Секретное дело. Гл. 2. Чужая жизнь

Дмитрий Криушов
2. ЧУЖАЯ ЖИЗНЬ

Листъ 9. (На иллюстрации - Григорий Федотович Зотов).

- Батя! – грохоча каблуками, ворвался в избу Фома. – Бать, тамо…, - повёл он куда-то в сторону улицы рукой.
- Чего – «тамо»? – укоризненно поднял бровь хозяин. – Чего, невесту-раскрасавицу узрел, наконец? Я тебя куда послал?! С каких это пор ты меня за ужином беспокоить стал? Сами-то вон какие морды без меня наели, не дождавшись. Ну?!
Совсем ещё молодой, стриженный в скобку парень, немного схожий  круглыми глазами и крепкой ширококостной статью с битюгом, заслышав про невесту, разом покраснел, смешался и, хлопая белёсыми ресницами, нелепо замямлил, кланяясь:

- Только лишь твою волю и исполнял, батюшка. Никаких там красавиц нет…
- А кто тогда там ещё есть? – вздохнув, отложил ложку глава семейства. – Ты, сынок, чего: баню топить разучился? Али мне вместо себя воду таскать укажешь? А может, готово у тебя уже всё?
- Готово-готово! – часто закивал парнишка, но тут же, опомнившись, отрицательно замотал головой. – Нет, воду-то я натаскал, а печь растопить не поспел: там этот… ну, утрешний который! Что тебя спрашивал ещё. Я ж, бать, по приезде твоём сказывал про него. Так вот: под навесом за поленницей он лежит, вот я и к тебе. Прокрался невесть как. Прости: не уследил….
- Принесла же нелёгкая, - и хозяин, то ли прокряхтев, то ли прорычав, поднялся от стола, с явным сожалением оглядывая недоеденное. – Дарья! В печь прибери пока, чтоб не застыло. 

Вышедшая из-за узорного матерчатого полога, отделявшего кухонную часть «залы» от её обеденной, парадной половины, хозяйка проворно убрала со стола, но весь её вид выражал явное любопытство, и даже более того: страстное желание самой непременно первой разузнать, что за гость такой незваный к их поленнице пожаловал.
Впрочем, как любопытством, так и всем своим внешним обличьем Дарья не слишком-то выделялась среди Шарташских баб: в меру дородная, одетая по старому обряду строго, но с выдумкой в виде оторочки из переплетающихся цветков по рукавам и вороту и – взгляд! Пожалуй, только по нему одному можно было смело утверждать, что эта баба – именно что с Шарташа, а не из Березовского завода или же Пышмы – те бабы куда как покорнее и забитее, даже будучи отнюдь не бедными. А про бедноту – про ту и вовсе разговору нет, - она и есть беднота. К чему ей взгляд?

Однакож редкая баба, даже с Шарташа, позволит себе пререкаться с мужиком, в особенности же – если тот не простой мастеровой или же крестьянин, а настоящий мещанин, да с большущими деньгами. Такого мужа холить и лелеять надо, а не искушать на побои любопытством.
Хотя побои – они что ж? Вон, что ни воскресенье, так бабы одна перед другой синяками да ушибами, полученными от мужей, после храмовой службы хвалятся. Как-то, ещё по молодости, Дарья заявила товаркам, что её-де, Андрюшенька никогда и пальцем не трогал, и чуть ли не кажинный вечер целует, да на руках носит, - так что тут началось! Одни орут, что раз не бьёт, то и не любит; другие – что много воли мужику она даёт, и во всём слушается, раз цела до сих пор. Нельзя, дескать, мужу во всём потакать, напротив, – его самого, как телка, вести куда надо следует, а то жадным станет, или же вовсе уйдёт. А ещё, как они учили, мужик, мол, когда тебя побьёт, да душеньку свою отведёт, то добрый становится – аж страсть как! Что хошь проси у него – всё купит, лишь бы ему прощения да ласки получить!
С тех пор Дарья тоже ходит с синяками да со ссадинами, даже плёточку себе нарочно купила, а что? Перед бабами похвастаться есть чем, а мужу она сказала, что так грехи свои, дескать, замаливает. Оттого-то и от мужа тебе за то ко Христу рвение почёт, и среди товарок ты в уважении – чем то плохо? Правда, в последние годы любовь и нежность куда-то улетучились из их супружеских отношений, и вкусила она настоящую бабью долю, - горькую от слёз, да с синяками.

Потому сейчас Дарья ни подсматривать, ни подслушивать за своими родными не решилась: слишком уж суров был взгляд супруга. Такой взгляд, что обещание: от самой Пятидесятницы и до Петрова дня, аккурат как месяц, будешь с побоями ходить! Да не с игрушечными, что от нагаечки, а с настоящими, что от кнута.  А это по-настоящему бывает больно и страшно: коли его статью и широкими плечами, да умением драться на кулачках с фабричными по молодости женщина просто гордилась, то теперь, когда ему уже за сорок, и её Андрюшенька заматерел, огрубел, то под его горячую руку лучше вовсе не попадаться.  Поёжившись от воспоминаний, Дарья ушла на кухонную половину, про себя злорадно думая: «Всё одно правду прознаю. Коли не от мужа – так от сына».
Мещанин Шарташкого селения Андрей Шапошников, опираясь на прихваченную на всякий случай палку, завернул за угол бани и наклонился над непрошенным гостем, что свернулся калачиком возле поленницы. Пришлый мужик, похоже, спал. Или – не мужик то вовсе? Вон, и борода у него какая-то куцая, и руки, что у цыпленка лапки. А вот рожи евонной почти и не разглядеть: больно уж грязна, да опухша. Из лесу, видать, пришёл: вон как комарики-то да оводы злые поели всего. Причём: шёл он долго. И – именно к нему, Андрею.

Неужто свой? Откуда? Отдав сыну палку, Шапошников присел на корточки, и принялся разглядывать пришельца пристальней. Но, едва он только осторожно дотронулся до его лица, чтобы счистить большую грязь, гость очнулся. Очнулся, проморгался, и тут же бросился на его шею:
- Дядя Андрей! Дядечка мой! – захлёбываясь, стонал он у Шапошникова на плече. – Дядечка родненький! Родной! Дошёл…
Хозяин в недоумении поглаживал, утешая, странного человека, а сам раздумывал: кто же это может быть? Голос явно ещё молодой, неустоявшийся, да и дядькой зовёт к тому же. Значит, родственник. Откуда же? Одежда крестьянская, а сапоги – почти как у барина. Странно. Али ограбил кого? Да нет: такая размазня даже улей, и тот не ограбит, судя по рукам. Прикащик какой? Так ведь нет вроде средь родни прикащиков. Иконописец?
- Дядька Андрей, ты меня что, не узнаёшь? – шмыгая, оторвался от его плеча «племянник», пристально вглядываясь в глаза Андрею.
- Ну, как же, как же…, - смущённо пробормотал тот.
- Захарка ведь я,  - словно бы извиняясь, проговорил юноша, доставая из-за пазухи нательный крест. – Захарка Русаков я. Не узнаёшь? 

- Захарка…, - прошептал Шапошников, наконец прозревая. – Да, ты это, Захарушка. Милый ты мой! Сколько же не виделись-то? Года два, чай? Ну, давай хоть похристосуемся-то! – и он, расцеловав племянника от всего сердца, шепнул Фоме. – Баню! Живо! Матери – ни слова! Язык отрежу.
- Чего?  - счастливо улыбаясь, взял его за ладонь Захарка. – Язык сегодня будет? Я язык очинно люблю. Охлажденный.  С хреном, - и тут вдруг взгляд юноши сменился на невидящий, словно бы слепой. – Там много было языков. Жареных, копченых – всяких. Горячих…
-Ты чего это мелешь? – встряхнул его за плечи Андрей. – Каких таких жареных-копчёных?
- Так пожглись же все, - всё тем же невидящим взором мазнул ему юноша по лицу, враз осознав, что за запах такой странный донимал его там, в лесочке. – И дед, и старейшины. А с ними – старухи, да детишки малые. Вот и Марфушка тоже сгорела. Ногу поломала, дура. Сама виновата. Весь скит погорел. Пепел остался, да я. И – языки. Никогда больше не буду есть языки, - и он, откинувшись спиной на поленницу, безмолвно заплакал.

Шапошников смотрел в это неподвижно плачущее лицо, и с ужасом начинал чувствовать, что даже у него самого от необратимости сказанного немеют губы и враз безвольно повисли руки: пожглись. Всем скитом, говорит, пожглись. С бабами и дитями малыми – и пожглись. За что, Господи?! Застонав, он вслед за Захаркой воззрился в вечерние небеса: «Почто попустил ты, Господи Исусе? Почто один старый дурак, что одной ногой в могиле, утащил за собой и остальных?! Ведь сколько раз спорил с ним и Андрей, и остальные старшины – а тот ни в какую! Купель ему огненную подавай, старому! Так и горел бы себе один, коли невмочь, зачем остальных-то за собою тащить?! Захарка, вон…», - и он, опомнившись от неправедных попрёков Спасителю, перекрестился.

Взяв себя в руки, Шапошников притянул к себе плачущего Захарку и, поглаживая юношу по спине, задумался, как же дальше поступить. Разумеется, говорить кому бы то ни было о том, что у него в дому скрывается беглый, да ещё и с погорелого скита – чистое безумие. Тут же жди доносов недоброжелателей, допросов и даже – комиссий из города. От таковой комиссии всему Шарташу жарко покажется: эти Екатеринбургские чиновники в последние десять лет(1)  просто озверели к держателям старого обряда, и год от году от них откупаться становиться всё дороже и дороже. 
Далее: выдавать племянника властям – тоже дело самое распоследнее. Да будь тот даже самым пропащим убивцем – так и то бы укрыли: отродясь староверы своих не выдавали. Почти что(2) . Бог за то прости нас, грешных.

С другой стороны, и прятать бесконечно Захарку здесь – тоже не годится. Придётся ему какие-то документы в городе справлять, видимо, да к ремеслу пристраивать. Только вот к какому? Ах, да! Тот же писарь в ските первый, как говаривали. Однако: пристроить юнца в канцелярию – дело почти безнадёжное, - как ни крути, а проверки будут. Но да со временем чего, дай Бог, и придумаем. Всему своё время.
Теперь же его надобно как можно более мягче расспросить – не видал ли его кто побег? Один он утёк, али вместе с кем? Это дед его отпустил, или же он  самовольно, убоявшись купели огненной, сбежал? Ежели дед, то…, - и Андрей задумался, - да, именно так: непременно послание какое передал. Да и вообще: с чего это Матфей вдруг скит жечь-то надумал? Совсем на старости лет ума лишился, или же причина какая веская была?  Нет, слишком много вопросов. Да и не до вопросов сейчас мальцу, – ишь, как дрожит, бедный.
- Пойдём-ка, Захарушка, в баньку: обогреться тебе надо, - мягко обняв племянника за плечо, повёл Андрей того в баню. – Там и помоешься, и отдохнёшь, затем потрапезничаем чуток, да на  боковую, как тебе? Давно, поди, в тепле-то не спал?
Захарка в ответ лишь счастливо ему через слезы улыбнулся и кивнул, судорожно вздыхая. Но то был уже вздох облегчения.

Листъ10.

Зашедши в просторный предбанник, Андрей разулся и подозвал к себе сына:
- Не готово ведь ещё?  - Фома помотал головой. - Но да ладно. Ты это: дуй до дома, захвати там квасу да хлеба, и живо вертайся. И вот ещё что, - приблизившись к уху сына, зашептал он. – Имя гостя забудь. Матери я сам что надо скажу. Коли проболтаешься – бить не стану, - и он зловеще улыбнулся. – Сразу прокляну, так и знай.
Отшатнувшись от отца в ужасе, Фома, даже не обувшись, опрометью кинулся в сторону дома.

- Неслух растёт, - с какой-то затаённой гордостью проворчал Шапошников, кивнув Захарке на дом. – Всё хочу оженить его, а он знай отбрехивается: рано, мол, ему. По сердцу ему подавай, вишь! У городских манеру взяли, сопляки. Да где ж это видано, чтобы самому выбирать? Что отец скажет – то и исполняй. Отец – он ведь корову какую тощую да бодливую не сосватает чаду своему, он токмо лишь добра ему и желает. О, вон и оно уже поспешает! – и он, нахмурясь, крикнул на огород. – За тобой что, черти крылатые летят? Куда ты так торопишься? Не споткнись хоть, торопыга.
- Так ты ж сам сказал, батюшка: живо, - шумно дыша, подал Фома отцу кувшин с двумя кружками и хлеб. – Ещё чего принести, батюшка?
- С братьями станешь сегодня париться, -  строго взглянул Андрей на сына. – Да смотри, не перегрей мне мальцов, а то знаю я тебя, дурака. И слова мои крепкие не забудь. А теперь – прикрой дверь: нам с человеком поговорить надо. Я тебя кликну, когда надо будет.

Фоме такое обращение было крайне обидно: почитай, лет с пяти завсегда напару с отцом они парились. Спервоначалу, конечно, когда ещё мальцом, он сидел на полу, но даже там ему казалось нестерпимо жарко. Затем он перебрался на лавку, а вскоре – и на сам полок. Теперь же и вовсе батя от него, не выдержав жару, порой убегает, вот так-то! А тут – какой-то пришлый! Про которого, вишь ты, молчать надо. Нет, был бы купец или попросту уважаемый человек – спору нет, здесь Фома никогда не был в обиде и место своё охотно уступал, но этому? Да кто он такой?! Даром, что борода растёт, а коли поскрести – так наверное,  и его, Фомы, моложе окажется. Обидно…

Между тем в предбаннике неспешный разговор продолжался, и хозяин, раздевшись по пояс, налил по кружке кваса себе и племяннику. Отломив изрядный ломоть от краюхи, он протянул угощение гостю:
- Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремении. Отведай, Захарушка, чем Бог послал.
Благодарно приняв угощение, юноша не стал спорить, что молитва-де прочитана не до конца, и проговорил про себя беззвучно «… отверзаеши Ты щедрую руку Твою и исполняеши всякое животно благоволения(3) ». Он старался есть не жадно, не торопясь, однако дрожание рук невольно выдавало его, и Захару было крайне стыдно перед добрым дядюшкой. И пусть тот делает вид, что сам крайне увлечен вылавливанием какой-то живности из кружки, но Захарке-то его жалостливый взгляд отлично виден!
Эх, ежели бы дед был с ним так добр, как дядя Андрей! Ну, хотя б наполовину! А может, рассказать ему всё? Он же взрослый и богатый: со всем-то разберётся, и наилучшим образом справит, а? Да и Захарку, поди, не обидит – даст ему долю. Но как же тогда быть с дедовым золотом? Ведь то,  что тот сгорел – вилами на воде писано. А вдруг он заявится сюда, да спросит, где, мол, золото? Тьфу ты – земля пустозёрская моя? Что отвечу? Отдал, мол, доброму дяде Андрею? Тогда точно с собой заберёт, и уж наверняка сожжёт. Нет уж: пусть золото там, на опушке под корнями полежит себе покуда, а дядюшке мы чуть-чуть и когда надо, расскажем.

- Ну что, погреемся, племяш? - снимая исподнее, взялся за ручку парилки хозяин.
Захар, отставив опустевшую кружку, охотно закивал, и проворно стал разоблачаться. Шапошникову только того было и надо: одобрительно крякнув, он окинул обнажённого юношу взглядом:
- А ты, как я посмотрю, пожилестей моего Фомы станешь. Тот-то – настоящий увалень, даром, что силушкой не обижен. А ну-ка, выпрямись! Да срам-то свой руками прикрой, не нужон он мне. Отрастил тут… Посмотреть хочу, для какого дела ты годишься, ну?   

На самом деле Андрея беспокоили не столько стать и здоровье гостя, сколько следы на его ещё немытом теле. И, ежели спина юноши его чем и поразила, так это обилием многочисленных застарелых и совсем свежих рубцов от побоев, то шея и верх живота однозначно озадачили: судя по светлым пятнам на грязной коже и потёртостям, сопляк явно нёс на себе нечто тяжёлое. И ещё: заплечного мешка у него не было, в карманах он также ничего не прятал, но что же хоронил племянник на груди? И – куда подевал? Почему не говорит? Но – всякому спросу своё терпение, - пора париться.
- Заходь! – весело оскалившись, распахнул он парильню, и подтолкнул юношу в спину. – Не бойсь! Мой пар, он не кусачий, он – рыбачий.
- Это как это? – проворно залез на полог Захарка. – Что за рыбачий такой, дядя Андрей?
- А вот когда поджариваться начнёшь, тогда и поймёшь, - добродушно подмигнул тот, усаживаясь рядом. - Аль тебе поддать чуток? Рано? Верно говоришь: рано. Посидим покуда, да пропотеем. Тебе сколько годков-то, Захар?

Очень стеснялся отвечать юноша на подобного рода вопросы: шибко уж неудобные они. Впрочем, таких вопросов было не так уж и много, и первый из них – чем он в скиту занимается. Он самый болезненный, и даже – больный: коли скажешь правду приезжему, что-де, книги переписываешь – дед непременно о том разузнает, и выпорет.
Потом Захарка не любил вопросов о  девках, да невестах. Да, жениться, конечно, очень уж хочется, но что скажет на это дед? Оттого-то Захарка завсегда и отвечал приезжим, что желает принять схиму и жить подобно пустынному праведнику. Но, видимо, врать у него получалось плохо, и оттого эти самые приезжие лишь обидно хохотали и на следующий раз обещались привести ему самую что ни на есть раскрасавицу: сразу передумаешь, дескать. Ах, и до чего же сладко грезилось-то после этого! Но - никто не привёз. Обманули.
А ещё ему были не по сердцу нет, уже не вопросы, – а приговор, - о здоровье родителей. Плакать хотелось от таких вопросов.

Что же касается возраста – то им юноша попросту тяготился. Как же он сожалел, что родился не сразу тридцатилетним! Ну, или хотя бы – очень богатым. Богатым – тем с малолетства уважение: самому приходилось этим купеческим отрокам кланяться, унижаясь. А ему, безотцовщине нищей, отчего судьба такая? Одни только насмешки да побои. И как ты бороду не пытайся отрастить, как плечи не расправляй – всё одно смотрят, как на малолетку несмышлёного какого.
- Осьмнадцатый, - нехотя ответил Захар, вытирая ладонью пот со лба. Ах, как же ему хотелось, чтоб на этом лбу, да были морщины! – Пятого сентября ровно осьмнадцать будет.
- Так вы с моим Фомой – погодки! – хлопнул его по спине хозяин, хохотнув. – Почти на год тебя постарше, а ума всё нет. Да я тебе говорил уже про то. А может, мы тебя первого оженим? Пущай завидует, а? – хохотнул Андрей. – Или же тебе тоже только по сердцу подавай?

- Как скажете, дядюшка, так и будет, - покорно склонил голову юноша, враз внутренне возликовав: ведь ежели его тут оженят, то и в скит обратно не возвратят! – На кого укажете – та и будет.
- Есть у меня на примете одна, - доверительно зашептал Шапошников Захарке на ухо. – Сыну её берёг, но коли уж он не хочет… Ты слухай вот что: пущай ряба, да кособока, зато четыре коровы, да все из соломы! А изба, хоть без печки и окон, зато скрозь крышу продувается, пеньком прозывается: вот такущие хоромы! – и он расхохотался, поймав испуганно – непонимающий взгляд. – Да не бойся ты! Пригожую мы тебе подыщем, да с приданым. Чтоб всё по-божески, значит. А ещё вот что скажи, племяш: тебя дед как, из жалости отпустил, али как?

