Путешествие в поисках истинной живости

Николай Баранский
Блистательному психоделическому путешественнику,
профессору Гарвардского Университета,       математику и воину,
старшему кетамин–мастеру – Владимиру А. Воеводскому
посвящает эту книгу автор.



«Наркотики – рай на земле!»
Граффити.

        ПУТЕШЕСТВИЕ В ПОИСКАХ ИСТИННОЙ ЖИВОСТИ... 



–I–
Я очень люблю колоться кетамином. Но подозреваю, что теперь кетамин мне попадается все больше фальшивый. Нет, и колюсь я, как обычно – в вену, и реальность изменяется, и время с пространством падают крест-накрест друг на друга, но вот радости... Радости – никакой. Нету теперь сладкой булочки в самом конце, когда возвращаешься в постылый мир... Нет сладкой булочки, которую уже успел надкусить и бережливо положил на шкаф, куда коту нипочем не запрыгнуть; и мечтал доесть эту булочку, сполна насладиться ее сладостью потом, чуть позже. И не вышло... С****или булочку. И, конечно, не кот – не запрыгнуть ему, разжиревшему и опоенному валерьянкой, словно коммерческий директор – коньяком, на высокий шкаф. Да и зачем коту сладкое. А вот мне нужно, необходимо сладенькое. Мне нужно поддерживать силы, мне надо, чтобы мозг работал.
Я ведь ничего особенного не хочу. Я просто хочу рассказать одним людям о том,  как живут другие люди. Может статься, это поможет им любить друг друга.  А может быть, это и не поможет никому. Потому что вот, например, я – старый человек, я жизнь прожил.  "Я знаю жизнь,  я – тусовалась" – как говорила  поэтесса Петрова. А сопляк, который у меня булочку с****ил, у него всех событий в жизни было –  что он два раза  подряд  обоссался двадцать лет назад. Ну, и как нам понять друг друга?
А ведь самое,  слышь, гадство-то в том, что булочка сладкая была, а старому человеку для мозга сахар очень нужен; а какой-то гад не хочет этого осознавать... Ну, как нам тут понять друг друга?
Вот просыпаюсь  я  с  утра, и сразу на балкон – проверить градусник. Что там у нас – взаправду осень,  или  так,  опять Профессор чудит?
По дороге надо еще сообщить коту  новости.  Например, по новому уголовному кодексу (а его я в связи с военным положением – война Катманду  объявлена еще с прошлого четверга – меняю ежедневно)  кража  пескаря – статья подрасстрельная.  Ну,  еще то–се.
И не надо пить столько валерьянки! Это вредно для здоровья.
Когда-то мне нравились деньги,  но я не бизнесмен.  Деньги мне нравились только потому, что их меняли на пиво.
Деньги мне  нравились,  но не очень.  Их меняли на пиво по хреновому курсу.
Теперь мне нравится кетамин. Очень. Но булочку с****или, и похоже – бесповоротно.
А булочку жа-алко.  Вот раньше, особенно если денег до ***, тогда – пожалуйста,  хоть зажрись этими булочками. Хоть подавись ими. Хоть в штабель складывай углом,  чтобы было куда поссать, как собаке, на старости лет.
А Профессор со мной всегда булочкой делился.
Я помню,  как мы сидели в лодочке.  Плыли по Москва–реке. Наша лодочка – корабль психоделической революции, гордый буревестник, ботик наш,  уплывающий в европейское окно,  наша "Ципа-Дрипа" – гордо резала волну острым форштевнем.
Мне в этой стране,  что жить, что помереть – все плохо. В этой стороне. А с другой стороны – тоже был берег.
И мы вышли на пологий гранитный  берег,  и  встали  зорко, поставив нашу лодочку весьма ровно. И подошли к нам некоторые, называемые народом,  и сильно изумлялись,  и хотели  дать  нам ****юлей или по морде.
Это были  крутые ребята.  Они хотели познать истину.   Им просто не терпелось сожрать нашу булочку. Они неприлично смотрели на нашу Белую Деву.
– Будет вам олимпиада, и хрен с маслом тоже будет, – сказал Профессор,  опуская  металлический зуб от бороны на голову ближнего.
Профессор в тот день был весел. Как песня про черного ворона.
У меня   во  внутреннем  кармане  задумчиво  побулькивала клепсидра – джин капал в тоник.
Кетамин капал в релашечку.
А чаек – в чашечку.
Чтобы располагать  временем  в своих интересах,  его надо знать – поэтому без клепсидры я вообще никуда не выхожу.
Время мало знать – его нужно любить.  Клепсидра похожа на девочку.
У песочных часов  тоже  осиная  талия.  Но  песок  должен остаться на дне, под прохладными водами.
Песок сух, как женщина, которая не хочет.
Вода уносит. Песок хоронит.
Вода тягуча, под ней скрывается дно. Песок зыбок, и дна у него нет.
Клепсидра похожа на шприц, а шприц похож на член.
Хороший роман должен иметь прочное основание.  Автору необходима точка опоры,  нулевая координата, то самое слово, которое "было вначале".  Пышному древу прозы должно иметь надежную  почву  и  разветвленную корневую систему.  Взращивать его нужно осторожно и постепенно.
Поэтому все  пристойные  романы  во все времена – до того как наступили времена вовсе непристойные – начинались  если  и не с момента зачатия (стерновский "Тристрам"), то уж с момента рождения героя. На худой конец, начало романа должно совпадать с началом новой жизни героя. И особой витальной силой отличаются книги, описывающие посмертное существование...


–II–

Я нажал на поршень, и моя жизнь началась – трепещущим призраком, поскрипывая паркетом на лунной дорожке, в комнату вошел Профессор. Он двигался легкой танцующей походкой. Отточенным движением адреналиновой иглы в замершем сердце полутрупа. Под мышкой у него был чемодан с кетамином.
В ту пору я жил на улице Народного Ополчения  в  квартире одной худенькой меценатки,  дочери маршала кавалерии,  и в тот вечер лег спать, дочитав книгу с очень длинным названием – "Девственный закат в Вирджинии,  или  о  некоторых особенностях образного строя и лексики в прозе миссис Вульф".
Впрочем, может быть, это была книга с названием еще длиннее: «В. Пелевин, В. Ерофеев и другие тексты. Опыт сравнительного литературоведческого анализа при помощи психоделиков».
Я только что ширнулся кетамином с релашечкой и возлежал на широкой,  как донская степь, кровати покойного маршала,  прижимая к сердцу парадную шашку старого вояки, а по  узкой  лунной  дорожке  от  балкона  танцующей  походкой висельника  ко  мне  шел Профессор.  На нем был длинный черный сюртук. За руку Профессор вел Белую Деву.
Впоследствии выяснилось,  что кто-то из них в  тот  вечер был призраком.
– Скорее на Яузу,  брат мой! Встань и иди на Яузу! – сказал Профессор громовым голосом.
– И тогда у нас будет все!  И даже дом на берегу! – подхватил я, вскакивая с кровати.
– Витек прилетел, – прошелестела Белая Дева.
И впрямь,  задумчиво  шурша  крыльями, по комнате пролетел добрый витек.  Я-то быстро научился отличать доброго витька от злого. А не всем это дано, определенно не всем. Мне-то старому человеку с атрофирующимся от водянки мозгом многое  такое  понятно, до чего нынешним соплякам никогда не допереть.
– Ура! – закричал я специальным диким голосом.
– Ура! – закричали специальными дикими голосами Профессор и Белая Дева.
Мы наскоро  обнялись  и выбежали через открытую балконную дверь на улицу.  Парадную кавалерийскую шашку я на всякий случай прихватил с собой.
– Даешь Перекоп и Варшаву!  – заорал нам вослед со своего портрета маршал-кавалерист.
Одеваться мне было некогда и я бежал по  улице  Народного Ополчения в  одних  трусах.  В левой руке я сжимал свой верный шприц,  а правой – крутил шашку над головой, со свистом рассекая метавшихся  над нашими головами сильфид.  Сильфиды жалобно стонали. Вокруг них, словно мотыльки, хихикая, вились витьки.
Спереди в трусах у меня мелодично позвякивало. Это звенели  ампулы  и  фуфырьки.  Кроме  как в семейные до колен трусы засунуть их мне было некуда.  По заду меня хлопал тяжелый потемневший  от  древности Николай-Угодник.
На книжной полке у меценатки стоял толстый костяной Будда, а  рядом с ним – эта икона.  Буддизм и православие недолго боролись за мою душу.  Победило православие, и я позаимствовал у меценатки Николая Мирликийского.
Его я тоже засунул в трусы. Я ведь вам не мудозвон молодежный,  я – солидный старый человек...  Ну и что,  что у меня булочку с****или? Ничего это не значит.
Профессор большими жадными прыжками бежал справа от меня, изредка бросая  опасливые  взгляды  на рубившую сильфид шашку.
Направление Профессор держал,  сверяясь с показаниями огромного двадцатикубового шприца.  Его проржавевшая, но заранее намагниченная игла с успехом заменяла стрелку компаса. Я в который  раз изумился исключительной предусмотрительности моего высокоученого друга.
Белая Дева бежала, безвольно опустив перетянутые жгутами руки. Во вздувшиеся вены были воткнуты шприцы.  В левой руке – уже пустой,  в правой – заряженный. В заряженном шприце по кетаминовым закоулкам уже гулял тонкий ручеек контроля.
На улице  Народного  Ополчения  было   безлюдно.   Душный июльский воздух был наполнен жаркой тревогой.
– Который час? – задыхаясь от бега, спросил я Профессора.
Профессор залез в нагрудный карман  и  вынул  двухкубовый хронометр. Тоненькая  инсулинка, ярко  блестя в дрожащем свете звезд, показывала три децила четвертого.
За спиной у нас послышалось мурлыканье.
– Кошка, – прохрипел я.
– Канарейка,  – оглянувшись на бегу, мрачно возразил Профессор.
Я тоже кинул взгляд через  плечо:  плавно  скользя  вдоль противоположного тротуара, нас догоняла милицейская белая "канарейка" марки "форд".  В ее железном брюхе,  под капотом, печально мурлыкала проглоченная  на завтрак кошка.
Мы с Профессором застыли в раздумье.  Белой Деве было все равно, но увидев, что мы остановились, она тоже затопталась на месте.  На лице у Белой Девы плавала бессмысленная,  от уха до уха – улыбка. Сильфиды и витьки поднялись повыше и с интересом наблюдали за происходящим. Стонать и хихикать они перестали, а я перестал размахивать шашкой.
"Канарейка"-альбинос протяжно мяукнула тормозами,  и, поравнявшись с нами,  замерла на другой стороне улицы под тускло светившим фонарем.  Внутри "канарейки", за тонированными стеклами салона, никакого движения заметно не было. Только под капотом продолжала мурлыкать кошка.
"Канарейка" мигнула  фарами,  откашлялась и заорала через дорогу дурным мегафонным голосом:
– Эй, на той стороне, в трусах...
Тут, на самом интересном месте,  "канарейка" захрипела  и умолкла.
Мы стояли, прислушиваясь.  Лязгнула дверца,  и на мостовую
вылез мент – в бронежилете и с автоматом.
Сделав пару шагов к нам,  он вдруг повернулся и, надсаживаясь, заорал напарнику, оставшемуся в машине:
– Ни *** себе,  Андрюха!  Это ж наркоманы! Голые и вооруженные!
Мент разглядел профессорский шприц–компас,  мою  шашку  и руки Белой Девы.
Я взмахнул  шашкой,  вскочил на спину Белой Деве и пустил ее галопом в кавалерийскую атаку на мента.
– Андрюха!  – заорал он, отступая и бешено дергая автоматные железки, – вызывай подмогу! Они, сука, агрессивные!
Мент прижался  спиной  к фонарному столбу и выпустил очередь мне в живот. Но промахнулся. Тогда он выстрелил мне в голову. И попал. Но автоматная очередь в голову не причинила мне никакого вреда.
Увидев это, мент испугался и перестал стрелять.
Белая Дева,  тяжело дыша,  скакала вокруг него, а я рубил мента шашкой. Он отмахивался стволом автомата.
Профессор ловко  примостил   невесть   откуда   взявшийся шприц–миномет на  ржавый  зуб  от  бороны – вместо треноги, и, плавно шебурша  поршнем,  методично  обстреливал  "канарейку".
Мент Андрюха, сидевший в ней, не мог прийти на помощь напарнику.
– Андрюха, вызывай танки! – завопил мой мент.
Через некоторое  время  мы и впрямь услышали натужный рев моторов и лязг гусеничных траков.  Дергая запыленными хоботами в разные стороны, с бульвара Маршала Жукова на улицу Народного Ополчения выруливали чадящие керосинки танков.
Танки входили в Вену. И внутривенно накатывались на действительность.
Сильфиды над нашими  головами  снова  жалобно  захныкали. Испугались, что попадутся под горячий танкистский хобот. Витьки снова захихикали.
"Канарейка" прокашлялась  и злорадно чирикнула андрюхиным мегафонным голосом:
– Ну все, ****ец вам теперь, наркоманы злоебучие!
– Пошли на фиг!  – специальным голосом крикнул Профессор, взлетая. И мы с Белой Девой перестали рубить мента, я спрыгнул с ее костлявой спины, и мы следом за Профессором взмыли в воздух, и все вместе полетели с неописуемой скоростью.
Сильфиды тут  же захныкали громче и принялись виться вокруг нас, пытаясь сорвать поцелуй с наших уст. Но я снова начал размахивать  шашкой  и  весьма  успешно  отбивался от хнычущих сильфид до тех пор, покуда они не отстали.
Через полкубика  – по профессорскому хронометру – мы были на берегу великой Яузы.

