уважение моё держалось на грани гомофобческого обрыва, и вряд ли бы кем одобрилось из троллей; но, обкурившись, я не хотел манипулировать ложью в лабиринтах собственных мыслей и чувств; та манипуляционная чехарда, вместе с высморком и чихом, блевалась где-то в дебрях трезвеющей от скуки системы социального порядка. Блондинка дарила людям свет своей красотой и сексуальностью, она была соблазнительна; глядя на неё хотелось жить; и правда эта перечёркивала все ханжеские шаблоны и навороты нахрен, просто так, опа – раз и два – красивая блондинка спасала мир от гоблинов и пуксильных барсуков официально-зарегистрированных отношений.

   Мне срочно потребовалось признаться в любви этой женщине, своей гостье, имени коей, я так и не чаял до сель. Но было уже поздно… Сделав ещё по одной затяжке, мы держались на ногах чуть еле, одним лишь чудом доброго слова и мысли. К тому же, и весь словарный запас мой утонул в пучинах заколбашенного под Бермудский водоворот разума. Нырять на глубину души за парой слов, даже ради комплимента блондинке, я был уж не в силах.

   Да, я мог видеть и слышать, мог как бы думать – делая выводы о том, да сём, спекулируя своим сознанием вправо и влево, но говорить и двигаться в мире физических материй реальности уже был не в силах.

   Вскоре я поймал себя на том, что начинаю серьёзно задумываться над тем, от чего нахожусь именно в этом месте, в таком положении своим размякшим телом, с руками, засунутыми в карманы, со ступнями, глядящими на каблуки блондинки. Я спрашивал себя, насколько странно, а может быть неестественно, выгляжу сейчас в глазах папапы и его сногсшибательной гостьи. Мне сделалось неожиданно стыдно за всё в себе, за все свои жесты, слова и мысли. Я стал казаться себе неправильным, смешным, нелепым. То вступила в полные права, ещё минутой прежде очаровывавшая чувства и разум дурь, то заколбасила не по-детски чуйская травка. Спотыкаясь на собственных чувствах, я готов был пожалеть о том, что курил, не думая о плачевных последствиях. Подобие страха, лишь более проникновенное, чем жуть и ужас, прокралось в моё сердце, как вор.

   Папа тоже притих, погрузившись в тягостную и сосредоточенную задумчивость. Похоже, и его грузили весьма непривычные, сбивающие с толку мысли о какой-то подобной чепухе. Узкие глаза родителя были строги и серьёзны, даже несмотря на повисшую под носом улыбку обкурка. Но тут, неожиданно встрепенувшись от обуявшего его наваждения, он поднял своё лицо к свету, и голосисто, словно обращаясь к широкой аудитории, воскликнул: «Я понял это! Да, я понял! Я понял самое главное, ребята! Я понял, как устроен этот мир!»

   Это его заявление буквально пробудило меня от летаргии и мгновенно вырвало из пут депрессивной заморочи. Спасительный, очищающий от заблуждений и страхов смех вернулся править реальность, и я, снова засияв оптимизмом, передразнил папапу, хохоча: «Эврика! Мистика! Волшебство и сила науки! Ведь и я понял, как устроен этот мир! Ведь и я было задумался о самом главном, и получил ответ, как откровение! Теперь мы можем гордиться тем, что познали вместе, как отец, сын и, обуявший нас дымом, святой дух!»

   Слова мои подействовали на папу с некоторой задержкой. Простояв в задумчиво-восприимчивом молчании с минуту, он вдруг расползся в широкой улыбке, а в глазах его вспыхнул общечеловеческий огонёк понимания земной прозы, а не только синее пламя космической поэзии. Даже со стороны можно было наблюдать за тем, как осмысливает он всю нелепость своего псевдо-откровения. Можно было отчётливо видеть, как противоречащие мысли, одна за другой, промчались в его голове, меняя лики улыбкой, недоумением, беспечностью и экстатическим откровением. В результате прополоскавших его изнутри, словно горная речка, стремительно сменяющих друг друга настроений и мыслей, папа залился бурным, неконтролируемым, безудержным хохотом.