Этот вопрос застал юношу врасплох: только-только он опомнился от странной шутки дядьки Андрея, а тут – на тебе! И это – уже не шутка. Зачем он об этом спрашивает?! Какая ему разница, - отпустил, или же нет?
- Отпустил. Из жалости, - прошептал юноша наобум, опасаясь промедлить с ответом.
Шапошников, спустившись с полка, плеснул на каменку с полковшика ароматного кипятка, и блаженно развёл руки, ничуть не опасаясь быть ошпаренным:
- Красота! Эвкалипт носом чуешь? Вот! Это масло евоное так пахнет. Дерево есть такое, ефоипское. Для лёгких чудо как полезное, глубже дыши. Хорошо же? Вот, киваешь, и дыши. Грудью всей дыши. А что дед тебя пожалел – это ещё лучше. Совсем, верно, постарел, коли людей жалеть начал. Передать-то мне что велел? Ты говори, говори, – знаю: Матфей даром не отпускает. Так что?

- Не велел он тебе ничего передавать! – невольно срываясь голосом, почти что прокричал Захарка.
- А это что тогда?! – гневно ткнул ему пальцем в белое пятно на животе  хозяин. – Что на брюхе нёс, отвечай!
- Зо-зо-лото! – заикаясь, уже вовсю голосил юноша в испуге. – И иконку свою! Захария!
И здесь он разрыдался, словно бы напрочь лишившись разума. Даже кулачком по голове принялся себя стучать, но Андрей, проклиная себя за торопливость в допросе, перехватил руку, и повёл несчастного юношу к выходу из парильни, бархатно приговаривая:
- Ништо, ништо. Перегрелися, бывает. Вот-вот, присядь на лавочку, отдохни. Жар – он привычки требует. Прости меня, грешного, не рассчитал. Лишний то ковшик был, лишний, - и Шапошников торопливо принялся наполнять кружки квасом. -  На вот, попей, попей, Захарушка. Квасок холодный – он хороший, да… Он поможет. Вот и я с тобою напару попью, да? – присел он рядом на скамью, даже кружкой с племянником в шутку чокнулся.

На самом же деле ему было более не до шуток: похоже, что дошутковался. Разве можно было забывать, что юнец совсем недавно избежал жуткой смерти?! Конечно же, никак нельзя мальца было так пугать. Или же тебе, Анлрюха, мало слёз евоных возле поленницы показалось?! Сам же себе твердил: мало-помалу, не торопясь, и чего?! Ишь ты: возомнил себя чуть ли не духовником. Банным, - добавил он, уже про себя улыбаясь и успокаиваясь. – Ничего: завтра, глядишь, очухается, там и поговорим. И о золоте, и о прочем.
- Рыбалить любишь? – спросил Шапошников, стараясь отвлечь юношу от пережитого испуга. – Ох, и вкусна же у нас рыбка! Вашу вон, с Нейвы, пробовал – так нет в ней того вкуса. Пресная она у вас, словно бы железная какая. А вот Шарташская – она особенная: так во рту и тает. И – сладкая! Мёду не надо, какая сладкая… Была. - Горько добавил он, кинув злобный взгляд в сторону озера. – Покуда его эти никониане проклятые  Шарташ осушать не принялись(4) . Представляешь, племяш, из-за какого-то золота, и цельное озеро – обезводить?!
- Нет, – безвольно ответил ему юноша.

- Вот и я – нет! Да слава Богу, ничего у них не вышло, - всячески пытался вовлечь в разговор Захарку хозяин. - А ещё, знаешь, можно будет на Исеть съездить, как у меня время выпадет. Ты исетской стерлядки(5) -то, поди, и не едал вовсе? Цари её кушают, да нахваливают, вот так-то! Но сам посуди: что они хвалят-то? – хлопнул он в ладоши, отчего Захар встрепенулся, и даже – заинтересовался. – Что там до Петербурга ихнего может доехать?! На льду они, дескать, везут! И что?! Что, я тебя спрашиваю?
- Заморозится рыба, - наконец-то начал здраво мыслить парнишка, - Не испортится, не стухнет…
- Не стухнет у него! – возмущённо перебил его Андрей. – А вкус как?! Он же в лёд весь уйдёт, и не рыбка то вовсе станет, а валенок!  А ты, царь-государь, сюда приезжай, да здесь и отведай: куда как оно лучше, свеженькую-то вкушать.  Помнится, сам Александр Павлович, благодетель наш, царствие ему небесное, - перекрестился он, даже пальцами пол затронул, - в двадцать четвёртом(6) , будучи у нас, тако её, голубушку, полюбил! Нет, решено: как с делами справлюсь, поедем с тобой на Исеть! Ты как, - согласный?

Захарка с охотою согласился, тем временем недоумевая, как же это так, - за царя-еретика, и молиться?! Не положено же так(7) . Или же здесь, в Шарташе, уже вовсе от старой веры отступили? Вон, дядя Андрей даже чуть ли не земной поклон при молении отвесил. Странно, правда, он то совершил: даже с лавки не поднялся. Удивительно.
- Я что-то париться уже не хочу. Совсем, наверное, постарел: сердце вон, так и бьётся, - громко вздохнул хозяин. – Да, именно что: покуда бьётся. Ты, Захар, париться будешь?
- Спать я, дядюшка, хочу, - навалилась вдруг на юношу усталость.
- Вот и я тоже, - вновь вздохнул Андрей. – Эх, годы, годы… Пойдём, ополоснёмся, да на боковую, да? Эх, и повезло же Фоме! Целёхонькие венички ему достанутся. Так пойдём? Пойдём-пойдём: помыться-то обязательно надо: сегодня же суббота. Как это я завтра в храм, да грязный? Не дело это.

Эх, и до чего же Шапошникову не хотелось, не попарившись, сразу мыться. Захода с три, хотя бы, сделать... И чтоб после каждого – да из ведра колодезной водой окатиться! Эх! Вот это жизнь! Но – делать нечего: вон, как юнца-то в сон потянуло. Того и гляди, свою кружку с квасом уронит, да прямо тут, и заснёт.
Забрав у него квас, хозяин повёл Захарку в парильню и, с грустью посмотрев на веники, принялся наполнять, мешая кипяток с холодной, медные помывочные тазы водой. Затем, увидев, что юнец совершенно не понимает, что делать с выданным ему куском мыла, чуть было не выругался вслух, сетуя на всю лесную дремучесть скитников, и принялся сам намыливать тому голову. 

До самого выхода несостоявшиеся банщики провели в полном молчании, размышляя каждый о своём: ежели у Захара о чём и были мысли   – так это о такой близкой постели, что где-то там, за стенами бани. Или же, может статься, ему прямо здесь и постелют? Да неважно то: главное, чтобы поскорей. Шапошников же, напротив, яростно скобля мочалом спину племянника, думал, как поступить с этим нежданным «подарочком судьбы», заглядывая в будущее. Да, сегодня начало было явно неудачное: не принял в расчёт, что тот - совсем желторотик, и принялся спрашивать, как с мужика. Нет, с мужиком-то, с тем иначе, как без напору, и нельзя, - отбрешется. Этот же, ежели на него давить – замкнётся, и потом из него даже клещами правду не вытянешь. Но да утро вечера мудреней. Разберёмся. Не впервой, чай.

Листъ 11.

Проснулся Захарка от колокольного звона, а ещё – от тянуче-тревожного чувства, что начиналось возле самой гортани и оканчивалось, свернувшись в беспокойный клубок, где-то там, в животе. Осторожно приподняв голову, он принялся осматриваться: так, вроде один. Никого. Но отчего же так на душе тревожно-то? Да и за оконцем светло слишком. Неужто он всю заутреню проспал? Как же так?! Ведь сегодня-то, выходит, воскресенье, коли вчера баня была(8) . 
Откинув лёгкое одеяльце, юноша мигом вскочил на ноги и, торопливо шепча себе под нос утреннюю молитву, попытался было сходу растворить входную дверь, но та неожиданно для него оказалась запертой. «Вот тебе и на, - растерянно присел обратно на лавку Захар, глядя на узкое, всего в одно бревно, окошко, – сбежал из одной темницы, а попал, выходит, в другую. Куда как лучше, правда, посветлее, но всё равно – темницу».

Рыбацкая избушка на самом берегу озера, куда подселил вчера дядя Андрей своего племянника, и на самом деле походила на крохотную крепость, - настолько она была сработана на совесть. И причин у хозяина для подобной основательности было несколько: Шарташское село было лакомым куском для всякого рода воров и прочего беглого люда, поскольку здесь в каждом доме им было чем поживиться. Да и само село, расположенное вдоль тракта аккурат посередине между разгульным Екатеринбургом и полукаторжным Берёзовским заводом, самым наилучшим образом подходило для всякого рода временных пристанищ, а уж чего-чего, но этого Шапошников на своём подворье отродясь не терпел.
Кроме того, рыбачья избушка порой использовалась им в виде убежища для единоверцев, которые пожелали оставаться в селе скрытно. Сюда же, ежели что, к гостям мог через огород придти, скажем, староста или же священник. Кому положено, одним словом, тот и приходил. И такое место следовало беречь, как зеницу ока. Вот и для Захарки оно самым наилучшим образом сгодилось.

Промеж тем самому Захару подлинные соображения хозяина насчёт рыбацкой избушки были неведомы, а потому - заранее ненавистны. Особенно обострилось его чувство ненависти после того, как, напившись и умывшись из одного ведра, он обнаружил в углу другое. Причём, судя по запаху, это ведро предназначалось именно для того, зачем юноша так поспешал во двор. Отомстив ведру самым естественным образом за собственное одиночество, юноша в раздумьях прилёг на лавку, рассеянно окидывая взглядом развешанное на стене и стоящее вдоль неё рыбацкое богачество.
Впрочем, до всех этих сетей, сапог, удилищ и прочего ему не было  особенного дела: больше его заботила именно что собственная будущность, но самое  её начало его уже пугало. Быть родным дядюшкой тут же по приходу заключённым под замок – это, как ни крути, не слишком обнадёживает.

Однако же, надо признать, дяде Андрею всё-таки надо отдать должное: властям покуда Захарку не сдал, помыл-накормил, в чистое переодел, да в тепло уложил. Вон, и подушка какая мягкая, не соломой – пером набита. Авось, и обойдётся? Но: к чему вчера такой допрос случился?! Нехорошо… Ой, как же нехорошо-то, что он не нашёлся, что ему ответить! Белое пятно на пузе ему объясни…. Ой, и дурак же он, дурак…
«Или же – нет? Может, я не такой уж и дурень? – продолжал рассуждать Захар. – Нет, не дурень: мне сам Господь помогает. Иначе бы я не спрятал вчера дедово золото под одним деревом, своё ж с иконкою пророка – в ином месте. Иконка – она ведь тоже тяжёлая, верно? Может ведь и пузо  натереть?».
Быть может, это запах из поганого ведра навеял воспоминания, или же стихнувший перезвон с колокольни, но юноша вдруг отчётливо услышал у себя в голове голос дяди Терентия Пирогова: «Учись врать, сынок. Личиною ври, личиной». И это воспоминание вдруг позволило ему воспрять духом: не надо, не НАДО больше тужиться, и самому врать. Надо лишь сказать правду. Причём – личиной.

Заслышав звук приближающихся шагов, юноша встрепенулся, а когда начали отпирать дверной засов, и вовсе вскочил с места, торопливо приглаживая ладонью волосы. Вошедших было всего двое, да и то уже по вчерашнему вечеру знакомые: дядя Андрей, да его сын Фома. Захарка даже выдохнул с облегчением: раз одни, да без солдат, то наверняка не выдадут.
Шапошников, устремив взгляд куда-то за спину Захара, перекрестился, и кивнул сыну подбородком в сторону лежака:
- Поднос здесь оставь, и иди. Без меня завтричайте.
Дождавшись, когда сын выйдет, хозяин  улыбнулся, раскрывая объятия:
- С праздником Вознесения Господня тебя, любезный мой Захарушка! – обнял он племянника, и расцеловал. – Хорошо ли почивал? Комары не заели? Нет? И то верно: когда тебя хранит сам Первозванный, светлой душе бояться нечего. Вон его иконка-то в углу стоит, али не приметил? – и хозяин ещё раз перекрестился.

Юноша устремил свой взгляд вслед за дядькиным: а ведь и вправду – икону-то он и не заметил. Ни вчера, когда его спать укладывали, ни сегодня с утра. На закрытую дверь и ведро гневался шибко, выходит, вот лукавый и отвёл его взгляд от образа, почуяв Захаркину слабину. Раскаиваясь, он совершил первое метание, шепча «Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми(9) », и  намеревался было поклоняться ещё и ещё, но Шапошников его мягко остановил, словно бы угадывая мысли Захара:
- Не Великий пост, чай, чтоб так метаться-то. Значит, и грех тот невелик. Велика беда: не приметил он! Да ты вчерась такой уставший был, что не то, что примечать – моргать не мог. Присаживайся вон лучше, да отведаем с тобою, что нам тётка твоя положила, - откинул он полотенце с подноса, принюхиваясь к  тарелке. – Ах! Она самая Стерлядочка ты моя! – потёр он в азарте ладони, подмигивая племяннику. – Под такое угощение, да на праздник – и винца не грех, верно?

Захар не то, что  изумился - он оторопел: это что, вино ему сейчас дядя Андрей в кружку льёт? Так нельзя же оно, вино кружками-то пить! Причаститься – это одно, да и не вино то вовсе на причастии, а кровь, но чтобы кровь… то бишь – вино! Да кружками?!
- Эх…, - укоризненно покачал головой хозяин, - осудить пытаешься? И напрасно: сам Исус в Кане Галилейской простую воду в вино превращал на свадьбе, когда того гостям не хватило. А нам, грешным, слава Богу, покуда всего хватает, и никаких тебе превращениев. Смело пей. 

Повинуясь доброжелательному взгляду дядюшки, юноша робко сделал глоток. Он его одновременно и удивил, и обрадовал: то, что дядя называл вином, оказалось простым соком! Не таким, конечно, как у малины или же земляники, ежели ту оставить в кастрюле на часок, но – соком! Сделав ещё пару глотков, он едва удержался, чтобы не допить всё до дна, но вовремя вспомнил об умеренности и скромности:
- Благодарствую, дядюшка. Вкусно, - отставил он кружку.
- А теперь – покушай, покушай, - ещё более ласково взирал на него заботливый дядюшка. – И я с тобою напару: негоже ведь пищу вкушать одному, верно? Жадность это, и прегрешение. Кушай, да запивай.

Как бы ни был Шапошников расчётливо настроен к племяннику, однако при виде того, как тот робко и вместе с тем жадно ест, сердце его дрогнуло. Да, тот явно что-то недоговаривает, и даже – врёт. Да, от Захарки неведомо чего следует ожидать, но – своя же кровь. Господи, да чего же  жалко мальчонку-то! Ишь, бедный, как исхудал да осунулся. И рыбу-то кушает, словно котёнок, разве что не урчит от удовольствия. Стесняется.
- Вот здесь ещё, со спинки, возьми, - подвинул юноше очередной кусок хозяин. – И мяконька-то она тебе, и жирненька – пальчики оближешь! Ну, как? Запах, запах чуешь, какой? Да не смотри ты на меня так: сытый я уже, позавтричал. Я так, чтоб тебе не скучно было, покалякать заглянул. А то, думаю, обижается племяш, что его в избе, да одного оставили. Ведь скажи: обижался?

Захар испуганно замотал головой, не в силах набитым ртом произнести те слова благодарности, что таким приятным грузом осели в его желудке, блаженной истомой растекаясь по всем жилам. Да и на самом деле: на что ему серчать, да обижаться?! Ну, заперли его тут, так что в том плохого? Может, надо так. Да коли его каждый день здесь будут кормить… пущай даже не стерлядью, а ершами какими, да окуньками – чем не жизнь? А ежели принесут книги, да чернила с бумагой, чтобы те переписывать – так и вовсе до гробовой доски Захар готов здесь жить. Ведь не бьют же? Не бьют, напротив – сочувствуют. Разве что золота всё же как-то жалко…
- Вот ты не обижайся, не обижайся: надо так, - словно бы угадал его мысли дядюшка. – Сам посуди: как я тебя народу покажу беспаспортного? Донесут, сам понимаешь. Ты, Захарушка, винцо-то пей, а то подавишься, - подал он стакан племяннику. – Вот-вот, до донышка. А я тебе ещё налью под рыбку-то. И себе тоже, вот… Рыбка ведь, покуда она живая – ей воду подавай, верно? Ну, а коли она жареная - пареная, так ужо токмо лишь винца и просит, шельма, - хохотнул он.

Подогретому вином юноше подобное нехитрое сравнение в пристрастиях рыб показалось особенно смешным, и он от души рассмеялся, изо всех сил удерживаясь, чтобы не расплескать вкусное вино. Да что там вино! Здесь всё было вкусное. А дядюшка Андрей – тот и вовсе первый благодетель! И до чего же стыдно, что с утра он так сердился на своего благодетеля.
- Дядюшка, миленький! Прости ты меня, грешного! – отставив кружку, взмолился юноша, глядя преданными глазами на Шапошникова. – Согрешил я! Гневался на тебя с утра.
- И правильно гневался, - перебив Захара, отмахнулся тот. – Я бы тоже на твоём месте гневался, да ещё как! Всю бы эту избушку по брёвнышку раскатал, вот как! Я же по молодости-то знаешь, как горяч был? Ух! – потряс он увесистым кулаком. -  У Березовских парней зубы, словно зёрна в пашню, во все стороны летели! А у меня, вон, - ощерил он свои крепкие белые зубы, - целы-целёхоньки, вот так-то. Знай наших! Эх…, - мечтательно прикрыл глаза Андрей, - много чего было, одним словом. А ты, смотрю, даже и не поломал ничего, - дурашливо заглянул он под лавку, а  затем, поднявшись, подошёл к снастям. – Даже и здесь всё цело. Значит, точно поладим. Ведь поладим?
 
Захарка с готовностью закивал:
- Конечно, поладим, дядя Андрей! Да я…
- Вот и славно, - вновь перебил его Шапошников. – Но сперва хочу тебе объясниться, чтобы ты и впредь мне доверял. Без доверия – оно никак. Тогда слушай: выходить из избушки тебе покуда нельзя, даже в храм помолиться, и то нельзя. У людей сразу лишние расспросы будут, понимаешь? – Захарка кивнул. – Молодец, что понимаешь. Даже священника к тебе пригласить, покуда у тебя бумаг нет, я не вправе. Ну, сам посуди: будет его полицмейстер о приезжих спрашивать, - а спрашивать он будет, - и что? На батюшку грех вешать, да лгать его принуждать? Нет: даже ему тебя видеть покуда ни к чему. Только лишь я, да Фома. Понял?