–III–

Можно начать и по-другому. Вот, например,  как  начала  свой  документальный роман – книгу с изящным названием "Автобиография",  а на  самом  деле, одну из лучших моих посмертных биографий,  – mrs. Olga Pittis – тонкий исследователь моего  торчества:
 «Н.Б. родился на рассвете в пять часов очень холодного утра пятого апреля 1965 года. Произошло это в родильном доме им. Н.К. Крупской – женщины бездетной и детей не любившей – на 2-ой Тверской улице в столице моей бывшей родины – СССР.
... На соседней – Третьей Тверской, под окнами комнаты, где Н.Б. был зачат, рос тополь. По тополю вверх-вниз лазил родительский кот.
... Желающие кропотливо взрастить генеалогическое древо Н.Б могут заглянуть на соответствующий сайт  и взять из рук самого Н.Б. саженец означенного древа – маленький чертеж шариковой ручкой на клетчатом тетрадном листке. Фотокопия, конечно, к тому же – плохо отсканированная.
... Прошло два года, и умер дед – чудесный Иван Васильевич. Символом родительского брака был, разумеется, не кот, символом было супружеское ложе – две раскладушки, связанные папашиным галстуком. И под покровом зимней темноты, под сурдинку похоронного марша все разъехалось, расползлось... Узел развязался. Кончилась семья, кончилась квартира на Третьей Тверской. Мать с отцом расстались навсегда.
В осиротевшей после смерти деда квартире ни мать ни бабушка жить не смогли. Разъехались.
Первым из череды мест, где нашему герою удавалось подцепить время за жилистое гнилое ребро, –  стала для Н.Б. большая комната в начале бесконечного извилистого коридора коммунальной квартиры на Солянке. Там он впервые, еще с ученической старательностью, взвесил минуту и пядь на самодельных весах сочиненных с помощью детской магии из паркетной доски и громкоговорителя.
Сам Н.Б писал: «Я впервые себя помню – на темном, натертом до блеска паркетном полу в огромной комнате ( так и хочется написать – в двухсветной зале). Бормочет что-то допотопная черная тарелка радиоточки, и от этого радиоголоса я узнаю, что сейчас (тогда) – 1968 год. Так я впервые понял место и время».
... Игры в пиратов в комнатке соседки – графини Любови Васильевны Строгановой. В комнатке, где были настоящий барометр и одноглазый, времен Германской, старинный бинокль, годный разве что Кутузову и Нельсону. Каютой капитана уютно служил резной диванчик тех лет, когда и впрямь моря еще бороздили флибустьеры.
Над диванчиком висел дагерротип – Л. В. Строганова верхом в амазонке, посреди крымского ботанического гардена. Повсюду лилии да лианы – словно в джунглях Амазонки.
Игры в пиратов пробивались в мир через полный головастиков и пираний аквариум – линзу телевизора КВН, имени клуба кинопутешествий.
В одноглазый бинокль был виден памятник им. Колумба – крутобокая каравелла, кленовым листом плывущая по лужам у обожженной крематорием стены Донского монастыря.
... Из бесконечного путешествия между Солянкой и Марьинской на кожаных диванчиках горбатого 98 автобуса детство переместилось в окончательную ночлежку Хитрова рынка.
Подколокольный переулок – часть Солянки, левый ее рукав, если идти по направлению к Яузе.
... Ревущего мальчика тащили утром вверх по «горке» – улица Архипова – к синагоге (слева). А кареглазый и горбоносый мальчик громко картавил:
– Рради Господа нашего Иисуса Хрриста, не води меня туда, мама!
Богобоязненные старушки, видя малолетнего христианского мученика новейшего времени, крестились и ругали «жидовкой» зеленоглазую и курносую мать... Но синагога оставалась слева и чуть позади, а чуть вперед и направо был ненавистный ведомственный детский сад КГБ.
... А какая замечательная газировка была в находившихся под сильным влиянием чекистской планеты Сатурн автоматах 49 гастронома, который был лучшим подвалом Лубянки.
... Много читали и даже писали. Что-то сжигали – нелегальщину или стихи. Играли в рояль джаз и вели разговоры под красное болгарское каберне и пузатую оплетенную «Гамзу» – Н.Б. всегда говорил: «Гымза». Но какая ж она грымза, так – добродушная и теплая, как все толстушки.
Когда наскучивало играть в рояль, слушали первобытный   магнитофон «Дайна», лихо крутивший шуршащими колечками рычащего Брассанса.
Слушали еще проигрыватель «Молодежный» – коричневый, кожаный и с дырочками чемоданчик. Из дырочек – пели Джоан Баэз или Элла Фитцжеральд.
Жизнь пахла индийским чаем «со слоном», папиросами «Беломор» и «Север».
 На кухне часто были ромштекс и антрекот в компании голубцов и борща. Из рыбы – запеченная треска и жареная камбала.
Были открыты окна, была сильная летняя гроза.
Все свое время он прожил – куда жизнь занесет.»
Впрочем, и "Автобиография", и ее герои, да и сама миссис Питтис – не более чем спелые плоды кетаминового дерева моего горячечного воображения. И пользуясь случаем, я хотел бы передать горячий и пламенный привет всем им – моей любящей мамочке, троюродному брату Васе, покойному прадедушке-академику, тете Маше из Бобруйска, и глубокоуважаемому папаше. А главное – Леониду Якубовичу.
 И отдельный привет – Оленьке Косоруковой-Питтис из штата Нью-Мексико.

– IV –

Все эти приветы я передавал, стоя на гранитном берегу великой Яузы.
От двадцать восьмого почтового отделения под  Астаховским мостом сильно  пахло  сургучом,  от винного магазина в Николоямском переулке тянуло кислым запахом мадеры.  У овощного,  на высокой арбузной пирамиде сидел,  покачиваясь в такт собственной заунывной песне, бессонный мусульманин.
Такая она была  – песочница бытия.
Но мы припали жадными психоделическими хоботками к тонкой и хрупкой артерии Яузы.  Черная,  маслянистая, пахнущая кровью вода важно текла в предрассветной мгле, поблескивая отражениями фонарей.
Хищная быстроходная лодка с узкими,  словно губы  стервы, обводами,  высоким  острым форштевнем и стройной мачтой стояла у наших ног.  Лодка была привязана крепкой конопляной веревкой к позеленевшему  от воды и времени бронзовому кольцу,  вмурованному в серый гранит набережной.
"Ципа-Дрипа" было  выведено  белой  краской  на   высоком просмоленном борту нашей гордой коллективной галлюцинации.
– Righto boat!  – сказал Профессор и  осторожно  поставил чемодан с кетамином на холодный и твердый гранит набережной.
– Законная лодка,  – механически прошелестела перевод Белая Дева.
– Вот именно, – сказал Профессор, доставая из кармана своего черного  сюртука  два ржавых десятидюймовых гвоздя и плотницкий топорик на длинной рукояти.
Оскальзываясь на  зеленых  прядях  водорослей,  Профессор спустился по гранитным ступеням к воде.
– Иди сюда,  – поманил он грязным худым пальцем Белую Деву.
Белая Дева подошла к лодке. Профессор крепко взял ее под мышки и, опустив в воду, приладил спиной к форштевню.
Один гвоздь он вбил в чрево ее. Другой – в сердце ее.
Белая Дева  радостно  смеялась беззвучным смехом,  широко открывая рот.
Профессор взошел в лодку и грозно оглянулся.
– Отчаливай, – приказал он и протянул мне топорик.
Я перерубил конопляную веревку и,  оттолкнув "Ципу-Дрипу" от гранитного причала, ловко прыгнул на корму.
Профессор уже  возился  там,  налаживая  лодочный мотор – шприц-водомет внушительных размеров.
Я подошел  к  хохочущей Белой Деве и,  взяв легкое весло, стал помогать медленно увлекавшему нас  в  Москва–реку  тихому течению Великой Яузы.
Проплыла в предрассветной дымке слева по борту  шпилястая серая громада котельнической высотки.
Профессор проводил ее внимательным взглядом.
– Только верхние этажи и шпили, шпили, – пробормотал он и вновь склонился над мотором.
Мотор тут же бодро откашлялся,  поршень шприца со скрипом заходил в синих клубах вонючего бензинового дыма. "Ципа-Дрипа" стала набирать ход.
Спустя минуту корабль  психоделической  революции,  расплескивая легкую  волну,  вышел  на просторы Москва–реки.  Профессор крутанул штурвал, и, повернув против течения, мы оказались под высокими сводами Устьинского моста.
  Я подошел к Профессору и положил руку ему на плечо.
За кормой у нас начинался рассвет. И первые лучи восходящего солнца высветили затейливую вязь черного чугунного литья, суровый блеск стальных болтов,  нежную ржавчину гаек и скучную кладбищенскую бедность бетонных плит.
Общий  пейзаж был необычайно поэтичен.
Профессор, доверив мне управление  "Ципой-Дрипой"  прошел на бак и встал за спиной у Белой Девы, скрестив руки на груди.
– "И белое на белом, черное на черном,
     синее на синем.
Кесарево – кесарю, черное – покорным,
     женщина – мужчине.

  Знаки принадлежности – лишь при подлежащем.
     Детское старанье –
     обрывает веточки в голосе дрожащем,
     в плоскости дыханья.

Черное и белое – раной ножевою,
  наживая синий,
бьется или тычется жилкою живою
в левой половине", –  прошелестела Белая Дева.
Ласковый утренний  бриз  расправил  украшавший нашу мачту флаг – зеленый пятиконечник листа марихуаны на красном фоне.
Мой высокоученый друг весьма прилежно изучал своим холодным сияющим  взором розовеющие под нежными лучами солнца зубцы кремлевской стены справа по борту.  Пузатые башни и золотистые купола также привлекли его внимание.
     Волны тихо плескались за  просмоленными  бортами.  Сладко плеснуло  в  лицо  шоколадной ванилью со стрелки кондитерского острова "Красный Октябрь".
– Пора!  – сказал Профессор,  в последний раз оглянувшись на Кремль.
     – Пора!  – сказал Профессор, взглянув на свой двухкубовый хронометр.
– Пора! – сказал Профессор, открывая чемодан с кетамином.
Наша водометная  машина  вовсю  раскочегарилась,  и  "Ципа-Дрипа" ходко обогнала речной трамвайчик.
Профессор смешал в шприце  четыре  кубика  "белой  девы", ловко приладил "маленькую" и закатал рукав сюртука.

       "БЕЛАЯ ДЕВА".
  Возьмите обычную  дозу  кетамина  (1,5 – 2 мл) и смешайте  ее прямо в шприце с ампулой реланиума (2мл).  Полученным  коктейлем, соблюдая  осторожность, медленно  втрескайтесь  в вену.
Будьте внимательны – попадание коктейля мимо вены  (под  кожу)  приводит к флегмоне и абсцессу.
                "Делайте это правильно. Наркотики."
                Второе дополненное издание под
                редакцией Т. Мазеповой и П. Каменченко
                М. "Букмэн" 1981 г.  Стр. 268.

       "Для выполнения внутривенной инъекции надлежит:
       1) наложить  резиновый  жгут  в  области предплечья на 10  сантиметров выше локтевого сгиба,
2) протереть  область  локтевого  сгиба  (место инъекции)  антисептиком (этиловым спиртом),
  3) ввести иглу шприца с раствором препарата в вену,
       4) проверить точность попадания в вену,  втянув в шприц с  раствором небольшое количество венозной крови,
5) снять жгут,
6) выполнить  инъекцию  в  соответствии с прилагающейся к препарату инструкцией (нормально, медленно).
       Примечание: при  отсутствии  резинового  жгута (в полевых условиях) можно изготовить  жгут  из  перевязочного  материала (бинт, марля,  носовой платок) и твердого продолговатого предмета (пинцет, палка, ветка).
Перевязочный материал  повязывается кольцом вокруг предплечья больного (раненого),  под это кольцо подсовывается палка и закручивается на несколько оборотов.
Такой же жгут используется для остановки сильных кровотечений из конечностей при их ранении или отрыве (травматической ампутации).  В таком случае жгут накладывают на несколько сантиметров выше раны."
               
"Настольная книга фельдшера–акушера",
                М. ОГИЗ, 1951, стр. 32.

  " Человек обычный, человек не слыхавший рыданья аонид ,  для того чтобы вмазаться "белой девой" , вполне может использовать пахнущий блевотой и  грязью  приемного  покоя  резиновый  жгут клистирного цвета. Он может, но разве это главное – мочь?
А вот,  человек просветленный, человек, пусть и не узревший ни разу ослепительного сияния Спасской башни,  но знакомый с алмазными гранями бытия...
Этот человек,  решив вмазаться "белой девой", сделает себе жгут из белоснежного,  словно попа рыжей девственницы, накрахмаленного до хруста носового платка.
А закручивать жгут он,   как и надлежит,   будет только веточкой французской жимолости, источающей неземной аромат.
И трижды,  трижды неправы те, кто предлагает пользоваться для этой цели веткой шотландской омелы, ибо..."
                Венедикт Ерофеев,
                "Петушки – Ковров. Психоделическая поэма",
                P. 113, "Ardis", Ann Arbor, Michigan. 1978.

Несколько оборотов веточки французской жимолости, просунутой под  жгут  из скрученного носового платка...
Проблеск иглы,  контроль...  Мягко скользнул поршень,  и, задвинувшись, Профессор горделиво окинул остекленевшим орлиным взором отданный ему на растерзание город.
Я последовал  его  примеру  и воспользовался своим верным пятикубовиком.
     И Белая Дева, вскинув руки, тоже нажала на поршень.
Психоделический бриз   подхватил  и  понес  "Ципу-Дрипу". Вновь из воздуха вынырнули сильфиды и запели про Нескучный сад – "где отдых ждет усталых моряков".
Витьков при них не было. Витьки редко прилетают.
С помощью сильфид в считанные мгновения домчались  мы  до Нескучного, ловко  пришвартовались  к  гранитной  пристани  и, оставив Белую Деву на вахте, вразвалочку сошли на берег.
Чемодан с  кетамином,  маршальскую  шашку  и  образ Николая–Угодника мы прихватили с собой.

