Философ

Николоз Дроздов
Мераб Мамардашвили (15.09.1930-25.11.1990)


* * *

Есть люди, которые входят в твою жизнь по воле  случая, но остаются в ней уже навсегда… Разительным представало его сходство со скульптурными портретами  античных философов. Наголо выбритая голова была симметричной, почти идеальной формы, высокий лоб, чувственные губы плюс трубка во рту, которую он курил постоянно, просто не могли не привлечь женского внимания. Стройная фигура, подтянутый торс и широкая грудь, на зависть мужчинам, делали его своеобразным клоном увенчанного лаврами победителя афинской олимпиады древних греков. Это был человек, в котором гармонировали тело с духом. Как ни странно, но тем не менее он разменял свой шестой десяток. Мышление он считал «скрытой неведомой отчизной, второй родиной всякого сознательного существа», тем, что не «естественно присуще человеку, но вырастает из сверхчеловеческого усилия».

М.М. вернулся на родину из Москвы, где был отлучен от научной работы за ересь, то есть за расхождение во взглядах с официальной идеологией. Мне помнится первое, что я от него услышал: «Философия – это публичное сознание, то есть сознание, которое нельзя не высказать, сознание вслух. И в этом смысле оно неотвратимо. Философ не философом быть не может, это судьба!».

Сам он, при наличии абсолютной эрудиции и всесторонности интеллекта, особо чтил Рене Декарта, провозгласившего самодостоверность сознания: «я мыслю, следовательно, существую». М.М. пытался довести до нас смысл картезианства  с его делением мира на два начала – протяженную и мыслящую субстанции. Мы ни черта не знали о Декарте, кроме того, что на его сочинения было наложено табу в папском «Индексе запрещенных книг». Что даже мертвый, зарытый в землю философ вот уже более трех веков оставался еретиком для догматиков.  М.М. приобщал нас также к миру прозы увлеченного поисками утраченного времени Марселя Пруста, страдавшего мучительными приступами удушья и писавшего свою субъективнейшую из эпопей в обитой пробковыми пластинами комнате. Тем не менее невольный затворник в замкнутом пространстве, лучше других, на здоровье не жаловавшихся романистов, сумел осознать и описать относительность внешнего мира, текучесть бытия, его изменчивую неоднозначность.
 
Признаюсь, что я не совсем врубался, иногда и вовсе не врубаясь в то, что М.М. пытался нам внушить, представая медиатором миропонимания этих двух выдающихся французов. Гораздо понятнее, хотя и довольно странным для меня было, допустим, то, что он говорил о дружбе: «друзья берутся за руки и очень часто выручают, потому что в смысле внешней социальности ты одинок, но дружба есть связь двух одиночеств, трех одиночеств, четырех… Ничего другого нет».
 
В первые годы «перестройки» мы, студенты, толпами бродили за ним по университетским  аудиториям, внимая его парадоксальным  монологам. Но вскоре увлеклись более серьезными делами – голодовками, митингами, манифестациями, а он так и остался во «внутренней эмиграции», признавшись: «Я не могу маршировать ни в каком ряду – ни в первом, ни посередине – никакого батальона, и весь этот церемониал общей организованной деятельности абсолютно противоречит моей сути. Не мое это дело».

События, происходившие вокруг, пугали его. Но опасался он не за себя. Общественный радикализм отклонился от курса его «вольного полета», и он всемерно противился созданию новых рубежей и границ, разделяющих массовое сознание на белое и черное. Он не был политиком, но был умнее всех их, и  поняв, что нация бросается из одной крайности в другую, попытался вывести ее из вновь навязываемого двухмерного пространства. «Нельзя думать, что, будучи на протяжении нескольких десятилетий жертвой, актером, драматургом спектакля беззакония, насилия и крови, можно выйти из этого ужаса в белых одеждах, не поддаваясь садизму, клокоту крови. Освободившийся раб легко становится Прокрустом, отрубающим ноги и руки всякому по своему образу и подобию».
 
М.М. был предан обструкции с призывами к остракизму своими же почитателями за слова о том, что личность есть ценность более высокого порядка, нежели родина. «Надеюсь, народ наш поймет на личном опыте, что нет свободы там, где ущемляется личность», - отреагировал он. И написал, обращаясь к «отцу нации»:
«Мне непонятно, каким образом человек, причисляющий себя к Хельсинкскому движению, может абсолютно не иметь ни малейшего представления, что такое права человека. Здесь налицо безграмотность и полный нравственный дальтонизм, мобилизующий в других невежество и темные страсти. Мне непонятно, когда именем Ильи Чавчавадзе и Мераба Костава*  размахивают люди с менталитетом убийц Чавчавадзе и мучителей Костава. Если об этом не будет сказано вслух, то беда Грузии очень скоро постучит в дверь».