Юноша уже с крайней неохотой кивнул ещё раз, и уже без стеснения отпил вина из кружки. Радужная будущность, что так уверенно обосновалась было в его голове, стала вдруг уступать своё место серой безысходности лет, проведённых в рыбацкой избушке. Да, книги и вкусная еда – это хорошо, но как же тогда… И что тогда, никогда-никогда не жениться? И – забыть про золото?! Ведь когда ещё дядька эти проклятые бумаги справит? Да и станет ли справлять вообще? Зачем ему это? Почти дармового переписчика – и на волю отпустить? Да ещё и бумаги казённые справлять, а бумаги-то, они, чай, огромных денег стоят.  Эх, откупиться бы, да нечем. Или?
- И долго мне так, без бумаг? Здесь? – охрипшим от волнения голосом спросил юноша.
- Это как посмотреть, - присел рядом с ним Шапошников, даже за плечо обнял доверительно. – Оно ведь как: бумага – она ведь под каждого человека своя нужна. Про кого будет писано, что тот – мастеровой, о другом – что из мещан, а ты кто есть? Не писать же, что из скиту бежавший. Знать мне надобно, кто ты есть, что ты можешь, да и жисть твою мне тоже ведать следует, и чтобы всё – чистая правда. Без этого любая бумажка хуже подделки, поверь. Тебя-то просто в кандалы, да на шахты каторжные, - пустое. Меня же со всем моим семейством на подводы посадят, да так, голеньких, вслед за Аввакумом на Алтай и повезут. Нет, не себя жаль – детей жалко: безвинные они(10) . Правда твоя нужна, понимаешь? Тебе же в первую голову, и нужна. А обо мне – не думай. С самого конца начинай: с чего это дед скит палить-то надумал? Ну?

- Да-да, я понимаю, - сглотнул слюну Захар, замотав головой: уж больно явственная была картина, что он сам себе напридумывал.
А мнилось ему вот что: дождь, худая кляча, запряженная в убогую телегу, а на телеге – голые люди. Один из них, конечно же, дядя Андрей, и смотрит он так странно… Да, странно и страшно, словно бы даже и не проклинает его, Захарку, а так – как на пса бродячего глядит, вовсе за человека не признавая. Рядом с ним на телеге – десяток малых ребятишек, и все они тоже голышом, и опять-таки глядят. И – сожжённая Марфуша вожжи держит, а не тётка Дарья какая. Дарья – она вон, с той стороны телеги вместе с Фомой, и хорошо… Хоть они не глядят.

Очнувшись оттого, что ему в руку суют кружку, юноша, не чувствуя вкуса, отпил, и отдал её обратно:
- С дяди Терентия всё началось.
- Так-так, -  подбодрил его хозяин.
- С него, да… Он пришёл… Нет, не так! – спохватился юноша. – Это я его сам нашёл! На берегу он лежал, да… А я его, значица, до скита и  дотащил. Нет, спервоначалу-то дядя Терентий полз на четвереньках, даже встать пытался, а потом устал весь. Вот я его и притащил.
- Так-так-так, – успокаивающе-одобрительно погладил его по спине Андрей. – И чего это он?
- Каторжный, - равнодушно пожал плечами юноша, - каторжный, да беглый. Били, бает, сильно его, вот он и сбежал. Дед посмотрел на него, посмотрел, да велел Степану сызнова того заковать, да в поруб бросить. Вот и меня определил туда же, - скривился Захар, - Сирина этому Пирогову всю ночь читать, чтоб тот, значит, рассказал мне обо всём.

- Пирогов?! Дядя Терентий – Пирогов?! – опешил Шапошников, даже руку с Захаркиного плеча убрал. – Каторжный? А выглядел он как?
- Как положено, - недоуменно посмотрел на него юноша. – С клеймами, без ноздрей и ушей, а что, дядюшка? Или он тебе знакомый? Ах, ну да…, - замешкался он, - веры-то нашей же. Виделись, да?
Настала пора промедлить с ответом Шапошникову: похоже, этот желторотик и вправду видел самого Пирогова. Того самого дядю Терентия Пирогова, которого четыре года назад они на сходе порешили офицерам отдать. Сам он был виноватый: коли не хочешь отдавать нам своё золото, так мы выдадим тебя самого. Око за око, зуб за зуб.  Свобода – она только за золото покупается. А этого богачества Терёха, как сказывают, за годы своих злодеяний накопил превеликое множество. Неужто именно про это золото Захарка вчера толковал?! Ох, как бы не упустить!
- Да так…, - уклончиво ответил он. – Ежели тот самый, то может, и виделись. Золотишком ещё который баловался, тот? – разрывался Шапошников между нетерпеливой жаждой прямо сейчас обо всём разузнать и опасением вновь спугнуть юнца. – Так ты скажи, что он ещё говорил, тогда и я пойму, тот, али нет, - сомкнул он пальцы в замок, чтобы те не тряслись от волнения.

Листъ 12.

Упоминание о золоте вмиг настолько отрезвило  юношу, что он вновь  вспомнил о личине. Только вот как её, заразу, применить? Эх, мало рассказал дядя Терентий о личине, мало!
- О золоте он говорил, это да, - робко спробовал личину Захарка. – Про большое золото говорил, да я мало что понял.
Шапошникову хотелось прямо сейчас зарычать и наброситься на юношу с кулаками, вытряхивая из него всю правду, но он лишь ещё теснее стиснул пальцы в замке, и постарался как можно более равнодушно произнести:
- А ты говори, что понял, Захарушка.

Сам почуяв, что произнёс он это слишком уж медовым голосом, Андрей сердито наполнил кружки:
- Пей! А то у меня от твоих рассказов… голова болит. Неужто нельзя покороче? Говори давай, да ничего не упусти!
Захарка, не заметив дядюшкиной оплошности, решил продолжать в том же духе, и словно бы даже уверенности в нём прибавилось:
- Дядя Терентий – он что ещё говорил? Ах, да: рассказывал, как в тридцать первом какого-то Меджера убили, да золота у него отняли столько, что едва унесли. Баял, что власти нашли не всё, а правду лишь он один знает. Ну, там…
- Чего – там?! – было уже невмоготу терпеть Шапошникову.

- Да ничего-то он мне толком не сказал, дядюшка, - вздохнул Захарка. – Нет, сказал, конечно, что ежели смогу, то найду, а больше ничего не сказал. Говорил ещё, что мошенники они все, а истины, что у них под носом, разглядеть не могут. Одно золото на другое меняют, дескать, а настоящее от них уплывает. Остаются лишь крупинки малые, как на ваш… ваш…, - юноша вспомнил, как по-иностранному называется бутара, но не стал проговаривать слово полностью.
- На вашгерде(11) ! Что за мошенники?! – не сдержавшись, рявкнул Андрей.
- На вашгерде, точно! – как-то по-особенному стал доволен своей личиной Захар. – А мошенники те – так это начальство горное. Только мне к ним дядя Терентий соваться заповедал: сожрут, мол. Говорил, что в документах ихних искать подсказку надо. Обещал, что непременно найду. Я не знаю даже… Не успел он тогда мне всего-то сказать: солдаты за ним в скит нагрянули. Может, дождаться его, дядюшка?
- Кого?! Солдата?! – кружилась уже не столько от вина, сколько от бредней Захарки, голова у хозяина. – Кого ты ждать-то собрался?!
- Дядю Терентия, - робко проговорил юноша. - Он мне баял, что отсидится на северах пару лет, подлечится, и сюда придёт.
- Так он что, живой?! – выпучил глаза Андрей. – Не сгорел со всеми?
- Убёг, - радостно улыбнулся Захарка дядьке. – Экий здоровый оказался: весь израненный, а однова убёг! Прямо чудо сущее, какой живучий.
 
«Это ты – чудо сущее! – хотелось во весь голос крикнуть в лицо племянника Шапошникову. – И что сейчас мне делать?! Ежели Пирогов на свободе, и пожалует сюда, гнида, через года, то что?! Всё это время от страху трястись? Ничего не делать? Эх, не осушали бы Шарташ – прямо сейчас, и утопил бы в нём Захарку, право слово! От греха подальше. Но: а ежели Пирогов где-нибудь уже помер? Тогда единственный ключик к его богатству – опять-таки племяш этот безмозглый.  Ишь, как сидит-то, да лыбится, дурак. От смерти – плевок, а он – лыбится!».
- Я пойду, подремлю, - привстал с лавки Шапошников. – И ты тоже покуда почивай. Потом дорасскажешь. Устал я, - махнул он рукой, и выбрался из избушки.
Захарка, проводив его насмешливым взглядом, уже со спокойным сердцем воспринял звук закрывающегося засова, и вылил остатки вина в кружку:
- За твоё здоровье, личина! 

Листъ 13.

Вернувшись домой, Шапошников после недолгого раздумья решил не подгонять события: спешка да горячность – плохие спутники. Во-первых, спешить на самом деле незачем: никуда-то этот Захарка не убежит. Напротив, надо обождать, да осторожно поразведать в городе, чего там слыхать по поводу скита и насчёт дяди Терентия. Не мешало бы разузнать также и про Меджера этого поподробнее, а то слышать Андрей про то убийство, конечно, слышал, да слушал-то он вполуха, ради одного только любопытства. Выходит, внимательнее надо было быть к слухам.

Далее, не мешало бы хоть бегло, но осмотреть леса вокруг Шарташа: чем черт не шутит, можно и найти то, что прятал на груди дорогой племянничек. Это лишь на первый взгляд кажется невыполнимой задачей, на самом же деле, поскольку лесов осталось не так уж и много, да и те наскрозь просматриваются, куда как просто. Вестимо, Захарка непременно спрятал своё золото там, где поглуше, вот и станем искать там, где побезлюднее, да поукромнее.

Третье: с племяша надо сбить спесь. Ведь как ни крути, а Шапошников после сегодняшнего разговора остался почти ни с чем. Что он такого нового узнал от юнца? Про Пирогова, да про убийство? И чего?! Да этим сведениям цена – ломаный грош в базарный день. Сказки о большом золоте? Ох, сказки, сказки… Как же хочется в них верить-то! Но – покуда не стоит. Надо помурыжить Захарку в избушке с несколько дней, а там, глядишь, и поразговорчивей станет. А что? Коли не понимает добра – будем наказывать, вот так-то.

- Фома! – поднявшись с лавки, крикнул он.
Не дождавшись ответа, хозяин, вспомнив, что сын должен быть в завозне(12)  и чинить там упряжь, проследовал во двор. Понаблюдав, как ловко сын справляется со своей кожевенной работой, он присел на завалинку:
- Ты вот что, Фома, - пригладил он русую, аккуратно стриженую бородку. – Ты, Фома, запряги-ка мне лошадок. В город поеду. Может, сегодня вернусь, может – завтра. Этому, - кивнул он на рыбацкий домик, - на сколько я уехал, не сказывай. Говори, что по делам, и всё тут. Может, и  неделю, дескать, меня не будет. Корми его чем ни попадя, хоть объедками со стола. Станет скулить, да грозить, что мне нажалуется – кулак ему свой покажи: он у тебя поболе, чем у этого писаки. Однакож бить не надо. Книгу ещё какую ему принеси, хоть того же Сирина, нехай поплачется. И не забудь: о нём – никому не слова! Моё слово твёрдо: прокляну, - и хозяин уверенным шагом направился к дому, переодеваться в городское.

Фоме батины слова насчёт незваного гостя были, как бальзам на душу: мало того, что тот вчерась отнял у него, Фомы, его законную баню, так и сегодня чего учудил! Это же уму непостижимо: праздничную стерлядь, что предназначалась для общего семейного застолья, один сожрал, гад! А вино?!
С какой это такой стати батя с пришлым сопляком вино пьёт, а собственному сыну даже и пригубить того не позволяет? Брезгует им, что ли? Или за мальца какого держит? А чтобы по душам, да так, с глазу на глаз, отец с ним когда разговаривал? Да никогда! А вон с этим козлом аж часами беседует, да ещё и с почестями, тьфу! А ещё твердит: наследник ты мой, мол, наследник! Надёжа моя. И где теперь эта надёжа?! Верно: что скажут, то и исполняет, упряжь починяет, а чужак тем временем, поди, вино зузит!

Нет, в том, что он наследует имя и всё отцово имение, Фома ничуть не сомневался, но отчего же такое им небрежение? Чем заслужил? И чем больше юноша думал об этой обиде, тем более в ней распалялся: «Ах, вот ты как со мной, батя? Так я тебе ещё покажу, на что я годен! Я этого писарька в бараний рог согну! Ноги у меня целовать будет, упырь. Будет знать, каковы мы, Шапошниковы. И ты, бать, увидишь! – с каждым вздохом разгоралась у него в груди горючая ревность, прижигая прочие чувства. - И пущай ты,  батя, носишься  покуда с этим вшивым Захаркой, а всё то, что ему, Фоме, по праву принадлежит, то принадлежать и будет. Фома вам – никакой там с боку припёка, а наследник. Он ещё покажет, что именно он – хозяин, и он первый после бати Шапошников! И покажет он, и докажет! Осталось только дождаться, когда отец уедет в город, и тогда…».

Покуда молодой человек запрягал пару выездных лошадок в новую плетёнку(13) , на крыльце показался сам хозяин, провожаемый женой в путь-дорогу. Фома сперва даже глазам своим не поверил: отец – и в своём парадном кафтане(14) , в котором ходит только лишь на великие праздники. Стоит с лестовкой(15)  в одной руке, и с толстым портфелем – в другой.  С матушкой о чём-то переговаривается. Наконец родители расцеловались, и юноша живо побежал отворять ворота, помятуя собственной спиной, насколько опасно замешкаться, когда батюшка куда-то спешит. По привычке перекрестив отца вослед, он обратно закрыл тяжёлые ворота, и принялся обдумывать план мести.

Так, батюшка в кафтане и с портфелем, а то означает, что, по-видимому, едет он к своему старшему брату дядьке Василию, который купечествует в Екатеринбурге. А в портфеле, поди, подарки к празднику и то, о чём знать хоть и хочется, да опасно. Хотя, вон, даже их дурашливому дворовому псу по кличке Платон(16)  понятно, что там ни что иное, как золото, да расписки. Видать, непростой всё-таки у них гость, коли отец так вырядился, да спешно в город отправился. Но да ничего: всё одно Фома найдет, за что ему в зубы дать, и плевать на кафтан.
Спешно отыскав среди двух дюжин  книг искомую, Фома решительным шагом направился к избушке, мысленно потирая ладони: ох, и воздастся же обидчику! А то, ишь, бороду отпустил, в баню не пустил, да ещё и стерлядь съел. Распахнув дверь, он аж обомлел: дрыхнет, зараза. И вином воняет, словно в кабаке каком! Ну, держись теперь у меня! 
Так для Захарки наступили чёрные дни…

Листъ 14.

Шапошников не вернулся из Екатеринбурга ни в нынешний вечер, ни в понедельник, - он приехал только в среду, причём – похмельный и злой. Первым делом оттаскав за волосья Фому за нерасторопность, он хотел было продолжить расправу дома, но, как назло, Дарья с детишками ушла к своей матери, а ссориться заодним ещё и с тёщей у Андрея никакого желания не было: как-никак, а тесть через него немало своего золотишка сбывает. Того самого золотишка, что Шапошников вчера столь задёшево продал. Рублей на сто сорок, а то и больше, обманули его городские шельмы.
И отчего же всегда так выходит, что рассчитываешь на одно, а выходит вечно наперекосяк?! Ох, и до чего же ушлые эти городские купцы! Ведь вечно же твердишь себе: не пей с ними, не пей! Ан нет: как тут им откажешь, когда уважение тебе оказывают? Ему же одному только и оказывают, а не какому-то там Шляпникову или Зайкову(17) . И пущай те старосты, а Шапошников – простой прихожанин, а никогда тех не уважат так, как его, Андрея! Потому как городские понимают: он непременно станет купцом, те же – никогда.

Немного утешив уязвлённую обманом гордыню этими размышлениями, хозяин запер под ключ вырученные деньги, переоделся, со вздохом отмечая пятна на кафтане, и вышел во двор, к сыну. Тот нашёлся за баней на том же месте, где обнаружили Захарку, и горько плакал. Крякнув, Шапошников достал чурбак из поленницы и присел рядом:
- Ну, как там ведёт себя наш гость?
- А что ему?! – зло, и даже дерзко посмотрел Фома на отца, рукавом утерев слёзы. – Ему-то хоть бы хны! Я его уж и бил-колотил, и из свиного корыта кормил -  только скалится, тварь! Да, знаю: ты наказывал мне его не трогать, так теперь бей меня за ослушание! Ещё бей, стерплю! А всё равно он – сволочь последняя! Все зубы ему пересчитаю, дай только срок!
- Зубы-то ты ему всё же оставь, да и нутрянку не трогай, - качнул головой Андрей, внутренне радуясь, что его расчёт по поводу отношений промеж  молодёжи оказался верен. – Продолжай покуда, как начал. Ступай сейчас к нему, а я послушаю, чего там у вас.

Фома, не веря свом ушам, просморкался и, недоверчиво оглядываясь, направился к рыбацкой избушке, недоумевая от непредсказуемых отцовских замыслов. На самом же деле идея Шапошникова была проще пареной репы: не дать юнцам сдружиться. По крайней мере – покуда. Пущай покамест повраждуют, а там видно будет, сводить их, или же разводить ещё дальше. «Разделяй, и властвуй», - хороший, дельный совет, хоть и не вполне христианский. Но – послушаем:
- Ну что, свинья, разлёгся?! – донёсся из избушки срывающийся на визг голос сына. – Я тебе, б…, как приказал меня встречать?! А ну, встал!! – и из избушки послышался глухой звук удара.

Шапошников в крайнем изумлении вскочил на ноги: это что, его чадо, его кровинушка, и на самом деле всерьёз беззащитного бьёт?! Ругается? Да как же так-то?!
- Здравствуйте, Фома Андреевич, - неожиданно спокойным голосом ответствовал тому Захара.
- А кланяться мне кто будет?! – и вслед за этим последовала такая площадная брань Фомы, что Шапошников невольно схватился за голову.
Ворвавшись в избушку, он с ходу залепил столь сильную пощёчину сыну, что тот отлетел в самый угол, ломая рыбацкие снасти. Фома попытался было встать, но, запутавшись в сетях, лишь завопил в испуге:
- Тятенька!!! Ты же…

Договорить он не успел, поскольку на его голову обрушился кулак хозяина. Заскулив по-собачьи, Фома прикрыл голову руками, и свернулся клубком в углу возле разлитого по полу поганого ведра. Шапошников, плюнув, повернулся к Захарке. К его крайнему изумлению, тот, как ни в чём не бывало, сидел на своей скамье и читал книгу. Или – делал вид, что читает? Но нет: вон, даже рука у него не дрогнула, когда лист переворачивала.
- Ты это чего тут? – бессмысленно спросил его Андрей.
- Здравствуйте, дядя Андрей, - встав, поклонился ему в ноги юноша. – Как съездили?
- Хорошо, - всё никак не мог прийти в себя хозяин. – То бишь – не совсем. Это чево тут у вас? – ткнул он пальцем в угол.
- Ничего особенного, - пожал плечами Захарка. – Мы в скиту и не такое видали.
Шапошникову вдруг стало так смешно, что он расхохотался во всё горло, и вскоре своим безумием заразил не только Захара, но даже и Фому, что, выпутавшись из своих сетей, начал подхихикивать. 
- А ну – цыц! – вмиг посерьёзнел хозяин, нахмурившись.