–V–

В Нескучном саду гулял бык.  Он был моим – достался мне в наследство от покойной тетушки. Бык, как и его бывшая хозяйка, был диким и кровожадным.

Он появляется только на черном,
     бык, гуляющий в этом саду:
     узком, высоком, не очень просторном;
     высаженном нам на беду.

     Жители сада – две дивных сестрицы,
     пара деревьев – в левом углу.
     Люди приходят сюда проститься –
     просто вглядеться в желтую мглу...

     Там он живет, как за границей,
     прячась в нефритовых озерах глаз
     самой веселой – старшей сестрицы,
     оберегая зрачка черный лаз.

Избегая встречи с быком, мы отправились к Веселому Павильону. Мы крались по густым кустам, а над нами звенели сильфиды.
Кубик за кубиком,  метр за метром мы продвигались к Веселому Павильону.
Быка мы  не встретили,  но на сорок девятой версте из маленькой придорожной избушки на нас вылетела  сова.  Гигантская птица ни  хрена  не  видела при солнечном свете,  но инстинкты хищника заставили ее напасть.  А тонкое  обоняние  безошибочно направило сову прямо на нас.
Мой высокоученый друг пронзительно вскрикнул и,  выхватив из жилетного кармана заржавленный зуб от бороны, занял оборонительную позицию.
Стайка сильфид над нашими головами перестала  звенеть  и, тревожно шелестя крыльями, затянула "Врагу не сдается наш гордый "Варяг"".
Я взмахнул маршальской шашкой.  Она молнией сверкнула под
лучами полуденного  июльского солнца и отрубила сове левую голову.
Профессор, подпрыгнув,  словно гигантский кузнечик,  нанес зубом от бороны меткий удар по правой голове птицы.
Летающий монстр,  испуская  чудовищное  зловоние и хлопая крыльями,  размах коих достигал трех метров,  поспешно оставил воздушное пространство  над  нами,  пустившись  в   паническое бегство.
Сменилось мгновение, и лишь стремительно уменьшающаяся темная точка на горизонте напоминала нам о случившемся.
Через некоторое время,  преодолев некоторое пространство, мы уже любовались расписными,  затянутыми  плющом  и  убранными шелком, стенами Веселого Павильона.
Поравнявшись с Яшмовыми драконами у  входа,  мы  услышали, как в Павильоне рыдают нереиды.
Сильфиды над нашими головами,  потупив  васильковые  очи, корчили сочувственные гримасы.
Обитательницы Веселого Павильона – веселые девицы  –  радостно  засмеялись журчащим смехом и зазвенели серебряными колокольчиками, едва мы с Профессором переступили высокий заветный порог.
Нереиды тут же смолкли.
Мы же  щедро  вознаградили  Хозяйку  Веселого Павильона и выбрали двух крепких и миловидных девиц, похожих друг на дружку словно сестры.  Звали девиц Маша и Даша,  и они были хороши как для любви,  так и для работы,  и предложили нам  прохладительные напитки и сладкие булочки.
Но Профессор выпил лишь стакан оранжаду и приказал  девицам следовать за нами.
Взяв их под руки, мы тут же, не мешкая, отправились в обратный путь.  Я захватил с собой и сладкую булочку, горько сожалея о том,  что в отличие от Профессора, я иногда еще поддаюсь чувству голода и ем. Профессор же, как известно, вообще не ест.
Вместе с девицами и сильфидами мы  вернулись  к  пристани довольно быстро и без приключений.
Однако, неприятной неожиданностью для нас, а  в  особенности –  для  Профессора,  отличавшегося исключительной скромностью, явилась  неприлично  большая  толпа,   собравшаяся   у пристани и бесстыдно глазевшая на "Ципу-Дрипу" и Белую Деву.
Белая Дева, пригоршнями разбрызгивала в толпу теплую речную воду.
Мы в нерешительности застыли шагах в двадцати от  пристани, слушая как зеваки осыпают грязными ругательствами "тех пидарасов, кто с девкой такое сотворил".
Завидев нас, Белая Дева простерла к нам руки и воскликнула:
– Посмотрите на Профессора.  Он не сеет,  не жнет, не прядет,  не пашет.  Он не  лает,  не  кусается,  на  прохожих  не бросается. Он не знает меры вещей, не приходит с Юга, не теряет своих шариков. Он – ни рыба, ни мясо. Он, к берегу туманному влеком, стремится вперегонки с ветерком. О, Профессор.
Так молвила Белая Дева.
И толпа уставилась на нас.  А  через  мгновение  эти  несчастные люди,  никогда  не видавшие клепсидры,  устремились к нам. Они грозно размахивали грязными руками и  недопитыми  бутылками портвейна.
     Выставив перед собой шашку и Николая–Угодника,  я  шагнул им навстречу и сказал:
– Не две ли бутылки портвейна продаются за четыре  рупии? Но  ни одна из них не опустеет и наполовину,  коли не будет на то воли Профессора.  Так не бойтесь же,  каждый  получит  свое сполна, –  и  слезы умиления покатились по небритым щекам этих суровых людей.
     Они расступились,  пристыженные и кроткие, словно агнцы.  И каждый протягивал нам свой портвейн, но мы отказались.
– Отдайте кесарево кесарю,  – просто сказал Профессор,  и мы все четверо взошли на борт и отчалили.
В этот раз мы никого не убили.
Под ровное  убаюкивающее покашливание шприц-водомета, под легкий плеск волн и шелестящий смех  Белой  Девы  "Ципа-Дрипа" принесла нас к Воробьевым горам.

–VI–

И мы вышли на пологий гранитный  берег,  и  встали  зорко, поставив нашу лодочку весьма ровно. И подошли к нам некоторые, называемые народом,  и сильно изумлялись...
Это были  крутые ребята.  Они хотели познать истину.   Им просто не терпелось с****ить нашу булочку,  вскрыть чемодан  с кетамином и  растоптать ногами не только мою личную клепсидру, но и хрупкую гармонию ампулок – чудесных  стеклянных  сосудов, вливающих свою  живительную  влагу через шприц в иссохшие вены реальности.
Ногами в  пыльных  ботинках  Dr.  Martens эти люди хотели растоптать нежнейшие капли,  образующие в совокупности  с  капельницей и  нашими  телами  клепсидру мировой психоделической революции.
Клепсидру, прихотливо считавшую мгновения, остававшиеся до часа "Х", до начала нового потопа...
И некоторые,  называемые  народом,  и сильно изумлявшиеся, неприлично смотрели на нашу Белую Деву.  Они вожделели. Похотливые жуки.
– Будет вам олимпиада, и хрен с маслом тоже будет, – сказал Профессор,  опуская  металлический зуб от бороны на голову ближнего.
Профессор в тот день был весел. Как песня про черного ворона.
У меня   во  внутреннем  кармане  задумчиво  побулькивала клепсидра – джин капал в тоник.
Кетамин капал в релашечку.
А чаек – в чашечку.
Я крепко стоял босыми ногами на прочном сухом  песке  реальности – в самой гуще схватки.
Больше всего на свете я боялся, что один из этих ублюдков разобьет хрупкую и чудесную клепсидру,  лелеемую во внутреннем кармане пиджака. Джин капал в тоник. Мысль о хрупкой непрочности  клепсидры  была невыносима.
Рука с  маршальской шашкой грустно повисла безвольной плетью.
Профессор с  завидной методичностью орудовал заржавленным зубом от бороны.  Мой друг был поистине грозен и прекрасен, и вселял ужас в  слабые  сердца  врагов.  И так,  в одиночку, Профессор бился около четверти часа. О, Профессор...
И глядя на него, я отнюдь не позабыл о хрупкой непрочности клепсидры, но преисполнился решимости спасти  святыню. И укрепился духом,  и  взмахнул шашкой,  и набросился на нечестивцев, аки лев рыкающий.
Вдвоем с Профессором мы быстро рассеяли негодяев,  истребив многих из них, а прочих – обратив в бегство.
Над полем брани на манер валькирий носились сильфиды.
Маша и  Даша,  влекомые милосердием и человеколюбием, которые так  свойственны  женскому сердцу, добивали раненых.
В этот раз мы убили восемнадцать человек.
Вскоре на залитом кровью, заваленном телами павших и усыпанном отрубленными конечностями пляже оставались  лишь  мы  с Профессором, да двое молодых  людей  из  числа  наших  врагов, столь  устрашенные Профессором и к тому же испытавшие во время битвы столь сильное просветление,  что они не только  решились сдаться на  милость победителя,  но и выразили желание перейти на нашу сторону.
– А как зовут тебя, мальчик? – глядя исподлобья, с подозрением спросил Профессор того из них, кто обратился к нему.
– Меня  зовут  Писта Лет,  а моего молчаливого приятеля – Отто Мат.
– А скажи-ка, друг мой Писта, – подал голос и я, отрывая от сердца клепсидру и доставая ее из внутреннего кармана  пиджака, –  намерен ли ты и дальше пребывать в зассанной портвейном песочнице бытия,  или тебе милей сладкозвучное  психоделическое журчание? – спросил я, наливая.
И протянул юнцу стакан до краев полный джином и тоником.
– Да чего там... Да ***ли говорить, – с залихватской жадностью засосав напиток и легонько отрыгивая,  промолвил Писта, – втрескайте мне кубика два!
И, поддернув рукав, протянул нам свою верную руку.
Могучий верзила Отто Мат,  отиравшийся у Писты за спиной, глупо хихикнул и нецензурно выругался.
– А  два кубика,  или выражаясь по научному – миллилитра, друг мой, для вас будет многовато с непривычки, – назидательно изрек Профессор и открыл чемодан с кетамином.
– А я, блин... Я тоже хочу, блин – забормотал верзила Отто Мат.
– Не бойся,  милый, не обделим, – ласково утешил его Профессор, подошел к "Ципе-Дрипе",  обнял  Белую  Деву  и  извлек гвозди из сердца и чрева ее.
Тем временем, я своим верным пятикубовиком с черным резиновым поршнем  бахнул  по  кубику  кетамина в жилы нашим новым приятелям.
Причастив наших молодых друзей,  и причастившись сами, мы всем приходом поднялись по крутому,  поросшему вековечными деревьями склону Воробьевых Гор.

"И Профессор сказал слово.
     – Камни и Рыбы, – сказал Профессор.
     – Стань тяжестью камня, чтобы быть, – сказал Профессор.
     – Стань прохладой рыбы, чтобы жить, – сказал Профессор.
       – Стань водой, чтобы понимать, – сказал Профессор.
     – И ничем иным, – сказал Профессор".
                Книга Брата Писты
I-ое послание Американцам, 3,48.

     "В начале был Профессор,  потом появилось Слово,  а Бог был, разве что, третьим.  Слово было у Профессора,  и Профессор знал Слово, но редко пользовался Им.
       Оно было в начале у Профессора.  В конце же  у  Профессора вообще ничего не было. Лишь рыбы и камни".
                Писания Отца Отто
                Творение, 1,1.

     О, сколь  мало сохранил я,  недостойный,  этих,  поистине, священных реликвий.
Кроме обрывочных записей учеников, искажающих наши  подлинные  деяния, удалось мне сберечь лишь "Автобиографию" и судовой журнал "Ципы-Дрипы.
А из вещей, так сказать, материального мира, из тех милых сердцу безделушек, что были с Профессором непрестанно, уцелели еще носовая  кулеврина  с "Ципы-Дрипы", гитара Чикатилы, двадцатикубовый компас моего друга, да пустая ампушка из–под брынцаловского кетамина.
Клепсидру я не уберег, равно как и булочку.

  – Der Totentanz. Камни и рыбы, – сказал Профессор и откашлялся. Он взглянул куда–то за горизонт,  и взгляд его загорелся больше чем холодным сиянием и пламенем,  которое было не пламенем вовсе.  Профессор с шумом втянул пыльный воздух  раздувшимися ноздрями и сказал Слово.

«Н.Б. при всяком удобном случае – в беседах с друзьями, в публичных выступлениях, в своих статьях – декларировал  абсолютное неприятие постмодернизма.  Казалось, что злейшего врага чем Н.Б. у постмодернистов  попросту нет.
При этом сам  Н.Б. несомненно являлся постмодернистским писателем. Себя он называл психоделическим писателем и даже придумал как-то на досуге слово психоделизм.
В конце 1997 года в русскоязычном американском альманахе   «Черновик» появилось его эссе – «Der Totentanz.  Камни и рыбы». Эссе  наполненное беспощадными издевками над постмодернизмом и одновременно проникнутое духом глубочайшего разочарования в идеях психоделического движения. Тексту предпослано посвящение Тимоти Лири, который был одним из ближайших друзей Н.Б., и Теренсу Грибу (очевидно – Маккенне), которого можно смело назвать личным врагом Н.Б. Заканчивается эссе парадоксальным и совершенно постмодернистским предложением устроить человечеству грандиозные театрализованные похороны.
Постмодернистов Н.Б. не любит, в психоделическом движении разочарован, но «Книга Мертвых» его все еще интересует.
В том же году Н.Б начинает работу над «Путешествием в поисках истинной живости» – книгой, которая стала гимном психоделическому движению девяностых.
Однако некоторые исследователи считают, что «Путешествие» задумывалось самим Н.Б. как беспощадный и безысходный роман о бессмысленности и нелепости трансцендентального опыта, полученного в результате психоделических экспериментов.
Трансцендентальный опыт, впрочем, всегда  нелеп и, разумеется, не имеет практического, житейского смысла.
Сам Н.Б., кажется, вполне серьезно считал «Путешествие» чем-то вроде религиозного трактата.
В любом случае «Путешествие» представляет собой типично постмодернистскую попытку гипертекста, а порой – пародию на гипертекст. Показательно, что Н.Б. включил в этот гипертекст  и  эссе «Der Totentanz.  Камни и рыбы».
Прототипом Профессора – главного героя «Путешествия» –несомненно следует считать реально существовавшего Тимоти Лири, а не упомянутого в посвящении вымышленного «профессора Воеводского». Посвящение – это еще одна мистификация Н.Б.
Н.Б., возможно, был психоделическим писателем, и, возможно – постмодернистским писателем. И несомненно, что он был крайне противоречивым писателем».
                Ольга Питтис ,
                "Автобиография", стр. 228.
    