Личность его самого воспринималась неоднозначно, одни боготворили, другие ненавидели. Сам он, по-моему, страдал отсутствием равнозначного собеседника, и это одиночество, ощущаемое им повсеместно, видимо, томило, угнетало его, но вместе с тем и укрепляло в его сознании печаль своего времени. Он говорил на языке малопонятном и совершенно неприемлемом для большинства, облекая слова в миропонимание свободного человека. Раньше его забрасывали камнями идеологи «развитого социализма»; теперь же, люди, находящиеся в полярном коммунистическому режиму лагере, преследовали и изгоняли его не менее усердно. Он, внешне безразличный к любым проявлениям немилости к себе, как  истинный философ, оставался вечным изгоем в своем отечестве. И именно он указал нам дверь в  мир мысленной свободы, дав шанс заглянуть туда, где сам оставался полноправным гражданином.

«Я не приемлю тех лозунгов национального движения, которые обещают мне новую рабскую жизнь. Хочу не веры, она может быть только свободным внутренним актом, хочу свободы вероисповедания, моя борьба не за грузинский язык, она выиграна, а борьба за то, что говорится на грузинском языке. Если мне снова будут обещать, что Грузия снова будет украшена тостами «Да здравствует Грузия», то я это слышал из уст палачей сорок лет назад и она для меня не Грузия, как и для тех, у которых есть совесть. И изгнание этой фальши разряжает межэтнические отношения, успокаивает людей. К сожалению, многие мои сограждане более чувствительны к оскорблениям национальной чести, но не к уважению человеческого достоинства. Защищая достоинство абхаза, армянина, осетина - защищаешь свое достоинство, иначе для меня не существует высокого понятия «грузин». Я с ним жил и живу».
 
Люди неординарные не живут в реальном времени. Они или опережают его, или пребывают в ушедшем прошлом. Мне представляется совершенно естественным, если бы  М.М., как бродячий философ Иешуа, вдруг оказался в городе Ершалаиме, под сводами дворца Ирода Великого, представ арестантом со связанными руками, в стоптанных сандалиях, щурясь от лучей яркого солнца, перед пятым римским   прокуратором Иудеи, Понтием Пилатом, восседавшим в массивном кресле. Я даже совершенно четко вижу эту сцену у фонтана на дворцовом балконе, где обвиняемый своими простыми до наивности, а посему непонятными ответами на предъявляемые обвинения приводит игемона - бездушное свирепое чудовище, в полное недоумение. Вижу и финал этой метафизической картины: дорогу, освещаемую лунным светом, по которой прокуратору в белом плаще с красным подбоем хотелось бы прогуливаться до бесконечности, беседуя с распятым им самим же арестантом Га-Ноцри.
 
Почему-то хорошие люди уходят из жизни раньше, чем плохие. Может, в этом есть какая-то знаковая закономерность? Уход его одних глубоко опечалил, других поверг в атмосферу вакуума, третьим определил чувство запоздалой вины, а может, и душевного опустошения. Он никогда не желал становиться пророком, предпочитая оставаться простым смертным. Общественное признание, канонизация пришли, как обычно, после, когда в силу давно устоявшейся традиции был совершен ритуал в стиле классической трагедии. Воскрешение уже ни для кого не опасного мыслителя осуществлял хор бывших потенциальных гонителей, каждый из которых требовал признать свой публичный  монолог евангелием сотворенного мифа. В самом центре города ему возвели памятник. Кстати, тоже чем-то напоминающий ваучер. **

Разумеется, трудно описать человека по памяти, вне поля зрения читающего останется главное – лицо философа, а в нем таинство: процесс рождения мысли. Нельзя передать и голос – с придыханием, характерным для сердечно больных, и цвет живых, с искринкой, глаз, как-то по-детски смотрящих из-за стекол больших очков с озорством и доброжелательностью. И не определить, каков настрой его на разговор со слушателями, что в нем – опасение остаться вновь непонятым или желание немного помистифицировать.

Почему-то чаще всего я вспоминаю его вот эту руладу: «Философское отношение к жизни простое – это отношение к жизни, в которой нет ни заслуги, ни вины. То есть, нет заслуги в том, что мир не устроен так, что если что-то случится у тебя, то потому, что ты это заработал или заслужил. И если плохое что-то случается, то это не потому, что ты что-то такое сделал и виноват, и есть какая-то инстанция, которая следит за этим, глаз какой-то следит и тем самым по отношению к тебе злонамерен. У мира нет отношения к нам, слава Богу…»

После кончины М.М., сестра его, считавшая, что любимые покойным вещи  должны продолжать свою  жизнь, служа другим людям, отдала мне, как одному из его «апостолов», авторучку «Паркер», которой были написаны все его последние работы. Она так и лежит нетронутой в моем столе, точно редкий музейный экспонат, ибо что я мог написать ею такого, за что впоследствии не пришлось бы краснеть? Ровным счетом ничего.


* * *

Фрагмент повести «Асфиксия». https://ridero.ru/books/dve_povesti_o_lyubvi_i_otchayanii/
____________________________________________
* Илья Чавчавадзе (1837-1907), грузинский писатель, общественный деятель. Стоял во главе национально-освободительного движения с  60-х годов 19 века.
Мераб Костава (1939-1989), известный грузинский диссидент и правозащитник.
** В контексте 90-х годов почти что непечатное слово.