Задуматься ему было над чем: всё, что было задумано вначале, летело  в тартарары. И кто мог предположить, что Фому настолько уязвят такие мелочи, как баня и стерлядь?! Он-то полагал, что тот лишь будет тихо ненавидеть Захарку, да пакости ему строить, ан нет - ненависть получилась самая что ни на есть жгучая, а пакость обратилась напастью на самого Шапошникова. А ведь ещё полагал, что он собственного сына наскрозь видит. Оказалось же, что он ничегошеньки-то в этих юнцах и не смыслит. Неужели совсем позабыл, как сам был молодым? Тоже ведь… того. Грешил чрезмерностью-то, да…
А вот Захарка изумляет его даже больше сына: не смея без разрешения присесть, стоя читает, и в его сторону лишь робко иногда поглядывает. Да нет, даже не в его сторону: он просто показывает, что ждёт указаний, и всякое приказание тотчас исполнит. Кхм… А это мысль.

- Захарушка, скажи, - обратился он к племяннику, - Фомка тебя что, бил?
- Всяк сын да исполняй волю отца своего, - вновь поклонился тот. – Ты, дядюшка, велел ему меня бить? – Андрей отрицательно помотал головой, припоминая свой первый наказ. – Вот и то верно. Значит, и не бил. Неужто сын может ослушаться отца своего?
Шапошникову были настолько болезненны эти слова, что он вслед за Фомой, чуть было не прибил Захарку на месте, мстя за собственную боль. И прибил бы, но возобладал разум:
- Ты! Его! Бил? – чеканя каждое слово, впился он взглядом в сына.
Тот лишь закивал, в ужасе поджав под себя колени.
- Сколько раз?! – продолжал допрос хозяин, стараясь не обращать внимания на Захарку, что вновь принялся за свою книгу.
- Что ты там шепчешь?! – рявкнул он на Фому. – А ну, встань, и отвечай, как мужик! Или ты – баба?! 
- Не баба я, - закусив губу, поднялся с пола Фома.
- Так отвечай!
- Кажный день, - утирая кровь с подбородка, ответил он. – А сколько раз, не упомню. Пускай вон он скажет, - кивнул он на Захарку.
- Он уже своё сказал! – и Фома от оплеухи вновь полетел в угол.

Выдохнув, Шапошников безвольно опустил руки и с болью, даже каким-то отвращением посмотрев на сына, присел на лавку неподалёку от Захара. Эх, и до чего же пошло-то всё не так! Вон, и сына прошляпил, оказывается, зверёнышем жестоким вырастил, и… Что же делать-то?  Ведь задумывал же сопляков в конце концов подружить, а какая теперь промеж них дружба?! Поедом же друг дружку съедят, представься такая возможность. Ох-хохоюшки… Разве что….
- Захар, Фома, пошли со мной, - вывел он юношей на свежий воздух.
И, если Захарка лишь блаженно щурился на предвечернее, уже нежаркое, солнышко, то Фома явно боялся, и боялся не зря:
- Ложись, - указал ему на колоду отец, и принялся выбирать среди лежащих возле избушки ивовых прутьев самые длинные и гибкие. – Да снимай рубаху-то, кровью замажешь всю. И так уже невесть в чём извозил, - не стал он уточнять, в чём именно.

Закончив отбор, он протянул розги Захару:
- Сколько раз он тебя бил, столько и ты бей. Чтоб у меня без обид, ясно? Бери!
Подивившись про себя дородности брата,  Захар вновь невольно удивил Шапошникова: заложив руки за спину, он твёрдо ответил:
- Не возьму. Я по дедову слову никого не казнил, и сейчас не стану. Можешь, дядюшка, меня вместо брата выпороть, но я его быть не буду. На всё твоя воля, - и он склонил голову.
- Ах ты…, - только и нашёлся, что сказать Андрей. – Дурак!  Дурак ты! – брызгал он слюной в собственном бессилии. – Думаешь, отец дитя своё  пожалеет?! А вот те на! На! Смотри! Смотри! – и на спину Фомы посыпались удары.

Захарка, всем своим видом выражая скорбь и сочувствие, в глубине души лишь посмеивался: поделом тебе, Фома, поделом! Мясцо-то разминать надо. Разве что вот какая жалость: бить дядя Андрей не умеет вовсе. С оттягом стегать надо, да с вывертом, как дед. Ух! От его ударов кожа ажнов лоскутьями от спины отлетала, а здесь что? Ну, начертили полосочки на спине красненькие, - кто же так порет-то? Даже кровь, и та едва проступает, – пустое. Хотя, похоже, Фоме так не кажется: ишь, как глазёнки-то вытаращил, да кулачошки свои закусил. Непривычный, видать. Захарка на его месте покуда лишь от комарья да от мошки отмахивался, чтоб твари в нос и глаза не лезли, а этот сопляк уже побелел аж, трясётся. Слабак.

- Хватит-хватит! – придержал на очередном замахе руку дяди Захар. – Наверное, много даже, лишка досталось. Фомка, ты как там? – наклонился он, заглядывая в глаза троюродного брата.
В них Захарка увидел то, что и хотел: благодарность и просьбу прощения за причинённое зло. И это – главное.
- Поднимайся, брат, и поклонись в ноги батюшке за науку, - помог Захар сползти Фоме с колоды. – Кланяйся отцу своему, и я с тобою поклонюсь.

Глядя на павших ему в ноги юношей, сердце Шапошникова дрогнуло: нет, авось, не всё ещё потеряно! Дай Бог, и сын не потерян, и этот свалившийся ему на голову племянник. А значит – не потеряно и золото. Эх, золото, золото…. Что за зараза такая?! Как этот дурень Брусницын(18)  нашёл в песках своё золото, так весь Урал словно с ума посходил. У всех только одно золото на уме. А куда деваться, коли весь Екатеринбург, почитай, на золотые деньги построен? А сколько ещё строится? Вот бы Шапошникову столько денег! Только вот этих молокососов  бы как-то надо сдружить… а сдружить надо: как сказывали в городе, с Пироговым и золотом Меджера и на самом деле вопросов больше, чем ответов.
- Тебя я пороть не стану, - мельком взглянул он на Захарку. – Наказаны будете оба: как хотите, так в избушке и живите, покуда не выпущу, ясно? А раз ясно – так и ступайте, покуда вас розгами не подогнал! – прикрикнул Шапошников, мельком отметив про себя, что Захарка, зараза этакая, только улыбнулся краем губ на его слова. – Шевелись!

Листъ 15.
Уложив постанывающего Фому вниз животом на свою, ставшую уже почти родной, скамью, Захар даже с некоторым облегчением услышал звук задвигаемого засова. Итак, со своим братцем они теперь одни. Что, станут подслушивать? Да пущай их подслушивают, ничего не услышат. Разве что ополоснуть водичкой спинку братца всё-таки не мешает.
- Колодезную воду бы надо, - присел он рядом, пальцем отодвигая грязь подальше от ранок. – Вон, даже травинки тебе под кожу забились, - подёргал он за краюшек отлепившейся от спины кожи. – Боже упаси, хворь какая приключится. Заразу подхватишь. Так и помереть недолго. Ополоснуть бы след.

Фома с ужасом в глазах, крутанув головой, ткнул пальцем налево от дверного косяка:
- Там – гвоздь! Достань, и…
Не дослушав, Захар закрыл ему ладонью рот, будучи уверенным, что дядя Андрей совсем рядом, и уж точно не остаётся равнодушным к их разговору.
- У меня тоже, когда высекут, бывает такое чувство, словно гвоздей в спину понатыкали, - прижал он палец к губам. - Ведёрком бы надо тебя от заразы окатить, да откуда ж его взять? – прислушался Захарка к тому, что происходит за стенами их узилища.

Разумеется, тут же послышался равномерный, крадущийся шорох за дверью, который заставил юношу лишь ухмыльнуться: «Дядя Андрей! Вона, как за чадо своё переживает. Как пороть – так он за милую душу, «за здрастьте». А как лечить – так всё одному лишь Захарке. Но да Бог ему судия. Главное, что скоро принесут свежей водички вместо старой, третий день как зацветающей. И чего это у них на Шарташе так вода скоро зацветает? Нейвинская, вон, хоть неделю её в ведре держи – всё как свежая, а эта – киснет. Видать, что вода здесь, что люди – все кислые какие-то, слабые».
Как он и ожидал, вскоре вместо крадущейся поступи заслышались нарочито тяжёлые шаги, и дверь отворилась:
- Не меняли воду-то, поди, - стараясь не встречаться взглядом с Захаркой, молвил дядя Андрей, забирая ведро. – Сейчас свеженькой вам принесу, - и он добавил невесть зачем, - остолопы.
И вот что странно: в его голосе Захару даже почудилось что-то похожее на нежность. Решив, что ежели и было где-то там тёплое чувство, то относится оно лишь к брательнику, он первым попавшимся под руку совком подобрал разбросанные в углу нечистоты обратно в поганое ведро, и выставил то за оставленную хозяином открытую дверь.
Шапошников, вернувшись, сердито брякнул полным чистой воды ведром:
- Мог бы и сам за собой дерьмо вынести: дверь-то отворена, - проворчал он. – Да сиди ты, зараза! – махнул он рукой, и в сердцах хлопнул дверью.

И, ежели Захарка лишь тихо, про себя, злорадствовал, то дяде Андрею его новая участь надсмотрщика явно не понравилась: и это что, ему, мещанину, уважаемому человеку, теперь поганое ведро за этими сопляками выносить?! С ложечки их, безмозглых, кормить? Нет уж: такого Шапошников долго точно не вынесет. Да и работать тогда когда?! Здесь товар на нижегородскую ярмарку(19)  пора собирать, должников обходить, да с поставщиками встречаться, а ему вместо этого – с этими сопляками цацкаться?!
Нет, надо срочно их как-то сводить, только вот как? А да шут его знает! Плюнув на подслушивание, хозяин, не глядя, в раздражении закинул поганое ведро в избушку, и потопал домой кушать. Отчего-то, когда он нервничал, ему вечно хотелось есть. А в данном случае – чтобы непременно с чарочкой.

Промеж тем дела в рыбацкой избушке шли своим чередом: помыв необъятную спину своему непутёвому братцу, Захар накрыл её своей рубахой, и ему было совершенно безразлично, что такая дорогая вещь всё-таки от крови попортится. Во-первых, она и не его даже вовсе, а хозяйская, да и авось, оттого у Фомы память крепче окажется.
Вздохнув, юноша огляделся: что ни говори, а коли Фомка спать теперь будет на лавке, то ему, Захару, придётся обустраивать себе место на полу. Безжалостно сгрудив снасти в другом углу, почти под образом Первозванного, он окатил из ведра испоганенный земляной пол и, постелив на него палатку, набросал поверх тулупы и пару валенок под голову. Ежели что, почивать ему будет и сухо, и мягко. Да и не замёрзнет, коли вдруг похолодает.

Расположившись поудобнее на вновь созданном ложе, он скрестил на животе руки, стараясь ни о чём не думать. Слега раздражает, конечно, запах нечистот из угла, да невнятное бормотание брата, но да ничего, потерпим. Смежив веки, Захарка рассеянно пожалел, что нельзя столь же просто заткнуть ни уши, ни нос, и погрузился в дрёму, даже не подозревая, насколько тяжело у Фомы на душе.
Неведомо ему было, что у таких-то вот на вид неуклюжих здоровяков чувства и страсти порой, единожды перелившись через край, уже неподвластны своему хозяину, и не иссякнут, покуда на донышке души остаётся хоть капля стремлений. А страсти в сердце Фомы разыгрывались и на самом деле нешуточные: «Как же я так мог?! Что это было со мною?! Что за наваждение случилось такое? Да, берёзовскому, или там городскому парню морду набить – это святое, но брата, что к тебе за помощью пришёл?! Господи, что же это со мной такое? Неужто гореть ему отныне в геенне огненной? Ой, и до чего же страшны и безобразны грехи мои!».   
- Захарушко! Захарушка, братец мой милый! – проснулся Захар не столько от жалостливого голоса, сколько от щекотки.
Разглядев наконец в сумерках, что кто-то целует ему ноги, он испуганно подтянул под себя ступни:
- Ты это чего?! Ты кто?!
- Это я, Фома! -  неспешно подбиралось к нему по полу что-то белёсое и большое. – Братец твой окаянный! Ты уж прости меня за всё, Захарушка!

Выдохнув с облегчением, и не сводя взгляда с рыдающего на полу брата, Захар поднялся на ноги и в замешательстве прислонился к стенке. Ох, как не нравилось ему происходящее! Или, напротив, было приятно и радостно? Ведь брат-то, несомненно, на самом деле раскаивается. Наверное, скажи ему сейчас повеситься, дураку, - так и повесится же. И что это означает? То-то и оно, что ничего. Вернее, означает это одно, и о том свидетель ему – чувство радости и сочувствия, что такой ответной теплотой наполняют и тело, и душу.
Вдруг осознав, что он больше не ненавидит Фому, даже напротив – даже немного жалеет его, Захар вернулся на свою лежанку и осторожно обнял за плечо плачущего брата:
- Спина-то как? Шибко болит?
- Ду…душа болит, Захарушка! – захлёбываясь в слезах, уткнулся ему носом в грудь Фома. – Бес меня попутал, грешного! Гордыня всё! Гордыня и зависть, - пытался он впотьмах встретиться взглядом с братом, накрепко вцепившись в его плечи. – Ведь простишь? Простишь, да?

- Не искушай, - оторвавшись от него, рывком поднялся на ноги Захар. – Гордыню хочешь во мне разжечь? Какое я имею право прощать?! А ну, встань!  И в глаза мне гляди, брат Фома! Я тебе что – Господь?!  Я-то, конечно, здесь тебя прощу, а там – лишь Бог простит. Уяснил? Ну-ну, не серчай тоже. Давай вон, присядь. Помолчим, да помолимся, хорошо? Правда, не серчай: устал я тут у вас. Нового вон…
- Чего – нового? – не выждав повисшего в воздухе молчания, не поднимая глаз, несмело прошептал Фома.
- Нового? Так у вас всё тут новое, - кинул взгляд на окошко Захар, - вон, всего недавно день был, а солнышка-то уже и не видать. Проспали день, выходит. У нас такого не случалось.
- У вас – это в скиту, чтоль?
- В скиту. В нём, родимом, - вновь замолк юноша, с улыбкой вспоминая ставшими уже такими далёкими, и словно бы не своими, годы. -  Там ведь как? Там или ты работаешь, или тебя бьют. Больше и занятиев-то нет никаких.
- А поспать, или помолиться там? -  немного осмелев, спросил Фома.
- Помолиться, говоришь? – и Захар перекрестился. – Молитва – дело хорошее. Но когда её вместо деда на службе читаешь, то  это уже работа. Если же плохо читаешь – то обратно бьют.

Посопев, молодой Шапошников не нашёл ничего лучше, нежели чем уточнить:
- А сны тогда как? Или вы вовсе не отдыхаете?
- А то как же: отдыхаем, - незримо ухмыльнулся Захарка. – Только вот все сны или о работе, или же о побоях, -  счёл он нужным ограничиться этими снами, не выдавая самые заветные – о голой Марфуше. - Как тебе такие сны?  Ну, а коли не по нраву, то давай помолимся, да укладываться. Нам же поужинать не приносили? Вот и славно: на голодный желудок, оно даже лучше молится.
После непродолжительной, сложившейся в один голос, вечерней молитвы, Фома пытался было поменяться спальными местами, но Захар его остановил:
- Сызнова с бесами балуешься?! То меня, вишь ли, искушал, а теперь и за себя принялся?! – сами собой вырвались у него дедовы слова.
- Ты чего это? – оставил взбивать подушку Фома, в недоумении оглянувшись.
- Уничижение хуже гордыни, - лёг на своё самодельное ложе Захарка, - Ведь хотел унизиться передо мной, нет? Вот и замаливай сей грех теперь. Ложись на живот, укрывайся рубахой, и спи. Тебя на полу просквозить может, а я здесь под тулупчиком ни за что не простыну. Спи, брат.

Юноша ещё долго ворочался, но сон так и не приходил. Быть может оттого, что брательник тоже явно не спит, да то и дело, побуркивая тихонько, шебуршит, или же от собственных спутанных мыслей, - неведомо. Помолившись про себя ещё один раз, он решил во что бы то ни стало заставить себя спать, но не тут-то было:
- Хоть подушку-то себе забери! – услышал он жалобный голос с лежанки. – Ни к чему мне эта подушка. Дышать не даёт.
Захарка, хохотнув про себя, подошёл к изголовью скамьи, и охотно поменял брату подушку на валенок:
- Так тебе лучше? Даёт дышать? Ну, тогда нюхай. Чудо, как рыбкой пахнет - хоть уху из него вари.  Все кошки сбегутся, верно?

Не дождавшись ответа, Захарка вновь почувствовал, что его гложет совесть. Ведь всего-то навсего пошутить и хотел, а выходит, что обидел. И что его вечно за язык тянет? Бросив злосчастную подушку, он лёг, пытаясь ежели не уснуть, то хотя бы – обстоятельно обдумать всё, что с ним случилось в последнее время.
Итак, Фома сегодня превратился из злейшего врага в… нет, даже не друга, вот какая закавыка-то. Неужто в рабы, в слуги метит бедолага? Ох, и навидался же таких в скиту Захарка. Ноги, вон как сегодня братец, целовать тебе готовы, да любые побои терпеть, а в глазах у них – огонь лютый! И чем больше унижается человек, тем он становится страшней. Да что там человек! И не человек то вовсе уже становится, а… демон, что ли?
Да и не в этом, не в бесовстве, одно лишь дело.  Ежели ещё утром Захар мечтал себе иметь брата средством и даже игрушкой, то теперь, после его раскаяния, всякое такое желание напрочь отпало. Увидел он воочию, что они – братья, и этим всё сказано. И по крови, и во Христе. Отныне - всё пополам. Кроме правды, разумеется: правда – она, как говаривал дед, у каждого своя. 

Листъ 16.

Ещё не пропели первые петухи, как юношей разбудило назойливое постукивание в дверь:
- Фомушка! Фомушка, ты здесь? Фомушка, отзовись! – раз за разом, всё настойчивее и жалостнее шептала за дверью женщина. – Матушка тебе молочка принесла, только из-под коровки. Фомушка, ты здесь? Отзовись! Я знаю, что ты здесь!
Света почти незаходящего июньского солнышка вполне хватало на то, чтобы братья смогли встретиться взглядами. И, если Захарка всем своим видом и жестами рук показывал, что здесь никого нет, и быть не может, то Фома это воспринял по-своему:
- Здесь я, - буркнул он, опасливо поглядывая на соузника.
- Так я сейчас отворю! – защебетала Дарья за дверью. – Ох ты, Господи! Кровинушка ты моя! – заслышался лязг железа.
- Мам, тебе нельзя! – вскочив с лежака, схватился за дверную ручку Фома. – Отец сказал, что проклянёт!

Юноши ещё некоторое время прислушивались к звукам снаружи, но ничего внятного, кроме всхлипываний и обычных бабских причитаний насчёт «бедняжечек» и  «сиротинушек» не последовало. Однако успокоились они рано: видимо, Дарья, отчаявшись в стремлении во что бы то ни стало проникнуть в избушку, дабы накормить сыночка, а заодним потешить собственное любопытство, решила прекратить пустые воздыхания. Да и, Боже упаси, муженёк вот-вот проснётся, а тогда…
- Ноченьку ведь всю не спала я, Фомушка! Изнылася вся душенька моя. – всхлипывая, шептала она. – Слыхала я вчерась, как ты кричал, так сердечко и разрывалося всё! Как ты там, Фомушка? Почему нельзя к тебе? Изуродовал, изверг? С чужаком напару били, да? Ох, да не молчи же ты! Ответь матери-то! Фооомушкаа…! 