–VII–

     Памяти  Тимоти Лири – великолепной бабочки "мертвая голова", раздавленной мною,  пятилетним, на Луне. О чем теперь и сожалею. И Теренсу Грибу – скромному садовнику.
       Умирать надо весело. Своей смертью, завершив земные дела. С улыбкой, даже с подъебкой по отношению к остающимся.
Умирают по разному.  Умирать не хотят. Смерть не признают закономерным итогом.  В лучшем случае с ней готовы  смириться, но никто ей не рад,  никто не трепещет от восторга – ведь первое свидание!  – при ее  приближении.  (  Безнадежные  раковые больные,  которым  смерть сулит избавление от телесных мук,  и суицидальные личности,  пытающиеся спрятаться в ее густой тени от мук душевных, в расчет не идут.)
В культуре  любого этноса смерть – категория сакральная.  Как, впрочем, и всякое превращение,  переход в новое качество – магия.  Но отношение к смерти, оставаясь безусловно сакральным в любой точке пространства и времени,  все же  существенно  разнится.
Пожалуй, спокойней всех воспринимают смерть британцы.  Им проще – островитяне,  чье пространство ограниченно (чем остров и похож на гроб), чтут традиции. Смерть – традиционна. Великая хартия вольностей,  похоже,  придает особую степень свободы не только живым, но и призракам.
А Канал, очевидно, ограничивает их в передвижении, не дает им шляться по Европе. (Весьма вероятно, что водные преграды для  обитателей  потустороннего мира непреодолимы.  Кто-нибудь слышал,  чтобы в Европе объявлялся хоть один австралийский или американский призрак? Хотя, и в самих Штатах призраков  – особенно бывших при жизни белыми – почти нет.  Сошлюсь на  Оскара Уайльда).
За сотни лет островитяне свыклись со своими привидениями. Мир живых и мир теней существуют не просто рядом,  они слились –  и  у своих мертвецов британцы черпают силу духа и вдохновения.  Люси умерла и стихи уже давно пишутся под сенью  кладбищенских вязов в Харроу,  тень невинно убиенного сводит  с  ума говорящего по-английски датского принца,  и у каждого живущего есть скелет в шкафу.
 Фамильные склепы – корни нации, укрепляющие ее на земле. Бог хранит Британию.
  И все  еще  существует  великолепная оппозиция:  Россия – Америка,  не только сулившая в недавнем  прошлом  единственную надежду  на  веселую смерть сразу всему человечеству,  но и до сих пор ясно отображающая полярность отношения к смерти.
Русские относятся к смерти истово,  почти любовно.  Самое яркое проявление этой истовой любви – мазохистский ритуал долгих пьяных поминок.  Русские способны бесконечно  говорить,  а главное – все время думать о смерти.
В российской культурной традиции смерть, похороны, гроб – существуют абсолютно органично.  "Гробовщик",  "Мертвые души", "Смерть  Ивана  Ильича" и давно уже обособившееся от основного текста эпопеи,  испещренное помарками школьных сочинений "небо Аустерлица".  И долгие философские разговоры над телом мертвой Настасьи Филипповны.
Галантный француз Шарль  Перро  деликатно  девушку усыпляет,  а наш Александр Сергеевич сразу насмерть травит. Яблочком.
Русские не только продают  и  покупают  своих  мертвецов, русские – мертвецов любят и целуют,  и в хрустальный гроб кладут, и любовью оживляют.
И последнее  целование  на  кладбище – последняя надежда. Вдруг и впрямь сбудется по писаному – оживет покойник...
Американцы, с их повышенной деловой активностью, настолько не хотят смириться со смертью, прекращающей привычное течение бизнеса и потребления,  что воспринимают смерть от естественных причин как  нечто  противоестественное  и  неприличное.
       Для сегодняшних американцев смерть от старости или болезни –   запретная  тема.  В  нынешнем  американском  культурном дискурсе смерть имеет право быть только насильственной. Смерть –  это  когда плохие парни изредка убивают хороших,  а хорошие часто отбирают жизнь у плохих. Смерть – это кино. А мертвецы – только в фильмах ужасов.
Если смерть в кино перестает  быть  киношной,  становится слишком естественной – как дыхание, обычной, тогда и она – табу.
Поэтому политкорректные  нью-эйджеры долго и нудно ругали Стоуна и Тарантино за их "Natural Born Killers".
Удивительнее всего то,  что именно в Штатах родилось психоделическое движение.  Ведь  смерть – это  неотъемлемая часть психоделического опыта,  разрывающего привычные связи и проделывающего очень странные штуки со временем.
       "... Это  смерть  "эго",  смерть понятий и представлений, разница только в том,  что можно вернуться обратно к жизни – в той или иной степени" – так говорил мне Тим Лири, человек, решивший  сделать  из  своей  вполне естественной (рак простаты) смерти перформанс. И ему это почти удалось.
Этой отчаянной  и  веселой попыткой на пару с собственной смертью в последний раз изнасиловать мораль обывателей и взять в заложники "духовные ценности общества",  этим  по–настоящему радикальным террористическим  жестом  Лири искупил тяжкий грех своего давнишнего предательства.
Упокой, Господи, его душу.
       Только психоделический человек,  благодаря  многократному опыту  псевдоумирания  и убиения реальности,  ставший столь же прекрасно–косноязычным и кристально ясным,  как  Экклезиаст  с его "суетой  сует  и всяческой суетой",  может – как впрочем и любой истинно верующий – принять  смерть  легко  и  просто,  с чувством превосходства над остающимися.
Разница между   человеком   психоделическим  и  человеком просто религиозным лишь в том, что первый лучше и глубже понимает феномен собственно смерти.  Второй – сознает  (в  большей или меньшей степени – по вере) лишь смысл того,  что предшествует смерти и следует за ней. Для психоделиста – смерть в значительной  степени  десакрализуется,  для верующего – остается абсолютно сакральным актом.
Большинство конфессий рассматривает смерть как всего лишь начало подлинного бытия, истинной жизни души, освобожденной от бренного тела.
Большинство верующих – все-таки воспринимает  смерть  как конец. А жизнь вечную,  нирвану – как травестию, пародию, суррогат жизни земной.
Увы нам,  отношение к смерти остается несправедливым. Человеческая жизнь уже давно ( со  времен  кватроченто,  с  его свойственным итальянскому  Возрождению  антропоцентризмом) ценится человечеством значительно выше, чем абсолютно равнозначная ей смерть.
На мой взгляд, в этом особую роль играет категория времени. Жизнь кажется ценнее потому,  что она дольше длится. События повторяются,  разночтения при  повторах  придают  процессу приятность  и  пикантность.  Смерть же воспринимается нами как последнее событие в жизни. Повториться оно не может. Да и, вообще, после смерти события прекращаются. Конец.
Жизнь осознается  как цепь мгновений.  Смерть воспринимается,  да и принимается ("если смерти – то мгновенной")  нашим сознанием только как мгновение.  Но лишь до той секунды, когда за нами действительно приходит костлявая жница.
       Люди, прошедшие через психоделический опыт, знают: на самом деле,  с того момента,  когда человек понимает, что уже не просто живет,  а именно – умирает, и до того, как душа отлетает от тела, проходит определенный, пусть даже очень короткий промежуток времени.
И он заполнен событиями не в  меньшей  степени,  чем  вся предыдущая жизнь  –  ибо  что  же такое глубокая трансформация сознания, как не цепь событий?
Психоделический опыт   позволил   человечеству   осознать смерть как процесс.
И с этого момента всякий действительно радикальный жест в искусстве – так или иначе исследует  различные  аспекты  этого процесса.
Демонстрация картин  мертвому  зайцу,  публичный  оргазм, "Reservoir Dogs", реквием Артемова, молчание Кейджа, сэмплированные хрипы техно,  прибивание скальпов к асфальту,  сонливое благодушие Федора Соннова,  полсотни перформансов Андрея Чикатило, "Doom Party", разнообразные "игры в жмурики", – все это, так или иначе, о смерти.
       Духовная жизнь – сознание, душа человечества, как единого организма –  начиная  с искусства (безусловно,  самого тонкого гносеологического    инструмента)    переживает    глубочайшую трансформацию. Познание мира превращается в изучение смерти.
Смерть слова и текста,  смерть  бескомпьютерных  способов коммуникации и смерть индивидуального сознания – бежит по кругу гомосексуальная морская свинка  постмодерна,  в  сотый  раз подряд поедая собственное дерьмо. Душа человечества отлетает.
Человек становится  лишь  частью  информационного  пространства,  живущего по своим законам. Мы перестаем быть пользователями и становимся частью механизма.
Дух, интеллект становится в такой  же  степени  придатком  компьютера, в какой тело коматозника является придатком реанимационной аппаратуры.  Духовная жизнь человечества уже  невозможна в онтологических для вида  Homo Sapiens формах.
  Честный и радикальный путь – не поедать грибы в лошадиных дозах, не  колотить  кувалдой по мониторам,  и уж тем более не вживлять нейрошунты,  а самим остановить  эволюцию  в  сторону симбиоза человек – процессор,  прекратив биологическое существование вида. Только так мы можем сегодня реализовать свою  онтологическую свободу – свободу воли.
       Ни в каком случае я никого не призываю  к  суициду,  или, того хуже,  к убийству.  Я всего лишь не боюсь признать и принять тот очевидный факт,  что человечество завершило свои земные дела.  Пора умирать. Весело, естественной смертью, с улыбкой и подъебкой.
Для этого я предлагаю провести абсолютно радикальный перформанс под условным названием "Камни и Рыбы".
       1) Человечество отказывается от деторождения. В результате – начинается естественный процесс смерти от старости.
2) На  горных  вершинах Антарктиды строится несколько гигантских трупохранилищ  и  крематориев,  использующих  атомную энергию.  Все тела умерших из всех стран мира перевозятся туда и сжигаются.
       3) Вследствие существенного потепления климата в  Антарктиде (результат бесперебойной работы атомных крематориев) происходит таяние антарктических льдов и подъем уровня воды в мировом Океане.
4) После того, как запрограммированный автомат сожжет труп последнего человека,  на Земле останутся только  трепещущие  в волнах водоросли и неспешно  проплывающие  в  глубине  большие прохладные рыбы. И кое-где над водами нового потопа будут возвышаться камни – в недалеком прошлом высокие горные вершины.
       А под  толщей поглотивших Землю вод будут лежать мертвые, бесполезные, так никого и не сумевшие поймать компьютерные сети.
Это будет действительно радикальный  перформанс.  Хотя бы потому, что  сначала  его  зрителями  и  участниками будут все представители рода человеческого,  а в самом конце не будет ни участников, ни зрителей – только рыбы и камни..."