   Это было ужасно: настоящая буря стихийных эмоций вырвалась из папы, словно незапланированное стихийное бедствие, вулкан  или землетрясение. Плотину наших чувств прорвало. Трава пробудила веселье, войдя в права вселенского юмориста. Следом и я засмеялся легко, несдержанно, безмерно, чувствуя, что не остановлюсь и под пыткой. Тут и повисшая в пространстве метаморфоз восприятия блондинка оживилась, попав под ту же волну общего веселья, сделавшую её из красавицы, очумелой, бесстыдно надрывающей живот, хохотушкой.

   Громкий хоровой хохот эхом разнёсся по лестничным маршам, катясь и вверх и вниз. И стоило нам немного успокоиться, как последняя, затихающая где-то под крышей, тень хохочущего эха отскакивала от стены, потолка или пола, чтобы вернуться к нам с новыми силами, дабы будить наши трясущиеся ещё от прежнего хохота тела к новой вспышке веселья. То был настоящий, психоделический, ганджубасный транс, и мы беспечно попали под дьявольское очарование этого ужасного, разрушающего реальность и здравый смысл наркотика.

   Мы долго ещё смеялись, не отдавая и малейшего отчёта происходящему вокруг, во всём этом, затуманенном фейерверками мире, но даже через ослепительные волны радости, до всех постепенно доходило, что что-то изменилось возле нас, прямо на этой прокуренной лестнице.

   Понимание явившихся изменений просачивалось сквозь наши, влажные от слёз глаза медленно, но верно. Одновременно для троих, мы прекратили свой хохот, продолжая лишь конвульсивные сотрясения телами. Перед нами стояли двое.

   Внимательно, словно сочувствующий пациентам терапевт, сквозь надвинутые на нос затемнённые очки с диоптриями, нас разглядывал полковник Ширеев. Повиснув на его могучем плече, к полковнику пристроилась кареглазая, большегрудая блондинка, та самая любительница строгих бесед наедине, что имела шанс получить ещё за столом любую вакантную должность в салоне красоты.

   Кирей Давидович что-то говорил, но разобрать его слов наверняка, из нас троих, не мог никто. Пытаясь делать вид, что понимаем, мы лишь кивали ему в ответ, тогда как смысл слов таял, ещё не достигая ушей, прямо в воздухе. И лишь мгновением позже, наша милая гостья – обкурившаяся до одурения блондинка смогла проявить дельный интерес к словам полковника, громко, с трудом выговаривая слоги, вопросив: «Что это он говорит такое?... Никак не разберу смысл… Все слова в одну кучу ссыпались!»

   И снова, втроём, солидарные общим состоянием безумия, мы разразились безудержным, громогласным, диким хохотом.

   Глядя на нас, полковник Ширеев в недоумении оцепенел. Слушая наш хохот, Кирей Давидович некоторое время молчал, но вскоре пришёл в себя и решительно, по-военному принялся приводить нас в чувства, закричав на всю высотку: «Стойте! Не смейте смеяться! Молчать!» - командовал он, тряся нас по очереди, одного за другим, своими мощными, украшенными золотом руками.

   Когда мы немного успокоились, Кирей Давидович сбавил обороты отрезвляющей тирании и, вытирая пот с промокшего от напряжения и гнева чела шёлковым красным платком, не тая правды, возмущённо воскликнул: «Ну вы, мля, и накуялились, ребята! Полный обдолбос!»



   Продолжение этой возмутительной, бессодержательной, не учащей нас ничему высокому или светлому, пропитанной насквозь прогнившими либерально-капиталистическими ценностями истории, вы воспримете иначе, под заголовком «Росколбасное общество трезвости».