Ни Захару, ни Фоме в голову никак не приходило, что можно ей ответить, и потому они просто ждали: один – по-прежнему придерживая изнутри дверь, другой же – стоя рядом с косяком и прижавшись спиной к стене, словно бы пытаясь в неё врасти.
- Фомушка, а пришлый-то тоже там? С тобой? На цепи тебя держит? – вновь горячо запричитала Дарья. – Так скажи ему, что молочко… Или дрыхнет он? Я же даже глядеть на него, ирода, не буду, мы по-скорому: попьёшь свеженького, и всё. Фомушка! – и в дверь снова застучали.
- Скажи ей, что сейчас отца крикнешь, – пришла спасительная мысль в голову Захарке. – В полный голос говори: тебе-то с чего от бати таиться. Про проклятие, ну! Хорошо же придумал, - шептал он на ухо брату.
Как и ожидалось, угроза сына на мать подействовала: постукивания и уговоры немедленно прекратились, а затем послышались быстро удаляющиеся шаги, сопровождаемые всхлипами и вздохами.
- Ну что, попили молочка?  - отчего-то разобрал Захарку смех. – С пенкой! Ох, как попили! Аж пучит!

Фома в ответ лишь вздохнул, отводя глаза в сторону. Ему, в отличие от брата, было совсем не смешно: мало того, что не ужинал, так и завтрак батя ещё неизвестно, когда принесёт. Неужто только после заутрени? А может, он и вовсе их раз в день кормить будет, что тогда?  Жить-то как?
Но – нет! Доколе брат терпит, и он, Фома, терпеть будет. Знай нас,  Шапошниковых! Тем не менее, усевшись на лежак, он никак не мог отвести взгляда от заветного гвоздя в стене: ведь стоит его только потянуть, и – свобода. Правда, обратно его вставлять потом замучаешься, а чтобы без помощи извне, да незаметно – и вовсе несбыточно. Хитрую механику батя придумал, ничего не скажешь.

- Об этом думаешь? – подошёл к двери Захар, наклонившись над шляпкой гвоздя. – Пятивершковый, да? А за что он там цепляет?
- Вытащи – увидишь, - не хотелось Фоме признаваться, что внутреннего устройства секрета он не знает. – Только обратно потом не вставишь. Не трожь лучше. Делать-то что будем, братец?
- Как это: чего делать? Да покуда солнце толком не взошло, спать будем, а затем, вон, книгу читать станем! – и Захарка без лишних слов завалился обратно под тулупчики, разве что глаза от всё разгорающегося света краем палатки прикрыл.
Фома с завистью посмотрел на брата, и на всякий случай осторожно потрогал вздувшуюся от розог спину. Не обнаружив на ладони крови, он даже разочаровался: очень уж захотелось ему почувствовать себя страдальцем. А тут, выходит, даже крови нет. И жалеть его, получается, не за что. Выпороли, дескать, и выпороли. И – никакого тебе сострадания.

Не успели братья досмотреть третий сон, как отзвонили колокола молельного дома, и в избушку тяжело ввалился сам хозяин, держа в руках тяжёлый чугунок. Бухнув им об стол, он достал из кармана деревянные ложки, а из-за пазухи – добрую буханку хлеба.
- Всё в молчанку играете? – строго посмотрел он на молодёжь. – Понятно: даже хлеб для себя преломить не можете, гордынники. Да молчи ты, Захарка! Опять наговоришь всякого про «возлюби» и прочее послушание. Фома, отвечай ты!
Юноша, неуклюже поднявшись с лежанки, робко взглянул на Захара, и только потом поклонился бате:
- Грешен я, отец. Благодарствую за  науку. Всё понял я. И ты, брат, меня тоже прости, - поклонился он уже Захарке. – Отныне, брат, стану тебя считать первым после отца, и во всём тебя слушать.
И, если последние слова сына Шапошникову явно не понравились, то общий смысл сказанного успокоил. А то, что Фомка якобы будет слушать своего братца во всём – так это вилами на воде писано. Зная скуповатость и гордыню сына, он был уверен: ежели что пойдёт не так, юнцов завсегда можно сызнова рассорить. Плёвое дело.
- Теперь говори ты, - кивнул Андрей племяннику.

Тот, как и брат, поклонился, невольно кося взглядом на накрытый платом чугонок, что свом запахом буквально сводил его с ума:
- И я также благодарен тебе за науку, дядюшка Андрей. Озлобился я в гордыне своей, и вёл себя предерзко. Себя лучше брата своего посчитал, охальник. Прости меня, брат Фома, - и братья сызнова обменялись земными поклонами.
- Так пожмите же тогда друг дружке руки-то наконец, порадуйте меня, старика! - Воскликнул Шапошников, широко улыбаясь.
Увидев же, что юноши не только жмут руки, но ещё и не преминули трижды облобызаться, хозяин и вовсе растрогался:
- Вот и молодцы! Ах вы, мои хорошие! А ну, к столу! – и он сам присел на лавку, доставая третью ложку. – Я же тоже голодный. Покормите страдальца?

Прочитав молитву, все дружно принялись за наваристые щи. Ах, какие же щи готовила Дарья! Не тяп-ляп, да кое-как, а со всей душою готовила хозяюшка свои блюда. А уж щи, так те и вовсе получалось у неё отменно. И, как не старались её товарки узнать секрет такой вкуснятины, однова у них получалось всё не так, - ни запаху тебе того, ни вкуса.
Да, вроде бы всё как обычно: квашеная капустка, морковка, белые грибы, добрая мозговая косточка с мясом, лучок – чесночок, да приправки, но всё это у соседок выходило нечто отличное, нежели чем у Дарьи, сколько та не рассказывала подружкам, что нужно делать.
Секрет же таких чудесных превращений простых продуктов в царские щи был прост: Дарью учила её беззубая бабушка, которая поговорку про то, что «большому куску и рот радуется» воспринимала, как личное оскорбление и, напротив, утверждала, что в одной ложке должно содержаться сразу всё, что попало в чугунок.
Далее, квашеную капустку Дарья тушила не абы как, уже на сальце и  в прожаренном до янтарной слезы лучке, перемешанным с мелко нарубленной морковью. Да и белые грибочки у неё были не сушёные, а мороженные, с ледничка. Остальное зависело лишь от любящего сердца и доброй русской печи, вот и весь секрет.
Правда, завистливые соседки поварское искусство Дарьи всё же предпочитали списывать на то, что она-де, добавляет для сладости в супы чёртово земляное яблоко, именуемое картофелем, но даже и с этим бесовским фруктом у них ничего не получалось.

Листъ 17.

Меж тем Шапошников внимательно присматривался, как братья кушают. Фома, как обычно, ел жадно, черпая из чугунка самую гущу, ничуть не жалея, что с ложки вовсю капает на стол. Захарка же, в противоположность сыну, ел степенно и бережно, зачерпывал только поверху, а под ложкой держал ломоть хлеба. Немного подумав, хозяин облизал свою ложку, и с силой влупил ей по лбу сына:
- У брата учись, - равнодушно ответил он на изумленный взгляд Фомы. – Пошто мясо вперёд всех хапаешь? Когда скажу, тогда за мясцо и приметесь. И не капай ты на стол, тюря!  Хлебушком понизу придерживай, хлебушком!

Покончив в полном молчании со щами, родственники нестройно и отдуваясь, прочли благодарственную молитву, но после слов «не лиши нас и небеснаго Твоего царствия(20) » на непривыкшего к изобильному столу Захарку вдруг напала лютая икота. Он всё икал и икал, глядя испуганно-недоумевающими вытаращенными глазами на Шапошникова, и никак не мог остановиться. Первым начал подхихикивать Фома, после него залился раскатистым басовитым хохотом хозяин, а вскоре к ним присоединился и сам виновник веселья, разве что смех у него выходил какой-то козлиный, блеющий, то и дело прерывающийся утробными спазмами.
Его пытались было отпоить водой, но – увы! – это вызывало только учащающиеся приступы, и совсем уж непристойный, захлёбывающийся смех у остальных.
Как водится, смех всё-таки наконец победил невзгоду, и через несколько минут троица задышала свободно, размазывая слёзы по щекам.
- Ох, и распотешил ты меня, племянничек, - судорожно выдохнул хозяин, держась за сердце. - Теперь до вечера живот будет болеть. Ну да то ничего: зато брюхо знатно растрёс. Благодарствую, - и он откинулся на лавке, с улыбкой разглядывая бывшего скитника. – А вот скажи, Захар: ты и вправду хороший писец? Честно говори: я же проверю. 
- Не жаловались, - скромно потупился юноша.
- Ну-ну, - и Шапошников поднялся на ноги, забирая со стола чугунок. – Сейчас принесу тебе кое-что, там и посмотрим, что с тобою делать. И чтобы мне из избы – ни ногой! – наказал он уже снаружи, притворяя ногой дверь.

Вернувшись вскорости, он расставил на столе писчие принадлежности и положил рядом большую кожаную папку. Подмигнув Захарке, он раскрыл её и, протянув тому чистые листы, нахмурился, разглядывая исписанные бисерным почерком бумаги. Наконец, выбрав среди прочих нужную, он небрежно сунул её юноше:
- Это – черновик моего прошения к главному лесничему. Лес у него прошу. Перепиши слово в слово, но чтоб – красиво, да с завитками!
- То мы – с превеликой радостью! – аж вскочив на ноги, вцепился в лист Захар, предвкушая, какое мастерство он сейчас покажет своему дядюшке и братцу. Пущай тот тоже учится, да завидует!
Но: как Захарка вскочил, так и сел. Он недоумённо вглядывался в закорючки, которыми был исписан лист, и никак не мог взять в толк: это что – письмо, или ребёнок какой баловался?! Не единой же знакомой буковицы!
«Или это сейчас в городах так пишут?! - онемели у него от предчувствия непоправимой беды губы. – Что же делать-то?! Что делать?!». Стараясь ничем не выдавать охвативший его ужас, юноша положил лист на стол, пытаясь понять, что какая закорючка означает. К его превеликому разочарованию, среди всех этих почеркушек хоть чем-то сходных с настоящими буквами он выявил едва ли треть, но решил не сдаваться.

Закусив губу, он взглянул в глаза Шапошникова, обмакнул перо в чернильницу, и принялся слепо переносить невнятный рисунок с листа на лист, добавляя лишь более вычурные завитки там, где в оригинале были намёки на них. Когда он дорисовывал вторую строку, на лист черновика легла рука хозяина:
- Ты что это, дорогой мой племяш, делаешь-то? – спросил тот мягким голосом, но в этой мягкости чувствовалась буря. -  Чего творишь? Ты хоть читать-то умеешь? Понимаешь, чего пишешь?!
Захарка умоляющими глазами посмотрел на Шапошникова. Ему было дурно, вся избушка кружилась перед глазами, и даже более того – ему казалось, что душа его прямо сейчас отлетает куда-то туда, в небеса. А мир – он рушится, он уходит из-под ног, и тоже кружится, кружится…
- Не понимаю, - поникнув, прошептал Захар, и беспомощно заплакал. – У вас всё по-другомууу…

Шапошников молча и даже с болью в душе смотрел на плачущего юнца, и ему было всё ясно. Ясно, как Божий свет: малец никогда в жизни не видел скорописи. Одни только лишь печатные буковицы, да вязь древнюю. Быть может, в том Захарка и на самом деле мастер, но здесь… Выходит, даже за самого мало-мальского писца его выдать не удастся, а жаль. Такая славная игра могла случиться! Ведь заиметь своего человечка в горной управе – это тебе не фунт изюма. А коли он с годами, да выслужится?! Это же и вовсе – сущий клад!
Но – не вышло. Пропало всё: и свой человечек в Екатеринбурге, и Меджеровское золото. Ведь коли юнец не врёт, то все нити к нему – там, в городе. Эх, какая затея провалилась! Придётся его куда-нибудь обратно в скит отправлять, пущай дальше там себе своими буковицами тешится.
- Всё ясно! – прихлопнул по столу ладонями хозяин, поднимаясь из-за стола. – Не знаешь скорописи. Забыли. Найдём тебе другое занятие.

- Я справлюсь! Я выучу! – вслед за ним вскочил юноша, суетливо хватая Шапошникова за рукав. – Дядюшка! Не казните! Вы увидите: я всё смогу! Лучше всех смогу! Верьте!
- Тебе?! - усмехнулся Андрей. – В школах скорописи по два года учат, Захарушка. Вот так-то. А я два года ждать не могу.
- Я за две недели выучу! – пылая взглядом, уже намертво, клещом, вцепился в него Захар. – Проверь меня, дядюшка! А не сдюжу – так хоть на рудник, я на всё согласный!
Не устояв перед такой яростью чувств, Шапошников мотнул головой:
- У тебя – неделя. И у тебя – Фома. Почерк у него дрянной, но основам он тебя научит. Коли поймёшь суть, сможешь постичь и остальное. Буду проверять самолично вас каждый вечер. Всё. Черновики, чистую бумагу и прочее я вам оставляю. С Богом, братцы! – и он, вышедши из избы, ещё раз оглянулся на Захарку. – Твоя судьба в твоих руках. Дерзай.

Листъ 18.

Нет особой нужды быть провидцем, чтобы предсказать, что уже на четвёртый день обучения Захар не только освоил манеру городского письма, но и начал вовсю в нём упражняться, дорисовывая там, где ему это казалось уместным, изящные завитки собственного изобретения. За ненужные дядька его ругал, безжалостно их вычёркивая, уместные же – оставлял, хоть отнюдь и не хвалил. Впрочем,  юному переписчику слова похвалы были отнюдь не нужны: он явственно читал в глазах Шапошникова радостное изумление, что было для него дороже всяческих слов.
Хуже всего переживал происходящее Фома: он только-только начал входить во вкус наставничества, как вскоре случилось непоправимое: ученик играючи превзошёл своего учителя. Разумеется, он сперва искренне переживал за Захарку, да и теперь был почти рад его успехам, но… нельзя же так быстро-то! Неужто получается, что он, Фома, больше ни брату, ни отцу, больше не нужен? Самым же обидным было то, что ни тот, ни другой, его переживаний вовсе не замечали, и разговаривали теперь лишь промеж собой. А то, что Захарка каждый вечер благодарит его за помощь, так оно уже приелось, и даже выглядит издевательством. Беда…

У Шапошникова же старшего беда была другая: да, он убедился, что из юнца можно сделать первоклассного переписчика, но когда из копииста выйдет толк? Да и в копиистах служат почти что совсем дети, лет с двенадцати, а к пятнадцати – уже унтер-офицерские звания получают. Причём – не только сынки горных чиновников, но и некоторых мастеровых, вроде того же Брусницына(21) .  То-то и оно! А Захарке, выходит, осьмнадцатый, и он еще – никто.
Да, можно попытаться выдать его за того сгинувшего в тайге пятнадцатилетнего сопляка  с Алтая, о бумагах которого давеча толковал брат Василий, но каков риск! Тот-то был настоящим унтер-шихтмейстером(22) , следовательно – ведал все правила переписки, да и горные законы, поди, знал назубок, а этот писаришка что может? Вот-вот: только загогулинкам своим радоваться и способен. Но всё-таки стоит решиться, и научить Захарку хотя бы правилам документооборота, а с законодательством, глядишь, и брат подсобит. А то где его тут, в Шарташе, достанешь? 

На следующий день в рыбацкую избушку пришла беда. Причём – пришла без стука, поскольку принёс её сам Шапошников:
- Нате вам подарочек, - поставил он возле стола здоровенную суму. – Здесь – всё дело о разграничении Шарташских и Березовских дач(23) , от начала и до конца. Едва старосту уговорил, чтобы под расписку выдал. Понял, Фома? – и, когда тот захлопал на отца непонимающими глазами, пояснил. – Сказал, что ты мечтаешь настоящим прикащиком стать, и все бумажные тонкости разуметь, ясно тебе? Вот так-то! Так что учитесь вместе. Поесть я вам принесу вечером, а сейчас запру. Покуда не разберётесь – кормить буду впроголодь. Срок – неделя. С Богом.

Легко сказать – «С Богом»! С натугой подняв суму с бумагами на лежанку, Захар потеснил братца, и принялся разглядывать принесённое. Поняв вскоре, что начинать читать с первой попавшейся книги – дело пустое, он начал раскладывать их по сроку написания, благо, на обложке каждой из них было указано, к какому году она относится. Заняв документами весь стол и половину лежанки, Захарка, храбрясь, подморгнул брату:
- Ништо! Справимся, - и не увидел в глазах того даже малой толики уверенности.
Махнув мысленно рукой на Фому, юноша обозвал того про себя «Фомушкой», и принялся за дело.

Господи, сколько же раз он проклял себя за то, что посмел легкомысленно надеяться на то, что во всём разберётся! По-русски, дескать, писано ему! По-русски оно может, и по-русски, но отчего же так непонятно-то?!  Ведь порою читаешь первый лист, за ним второй, вот уже и третья страница открылась, и – всё сплошняком, без точек и запятых. И разгадать, где, и кто, и кого о чём просит, да в чём суть сего послания  – и семи пядей во лбу не хватит. А тут – ещё какие-то там оберберггешворены, унтерпохштейгеры, да вальдмейстеры(24) , - поди, разбери. Спасибо Фоме, хоть он поясняет, что это за звери такие.
 Оказывается, что всё это – люди, причём – горного ведомства. А слова эти премерзкие означают, кто чем занимается, и в каком он чине. И по-русски «берггешворен» - это попросту горный управитель. А «обер» в переводе с немецкого - «сверху», или «главный». «Унтер» - это когда снизу, под землёй, и младший. Неважно, потом разберёмся. Да, и ещё: «вальд» - это «лес», и из этого следует, что человек тот за лесами смотрит. «И к чему такая канитель? – морщился от этих слов, словно бы от зубной боли, Захарка. – Ну, назвали бы лесничим или же горняком, и всем стало бы понятно».   
Но то беда была ещё малая: его попросту пугали документы, которые начинались словами «По Указу Его Императорского Величества». Неужто сам царь эти бумаги писал?! Вон и подпись «Александр» внизу стоит. Когда он на второй день спросил об этом дядьку, тот лишь напару с Фомой обидно расхохотался, позже пояснив, что у нас на Урале-де, каждый большой начальник – царь и самодержец.

К сожалению, более ничего полезного хозяин своему племяннику не объяснял. Мало того: как только Захарка принимался задавать ему вопросы, дядюшка вечно начинал куда-то торопиться, и поспешно уходил, пряча глаза. А из этого следовало лишь одно: он попросту не знает, что ответить. Надо до всего доходить самому, своим умом. Только бы вот взять где-нибудь ещё его…
И Захар, почти на зная сна, при свечах продолжал читать эти бесчисленные документы, что, переплетаясь, перетекали одно в другое, перемежаясь, словно на реке неведомыми порогами, ссылками на Указы и законы, постановления и распоряжения, артикулы и… И всё это – под нумерами, с пунктами, параграфами и прочими иноземными словами. И Фома, что уже давно переместился спать на палатку, освободив Захару место за столом – подмога слабая.
Да, он знал, что всем Уралом правит Начальник Екатеринбургских заводов со своей Главной конторой, над ним – Главный Начальник в губернской  Перми, затем уже следует Департамент Горных и Соляных дел, что в Санкт-Петербурге, ещё выше – Министр финансов, а потом уже и знать необязательно. Сенат там где-то ещё, дескать, да царь, - вот и всё.
А вот что за Департаменты такие у Начальника екатеринбургских заводов, а в этих департаментах – ещё и столы, и чем все они занимаются – тёмный лес. Да что там! В лесу – оно куда как лучше: среди лесов хоть днём ясно бывает, а в этой бумажной чехарде, в которой сейчас приходится копаться – лишь малые отблески света.