–VIII–

Профессор умолк,  сказав Слово. И мы стояли просветленные в молчании, и  тишину  нарушали лишь громкие рыдания отца Отто, сподобившегося наяву  узреть  точку,  где  соединяются  пространство и время.
Мы стояли в просветлении,  и не было ни пространства,  ни времени, а лишь – понимание.
И обретя понимание, мы не только с восторгом приняли Слово Профессора, но и дали ему свое честное слово взамен.
И решили  мы улучшить и ухудшить мир по Слову,  принятому  и данному.
     Там, на Воробьевых горах,  под сенью метромоста, поклялись мы друг другу в вечной дружбе и преданности до полного разрушения текущей действительности.
– Запомните это место,  ибо оно многое  предопределит,  – молвил Профессор,  ткнув  грязным  пальцем в закопченные своды моста.
     Белая Дева растроганно улыбнулась.
     О, Профессор, не теряющий своих шариков.
Мы вернулись на пристань к "Ципе-Дрипе".  Профессор снова вбил гвозди в сердце Белой Девы и чрево ее, и Белая Дева опять украсила собой  гордый форштевень флагмана психоделической революции.  Остальные – поднялись на борт и удобно  разместились на палубе.
Я занял  свое  место  у  штурвала.   Затарахтел шприц-водомет, и "Ципа-Дрипа"  покинула  пристань у Воробьевых гор.
Профессор смотрел  вдаль,  прислонившись спиной к мачте и скрестив руки на груди.
     Мы взяли курс на Крылатское.
Судя по записям в судовом журнале "Ципы-Дрипы", сделанным иногда моей рукой,  а иногда – рукой Профессора, и если верить показаниям бортового хронометра, довольно короткий путь от Воробьевых гор до Крылатских холмов занял у нас целый месяц.
     Проще всего  было  бы объяснить этот феномен воздействием кетамина на пространство и  время,  происками  психоделической клепсидры. Но,  будучи  людьми не склонными к излишествам,  на протяжении всего путешествия мы трескались кетамином строго по графику – не чаще чем один раз в четверть часа.  Этот интервал между инъекциями счел оптимальным сам Профессор.
Он же и следил за соблюдением графика,  поначалу – с  помощью своего двухкубового хронометра, а впоследствии – по трофейному будильнику.
     Лично я полагаю, что наше путешествие так затянулось под воздействием супротивного  течения  и неблагоприятных погодных условий.
     Мнение остальных меня не интересует.  Профессор же, вообще, не ищет объяснений и причин.
Мою теорию подтверждают записи в судовом  журнале:  за месяц мы  восемь  раз  попадали в жестокие шторма – вся палуба была заблевана.  По воле рока,  на третий  день  плаванья  нам пришлось оказаться в эпицентре тайфуна "Агата", а через неделю «Ципу-Дрипу» изрядно потрепал и ураган "Машенька".
Профессор, со свойственной ему предусмотрительностью, готовя "Ципу-Дрипу" к длительному путешествию,  изрядно  запасся топливом и  провиантом.  Но в ожесточенной борьбе с природными стихиями эти запасы закончились уже через неделю. Чтобы пополнить их и  продолжить  плавание,  нам  пришлось  заняться  каперством.
"Ципа-Дрипа" отличалась удивительной легкостью хода,  что позволяло нам  в  считанные  мгновения догнать любой теплоход, любую баржу.  При всей своей стремительности и хрупкости  наша лодочка несла  достаточно тяжелое вооружение – на баке над головой Белой Девы хищно принюхивалась  своим  черным  жерлом  к встречным судам бронзовая кулеврина.
Едва мы приближались к жертве на расстояние выстрела, как Белая Дева  вскидывала  кулеврину  на плечо и палила из нее до тех пор,  покуда подвергшееся нападению судно не замирало в страхе. Тут  же  к его борту подлетала "Ципа-Дрипа",  и в дело вступал наш абордажный отряд под командованием отца Отто,  который отличался  удивительным хладнокровием даже в самой горячей схватке.
Но первым на палубу вражеских судов всегда ступал я, зажав в правой руке маршальскую шашку, а левой – воздев над головой образ Николая-Угодника, покровителя мореплавателей.
Многие сдавались нам без боя – некоторых устрашала пальба Белой Девы, некоторых смирял Николай-Угодник, ну, а некоторых приходилось рубить шашкой.   
Профессор никогда не принимал участия в абордажных схватках. Он прогуливался по палубе "Ципы-Дрипы".
Убив команду и  пассажиров, мы пополняли запас  продовольствия и топлива, а захваченный приз пускали на дно.
В одном  из  таких абордажей мне и посчастливилось захватить в качестве трофея жестяной будильник "Слава".
Еще один абордаж прибавил к нашему неиссякаемому чемодану с кетамином объемистый сундук, полный отборного гашиша.
«Второй залп снес бакборт. После третьего залпа атакованное судно получило пробоину ниже ватерлинии, и, сменив галс, ровно в час пополудни легло в дрейф. При перемене галса наш впередсмотрящий наконец смог разобрать название судна: «Волгодон-21».
В час с четвертью была высажена абордажная команда. Экипаж «Волгодона-21» оказался состоящим целиком из мусульман. Образа Николая-Угодника они нисколько не убоялись, покориться нам отказались, а напротив – оказали ожесточенное сопротивление. Абордажной команде пришлось перебить весь экипаж (7 человек), за исключением капитана, пожилого узбека с редкой бороденкой, который отступил в свою каюту и бился там с беспримерной отвагой, защищая огромный сундук сандалового дерева.
Судя по документам и поверхностному осмотру захваченная нами самоходная баржа «Волгодон-21» везла гравий. Столь упорное сопротивление команды и капитана показалось подозрительным командиру абордажной команды отцу Отто, и он отдал приказ взять узбека живым. Тот после жаркой схватки был обезоружен и схвачен нашими молодцами.
Схваченный узбек пускал изо рта пену и сверкал глазами, наподобие хашишина. Это еще более усилило наши подозрения.
– Что везешь, чурка? – спросил отец Отто и лениво ударил пленника в зубы.
– Что везу – все забирай, только сундук, прошу, сундук не трогай, – захлебываясь кровью, прокричал узбек.
– А что в сундуке, косоглазый? – тихо спросил отец Отто и ударил капитана согнутым пальцем в глаз.
– Мама там, моя мама мертвая, маму везу хоронить, святые кости. Прошу не отбирай, – простонал узбек.
– Врешь, чурек, – спокойно сказал отец Отто и ударил капитана топором по голове.
Пленник икнул и умер.
– Ломай сундук, – приказал отец Отто и протянул топор брату Писте.
Сандаловая крышка не выдержала и двух ударов топора. Сундук был наполнен небольшими пластиковыми мешками с отборным Чуйским гашишем.
Мы с отцом Отто подхватили трофей и, пыхтя, потащили его на «Ципу-Дрипу».
Маша и Даша под руководством брата Писты пополнили наши запасы топлива и провизии.
В час пятьдесят пополудни брат Писта открыл кингстоны захваченного судна и последним перешел на борт «Ципы-Дрипы».
В два часа семь минут пополудни «Волгодон-21» полностью ушел под воду.
В тот раз мы убили 8 человек»

«Из Судового Журнала «Ципы-Дрипы».
Стр. 34–35.   

Примечание: Запись сделана моей рукой, сразу после абордажа. Некоторые буквы прыгают – я сам рубил головы трем мусульманам и несколько перетрудил правую руку.

Всего за  время  наших  вынужденных занятий каперством мы убили 78 человек.
Нам пытались преградить путь не только стихии, но и люди. Дважды нам приходилось вступать в сражения с  катерами  речной милиции. Мы выходили из этих битв победителями.
     Белая Дева была канониром похлеще Израэля Хэндса.  Метким огнем ее кулеврины милицейские катера были потоплены, не успев сделать ни единого выстрела по "Ципе-Дрипе".
В конце  второй недели плавания в небе над "Ципой-Дрипой" повис вертолет.  Серебристое металлическое чудовище  распугало стайку милых наших сильфид. А одну из них мерзкая машина перерубила  надвое своим тяжелым черным винтом.  Погибшая сильфида под горестные крики своих подруг камнем рухнула на палубу "Ципы-Дрипы".
     Вертолет нам не понравился. Но Профессор будто не замечал его присутствия,  и мы не стали ничего предпринимать.  В  свою очередь, и  вертолет  не  предпринимал  каких-либо  враждебных действий против нас.  Даже испуганно жавшиеся к  мачте  нашего кораблика сильфиды вскоре свыклись с его присутствием.
Так продолжалось два дня. Утром третьего раздался усиленный хриплым динамиком голос с неба:
– Предлагаем вам немедленно сложить оружие и сдаться правоохранительным органам,  – с вертолета кричали в мегафон.
     Белая Дева вскинула руки вверх.
     Профессор глянул на вертолет и оскалился.
     Руки Белой Девы начали стремительно вытягиваться  и  вмиг дотянулись до вертолета. Тонкие пальцы Белой Девы крепко ухватили его за серебристое брюхо.  Белая Дева засмеялась и  швырнула вертолет на высокий обрывистый берег.
Воющий винт наискось разрубил поросшую травой  глину,  по серебристому брюху  зазмеились  огоньки,  и вертолет взорвался, плеснув в небо белым пламенем.
Брат Писта глубоко затянулся пахучим дымом гашиша и передал косяк мне.
В тот раз мы убили семерых.
     С тех пор и до конца плавания никто нас более не беспокоил, и остаток пути мы провели в приятных беседах. Профессор поучал брата Писту и отца Отто и часто говорил им Слово,  покуда они не прониклись им до конца пространства и до конца времен.
Немало сил отдали мы с Профессором и  любовным  утехам  с веселыми  девицами  Машей и Дашей.  Мне чаще доставалась,  кажется, Даша. Профессор предпочитал, кажется, Машу.
     Девицы были похожи словно сестры.
     Наконец, преодолев все препятствия, поздним вечером тридцатого дня мы прибыли в Крылатское.
     Профессор отпустил команду на берег, строго наказав им не увлекаться дешевым  портвейном  и  уж ни в коем случае не пить этого самого портвейна в окрестных пропахших  кислой  блевотой песочницах бытия.  Профессор  также сказал ученикам не засиживаться в портовых кабаках и вернуться на борт  "Ципы-Дрипы"  к двум часам пополуночи.
Веселые девицы клятвенно заверили его,  что присмотрят за братом Пистой  и  отцом  Отто,  после чего все они отправились развлекаться.
Меня Профессор попросил остаться.  Я сразу понял, что нам   предстоит  пуститься в какое-то особенно важное предприятие.
     Едва наша команда скрылась в опустившихся на зеленые крылатские холмы сумерках,  как и мы без промедления покинули палубу "Ципы-Дрипы". На вахте осталась Белая Дева.
     Чемодан с кетамином Профессор взял с собой.
     Тропинкой вьющейся  между  кустами  мы  поднялись  к Крылатскому и пошли между домами, обдуваемые вечерним ветерком.
     Профессор нашел  телефонную  будку  и  куда-то  позвонил, сообщив, что мы "будем на месте" через десять минут.
     Потом мы двинулись дальше.
     Профессор время от времени оглядывал окрестность и сверял наш маршрут с картой. Карту он доставал из кармана сюртука.
     Я заглянул ему через плечо,  чтобы узнать –  что  это  за карта такая.
     Это был валет пик.
     Наконец мы пришли к песочнице с беседкой во дворе дома на Осеннем бульваре.
     – Покурим,  –  сказал Профессор и протянул мне папиросу с гашишем.
     Мы подорвали косяк.  И теплый пряный дым придал моему телу мягкую легкость. Я сделал затяжку и задержал дым глубоко в легких, и выдохнул... И следующую затяжку сделал уже первый консул республики гражданин Бонапарт и, став суровым геологом, сгорбившимся в балке у железной печурки, он передал косяк Профессору. И пока Профессор жадно грыз дым белыми зубами, суровый геолог лег навзничь на лавочку и оказался в Бескудниково в 1974 году, лежащим на тахте под тусклыми лучами маленького бра.
Я дернул за висюльку выключателя, еще раз затянулся косяком и оказался на крымском пляже с любимой итальянской женщиной. У нее была оливковая кожа. У нее был профиль камеи. А я был сухим туркменом Худайбердыевым, который всегда сидел на твердом, иссохшем от солнца, глиняном бугорке, покрытом глубокими трещинами, сразу за КПП. Туркмен Худайбердыев торговал сушеной шалой цвета хаки, отсыпая ее горстями из глубоких прорех своего халата прямо в солдатские карманы. 
–  Дай пяточку добью, – сказал Профессор и затянулся.
В горле у меня пересохло.
Напротив беседки,  где мы расположились, сверкал в бархате ночного воздуха ярко освещенный  стеклянный  подъезд.
     Из маслянистого  света вышел человек.  В руках он бережно нес огромный брезентовый рюкзак. Человек шел к нам.
Подойдя через некоторое время к беседке,  он вежливо поздоровался с Профессором и передал рюкзак мне.  Профессор раскрыл чемодан с кетамином и протянул человеку пять коробок.  Тот поблагодарил Профессора,  и они тихо беседовали о чем-то некоторое время.
Загадочный человек,  был небрит,  бос и облачен в хороший костюм от  Диора.  Его смуглое лицо показалось мне знакомым.
Профессор вежливо попрощался с  ним.  Я  закинул  тяжелый рюкзак за спину,  и мы тронулись в обратный путь к  "Ципе-Дрипе".
– Будь осторожнее с рюкзаком,  там  тридцать  килограммов пластида, – сказал Профессор.
     И тут я вспомнил, на кого был похож таинственный незнакомец.
     – Это был Шамиль Басаев? – спросил я Профессора.
     – Нет. Руслан Хасбулатов, – просто ответил Профессор.
     Я осознал неуместность своих расспросов и остаток пути  проделал в благоговейном молчании.
     О, Профессор, не знающий разницы между эллином и иудеем.