Листъ 19.
 
Исписав вопросами к вечеру последнего дня отведённой ему для изучения дел седмицы три листа, Захар приготовился давать отчет дяде Андрею. Его беспокойное состояние передалось даже Фоме, который все эти дни только и делал, что ел, спал, нехотя отвечал на Захаркины вопросы, да от скуки  поглядывал в окошко, злорадно наблюдая, как неугомонное начальство золотых промыслов тщетно принуждает по уши грязных работяг продолжать осушать Шарташ.
И только теперь, под грозным взглядом отца, Фома понял, что это недельное испытание было не только и не столько для Захарки, но в первую голову и для него самого, как первого наследника рода Шапошниковых. А ему, Фоме, и ответить-то на батино требование «рассказывайте»  выходит, нечего. Брательник хоть вон, листочки свои с вопросами приуготовил для отчёта, а он в этой груде бумаг и вовсе ничего не понял. Может, стоит прямо сейчас признаться отцу, что не его это предназначение – в бумагах ковыряться? Ну, сгоряча побьёт, конечно, куда же без этого… Зато потом, глядишь, и простит, а?
 
- Я готов, - опередив уже готовое сорваться с губ покаяние брата, поднялся со своего места Захар. – Прости, дядюшка, что по убогости своей не всё понял, - поклонился он, подавая список своих вопросов Шапошникову. – Здесь я указал на то, что мне непонятно. Теперь о том, что уразумел, - и юноша, вздохнув всей грудью, прикрыл глаза, сосредотачиваясь. – Итак: всё началось с того, что когда восемьдесят пять лет назад казна основала Берёзовский завод, и власти принялись межевать землю, верно? Через три года, как Марков(25)  золото нашёл, правильно?
- Ты память Дорофея-то зазря не трожь, - сердито махнул на него хозяин. – И без тебя… Да и к чему ты это тут начал?! Я с тебя что, истории спрашиваю? Ты мне суть скажи: с какой бумажки берёт начало каждое дело, куда эта бумаженция идёт, кто её читает, кто на неё отвечает, да… чего тебе непонятного-то?! Как вся эта бумажная канитель ихняя устроена, рассказывай!
- Слушаюсь, дядюшка, - склонил голову Захар.

До самого захода солнца Шапошников выслушивал россказни племянника о сути таинства превращения одной-единственной бумаги во многие тома, искренне пытался уловить смысл самого продвижения документов от одного чиновника к другому, порой даже перебивал рассказчика односложным «Зачем?», вновь и вновь удивляясь, что племяш с охотою перечисляет ему фамилии, даты и какие-то там резолюции.
«Неужто юнец и взаправду знает толк в том, что говорит? – бессмысленно водя по столу пальцем, недоумевал он. – Ишь, как горячится-то. То одну книгу ему в нос тычет, то другую. «Смотри, дескать, дядюшка дорогой, какая хитрость в этих бумагах сокрыта! А я, Захар, мол, её раскрыл!». Дурень хвастливый. Мало учили, видать».

- Темнеет, - бросив взгляд на узкое окошко, лениво поднялся с лавки Шапошников, разминая спину. – На боковую пора. Это ваше дело – молодое, а мне бы в самый раз. Да всё некогда, некогда… Фома, бери топор, и пошли. А ты, Захарка, понесёшь лопату. Пошли, - и он, отворив настежь двери, склонил набок голову, с усмешкой поглядывая на братьев.
Первым, отыскав в углу топор, на воздух выбрался Фома, с содроганием души поглядывая на невесть чему улыбающегося батю.
- Ишь, как вызвездило-то! – воззрился тот на небо. – И – лунаааа… как оладушка, да? Или она тебе больше ватрушкой кажется? Да, наверное, ватрушкой. Вот когда её, творожную, яичком смазывают - так чистой луной из печки выходит! Так и светится она. А? Захар! Где ты там? Выйди, полюбуйся хоть чуток!

Бедному Захарке было не до луны, и не до любований: он весь был захвачен мыслью, что его прямо сейчас начнут убивать. Топориком зарубят, на бережку лопатой могилку выроют, и – всё.  А может, даже его самого свою могилку копать и заставят? Недаром же ему лопату нести поручили? Неужто это - совсем всё?! А может, попробовать отбиться? Отмахаться лопатой, и сбежать?
Однако последние дядюшкины слова про «хоть чуток» совершенно лишили юношу воли, и он, прихватив лопату, на негнущихся от страха ногах перешагнул через порог избушки, с тоской взирая на чернеющий под яркой луной обнажившийся торфяной берег Шарташа. Захар словно бы гадал про себя, переводя взгляд с одной отмели на другую: «Здесь? Или же здесь его закопают? Или же – там? Да и… какая разница? Хотелось бы, конечно, возле того вон приметного кустика, но – какая разница?».

- Хорош любоваться, - толкнул его в бок Шапошников. – За дело пора приниматься. А дело у нас с тобой одно, разлюбезный мой племяш, верно? – и он цепко обнял Захарку за плечо, поворачивая его чуть ли нос к собственному носу. – Одно? Догадываешься, зачем ты лопатку взял? Нет? А кто мне про золотишко говорил? Так и веди нас к нему, - подтолкнул Андрей юношу в спину. -  Теперича никто нас не увидит, все спят. Будь покоен. Пройдем сперва округ огородами, а потом уже сам веди. Шагай!
Захар сперва до безумия обрадовался, что его не станут убивать тотчас же, но затем, после очередного тычка в спину, осознал: это – не отмена казни, а лишь её отсрочка. Его же непременно убьют там, где сокрыто золото. Или – не там… да-да, и снова, и сызнова – нету разницы.
Так, подшептывая в бессознательном бреду это самое «нету разницы» он в сопровождении двух безжалостных и немилосердных провожатых незаметно для себя очутился на той самой полянке, возле которой захоронил принесённое уж, верно, тысячу лет назад, сокровище из скита. Да-да, именно что «сокровище», поскольку платить за него придётся кровью. Одно сокровище, что дедово, с золотом большим и настоящим – слева, а его, Захаркино, что с образком – вон там, за теми кустами, что так красиво листиками своими трепещут. Чему они радуются, глупые?

Не раздумывая,  юноша свернул к глупым кустам: там было как-то теплее. Для души теплее: там был образок, и на него дадут помолиться напоследок. Других соображений, кроме как предчувствия последствий скорой смерти, у него не было. Не было ни корысти скрыть дедово золото, ни попытки откупиться или же убежать – ничего подобного. Даже про лопату на плече, и про ту забыл. Он просто шёл умирать. Умирать, но хотелось бы ещё и помолиться. Хоть чуток, но перед Всевышним грехи свои замолить.
- Вот здесь, под корнем, оно и есть, -  указал он рукой на схрон.
- Так выкапывай! – азартно прикрикнул Шапошников.
Всё ещё не осмеливаясь спросить у дяди, зачем он брал с собой лопату, Захарка запустил под корневище руку, нащупал там свой свёрток, и без слов протянул его Шапошникову.

Андрей, недоверчиво взвесив в руке находку, хмыкнул, и принялся осторожно разматывать тряпицу. К его превеликому изумлению, внутри оказался лишь медный складешок и малый бумажный тулёчек(26) .
- Это что такое? – поднял он взгляд на племянника.
- Золото, - упавшим голосом произнёс юноша. – Каюсь: не всё золото, что намыл, деду отдавал. Это вот – себе припрятал. Бери, дядюшка: тебе нужнее.
- Это – золото?! – вдруг расхохотался Шапошников во всё горло. – Вот это вот – золото?! Ты что, сдурел, или меня за дурака держишь? Где обещанное золото? Настоящее, большое золото, что со скита нёс?
- В скиту и осталось, наверное, -  едва слышно прошептал в ответ Захарка. – Дед, он всегда у себя всё золото держал, никому не доверял…
Плюнув, Шапошников потряс перед носом Захарки кулаком, от души выругался, всучив ему обратно свёрток, и добавил:
- Смотри у меня, тля безмозглая: ежели и там обманешь – лучше бы тебе вовсе не родиться! - и он решительно пошагал, сжимая кулаки, в сторону посёлка.

Захар смотрел в его широкую удаляющуюся спину и недоумевал: это что же означает, что убивать его не станут? Странно. И даже – немного обидно. Зря, выходит, переживал. Обернувшись на брата, он увидел, что тот сидит прямо на земле и невесть над чем беззвучно смеётся.
- Ты это чего? – присел рядом с ним Захарка.
- Хууу! – подхихикивая, простонал Фома, отнимая от лица ладонь. – Впервой вижу, чтобы у бати такая глупая рожа была! Зо-зо-ло-то! А где оно, золото?! Ха-ха-ха!
- Так вот же оно, - протянул ему свой схрон Захар.
- Да убери ты эту дрянь к лешему! – и Фома, держась от смеха за живот, завалился на бок. – Перестань смешить, и так уже невмоготу. Принёс тут, ха-ха, кошкины слёзки, и говорит, что золото, мол, ох…

Пожав плечами, Захар завернул тряпицу обратно, и положил её в карман. Грустно посмотрев на веселящегося братца, он воззрился на луну. Ишь, какая кругленькая-то. Ноздреватенькая такая вся, - чисто блинчик масленичный. Нет, неправ дядя Андрей: никакая это не ватрушка, а именно что блинчик, солнышко наше ночное, да зимнее. Знак весны и воскрешения – вот что такое означает этот блинчик луны. Жалко, что отсюда не слышно, как он пахнет. Нет, это даже хорошо, что не слышно: иначе бы люди его непременно съели. Так что пущай этот блинчик живёт себе дальше, и без конца  и краю воскресает, а вместе с ним будет жить и он, Захар.

Ведь что выходит, ежели на себя самого оглянуться? Скольких смертей он за какой-то месяц избежал? Это же и помыслить страшно: мало того, что в скиту вместе с остальными не сгорел, да в лесу не помёрз, так ещё и от солдат убёг. А как выли по ночам волки, когда он с Нейвы пробирался дебрями до Екатеринбурга! Это дома, да в тепле, их песни слушать легко, хотя и там оторопь берёт, а в лесу каково? Но – нет, не тронули, не съели. Опять повезло.
А сколько раз в болотинах тонул? Это ведь когда по дороге едешь, кругом лишь горы, а как по низинам крадёшься, так одна топь! Вроде глядишь – полянка зелёненькая да весёлая, ан нет: тут-то тебя логово болотного духа и поджидает. И – коли ты ему в цепкие зелёные лапы попался, он тебя уже ни в жизнь не отпустит, за собой утащит. Ан – не утащил, Господь миловал. Вот и сейчас жив остался…

Выходит, что он, Захар, Богу всё-таки зачем-то нужен, причём – живой. Зачем? Для чего? Неисповедимы пути Господни. Но уж точно – не ради золота. Зачем Богу золото? Даже смешно, право слово. Нет, не ради него, проклятого, а  заради самого Захарки, и нужен.  Он что-то должен сделать, покуда жив, но что это?  Господи, ответь!
Эх, а в ответ – только луна, яркие звёзды, да комары. И откуда они берутся?! Вздохнув, юноша перевёл взгляд на брата. Оказывается, что тот, отсмеявшись, закинул руки за голову и тихо лежит, созерцая, как и он, звёздное небо. Неужто тоже свою судьбу гадает?
- Пойдём домой, брат? – кивнул ему Захар на редкие огоньки спящего Шарташа.
- Пошли, брат.

Листъ 20.

Ещё три дня Захарка томился в одиночестве в своей избушке: Фому дядя Андрей наконец-то освободил от нежданным образом свалившемуся тому на голову заточения, и даже более того – ежедневно, с самого утра и до позднего вечера, разъезжал с ним по делам, а что это были за дела, на редких встречах брательник предпочитал умалчивать. Так что коротать время теперь юноше приходилось за одной-единственной книгой, поскольку всё остальное дядя Андрей забрал. Слава Богу, хоть кормили, как на убой. Фомка говорил, что это тётушка Дарья, прослышав в общих чертах о судьбе скитальца, так для него старается.

Может, и не врёт братец, а может – это дядя Андрей ей такой наказ дал с прицелом на его, Захаркино, будущее – Бог весть. Хотелось бы, конечно, надеяться на последнее. И потому юноша все эти дни только и делал, что ел, спал, да предавался мечтаниям. А книгу Ефрема Сирина он от греха подальше и вовсе спрятал под подушку, чтобы та не мозолила глаза: больно уж многое с ней было связано. Нет, вначале-то он её, конечно, пытался читать, но уже на второй строчке вместо букв перед мысленным взором вставали картины скитской жизни, дед со своей клюкой, Марфуша, несчастный каторжник Терентий, и – пожар!
А ещё от книги пахло. Пахло горелым и необратимым, нелепым и неизбежным; тем самым, о чём так хочется забыть. Юноша даже такие слова, как «гарь» и «жареное мясо», решил себе запретить, обходясь нейтральным «пожар». А что? Пожар – это, разумеется, плохо, но – совсем не обязательно смертельно, а местами даже и завораживающе-любопытно. А ночной пожар – это даже красиво, на него всем обществом сбегаются. Мужики, как правило, тушат, бабы – те вёдра таскают, а остальным что делать? Вот они и стоят, да любуются.

Любопытно, - лёжа на спине, размышлял Захарка, - а здесь, в Шарташе, пожары тушат так же, как в скитах, всем миром, или как-то иначе? Наверное, иначе: в противном случае зачем у дядюшки на доме висят багор с топором, крашенные красной краской? И бочка возле ворот тоже зачем-то красная… Нет, из красной бочки, к примеру, никониан водой можно поить, чтобы собственную посуду не оскоромить, но багор с топором? Не затем же, в конце-то концов, чтобы от них, супостатов, обороняться? Наверняка ведь на случай пожара(27) .
Так,  в бесплодных размышлениях и суетных мечтаний, и протекало его время, но этим утром Фома, принесши еду, отчего-то  так хитро улыбался и даже подмигивал, что Захарке стало ясно: жди новостей. И скорее всего – именно сегодня. А то, что Фомка не сказал ему не слова, вполне объяснимо: на тропинке за дверью явственно виделась чья-то тень, а уж чья она – и гадать не стоит. Гадать стоит другое: худого или же доброго ждать? К чему готовиться?

Дверь избушки во второй раз распахнулась, лишь когда уже совсем свечерело, а юноша в нетерпеливом ожидании извёлся до такой степени, что охотно променял бы каждую минуту неопределённости на удар розгой. Вошедших было двое: сам дядя Андрей, а с ним – какой-то толстый незнакомец в широкополой шляпе и роскошном, с серебряными пуговицами, кафтане. Утешало лишь, что он с бородой и явно их веры: только войдя, чужак перекрестился двуперстием на икону, совершенно не обращая внимания на Захарку.
Но вот, похоже, пришла и очередь знакомиться: в глаза смотрит. Ишь, как глядит-то неотступно! Словно бы раздевает, что ли? Аж стыдно. Хотя: чего там, в голове, можно раздевать? Но да то ничего: мы голой спиной учёные, что глядеть без спросу на старших – грех, и потому опустим глаза долу, а там – пущай хоть засмотрятся. Да и самому в ответ рассмотреть до пояса этого толстого коротышку будет не зазорно.

А разглядывать есть чего. Сапоги у него, безусловно, хороши, даже лучше Захаркиных, штаны… странные штаны, одним словом. Мало того, что светлые, да в полосочку, но ещё и выглядят так, словно бы толстяк их только что надел. Гладенькие, и без единой помарочки. А палка у него в руке какая дивная! Резная, из какого-то дорогого дерева, да с причудливым костяным набалдашником. Руки пухлые и холёные, словно бы у бабы-бездельницы. Или же как у той купчихи, что года три назад кормила его пирожками в скиту. Как сейчас помнится: Петров пост, а у неё, искусительницы – такие вкусные пирожки с луком и яйцом!
Не хватило тогда у Захарки духу пожаловаться деду на нарушение поста тою глупою бабой, да и как он мог на неё пожаловаться? Не устоял ведь, прямо за амбаром все жадно и пожрал, эх… Грехи наши тяжкие. Интересно, а этот толстопалый тоже станет его искушать? А то Захар, если уж честно, сейчас совсем не против искушения: от нервов всё принесённое прямо утром и съел, даже не заметил, как. И потому живот уже изрядно подводит, да постанывает, сволочь. Совсем уже за пару недель избаловался.

А быть может, пришлый – это местный староста, или вовсе законник? Тогда вполне может этой своей резной палкой и отходить за растрёпанный, заспанный вид, да за косой взгляд. Совсем потупившись, юноша изобразил полную покорность и уважение, склонив голову.
- Так вот ты каков, значит, - тут же взял его за подбородок толстяк, принуждая юношу смотреть прямо. – Что-то в тебе есть. Андрей, есть ведь что-то у него от Матфея? Точно: глаза! Нет, ты смотри, смотри. Ишь каков! Ох, Андрюха!! Но да о том – опосля поговорим, а теперь присядем рядком…, - и он, неожиданно легко втиснувшись в щель между лавкой и столом, похлопал ладошкой рядом с собой, - поговорим ладком. Присаживайся, племяш.
Недоумевая насчёт родственного обращения, Захарка осторожно занял край лавки, поглядывая то на дядю Андрея, то на чужака. Впрочем, Шапошников вскоре убежал, и терзающемуся в сомнениях Захарке ничего не оставалось, как терпеть на себе всё тот же пристальный, пронизывающе-сверлящий, взор.

Поэтому скорое возвращение хозяина показалось ему подлинным избавлением от мук, настолько неуютно он чувствовал себя под этим взглядом.
- Прошу отведать, что Бог послал! – откинул Шапошников полотенце с принесённого с собой огромного  подноса. – Вась, это только тебе, – сразу же подал он гостю дымящуюся тарелку. – Как ты любишь: жареные масляточки, да с лучком и сметанкой, Дарья с девками нарочно для тебя сегодня в лес ходила, собирала. Ну, а остальное – по ходу пиесы, как там у вас в городе говорят.
Прочитав молитву, Шапошников разлил по стаканам вино и качнул головой, улыбаясь незнакомцу:
- Василий, ты долго парня мучить неизвестностью-то будешь?
- Сейчас выпью, закушу, - степенно отозвался толстяк, зачерпывая ложкой грибы, - и начну. Ну, с Богом!

Наполовину осушив бокал, он принялся за грибки, и аж зачмокал пухлыми губами от удовольствия, лучась всем своим лунообразным обликом:
- Сласть! Божья благодать! Ох, Дарьюшка, ох, искусница! И чего это ты, варначина, а не я на ней женился? А может, поменяемся, Андрюх? Я тебе – свою мымру тощую, а ты мне - Дарьюшку!  А? Что? Мы ж с тобой – братья, оне – сёстры, - какая разница? Вот-вот, по роже твоей вижу: не хочешь меняться. Эх… нету мне нигде счастия…, - дуркуя, замотал он горестно головой. – Но да Бог тебя простит за твою жадность.
- А сам ты чего?! – не поддержал его шутовства Андрей. – Вон, когда я зимой к тебе ездил…
-А ну, окстинься! – повысив голос, махнул на него ложкой толстяк, нахмурившись. – Потом обговорим. Ты это… чего нас с племяшом-то не знакомишь? А то, вишь, сидит человек невесть с кем, ест-пьёт, а я всё вижу. Чего вижу, спрашиваешь? – и он отправил ещё одну ложку в рот, смакуя вкус. -  Да кусок ему в горло не лезет, вот что я вижу. Не люблю я голодных людей. Злые они.   