–IX–

     В два  часа  пополуночи  на борт "Ципы-Дрипы" вернулась и команда.  Наши ученики были точны, но, к сожалению пренебрегли высокомудрыми поучениями  Профессора  и  выпили изрядное количество дешевого молдавского портвейна.
     Брат Писта был более-менее трезв, но впал в задумчивость. Отец Отто был весел,  но абсолютно пьян, и сам идти не мог. Его вели под руки веселые девицы – Маша и Даша. Он же с трудом переставлял ноги,  но хохотал во все горло.  Поднявшись на борт, Отец Отто плюнул на палубу и представился,  проявляя некоторую склонность к остроумию:
– Я начальник Чукотки.  А ты кто?  Начальник Камчатки?  – очень довольный своей шуткой, он снова плюнул на палубу и громко захохотал.
– Я владелец Аляски, – просто сказал  Профессор  и  ударил его палкой.
В гневе он был страшен. О, Профессор.
     Отец Отто перестал хохотать, упал на палубу и заснул.
     – Нет ничего, и ничего не будет, и ничего не было, – промолвил,  увидев  это чудо,  Брат Писта и меланхолически перегнулся через борт.
– Не хочу быть человеком, – заявил он убежденно.
     – Нет ничего,  и ничего не будет,  и ничего  не  было,  – подтвердил Профессор,  – но говорить об этом следует тихо, ибо рыбы есть, и были, и пребудут вечно.
– Рыбы,  смотрите, большие прохладные рыбы, –  сказал  Брат Писта, тыча пальцем в черную воду, и упал за борт.
Профессор усилием воли вернул его  на  палубу  и  стукнул палкой.
Брат Писта тут же крепко заснул,  а мы с Профессором предались любовным утехам с веселыми девицами Машей и Дашей. Профессор избрал, вроде бы, Дашу. Я же возлег, кажется, с Машей.
     Отдав должное искусству любви веселых девиц и свежести их прелестей, мы с Профессором отдали швартовы.
На рассвете, "Ципа-Дрипа" уже покачивалась на легкой волне под сводами метромоста в Лужниках.
Подумать только,  путь, который занял у нас  целый  месяц, в этот раз мы одолели за каких-то два часа. Да, никак не более двух часов прошло с момента нашего отплытия из Крылатского.
Профессор приказал мне разбудить учеников.
     Брат Писта  и  отец Отто,  проснулись легко.  После урока, преподанного Профессором, их не мучило похмелье,  но оба выглядели весьма пристыженными.
     – Попробуем,  –  сказал  Профессор и протянул брату Писте рюкзак со взрывчаткой.
     Брат Писта  вскинул  рюкзак на плечо и преданно посмотрел Профессору в глаза.
– Мои действия? – спросил брат Писта.
– Друг мой, яви-ка нам свою доблесть, доставь этот рюкзак в точку,  где сходятся пространство и время,  туда,  – и  Профессор, запрокинув голову,  уставился мечтательным взглядом на верхушку ближайшего к нам мостового быка.
– Должен ли я для этого воспользоваться мощью своего нагваля, учитель? – почтительно поинтересовался брат Писта.
– Ты должен воспользоваться лестницей расположенной внутри этого пилона, – ответствовал Профессор.
– Впрочем, можешь воспользоваться и нагвалем, лишь бы толк был, – пожал плечами  Профессор.
     Просветленный брат  Писта  отдал  предпочтение лестнице и ловко полез под самый свод метромоста.
– Не  забудь  нажать на красную кнопку,  – крикнул ему заботливый отец Отто.
Брат Писта оглянулся,  весело оскалившись, и быстро  приладил рюкзак к балкам метромоста.
Красную кнопку он, разумеется, нажать не забыл, но уже спускаясь, оступился и полетел вниз с головокружительной высоты.
Одна из веселых девиц, кажется Маша,  истошно взвизгнула. Отец Отто огорченно крякнул, я – испуганно вскрикнул.
Профессор же – улыбнулся.
Белая Дева протянула руки и, бережно подхватив летящего брата Писту, поставила его на палубу – ошуюю от Профессора. Одесную от Профессора, как всегда, был я.
Брат Отто облегченно вздохнул.
– Вперед, – промолвил Профессор, – бомба взорвется через два часа.
Я бросился на корму и запустил шприц-водомет. «Ципа-Дрипа» резво вспорола водную гладь.
– На Яузу, брат мой, держи курс на Яузу, – прокричал Профессор голосом, который был больше, чем просто голос, и протянул мне запечатанный конверт.
– Что это? – спросил я.
– В конверте – подробнейшие инструкции на случай, если вы попадете в затруднительное положение. Вскрой конверт не раньше, чем вы доберетесь до Можайска.
– Почему мы должны оказаться в Можайске? – спросил я.
– Потому что вам надлежит оставить лодку у пристани на Яузе, сесть в электричку на Белорусском вокзале и добраться до Можайска. А там поселиться у бабы Зои – улица Зеленая, дом номер восемь. Там вы будете ждать меня.
Мне оставалось только вновь восхититься удивительной  предусмотрительности  моего друга.
–Учитель не покидайте нас, – взмолился отец Отто, хватая Профессора за полу сюртука.
– Пусти, дурак, – завопил Профессор, – разве ты можешь понять всю глубину моих замыслов?!
– А вот и могу! – ответил отец Отто, но сюртук выпустил.
– Я покидаю вас, потому что это необходимо, – сказал Профессор, достал из чемодана с кетамином две коробки, спрятал их на груди и прыгнул за борт.
Я не отрывал от него взгляда, покуда он благополучно не добрался до берега. Профессор плыл размашистым кролем, а я наблюдал за ним в трофейный бинокль. И я готов поклясться, что когда Профессор вышел на берег – одежды его были сухи.
О, Профессор, никогда не теряющий своих шариков!
Мы без всяких приключений благополучно достигли причала на Яузе и пришвартовали Ципу-Дрипу, крепко привязав конопляную веревку к бронзовому кольцу.
Команда сошла на берег. Лишь Белая Дева попросила оставить ее на посту и отказалась покинуть корабль.
– Отличное место, уютный форштевень и прочные гвозди – вот и все что мне нужно, – прошелестела Белая Дева и лихо вскинула на плечо свою кулеврину.
Я все же попробовал извлечь гвозди из чрева ее и сердца ее, но мне это не удалось. Таким образом, пришлось  выполнить просьбу Белой Девы и поручить ей охрану «Ципы-Дрипы». Разумеется, для того чтобы Белой Деве не было скучно, мы оставили ей сто коробок  кетамина.
Наш гордый флаг  мы спускать, разумеется, не стали.
Оглянувшись на пристань уже с высокого гранита набережной, чтобы бросить прощальный взгляд на флагман психоделической революции и послать воздушный поцелуй нашей верной  спутнице, я, как всегда, восхитился горделивой красотой «Ципы-Дрипы», но слегка взволновался, заметив что воздушный поцелуй посылать некому. Форштевень лодки не украшала более фигура ее хранительницы.
И лишь спустя несколько мгновений я понял – очевидно, Белая Дева сделалась невидимой.
И я еще раз изумился глубокой мудрости моего высокоученого друга, который несомненно это предвидел.
И в этот миг со стороны Воробьевых гор донесся тяжкий раскатистый грохот – это взорвался метромост.
Мы поспешно направились к Белорусскому вокзалу и уже через четыре часа были в Можайске, где и разместились на постой у гостеприимной бабы Зои.
На следующий день к нации обратился президент. Он пообещал, что грязные террористы, совершившие преступление века, – а именно так окрестили взрыв метромоста газетчики – не уйдут от ответственности. Нас объявили в федеральный розыск. Пора было вскрывать пакет с инструкциями.
Инструкции Профессора оказались несложными – каждые полчаса всем нам надлежало ширяться кетамином, а я и отец Отто должны были, кроме того, раз в два часа делать инъекции «белой девы».
Согласно инструкциям мы ширялись два дня.
А на третий день объявился Профессор.

–X–
 
В ту секунду когда взорвалась бомба, Профессор уже более часу покуривал гашиш, занимая стратегический наблюдательный пункт на лавочке в кустах на склоне Воробьевых гор. Оттуда Профессор и увидел, словно на экране, как метромост затрясся, содрогнулся, сложился гармошкой и с грохотом обрушился в свинцовые воды, запрудив течение Москва-реки. Профессор видел, как падали вниз искореженные балки, обломки камня, нелепые автомобили, голубые осколки вагонов метро и куски людей – по мосту в момент взрыва проходил поезд. Выживших в катастрофе не было.
В тот раз мы убили двести шестьдесят восемь человек, считая трех проплывавших под мостом купальщиков.
О, Профессор, не знающий меры вещей!    
Однако, появившись в Можайске, выглядел он нехорошо – глаза его покраснели и страшно сверкали на враз исхудавшем лице, щеки ввалились, волосы были взъерошены, сюртук обносился.
 Он безостановочно расхаживал по дому, то и дело широко раскрывая рот и дергая руками, словно глухонемой перипатетик.
Слов, обращенных к нему, Профессор не слышал вовсе. Сам же говорил только две фразы:
– Ничтожно мало, мелко, мелко!
– Все не так, все совсем не то!
  Судя по всему, Профессора не устраивало то, что стадион в Лужниках превратился в огромный бассейн с камнями и рыбами. Затопить Лужнецкую пойму и несколько городских кварталов ему было мало. Лужа получилась мелковатой.
Я, как мог, утешал моего бедного друга. Но ни на секунду не усомнился в его Слове, и даже не допускал мысли, что он мог повредиться в уме.
О, Профессор, никогда не теряющий своих шариков!
Нас не просто разыскивали менты всего мира и ближайших окрестностей.
Нас еще поливали грязью все газеты, радиостанции и телекомпании. Один из главных голливудских мерзавцев, Джеймс Камерон снял про нас пасквильный фильм «Титаник». Миллионными тиражами печатались гнусные комиксы.
 
«– Duke Nukem must die! И Барби – тоже! – прорычал Профессор и пристально посмотрел в поросячьи глазки Паскудника Отто.
– Они умрут, босс, умрут еще до рассвета! – прохрюкал Паскудник Отто и с лязгом передернул затвор своего обреза. 
 – Мы взорвем мост и затопим  метро, и еще мы напустим в туннели ядовитого газа! – предложил ужасный и хитроумный план бывший председатель КГБ Негодяй Негодяич Баранов и засмеялся своим гнусным блеющим смехом.
– Делайте что хотите, но Дьюк Нюкем и Барби должны умереть! – прорычал Профессор.
– Они умрут, босс, им не спастись, даже если они поедут на троллейбусе. Ведь мы взорвем сегодня все московские троллейбусы! – пропищал маленький Мерзавец Писта.»

Bill Gates
«The True Story of DN: Part Three – Professor Who Sunk the World»
Random House, 1997, Р. 139.
Перевод К. Савельева.

Да. Именно так писал в своей детской книжке, проданной и подаренной каждому ребенку на Земле, Билл Гейтс. Он был одним из тех, кто предчувствовал агонию старого мира.
И эти люди, страшась неотвратимого, не стеснялись в средствах и устроили беспримерную травлю.
Никто из них не стоил и волоса с головы Профессора, не понимал и сотой части той истины, которую он открыл нам. Их скверна не давала им увидеть, как прекрасен Профессор, и как прекрасны те, которые с ним, но это не мешало им хулить нас.
Брат Писта взял на себя нелегкий труд отвечать нашим хулителям, обращать новых адептов и поддерживать усомнившихся. Ежедневно он писал и рассылал различным адресатам десятки писем и статей, где толковал Слово Профессора и наши Деяния.
Но враги наши не унимались и хулили нас даже в детских книжках, ибо хотели отвратить от нас помыслы детей своих.
Будто нужны были нам их сраные дети!
Профессор вообще не любил детей. Я же – любил, но только жареных.
В доме у бабы Зои была хавира – род притона для наркоманов.   Хозяйка хавиры приторговывала маковой соломкой, уксусным ангидридом и прочими кустарными компонентами. Не брезговала она и сама варить мутную ханку.

«Казалось бы, посещение дома многочисленными пациентами служило препятствием тому, чтобы там мог кто–то скрываться, но это только на первый взгляд. На самом деле все было как раз наоборот. Домик, хоть и небольшой, был сравнительно просторным, в два этажа. Три комнаты в нижнем этаже, две на верхнем. Внизу застекленная терраса, вверху – мезонин.
Расположение комнат (чекисты его превосходно изучили) вполне позволяло так вести прием посетителей, что никто из них не мог столкнуться с людьми, если бы те отсиживались, скажем, в мезонине или одной из комнат второго этажа.
В то же время многочисленные посетители служили отличной маскировкой: ну кто подумает, что в доме, куда постоянно ходит столько народу, скрываются посторонние?»

Я. Наумов, А. Яковлев.
«Двуликий Янус», стр. 163–164.
«Детская литература», М. 1968.

  Посещения назойливых наркоманов раздражали нас. Эти темные духом личности, забыв о пространстве и времени, норовили употребить купленную дрянь, не сходя с места – прямо в тесной и загаженной тараканами кухоньке.
На следующий день после возвращения Профессора, ранним утром – я как раз готовил завтрак – к бабе Зое пришла одна молодая наркоманка со своими сыновьями – двойняшками лет шести.
Покуда молодая мать искала контроль, желая влить себе в вену только что купленную грязно-бурую жидкость, баба Зоя, добрая душа,  подарила детишкам пунцового леденцового петушка на палочке, чтобы они не скучали.
Петушок был продуктом побочного бизнеса бабы Зои. Она раз в неделю варила леденцы из свекольного сиропа у себя в сарае.
Дети, завладев петушком, тут же начали истошно рыдать.
– У-тю-тю! – сказала баба Зоя, строя им козу.   
Рыдания близнецов стали только громче. Я заткнул уши.
Тут на кухню вышел Профессор.
– Что?! Что такое?! Мерзкие дети! Растопчу! – не на шутку рассердился он.
И тут же насмерть затоптал ногами одного из близнецов, превратив младенца в кровавое месиво из раздавленного мяса, мозгов и осколков костей.
Второго близнеца я схватил в охапку и спас от гнева Профессора, ибо я не люблю, когда добро пропадает зря.
Профессор с омерзением плюнул на пол и удалился в свой кабинет.
Я же, не теряя времени даром, при помощи безопасной бритвы  аккуратно вырезал живому младенцу глаза – чтобы его дух не смог узнать меня и отомстить – связал ребеночка, привязав ему локти к коленкам и засунул в духовой шкаф.
«Жаркое из грудного младенца.
Откормленного младенца мужеского или женского пола в возрасте до одного года обезглавить, аккуратно вскрыть череп (его впоследствии можно использовать для изготовления джу-джу или детских поделок) и вынуть мозги. Тушку тщательно выпотрошить (отделив сердце и печень) и хорошо промыть в холодной воде.
Приготовить маринад, смешав два литра белого сухого вина со стаканом  мадеры, литром воды и стаканом крепкого яблочного уксуса. Добавить в маринад полстакана мелко нарезанного базилика, пять луковиц-шалот, столовую ложку свежесмолотого черного перца и некоторое количество соли.
Положить младенца в полученный маринад и оставить в прохладном месте на ночь (10  – 12 часов).
Мозги вымочить в холодной воде, сердце и печень охладить.
Нарезать мозги, сердце и печень крупными кусками, нарезать  четвертинками три крупных антоновских яблока, две дюжины крупных плодов чернослива очистить от косточек. Перемешать яблоки и чернослив с мозгами, сердцем и печенью.
Полученным фаршем начинить тушку младенца. Зашить разрез суровой ниткой. Смазать тушку растопленным сливочным маслом и уложить на противень грудкой вниз, подогнув ручки и ножки.
Поставить в хорошо нагретую духовку и жарить на сильном огне 2,5 часа, поливая каждые двадцать минут – сначала маринадом, а потом – выделившимся при жарке соком.
Подавать с маринованными фруктами и отварным картофелем». 

          
            «Делайте это правильно. Эзотерическая  кулинария».
                Составитель М. Ардабьев
М., Букмэн, 1993. с. 125.          

Можно было последовать и этому рецепту, но у нас не было белого вина, и младенец был вовсе не грудной. А дети постарше по–настоящему вкусны, только если жарить их живьем. Впрочем, сам я жаркое есть не стал – отдал нашим ненаглядным Маше и Даше.
Человеческое детское мясо оказывает благотворное влияние на женский организм. Хорошо сохраняет молодость. 
Останки младенца раздавленного Профессором брат Писта отнес в хлев и отдал свиньям.
Мать–наркоманка, раскумарившись, отдала должное чудесному жаркому вместе с веселыми девицами.
Но омолодиться она не успела – справедливый отец Отто убил ее молотком.
У бабы Зои мы жили неспешной сельской жизнью. Отец Отто и брат Писта проявили сильное желание нести Слово Профессора народам, а поскольку оба имели некоторую склонность к литературному труду, то они принялись популяризировать идеи Профессора в письменном виде.
Разумеется, их писания  наполовину были махровой отсебятиной. А остальное – они переврали.
Баба Зоя, учитывая общность их интересов, поселила отца Отто и брата Писту вместе – на высокой увитой плющом застекленной веранде.
Я же предавался любовным играм сразу с обеими веселыми девицами, прелести коих от здорового провинциального воздуха  и правильной диеты обрели исключительную упругость.
Да, я частенько поднимался на третий этаж в светелку к Маше и Даше, но любовные утехи лишь до  некоторой степени могли заменить мне беседы с Профессором. Увы, мой высокоученый друг сделался мрачен и неразговорчив и почти не покидал свой кабинет.
Чемодан с кетамином хранился у меня под кроватью. Николая–Угодника я поставил на пол в красном углу.
Лишившись общения с Профессором, я чувствовал неизъяснимую тоску, и если не предавался любовным утехам, то часами лежал в своей каморке на скрипучей кровати с металлическими шишечками, разглядывал Николая-Угодника и прислушивался, что делается за стенкой – в кабинете моего друга.
И я никогда не открывал ставни на единственном окне в моей каморке.
Особенно остро я тосковал в те дни, когда у девиц была менструация. То ли  по странному капризу природы, то ли по воле Профессора, но менструировали девицы синхронно...
По вечерам все мы собирались в гостиной на первом этаже и делали себе внутривенные инъекции кетамина.
Все, кроме Профессора. Мой бедный друг даже кололся в одиночестве, не покидая своего кабинета. Коробки с кетамином я подсовывал ему под дверь.
И такая жизнь продолжалась не менее месяца. Профессор выходил лишь к завтраку, и то – не чаще раза в неделю. Разумеется за завтраком он ничего не ел.
Весь он как-то пожелтел и пожух. Его чело покрыли морщины. Взгляд – такой пронзительный прежде – затуманился и погас.
Мой бедный друг несомненно был болен – у Профессора развивалась паранойя. Я с ужасом отмечал в его поведении все признаки этой болезни.
Профессор никогда  ничего  и никого не боялся. Можно сказать, он был бесстрашным человеком. Возможно, он был и вовсе не человеком, но несомненно обладал бесстрашием, как и всякий настоящий воин.
Теперь мой бедный друг ночи напролет мерил шагами свой кабинет, что-то прибарматывая.
И в одну из таких ночей я скорчился под простыней с верным пятикубовиком в руке и, собираясь  сделать себе инъекцию любимого коктейля,  прижался ухом к фанерной стенке, отделявшей кабинет от моей каморки, и услыхал:
– Менты, менты кругом. ОМОН под кроватью. Утром брать придут, на рассвете выползут. Ой, менты, менты... ОМОН под кроватью. Все руки мне штыком изрезали... – стонал Профессор.
В сильном недоумении я заплакал.
– Пустите меня! – завопил Профессор.
В слезах я покинул свою  кровать с никелированными шишечками и выскочил в коридор с наполненным «белой девой» баяном в руке.

–XI–
Я открыл дверь кабинета и увидел, как мой бедный друг жестоко рубит воздух боевым зубом от бороны.
– И ты, брат!? – горестно воскликнул Профессор, увидев меня.

«17 июня 1924 года знаменитого профессора Владимира Бехтерева вызывают в Кремль. Кто был его пациентом неизвестно. На вопрос своего ученика В. Ганнушкина Бехтерев отвечает: «...осматривал одного параноика, он неизлечим. И такие люди управляют государством. Бедная Россия».
Во врачебной карточке Сталина, сохранившейся в архиве кремлевской поликлиники, есть запись: «консультация приглашенного специалиста–невропатолога». Запись датирована 17 июня 24 года.
Диагноз «паранойя» объясняет многое в поведении Иосифа Виссарионовича – и прежде всего маниакальную подозрительность диктатора, всегда и везде опасавшегося заговора и предательства.
Диагноз, поставленный Бехтеревым, стал известен Сталину. Через два месяца – 25 августа 1924 года – великий невропатолог скоропостижно скончался. Обстоятельства смерти и симптомы последней болезни профессора Бехтерева позволяют предположить, что он был отравлен.
Иосиф Виссарионович никогда не забывал о тех людях, которые располагали компроматом на него. А по–настоящему молчать умеют только мертвые».

В. Песков. «Диагноз вождя»,
«Комсомольская Правда» от 17.12.1987
 
– Друг мой! Мой бедный друг! – воскликнул я со слезами на глазах.
Но Профессор лишь зарычал и набросился на меня, угрожающе размахивая зубом.
Не раздумывая, я ударил его кулаком по голове и, едва он рухнул на пол,  тут же вонзил иглу ему в вену. Пять кубиков «белой девы оказали на Профессора благотворное и смягчающее действие. Он слегка успокоился и, придя в сознание, решился, наконец, довериться мне.
– Тут слишком много наркоманов,  вовсе не знающих, где конец времен и начало пространства... Грязные, грубые животные… Я их опасаюсь, – лихорадочно блестя глазами, шептал мой бедный друг на рассвете.
– Чего же опасаться? Они безобидны, – уговаривал я.
– Нет, нет, ты не понимаешь... Эти наркоманы – предатели. Они могут все испортить, разрушить мои великие планы, – отвечал Профессор.
– Да каким же образом? – вопрошал я в отчаянии.
– Мне надо проникнуть в суть, узнать истину и принять решение. Они же мешают мне и привлекают к нам ненужное внимание. Их надо уничтожить, – настаивал Профессор.
– Каким же образом? – спросил я.
– Я должен все обдумать, – сказал Профессор.
– Но прежде ты должен поспать, – ласково уговаривал я.
Следующую инъекцию кетамина с реланиумом Профессор смог сделать себе сам. Он заснул прямо на игле.
Я осторожно вытащил шприц из его похожей на трубу теплотрассы вены. На изможденном лице моего бедного друга появилась слабая улыбка.
За окном крепла и ширилась утренняя жизнь. Квохтали куры, гремели ведрами идущие по воду бабы.  Я же отправился спать.
Под вечер Профессор призвал меня для беседы.
– Пусть Баба Зоя пригласит всех наркоманов в гости, – распорядился мой друг.
– Зачем? – спросил я.
– Она угостит их наркотиками, за мой счет.
– Зачем? – вновь поинтересовался я.
– Мы подмешаем в наркотики яд, и все наркоманы умрут, – просто ответил Профессор.
И я в который раз подивился его мудрости, но осмелился задать еще один вопрос:
– А не будет ли Баба Зоя возражать против этого плана? Я боюсь, она  расстроится, потеряв  всех своих клиентов, – пробормотал я.
– Разумеется, мне придется компенсировать ее потери, – спокойно сказал Профессор и достал из кармана толстую пачку долларов.
О, Профессор, никогда не теряющий своих шариков.
Бабу Зою вполне удовлетворили десять тысяч баксов отступного. 
Трупы наркоманов под покровом темноты вывезли на городскую свалку отец Отто и брат Писта при помощи автоматического мобиля, типа «Рафик» с красным крестом, угнанного Бабой Зоей в 1988 году от Можайской городской станции «Скорой Помощи».
Через неделю после уничтожения наркоманов Профессор до некоторой степени успокоился, но озлобился на весь мир.  Очевидно его мучила совесть. 
И я не удивился, когда еще через  неделю Профессор сообщил мне, что, кажется, стал чересчур  раздражителен и суров и – как следствие этого – весьма жесток.
– Я полагаю, что моя излишняя суровость не пойдет на пользу великому делу, – доверительно сообщил мне Профессор, – мне надо расслабиться. Брат мой, достань мне героину, чтобы я мог отдохнуть душой.
Героин я раздобыл в Москве у чернокожих уроженцев Уганды, которые жили на деревьях в лесопарке на улице Миклухо-Маклая.
Месяц Профессор кололся героином и употребил для расслабления не меньше ста граммов.
– Брат мой, я стал чересчур расслаблен, – сказал Профессор через месяц.
– Боюсь как бы моя расслабленность не повредила нашему великому делу. Мне нужно собраться – достань мне кубиков сто винта, думаю этого хватит, чтобы совершить новые подвиги.
За винтом мне пришлось ехать в город Одинцово к человеку по кличке Мутабор и по имени Вася.
Но сначала я три часа мерз в толчее Лубянской площади и два часа топтал холодную снежную грязь Птичьего рынка в поисках компонентов.

       "Для приготовления качественного первитина (винта) следует на один грамм гидрохлорида эфедрина  взять  0,3  грамма красного фосфору ("красного") и один грамм кристаллического йода ("черного") смешать ингредиенты в пузырьке («фурике») с притертой пробкой, снабженной вытяжной  стеклянной трубочкой ("отгоном"),  и варить на слабом огне (электроплитка, утюг, соляная баня) в течение  часа.  Получившаяся  маслянистая прозрачно–желтая  жидкость,  обладающая слабым яблочным ароматом и будет первитином.
       Ежели у вас почему-либо нет под рукой чистого гидрохлорида эфедрина вы можете легко получить его из микстуры от  кашля "Солутан". Для этого вам надлежит..."

                "Делайте это правильно. Наркотики."
                Второе дополненное издание под
                редакцией Т. Мазеповой и П. Каменченко
                М. "Букмэн" 1981 г.  Стр. 112.

Мутабор по имени Вася был фанатичным химиком. Он колдовал над пробирками доводя винт до стадии кристаллов. Винт был для него солью небесной. Солью земной для него был героин. Трескался он и тем и другим, через раз.
Если винт варился плохо, Вася обзывал его мутагеном и сам таким винтом не трескался, а отдавал его неопрятным наркоманам, которые валялись на ватном матрасе в Васиной комнате. Наркоманы дергали из матраса вату, чтобы крутить петухов. Петухами они фильтровали отщелоченый мутаген и трескались им, если находили контроль…
А у самого Мутабора в центряке был постоянно воткнут внутривенный катетер с гепариновым затвором. Катетер был примотан к руке грязным липким скотчем. Наркоманы с матраса давили на Васю жутко завистливого косяка. Редкая штука гепариновый катетер.
– Игла с прозрачной стерильной трубкой, в которой плещется гепарин и не дает кровяке свернуться. Контроль брать не нужно – присоединил баян и трескайся! – объяснял Вася.
Наркоманы на матрасе искали контроль. Их плющило от зависти.
Но плохой винт получался у Мутабора редко. Сам Вася трескался только хорошим винтом.
А Профессору Мутабор сварил самый лучший винт.
– От одного кубика этого винта глаза выскакивают вперед на полметра, а *** стоит не меньше недели, –  гордо сказал Вася–Мутабор, протягивая мне склянку с колючими и сухими белыми снежинками.
.

«Как бы нелепо это ни звучало, но, для того чтобы оптимизировать вред, приносимый наркотиком здоровью, наркоман должен непрерывно себя контролировать».

М.Гессен.  Medecins sans Frontieres
Итоги 48, 1997. 
 
Еще через месяц Профессор начал себя контролировать и приступил к размышлению, периодически делая себе инъекции кетамина.
Как раз в это время и произошла неприятная история с отцом Отто.
Он закончил первую часть Писаний и охваченный поистине религиозным экстазом решил нести Слово в народ изустно.
Нарушив строжайший запрет покидать дом Бабы Зои, отец Отто отправился в город, громко прославляя деяния Профессора. Дойдя до пивной палатки в центре Можайска, совсем рядом с вокзалом, отец Отто выпил десять кружек пива и принялся проповедовать. Трое суток он проповедовал по можайским пивным, призывая «сокрушить мосты нечестивых, дабы покрылся мир водами потопа, ибо высоко поднялась волна народного гнева».
Отца Отто арестовали и поместили в КПЗ.
А на следующее утро подступили к нему стражники и стали спрашивать у него, не Профессор ли тот, что взорвал метромост; и если так, то где найти этого Профессора и тех, кто был с ним.
– Отойдите, нечестивцы, – возопил отец Отто, – никогда не узнать вам от меня,  где Профессор, ибо я слышал Слово его и буду поступать по Слову его, и блевать на вас.
И отец Отто запел во все горло американскую народную песню «We shall overcome» и возвеселился духом.
И тогда они  били  отца Отто дубинками по ребрам,  но он не отрекся от Профессора.
И стойкость его была вознаграждена.

"И отверзлись двери моей темницы, и в ослепительном сиянии встал на  пороге  Профессор.  И  семь воинов подсознания были с ним. И глас его  был  подобен  сирене  сорок  седьмой  пожарной части, что в  Колпачном переулке.
"Всем должно управлять закону,  но любовь ****  закон.  А смерть ебет и закон и любовь". Так сказал он нечестивцам и ряды их расточились.  Истинно  было  так". 
Писания Отца Отто.
Деяния Учеников 2, 3.