Захарка, исподтишка подсматривая за мужиками, тем временем лихорадочно размышлял, и раз за разом приходил к одному и тому же выводу. Ведь, как ни крути, но по всему выходит, что этот луноликий толстогубый чужак – и вовсе не чужой здесь, даже напротив, он – дядькин брат, а следовательно – дядька и ему самому, Захарке. И приехал он сюда из Екатеринбурга именно по его душу, иначе бы вкушал свои вкусности не в жалкой избушке рядом с поганым ведром, а в чистой столовой, да серебряными ложками.
Допивая вторую чарку, Захар даже осмелился с горделивым задором мельком взглянуть на своих родственничков: эх, а вино у них отчего-то сегодня совсем дрянное. Горькое, светлое, вонючее, и голова от него так и кружится….  А эти, вон,  пьют его – и ничего! Только щёки у них розовеют. Глупые они люди: даже не улыбаются. Но да то ничего: Захар Русанов ещё покажет, и докажет своей родне, что он – им тоже родня! Он, Захар, разгадал всю их…
И тут юноша с запоздалым ужасом понял, что он уже смертельно пьян. А то вино, что в кувшине, есть ни что иное, как та сатанинская водка, о которой рассказывали приезжие ямщики в скиту. Она, дескать, и семьи рушит, и по миру пускает, и в железа куёт. Так вот такая она, эта водка…

 Отодвинув от себя недопитый бокал, Захар нашёл в себе силы встать и поклониться:
- Я понял. Я греховен.
Захарку, как он не цеплялся пальцам за стол, всё же здорово покачивало. И всё же он, не поднимая на собеседников смиренного взгляда, продолжил:
- Дядюшка Андрей, дядюшка Василий, простите меня, дурня. Сил уже нет, упаду сейчас. Дозвольте мне малость отдохнуть, Христа ради.
Оторопевшие мужики даже глазам своим не поверили: парень сам, без спросу, всего лишь только поклонившись, устроился калачиком в углу лавки и нахально смежил веки. Андрей на правах хозяина хотел было скинуть наглого юнца на пол, но Василий лишь укоризненно поднял на него бровь:
- Братишка, тебя же Христом-Богом просили дозволения, верно? Отчего тогда гневаешься? Сам ведь напоил ребятёнка, а теперь на него и злишься. Двойной грех, выходит. Ну, а коли двойной, - и он подвинул свой бокал на середину стола, - так и наливай вдвойне. Думать стану.

Листъ 21.

Василий Шапошников, екатеринбургский купец третьей гильдии, предпочитал свои думки обмозговывать в полном молчании, но в совершенном изобилии. Со стороны даже могло показаться, что этот здоровяк только и делает, что жадно набивает яствами собственную утробу, но стоило лишь мельком заглянуть ему в глаза, как становилось понятно: ест и пьёт он сугубо механически, словно бы не чувствуя ни вкуса, ни запаха. Всё же естество его находится совершенно в другом месте, ключ к которому может подобрать разве что редкостный знаток человеческих душ.
- Мне твой Захарка понравился, - прислушиваясь к мерному посапыванию юноши, после затянувшегося молчания наконец заговорил он. – Наглость есть, но в меру. Вон, в самый уголок забился, даже меня ничуть не побеспокоил. Ноги  у него разве что воняют… Ты его хоть в баню-то водишь? А то смотри: найду на себе вшей – одним керосином(28)  не откупишься.
- Да водил я его в баню! – возмутился Андрей. – Вон, и рубаху ему чистую дал, и порты…
-Да что ты мне – порты, порты…, – поморщился Василий. -  Ты мне про золото, что малец с собой принёс, говорил, помнится. Так и где у тебя оно? Покажи уж, будь любезен.
- Какое там золото?! Пшик один. Я даже и забирать не стал. Здесь, наверное, где-то лежит, - и хозяин, взяв со стола одну свечу, принялся осматривать избушку.

Искомое обнаружилось почти сразу же, возле выставленного рядом с иконкою Первозванного складешка. Выложив тулёчек на стол, Андрей, не разворачивая, подвинул его брату:
- Вроде это.
Василий сноровистым движением развернул бумажку и, достав из кармана увеличительно стекло, погрузился в изучение. Временами он что-то нашептывал себе под нос, кивал сам себе, и наконец столь же быстро завернул пакетик, улыбаясь:
- Ну, что тебе сказать? В том, что это истинно его собственное золото, парень тебя точно не обманул. Нейвинский песочек. Коли он отсыпал бы часть у старика – там попадалось бы разное: Матфею же что с Утки везли, что с Тагила или там Каслей, что, вон, даже с вашего Шарташа. Отдай ему обратно: пусть что хочет, то с ним и делает.

- А ты чего, ещё и в золоте толк понимаешь? – изумился Андрей.
- Ну, брат, ты и скажешь! – мелко засмеялся гость. –  А ты мне хоть одного купца в Екатеринбурге назови, кто золотишком не балуется! Ну? Даже те, у кого свои рудники есть, и у тех рыльце в пушку. А самые отъявленные – так это те, у которых рудничок на ладан дышит, да от силы в год фунт-другой добывает, зато в казначейство по шнуровым книгам(29)  отчего-то ажнов пуд предъявляется! Откуда, спрашивается, взяли? То-то же.
- А чего же ты тогда…
- У тебя не беру? -  вздохнул Василий, укоризненно глядя на брата. – А ты сам-то как, до сих пор не понял? Да, я мог бы взять твои фунтички, но зачем? Али ты забыл историю Чекановых? Вот: никто-то даже про них теперича и не вспоминает. А давно ли это было? Всего-то ничего: с твоего же Меджеровского дела, года как три. И – нету больше братьев Чекановых. Хорошо хоть, не заклеймили, да на каторгу не сослали. Зато теперь они ниже воды, да  тише травы, - кто извозом занимается, а кто и вовсе в углежоги подался. А начиналось всё с чего? Одного братца дёрнули, а уж он и остальных за собой потащил(30) . Нет уж: ни тебе, ни себе я таковой судьбы не желаю. Так что – те дела ведём раздельно, а вот с этим, - кивнул он на мирно спящего юношу, - с этим делом завтра посмотрим, что делать. Здесь мы при любом исходе  вместе. Пойдём-ка, почаёвничаем.

Листъ 22.

Мирно посапывающему юноше было невдомёк, что даже за вечерним чаем(31)  Шапошниковы обсуждали его собственную судьбу. Судили безжалостно и даже с усмешками на устах, ибо иначе завзятый весельчак Василий в своём кругу и вовсе не разговаривал, так уж он был устроен. Сызмальства учили его так: не по нраву тебе – сразу бей, не жалей. Или же мимо пройди, да не заметь, и это куда как лучше. Сам, дескать, решай.
Другое дело, когда, как говорят в клубе эти расфуфыренные господа офицеры, «игра стоит свеч»: здесь он преображался, позволяя себе и шутить якобы невпопад, и обижаться невесть по какому пустяшному поводу. А уж то, что тебя считают чудаком – так это их, судей от мира сего, дело. Ты же сам себе судия, а потому – играйся!

- Вот скажи мне, Андрюх, у тебя что, больше конфектов в доме не осталось? Совсем? – с улыбкой на устах заметил Василий, запихивая целиком в рот лакомство. – Таишь всё, таишь, - заглянул он внутрь хрустальной вазочки. – Неужто нету больше?! 
Ох, как же хотелось в это время Андрею предложить брату репу или же морковь! Они, мол, тоже сладкие. Ан нет – молчи, да посмеивайся. Очень уж нужон брат для дела, и даже – незаменим. Нехай себе сидит, да измывается: мы-то своё завсегда возьмём. И плевать, что он – старший.
- У меня больше тебя только кошка ест. Она одна и виновата – сожрала, видать. Вон она, где-то там, на полатях, - взглядом показал направление хозяин. - Хошь – ругай её, хошь - казни. А хочешь, я её тебе подарю?
- Ври больше: мне это нравится, - откинулся на спинку стула купец, скрестив на пухлом животе руки. – Давай, про тараканов  ещё мне расскажи. Ты их, поди, чистым рыжьём кормишь, да? Али одними медяками обходишься? Молчишь? Про клопиков с клещиками тоже – молчок? Где берёшь? Да молчи ты, молчи! Больно надо. Я что тебе хотел сказать-то….

И тишина повисла в доме. Ежели бы не свет свечей, то и вовсе можно было бы подумать, что в усадьбе Шапошниковых всё спит, да седьмой сон видит. Но – в домах деловых людей чудес не случается, и потому братья, сидя напротив друг друга за столом, занимались делом. Один тщательно обкусывал заусенцы возле ногтей, шаря по стене рассеянным взглядом, другой же, положив подбородок на сомкнутые ладони, терпеливо ждал продолжения разговора, мечтая о перине. 
- Сверчков у вас нет, - наконец соизволил заговорить гость. – Всякие твари есть, а сверчков нету. Ты Захаркины глаза видел? Не, не таракан это, и не клоп. Ему непременно где-то там настырно скрестись надобно. Неуёмный, как дед. Такому только дай слабину, и…, - и Василий с шумом выдохнул в кулак, - пшик! Ты сможешь его удержать? Вот и я один, сам по себе, не удержу. Лет пять, может, и будет бегать он у нас на поводке, а затем загрызёт, аки волчец неблагодарный. Надобно ему другие, более прочные, поводочки искать. У меня они есть, разве что стоят они шибко дорого.
- И чего? – устав от ожидания, почти сердито спросил его Андрей.
- А того, братец, что покровитель нам нужен, - повёл сверху вниз рукой купец. – Коли согласен, так было у тебя пятьдесят перцентов(33) , а станет пятнадцать. И не пучься! Ишь, как заегозил-то! Не позабыл ещё, кто глава наша? С ним-то и оборот наш умножится, и капитал вернее станет.
- Сам Зотов?! – тут же притих хозяин, пряча ладони меж коленей. – Ты его? Ты… о нём? Тогда я согласный!
- Вот и ладно.

Листъ 23.

Григорий Федотович Зотов(34) , циничный и расчетливый, щедрый и на скорби отзывчивый, талантами Богом одарённый и в наказание за то суетою богатства проклятый, сидел тем временем на своём балконе с видом на  городской пруд, и даже не подозревал, что его когда-то грозным именем до сих пор пугают простофиль. Да, ещё лет пять назад имя «Зотов» по Сибири и Уралу звучало как приказ, а теперь оно оказалось вслед за своим хозяином под домашним арестом. И винить в этом некого. Отошёл в мир иной Император Александр Павлович, и всё покатилось кубарем.
Но даже не в одной лишь собственной опале суть – за заводское дело душа болит. Всё же развалят эти казённые надсмотрщики! Ишь, смотрят они! Не смотреть, а работать на заводе надо. А уж с такими завзятыми разбойниками, как кыштымцы, и вовсе ухо востро надобно держать, иначе сызнова взбунтуются, как при Пугаче, да пушки для него начнут лить. И то, что для племянника Титушки успел-таки енисейское золото отхватить, отрада малая: Алтай-то у него подлецы Рязановы доносом своим отняли, оттого и денег теперь вечная недостача. А коли нет у тебя денег – то нет и должного уважения. Ни от единоверцев, ни от начальствующих.

Листъ 24.

- Помнишь, я тебе про бумаги для юнца говорил? – ещё раз заглянул в пустую вазочку Василий. – Понял: помнишь. Так они у меня с собой, хочешь взглянуть? Вот и я тоже хочу взглянуть кое на что, - подвинул он вазочку к Андрею. – Доставай уже свои конфекты. Не могу без сладкого.
Покуда за неимением конфет гость сердито грыз подсохшее печенье, хозяин с превеликой осторожностью рассматривал документы. И они ему совершенно не нравились. Да, про то, что обглоданные останки тела,  найденного под Полевским, принадлежали пятнадцатилетнему унтер-шихтмейстеру третьего класса с Колывановских заводов, он знал, равно как и ведал о том, что тот был никонианином, только вот выписка из его формуляра оказалась хуже некуда.
- Зря ты кривишься, - встретился с ним взглядом Василий. – Я тоже думал спервоначалу, что с таким послужным списком, да чтобы в его  невеликие года, один ему путь – вальдмейстером, сосны сторожить, ан нет.

Андрей ещё раз тщательно осмотрел паспорт несчастного, билет(35) , сопроводительное письмо и формуляр. И, ежели к паспорту и билету вопросов не возникало, то и в письме, подписанном ажнов самим Барнаульским Губернатором, а также в служебном формуляре, явно читалось между строк: выгнали этого Сашку за его непригодностью и дурной нрав. Дрянные бумаги для племянничка, как ни крути.
- Эх, вы…, - ухмыльнулся ему Василий, - деревенщина. Городских нравов даже вовсе не знаете. Желаешь знать, что я надумал? Хорошо, рассказываю. Нет, долго говорить не стану, сам додумаешь. Устал я. Но! Сам посуди: у нас в Главной конторе заводов все сплошь бабники. Даже ваш покойный  Кокшаров, и тот, как бают, каторжаночками в Березовском не брезговал, так? И чего? – прищурился одним глазом он, наклонив голову. – А то. Бабника из твоего Захарки делать надо. Дескать, на той почве конфликт у него с начальством и возник. Может, дочку чью-то он соблазнял, али жену – какая разница? Кто об этом вслух рассказывать станет? Вот то-то же. Зато у нас в конторе с такою сказочкой он точно не пропадёт. Ответит, потупив глазки, что тема шибко деликатная, на этом всё и кончится. Как тебе?

Хозяин, в раздумьях теребя пальцами нижнюю губу, смотрел на веник в углу, и этот веник ему крайне мешал. Так и тянуло встать, и  подсчитать, сколько в этом поганце прутьев. А зачем – это уже дело второе. Просто интересно: сто пятьдесят или же больше двухсот? И сколько раз согрешил с женским полом сам Андрей? Наверное, столько же, сколько  веток у веника. Всех и не упомнишь. Потому мысль брата о любовницах и на самом деле может оказаться весьма удачной.
- А может, это они сами Захарку соблазняли, а он, тютя, не решился? – наконец вымолвил Андрей. – Интрига, дескать. Морда-то у него смазливая, на таких бабы кидаются.
- Дельно, - после недолгого раздумья заметил купец. – Хорошо придумал, молодец. А то ведь всё равно о подробностях любопытствовать у него станут, а коли уж и до дела у него с подружками дойдёт… Он же ведь и представления не имеет, зачем нам бабы нужны, верно? Вот и пущай себе дальше простачком покуда походит: так-то оно нам спокойнее. Молодые, да влюблённые – они шибче всякого пороху горят. Мы же с тобой уже перегорели, братишка, нам лишь бы поспать. Завтра разберёмся. 

Листъ 25.

Захаркино утро началось хуже некуда: страшно болела голова и зверски хотелось жрать и пить. Однако на столе, кроме нескольких вчерашних крошек, ничего не оказалось, а подняться на ноги и вовсе отчего-то показалось непосильной задачей. Мало того, что кружились пол и стены, так и ноги с руками были словно бы ватные, бессильные. С трудом добравшись до ведра, он утолил жажду и в отчаяньи уселся рядом с ним, поскольку силы напрочь кончились, да и стены вдруг закрутились с удвоенной скоростью.  Сомкнув веки, чтобы мир казался поустойчивее, Захар раз и навсегда дал себе зарок впредь не пить никакого вина, тем паче – водку.

Именно в таком полулежачем и отчаянном состоянии его и застали весело переговаривающие друг с другом братья Шапошниковы.
- О! – удивлённо воскликнул Василий, разглядев в полутьме избушки изнемогающего на полу юношу. – «Седохом и плакахом, внегда помянути нам Сиона: на вербиих посреде его обесихом органы наши». Ты чего это тут? Поклоны бьёшь?
- Почти, - с неприязненным удивлением отметил Захарка бодрость и  румяность вошедших. – Зарок я себе дал. Не пью больше. Ни капли. Никогда.
- Это ты ладно надумал, - загремел кружками купец, усаживаясь на топчан. – А то мы тут всю ночь голову ломали с твоим благодетелем: как же  с тобою поступить? Я хотел было тебя в служащие при канцелярии определить, он же – в рудничную работу, мол, или обратно в скит. Теперь и мне стало понятно: обратно. Ну, или же на рудники. Ты сам-то куда хочешь?
 
Мало того, что Захару изначально не нравился их задорный настрой, так предложение и вовсе окончательно вывело его из остатков душевного равновесия. Готовый расплакаться, он робко присел на лавку по левую руку от Василия, и спросил, дрожа губами:
- Дядечки, милые… Но отчего же обязательно меня на рудники или же в скит? Быть может, всё же возможно в канцелярию?
Жалобный, дребезжащий голосок юноши явно понравился купцу, но он лишь решительно мотнул головой:
- Никак невозможно. А я ведь так на тебя надеялся, так надеялся… И почерк-то твой замечательный посмотрел, и вопросы твои почитал. Очень дельные вопросы. У меня и ответы на них есть. Мало того: у меня и бумаги на тебя уже в кармане, но…, - развёл он руками, - сам же не хочешь. А я тебя принуждать не стану: родная кровь, как-никак.
- Почему же это я не хочу? – совсем разнюнился Захарка. – Очень даже хочу. Я что хошь для вас сделаю, дядечки.
- Никак невозможно, - повторился Василий. – Ты же зарок дал, несовместимый с государевой службою. Там даже кошки с лошадьми пьют, ибо вино есть основа доходов казны. А ты от сего зарёкся, выходит. Так?

Ещё с пару минут купец поглядел на совершенно отчаявшегося парня, и наконец сжалился:
- Но выход всё-таки есть. Ежели ты, конечно, Писания чтишь и по ним живёшь. По ним ведь? Это хорошо. А заповедь про «не клянись ничем» ты хорошо помнишь? Да не надо мне её тут пересказывать! Просто пойми: ежели слово Писания выше твоего слова, то какое слово выше? То-то же. А это означает, что слово, противоречащее Писанию, вовсе не имеет силы. Уяснил  теперь?
Захарка от такого толкования священных текстов попросту опешил, но на всякий случай кивнул. Нет, ну что же это получается? Ведь, по словам дяди Василия, выходит, что клясться можно по любому поводу, и тебе на Том свете за это ничего не будет?! С одной стороны вроде бы как он и прав, с другой же – полная околесица.

Даже грешным делом любопытно становится, а что там в писаниях есть ещё такого, что можно нарушить безнаказанно. Но – это не для сего дня размышление, ибо голова совсем уж… словно соломой набита, что ли?
- А с обещаниями тогда как? – всё же вытащил он из своей соломы один-единственный вопрос.
- А обещания держать надо крепко: дал слово – держи. Человек, не ценящий своего слова, и сам не дороже дуновения ветра стоит. Ты вон что недавно нам с братом сказал? Хошь что для вас сделаю, мол? Так? Вот это – обещание, его держать до самой гробовой доски надо. Пытать тебя станут, а ты его держи. Чего так жалобно на меня смотришь? Ох, горе ты моё, - и Василий протянул ему пирожок вместе со стаканом, пояснив: – В бокале – красное вино, пирог – постный, сегодня же…

Купец даже не успел договорить про день недели и обещания, как юноша в пару жевков проглотил печево, и жадно прилип к стакану. Только мальчишеский кадычок туда-сюда ходит. С умилением насмотревшись на розовеющие щёки племянника, Василий плеснул ему в стакан где-то ещё с половину:
- А вот на этом у тебя на сегодня с хмельным всё. Довольно. Поправился, и слава Богу. Поправился же?
И тут Захарка с неописуемым восторгом почувствовал, что он и вправду – здоров, а мир… мир наконец-то вновь становится цветным и выпуклым! Ах, и до чего же жить-то хорошо, оказывается! Благодарно взглянув на родственников, он поклонился, поблагодарил, но вино всё-таки отставил покуда от себя подальше:
- Я выполню своё обещание. Приказывайте.
Посопев, Василий вытащил из внутреннего кармана бумажный конверт и небольшую продолговатую медную коробочку. Ещё мгновение подумав, он передвинул это всё к юноше:
- Берёшь всё и сразу. Раздельно – нельзя.
- Что это? – даже боялся коснуться вещей Захарка.
- В конверте – бумаги на тебя. В коробке – первый мой тебе подарок. Ежели бумаги примешь, конечно. Читай, ты же у нас писарь, как-никак.

И Захар углубился в изучение доселе никогда невиданных им бумаг. Начал он с паспорта, поскольку знал это слово, да и любопытно стало, о чём в этой маленькой бумажке может идти речь. Итак, хозяин её – некто Александр Матвеев сын Уфимцов, родом из подьячих, 15 лет, вероисповедания Греко-российского, ростом два аршина шесть вершков(36) , волосы на голове светлые, глаза серые, лицо чистое, особых примет не имеет. Унтер-шихтмейстер третьего класса. Слыхали про таких: Фома ещё говорил, что они у всех на побегушках, но уже почти что офицеры, «благородия».
И эти бумаги…Стой! Дядя Василий же сказал, что все эти документы – для него, Захарки? А при чём здесь этот пятнадцатилетний сопляк Уфимцов?! Может, дядюшка что-то перепутал?
- Это мне зачем? – взглянул он недоуменно на по-прежнему довольно улыбающихся родственников. – Это же не моё.
- Твоё. Или – в шахту, - наконец-то заговорил дядя Андрей. – Решай.
От такой новости у юноши вновь закружилась голова: как же это так? Почему они не выписали паспорт на его настоящее имя? И - отчего всего пятнадцать лет? За что? Неужто он таким желторотым выглядит?
 
- Других бумаг тебе не будет, - сочувственно прошептал ему дядя Василий. – Зато эти – подлинные. Был такой Сашка Уфимцов, да волки его по дороге с Алтая съели. Примерно тогда, как ты сам сюда целый и невредимый добрался. Одни косточки от него остались, да обрывки мундира. Но да мундирчик тот тебе ни к чему, верно? А вот бумажки, глядишь, и жизнь твою спасут. Стань Уфимцовым, и дело в шляпе. Сам посуди: ведь и статью ты с ним схож, и глазами, и писать отменно умеешь, - чем не унтер-шихтмейстер?  А с тонкостями документооборота мы тебя ознакомим, не бойсь! Мы поможем. И что с того, что Сашка этот – никонианин? Станешь тремя перстами креститься, эка невидаль. Ты же не ради себя, ради всего общества нашего страдаешь. А мы уж твои грехи замолим, не сумневайся. Ты читай, читай.
Захарка непонимающе смотрел в глаза купцу, словно бы в стеклянный омут, и никак не мог взять в толк: это что, шутка такая? Розыгрыш? Как так – «замолим»? Как можно замолить предательство веры? Или же на это у дядьёв тоже есть своё оправдание из Писания, вроде как с той же клятвою? Или же – коли отрёкся уже, мол, от клятв, так отречёшься и от веры? Западня, как есть – западня…

Подавив в себе бурлящий гнев на родственников, Захар принялся просматривать выписку из формулярного списка Уфимцова. Он читал, но вместо букв видел лишь дядькины стеклянные глаза, которые так и сверлили его: «соглашайся, соглашайся!». И вдруг юноше на месте этих пустынных глаз привиделись другие, спервоначалу даже непонятно, чьи. Красные, с лопнувшими сосудами, а зрачки – словно тёмные непроглядные пропасти. А в этих непроглядностях – боль, но отчего-то и - участие. И – голос ещё такой, словно бы на вечные муки обречённый: «Личиною ври, личиной».
Точно: дядя Терентия Пирогова то глаза, и голос его. Это он толковал про личину, больше некому. Мёртвые глаза. Нет – тогда ещё покуда не мёртвые, он ещё живой был. А может, и сейчас есть? Ведь вспомнился же почему-то? Может статься, Господь и на сей раз разбойника простил, да на землю с советом послал, как ему, Захарке, спастись?
Ведь как ни посмотри, а откажется он от фамилии этого Уфимцова, что тогда? Верно: в лучшем случае на шахту отдадут. К чему им Захарку в скит отправлять, ежели подумать? Там он может рассказать старцам, как из него Шапошниковы никонианина хотели сделать. Нет уж, в скит точно не отдадут. Или убьют, или же в шахту. Скорее всего – первое. Так надёжнее.

 А может, и вправду – личиной действовать? Словно бы и крестится не он, Захарка, и причащается-то этот неведомый Сашка, а не он, и исповедуется… Ох, как же горько-то!  Пронеси мимо меня чашу сию! Но – нет, не пронести. Значит, единственный у него выход – Личина.
Одним залпом допив бывшее в стакане вино, Захарка поднял задиристый взгляд на братьев:
- А что? Я согласный. Никониане – оне ведь тоже православные. Не немцы какие-то там. Но вы уж всё равно за меня молитесь, обещаете? Вот…, - и он, потерявшись в мыслях, и стараясь не дрожать рукой, похлопал ладонью по коробке. - А это что?
- Подарок! Я же говорил! – аж вскочил от радости перед ним пузатый купец, сам снимая крышку. – Бритва здесь! Немецкая, заметь. Золинген. Тут ещё и помазок, и прочее там. Бритвенный прибор называется. А вот здесь, в крышечке, зеркальце, - словно ребёнку, показывал он будущему канцеляристу изнанку футляра. – Тебе очинно бриться удобно будет.

Захар с деланным восторгом взглянул в своё отражение, и тут же спохватился, прикрыв глаза. Ух, и какая же полезная вещь – зеркало! Рожу ведь старался делать послаще, а глаза были, оказывается… коровьи были глаза. Или же – лошадиные, загнанные, когда та совсем уж на последнем издыхании. Выходит, что надобно впредь ещё и за собственными глазами смотреть, вот глупость-то какая.
- Это обязательно! – тем временем горячо убеждал его дядюшка. – В городе, а тем паче – в присутственных местах, бороду брить непременно надо. Усы можешь оставить, но бороду брей. Ты пойми: иначе тебя примут за наш… за…, - и он замешкался, а затем вдруг совершенно искренним голосом спросил. - Что, тяжело тебе, Захар? Я бы, наверное, в твои лета так не смог. Сейчас-то мне что? Нынче мне уж на всё плевать. Только лишь для семьи да общества и стараюсь. А то значит – и для тебя, племянник ты мой дорогой, - мягко обнял купец юношу за плечо. – Не горюй. Вместе сможем. Да, Андрюха? Вот: мы-то тебя точно не бросим, и завсегда поможем. Хочешь ещё винца?
- Не хочу, - встав с места, ответил Захар, и равнодушно оглядел братьев. – Научите меня бриться, пожалуйста.   

---------------------------------------------------

1. Почти с самого воцарения Николая Первого, после восстания декабристов, Император объявил войну всяческому инакомыслию, и не в последнюю очередь – старообрядчеству, как самому влиятельному и богатому из всех  слоёв общества, находящихся в оппозиции к власти (Статистика по Екатеринбургу за 1833 г.: среди прихожан официальной церкви «Купцов с их семействами 2-й гильдии 1, 3-ей гильдии 38… раскольников: 1-й гильдии 4, 2-й гильдии 5, 3-ей гильдии 70…».).
2. Исключительный случай: в конце августа 1830-го года шарташские под угрозой немедленного закрытия всех молельных домов выдали властям «Дядю Терентия» Пирогова.
3. Молитва перед принятием пищи.
4. Осушение Шарташского озера началось весной 1830-го с «благословления» самого Александра Гумбольдта, бывшего в 1829-м году проездом в Сибирь в Екатеринбурге, Шарташе и Берёзовском, и продолжалось вплоть до 15.06.1834-го. «Исчисленный по смете капитал 13116 рублей» был превышен более чем втрое, однако озеро удалось осушить лишь наполовину. Вскоре после закрытия проекта Шарташ вернулся в свои природные границы.
5. Екатеринбургская стерлядь считалась самой изысканной в России. Перевелась в 60-х 20-го века.
6. Александр Первый в отношении старообрятцев придерживался линии своего отца Павла Первого и бабушки Екатерины Великой (отменила двойной налог для староверов, и даже категорически запретила в отношениях к ним употреблять термины «раскольник» и «ересь»), пытаясь преодолеть последствия раскола православия. В Екатеринбурге Император гостил в конце сентября 1824 г.  В приватном разговоре с Г.Ф. Зотовым, избранным старообрятцами всей Сибири быть своим представителем, даже якобы предлагал тому выбрать собственного патриарха.
7. Упоминать властителей в молитвах до раскола, тем паче – с произнесением конкретных имён, было не принято: молились лишь за абстрактные «вышние власти». То, что в своих службах староверы придерживались древних канонов, не говоря имён властителей, было и есть одним из «камней преткновения» на пути сближения двух ветвей православия.
8. В баню было принято ходить по субботам.
9. Первый стих из молитвы св. Ефрема Сирина, читающейся перед Пасхой с «великими метаниями», т.е. не простыми земными поклонами, но простёршись по земле.
10. Шапошников нарочно сгущает краски: в случае поимки Захара властями того попросту определили бы на черную работу в статусе государственного мастерового на какой-нибудь казённый завод. Самого же Шапошникова за укрывательство могли в худшем случае (получены показания свидетелей) наказать палками и взыскать с него крупный денежный штраф; подделку же документов оставили «за недоказанностью». Но, как правило, свидетелей не находилось, и обвиняемые так и оставались «под подозрением», отделавшись лишь взятками.
11. Вашгерд – промывочный верстак с перегородками-трафаретами для уловления на них золота и других тяжёлых металлов. С 20-х годов 19-го века, кроме фабричного большого вашгерда, применялся малый старательский, зачастую называвшийся в просторечье бутарой. Бутара же, по сути, тот же вашгерд, только в виде вращающейся бочки, чем достигается большая производительность механизма. 
12. Завозня – крытая часть двора для хранения телег, саней, кибиток и пр. В завозне торговцы также оставляли свой товар на ночь, чтобы не перегружать, прямо на колёсах.
 13. Плетёнка – лёгкий плетёный из ивы или же рябины двухместный тарантас на деревянных же рессорах. В зажиточных семьях, кроме рабочих, гужевых или пахотных, лошадей, были ещё и выездные, предназначенные сугубо для выездов на ярмарки, в гости и т.д.
14. Старообрядческие кафтаны стоили при всей своей внешней скромной простоте необычайно дорого, около ста рублей. Так, на эти деньги можно было купить две отменные рабочие лошади, или же целую дюжину крытых овчинных шуб.
15. Ле(и)стовка – старообрядческие чётки.
16. Платон, митрополит – в миру Петр Георгиевич Левшин (29.06.1737 – 11.11.1812). Был особо ненавидим староверами как инициатор и создатель единоверия, предполагавшего через некое конституциональное преодоление раскола подчинить государству старообрятческие толки. 
17. Старостой Шарташской Троицкой часовни был непременный работник Илья Шляпников, Владимирской – мещанин Савва Михайлов, Покровской – мещанин Григорий Зайков.
18. Брусницын, Лев Иванович (1784-15.01.1857) – выдающийся уральский рудоищик и инженер, «Русский Колумб». Открытие им «новой методы» золотодобычи в 1814-м году обеспечило всё будущее финансовое благополучие России: так, до его открытия вся Россия добывала лишь 3% от мирового объёма золота, спустя четверть века – уже почти половину (47,8%), не считая «хищнического», которое утекало через южные и западные границы десятками пудов в год. Через пару-тройку лет после его открытия на Урале началась первая в мире документально подтверждённая массовая «золотая лихорадка».  Прогремевшая на весь мир Калифорнийская случилась в 1848-м, Аляскинская же, описанная Джеком Лондоном, – и вовсе  в самом конце 19-го века. Именно ученик Брусницына Пётр Петрович Дорошин за полвека до её начала нашёл на Кадьяке первое золото Русской Америки, а «американка» есть ни что иное, как изобретённый Брусницыным старательский вашгерд. Судьбе Льва Ивановича автор этих строк посвятил книгу «Знаки солнца».
19. После того, как Макарьевская ярмарка в 1816-м году сгорела, Нижегородская заняла её место, став крупнейшей в России. Так, в описываемое время её оборот составлял более 50-ти миллионов рублей. На ярмарке оптово торговали всем: от иголок и овчин, французских духов и коньяков, до икон и книг. Срок проведения – с 15-го июля по 25-е августа. Вторая по величине, Ирбитская ярмарка проводилась зимой.
20. Заключительные слова молитвы после принятия пищи.
21. Сыновья Л.И. Брусницына Константин (1814 г.р.) и Павел (1816 г.р.) «вступили в службу писцами» одновременно 16-го июля 1826-го года. Константин, в будущем выдающийся горный чиновник, получил чин унтер-шихтмейстера 31-го декабря 1829-го года, Павел же, подвизавшийся на ниве скульптуры и медальерного искусства, в описываемое время работает в унтер-офицерской должности на Монетном дворе. С 1836-го переезжает в Санкт-Петербург, поступает в Академию художеств, с 1859-го – Академик.
22. Таблица соответствий гражданских, военных и горных чинов размещена в конце повествования.
23. Дачей назывался участок земли, закреплённый за тем или иным владельцем. К примеру, в заводские дачи входили отведённые им деревни, реки, леса, а также недра, в тех землях находящиеся. Все земли, не являющиеся частной собственностью, считались изначально казёнными, государевыми. Но даже частные, «партикулярные» владения могли нести в себе статус ограничения: так, при надобности казны в недрах или землях они отбирались с полной выплатой компенсации владельцу (земля «без ограничений»), или же выплачивалась остаточная стоимость строений, на тех землях расположенных («с ограничением»).
24. Краткий словарь чинов и должностей горного ведомства размещён в конце книги.
25. Марков, Ерофей (Дорофей) Сидорович (1695-09.08.1769) – житель Шарташа, старообрядец, в 1745-м году неподалёку от р. Пышма нашёл первое коренное золото России. С 1752-го года работал на Березовских золотых промыслах штейгером.
26. Тулеек, тулёчек – бумажный или кожаный кулёк.
27. Пожарное дело на Урале уже с конца 18-го века находилось на достаточно высоком уровне. Ответственным за него являлся полицмейстер. Более того: противопожарной безопасности было посвящено около половины инструкции полицейского (примерно по четверти – предупреждению и расследованию преступлений, а также работам по противодействию эпидемий среди людей и скота). В пунктах этой инструкции подробно прописывалось высота печной трубы над крышей, закрепление за каждым домохозяйством пожарных инструментов, проверка наличия воды в пожарных ёмкостях, расстояние между жильём и баней,  летней кухней и деревянными постройками и т.д. На заводах и в крупных селениях были пожарные машины с закреплёнными за ними командами.
28. Керосин помимо основной своей функции горючего в России с 19-го века использовался как средство борьбы с блохами и вшами. Кроме того, он считался лучшим методом для лечения кожных заболеваний, и даже применялся внутрь.
29. Шнуровые книги золотодобытчикам ( а также прочим заводчикам) выдавались ежегодно Горным начальством. Называются «шнуровыми», поскольку были накрепко сшиты шнуром, концы которого опечатывались. Каждый лист такой книги нумеровался, и записи по добыче руд вносились в хронологическом порядке. По окончании действия книги она сдавалась в Главную контору для анализа и расчёта натурального или денежного налога. Так, золотодобытчик в описываемое время 10% от добытого им должен был сдавать в казну. Остальное он имел право продавать свободно, хотя казённый приоритет по закупке золота соблюдался неукоснительно.
30. 24-го января 1831-го года в Москве у квартирующегося в Посольском подворье уездного крестьянина старообрядца Степана Чеканова «обнаружилась пропажа 3883-х рублей золотом, серебром и ассигнациями». Полицией в его «пачпорте» были обнаружены подчистки, за что он был заточён под стражу, и содержался там до 26-го июня, отдан под поручительство Удельной конторы. В Екатеринбурге работал в Мельковском питейном доме виноторговцем. Из Москвы отсылал брату Кириллу Прокопьевичу, живущему в Шарташе, и Симону, работающему в заимке Меджера, деньги по почте. В письмах братья писали друг другу «про «Кулло исмарак», что на Афонском наречии означает золото». Судебные тяжбы вконец разорили братьев.
31. «Чаем» в России издревле назывался отвар из целебных трав. В основе его лежало растение Иван-чай, содержащее изобилие витаминов, бодрящее, но без вредных кофеинов. «Иваном» среди чаёв его тоже прозвали не напрасно. «Русский чай», или же «Копорский чай» (по названию местности Копорье) был известен в Европе с 12-го века, экспортировался в объёме около ста тысяч пудов в год (!). Наряду с лесом, пушниной и металлами составлял основу государственного бюджета. Был вытеснен с рынка в связи со введением в 19-м веке Англией чайной монополии. 
32. «Рыжьё» - золото. Тараканы, клопы, клещики и т.д. – виды самородков, различались по величине и форме.
33. «Проценты» тогда назывались «Перцентами».
34. Зотов, Григорий Федотович (1775-1839?) – правнук  бежавшего от церковных преследований и перевезённого на Урал Никитой Демидовым из Тульской губернии крестьянина-старообрядца Зота Зотова, служившего там приказчиком. Его сын, Пётр Зотович (1704-1773), был служителем и приказчиком на Невьянском заводе. Внук Федот (1732-1802) был прикащиком на Тагильском, Невьянском, Уткинском и Шуралинском заводах. После продажи Демидовыми части своих владений стал вместе с семьёй крепостным рода Яковлевых. Первое настоящее поручение Григорий Федотович Зотов получил в 15 лет, когда отправился поверенным вместе с железным караваном Яковлевских заводов в Пермь. Впоследствии дослужился до Главноуправляющего всеми заводами Алексея Ивановича Яковлева, имел от Императора две золотые медали для ношения на шее («Анна на шее»), что для крепостного было делом немыслимым. Талантливый управленец и инженер-изобретатель. Получил свободу в 1823-м. Был в 1824-м году избран староверами Сибири представлять всё Общество перед царём, инспектировавшим восточные губернии. Стал фактическим владельцем Каслинского и двух Кыштымских заводов. Якобы за чрезмерную жестокость с рабочими по доносу был предан суду, и в 1838-м сослан в финскую крепость Кёксхольм, где вскоре и скончался. 
35. Людям «чёрного» сословия (включая мещан и купечество), а также несовершеннолетним дворянам, вместе с паспортом выдавался «билет», в котором полицией указывалось, откуда, когда, куда и на какой срок он направляется.
36. Примерно 170 сантиметров, по меркам того времени – «росту выше среднего».