Этими  простыми,  но исполненными  глубокого  смысла  словами,  добрейший отец Отто описывал впоследствии этот случай.
Чудесным освобождением отца Отто из узилища Профессор еще раз доказал свою нечеловеческую природу.
Как мог он явиться нечестивцам стражникам, если я в тот день был с ним непрестанно, и мы вмазывались каждые полчаса, и проводили остальное время в неторопливой беседе?
И я готов поклясться в том, что Профессор в тот день никуда не отлучался из дома Бабы Зои.
Поистине необъяснимо!
О, Профессор. Не зная меры вещей, он подчинил себе их суть. И что для него пространство и время – лишь игрушки для  веселых  забав.
После спасения отца Отто Профессор еще более углубился в свои размышления.  Разовое потребление кетамина он довел до пяти миллилитров. Суточное – до ста двадцати, ибо ширялся каждый час.
Я старался от него не отставать.
Впрочем, чемодан с кетамином был неиссякаем.
Но куда больше меня радовал вновь пробудившийся у Профессора интерес к радостям жизни. Точнее – к прелестям веселых девиц. Профессор довольно часто проводил время свободное от размышлений, предаваясь любовным забавам. Чаще, кажется, – с Дашей.
Брат Писта и отец Отто двигались по паре кубиков не чаще трех раз в сутки.
Отец Отто вновь принялся за свои Писания и не вылезал из-за письменного стола. Писал он толстым оранжевым маркером на уполовиненных листах ватмана. Кончик маркера отец Отто нещадно слюнил, отчего  постоянно пребывал с флуоресцирующей оранжевой улыбкой на губах. Колпачок маркера отец Отто изредка грыз.   
Брат Писта напротив – утратил интерес к литературе. Он часами занимался онанизмом или разбирал и собирал автомат Калашникова, который отыскал в чулане.
Несколько раз, когда Баба Зоя, подоткнув юбки, мыла пол, брат Писта подкрадывался к ней сзади и насаживал ее на свой привычно напружиненный член.
Впрочем, Баба Зоя никогда не протестовала.
Так прошла осень, и наступила зима.

–XII–
Утром тридцать первого декабря Профессор отправил меня в Москву – посмотреть на «Ципу-Дрипу, поздравить Белую Деву с Новым Годом и узнать – не нужно ли восполнить ее запас кетамина.
Было очень холодно. Обледеневший гранит набережной был присыпан свежим, и оттого – белым и скрипучим снегом. Над черной  венозной водой незамерзающей Яузы поднимался белесый пар.
На баке «Ципы-Дрипы гордо возвышался никелированный штатив с медицинской капельницей. Прозрачный шланг тянулся к форштевню и уходил в никуда.
Белая Дева мне обрадовалась и, сделавшись видимой невооруженным глазом, приветствовала меня адмиральским – в двенадцать залпов – салютом из своей кулеврины. Я поднялся на борт.
«Ципа-Дрипа» была в полном порядке – хоть завтра отправляйся в плавание. Белая Дева оказалась отличной хозяйкой. Особенно для дамы постоянно приколоченной десятидюймовыми гвоздями к прочному форштевню.
Я напился чаю в жарко натопленном кубрике и вмазался двумя кубами кетамина. Потом мы поболтали о всяческих милых пустяках, и я помог Белой Деве сменить капельницу. После чего поспешил обратно в Можайск, к праздничному столу.
Стол, кстати, получился почти роскошным – десять граммов героина, восемьдесят кубов винта, полкило кокса, бочонок грибов, моченных в меду. Среди разложенных на белоснежной скатерти ампул, таблеток и порошков гордо возвышались четыре здоровенных мескалиновых кактуса. Разумеется, было на нашем праздничном столе и обязательное шампанское. 
– Вот что... Мне надоело заниматься онанизмом, – решительно, но ни к селу, ни к городу, заявил брат Писта, едва пробило полночь.
– Ну-ну,  дружок, избери себе  другое поприще, – усмехнулся Профессор, следя за струйкой контроля в своем баяне.
Что поразительно, кровь у Профессора была красная.
– Я уже выбрал! – задиристо воскликнул брат Писта, занюхивая длинную дорожку кокаина.
– И чем же ты хочешь заниматься? – поднял бровь Профессор.
– Я хотел бы стать публичной персоной. Политиком, – ответил брат Писта и скромно закрыл глаза.
Баба Зоя по-праздничному румяная и пьяненькая от шампанского хихикала и теребила длинную атласную юбку.
– Я хочу перестроить мир по вашему Слову, Учитель, но мирным путем, – пояснил брат Писта, уже с закрытыми глазами.
– Это может быть весьма интересно, – довольно холодно сказал Профессор, нажимая на поршень.
– С Новым, значит, годом, – подвел итог отец Отто, откалывая щипчиками кусочек от большой сахарной головы, пропитанной кислотой.
Праздник продолжался.
Чуть позже, уже под утро, брат Писта поделился с нами своими планами переустройства мира политическим путем.
Для того чтобы сделать это, ему и впрямь нужно было заиметь политический вес. Но действовать надлежало постепенно, не торопясь, с оглядкой.
– Для начала мне подойдет пост московского градоначальника, – скромно заявил брат Писта.
– По Сеньке и шапка, – согласно кивнул отец Отто.
  Простейший способ приобрести популярность и занять политический пост, известен давно. Заключается он в том, чтобы обосрать и дезавуировать основные достижения своего предшественника на этом посту.
Следуя этому пути, великому пути Дао, брат Писта решил начать свою политическую карьеру с могучего неделания. Самым могучим неделанием могла стать только мощная кампания за восстановление бассейна Москва. И соответственно – за снос храма Христа Спасителя.
Вообще, наше отношение к религии было весьма разнообразным и довольно интересным.
Профессор, как и всякий просветитель, в Бога не верил. К тому же, верить в Бога может лишь человек, а Профессор был не совсем человеком. А может статься – и вовсе не человеком.
Брат Писта и отец Отто веровали в Бога Живого. Каковым для них являлся, разумеется, Профессор. И я охотно допускаю, что они обожествили Профессора именно по причине его не совсем человеческой природы.
Что до моих верований, то я все еще иногда о чем-то молился перед сном.
«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, прости и помилуй мя, грешного.»
Профессор поначалу оставался равнодушен к социальному прожекту брата Писты.
Подготовку и проведение политической кампании нашего друга взяли на себя мы с отцом Отто и веселыми девицами.
Брат Писта и отец Отто уселись писать речь, с которой брат Писта должен был выступить на митинге у храма Христа Спасителя. Девицы под моим руководством изо дня в день вышивали гладью на темно–синих простынях бабы Зои лозунги: «Купаться лучше, чем молиться», «В здоровом теле – здоровый дух» и «Одна купель дороже пяти маковок».
Сама Баба Зоя, очевидно утомленная домогательствами брата Писты, до некоторой степени подпала под влияние местных можайских феминисток и аршинными буквами вывела красной краской на белоснежном крахмальном пододеяльнике – «*** ****е – Не Товарищ»
А на третий день активной политической деятельности отца Отто осенила гениальная идея. Поутру он покинул гостеприимный дом бабы Зои и целый день пропадал где-то в городе.
К обеду, впрочем, отец Отто вернулся, волоча за ухо ревущего мальчишку лет десяти. 
В коридоре отец Отто столкнулся с Профессором.
– Вот, на конфетку приманил, – с гордостью сказал отец Отто, подергивая мальчишку за ухо.
– Что это? – брезгливо спросил Профессор.
– Обездоленный маленький гражданин, который желает того... Купаться, значит, – пояснил отец Отто.
– Изволь, голубчик, объясниться, – потребовал Профессор.
– Купаться хочет, – пробормотал отец Отто.
– Где он хочет купаться, когда, с какой целью, – затопал ногами Профессор.
– В бассейне «Москва», – сказал, как в воду прыгнул, отец Отто. 
– Вот как? – поднял бровь Профессор.
– Угу, – кивнул отец Отто.
– И много таких желающих купаться? – поинтересовался Профессор.
– А сколько на улицах насобираю, столько и пригоним на митинг, туда, где раньше этот бассейн был.
– Так они и пойдут, – усомнился Профессор.
– Так я ж говорю – на конфетку приманивать надо, – ухмыльнулся отец Отто.
– Вы, отец Отто, неожиданно оказались человеком незаурядных талантов. Вы интеллектуализируетесь. Хвалю, – сказал Профессор и брезгливо покрутил мальчишке другое ухо.
К нашим ученикам Профессор всегда обращался с отеческой ласковостью на «ты» – голубчик, дружок, братец. Но  отцу Отто с этого дня Профессор стал говорить «вы».
Так отец Отто стал главным имиджмейкером нашей политической кампании. 
Профессор же, вдруг стал испытывать неподдельный интерес к прожекту брата Писты.
Возможно, он заразился нашим общим энтузиазмом, может быть, его позабавили и привлекли интеллектуальные озарения отца Отто... Но я склонен полагать, что  интерес Профессора к политической карьере брата Писты объяснялся смесью пяти кубиков кетамина со ста миллиграммами мескалина.
Когда-то давно мы с Профессором открыли, что этот коктейль позволяет во всех подробностях увидеть весьма вероятное, почти неизбежное будущее. Летишь себе к точке пересечения пространства и времени, а по пути, словно из окна курьерского поезда обозреваешь будущее...
Вечером того дня, когда отец Отто приволок первого мальчишку, Профессор ширнулся именно этим коктейлем.
Так или иначе, на следующее утро Профессор лично послал отца Отто на отлов детишек, а сам выразил готовность написать прокламацию, которую отловленным детишки надлежало бы раздавать гражданам во время запланированного нами митинга.
Профессор втрескался четырьмя кубиками кетамина и заперся у себя в кабинете.
Очевидно, до вечера он безвылазно сидел за письменным столом, ибо к вечернему чаю  прокламация была готова. Профессор с гордостью протянул мне лист желтоватой бумаги с текстом, уже переписанным набело.
Ниже и вы, любезный читатель, можете оценить это единственное литературное произведение моего высокоученого друга.
«ЦАРСТВИЕ НЕБЕСНОЕ
Ночью он увидел во сне царствие небесное. Утром проснулся с  улыбкой  и  попил воды. В полдень он умер от рака поджелудочной железы.
Никто  не сожалел о его смерти, как и не сожалеют обычно о смерти ракового больного. Никто особо не горюет, напротив – все философски говорят: «отмучился». Не слишком горевал и я. А ведь покойный был моим отцом (братом, сыном, другом). Я тоже сказал: «отмучился» и принял таблетку анальгина.
Начинались все эти утомительные и отнимающие столько времени похоронные хлопоты, а у меня болел зуб.
Я стал размышлять, что хуже – зубная боль, или боль в поджелудочной железе, возникающая от разъедающего эту железу  рака.
Зубная боль была несомненно хуже. Зуб можно вылечить, а потом – он может заболеть снова. И так зубная боль будет длиться почти до бесконечности – ведь зубов целых тридцать две штуки. 
Бесконечности нет.
Значит, не до бесконечности, но все равно очень долго – до тех пор пока не умрешь от какого-нибудь рака  поджелудочной железы.
А боль в поджелудочной железе обязательно кончится, когда эту поджелудочную железу сожрет раковая опухоль, и придет смерть. Потому что поджелудочная железа у человека одна. А рак вылечить нельзя.
Больной раком – умрет, чувствуя как кончается боль.
Человек с зубной болью займется  утомительными и всегда непривычными похоронными хлопотами.
Анальгин ему поможет. А вот царствия небесного он во сне не увидит.
Жаль».
– В типографию! Тираж пять тысяч! – распорядился Профессор.
Исполненное типографским способом его сочинение заканчивалось загадочными, набранными самым  мелким шрифтом, словами:
Типография 1-го гор. МФЗ зак. 234 тир. 5 000. Деньги – бюджетникам!
Профессор против такого дополнения не возражал.
Написанием прокламации он не ограничился. По замыслу Профессора город за неделю до митинга должны были украсить рекламные щиты «Жить запрещается», «Война объявлена», «Восход отменяется» и «Я люблю наркотики. Они – убивают».
Пришлось мне еще раз ездить в Москву и договариваться обо всем с рекламным агентством. 
Кстати, сам митинг мы намеревались провести восьмого марта.  В предпраздничных хлопотах время летело незаметно, словно закись азота из большого баллона, украденного Бабой Зоей с Можайской городской станции «Скорой Помощи».
Подготовка к митингу шла полным ходом, отец Отто  замечательно справлялся со своей задачей и за неделю отловил на улицах Можайска с десяток детишек обоего пола в возрасте от шести до десяти лет. Теперь детишки сидели в просторном подвале Бабы Зои.
Отец Отто действовал испытанным методом – приманивал их на дешевые карамельки.
Детишки не скучали – их развлекали и забавили сильфиды, наши неразлучные спутницы. Сильфиды, правда, с самых первых дней нашего изгнания избрали своей резиденцией чердак, но теперь они по очереди спускались в подвал и кувыркались и звенели в полумраке.
А по ночам они рассказывали сказки детишкам:

«Жили-были в большой уютной норе дядя Хорь и тетушка Сурчина. Нора у них была в старой, давно заброшенной и сухой канализационной трубе. А труба эта была в самом центре большого города. Точнее – под одной из центральных улиц.
Дядюшка Хорь и тетушка Сурчина были зверьками городскими – то есть, хоть и дикими, но цивилизованными.
А значит, в норе у них были плоды цивилизации – камин, кресло–качалка, стол, умывальник и несколько уютных подстилок из куриных перьев и соломы.
У дяди Хоря был еще старый и ржавый револьвер, почти такой же старинный, как и сам дядюшка Хорь.
А дядя Хорь, и впрямь, был очень стареньким зверьком. Лапки у него тряслись, а на шкурке были проплешины. Проплешины дядя Хорь старательно маскировал, начесывая на них свой седой и длинный мех. Иногда дядя Хорь целый час вертелся перед зеркалом, перед тем как выйти из норы. Но случалось это редко – раз в месяц. Остальное время дядюшка Хорек вел размеренную стариковскую жизнь, целыми днями покачиваясь в своей качалочке у камина.   
Дяде Хорю не нравилась быть старым зверьком. Он любил жизнь полную приключений и опасностей – в молодости дядя Хорек был известным разбойником по прозвищу «Гроза птицефабрик».
Чтобы отвлечься от старости, дядюшка Хорь все время жевал сушеные мухоморчики. Мухоморчики у него сушились на  специальных золотых вилочках возле камина. Вилочек была целая дюжина. Мухоморчики навевали дяде Хорьку золотые грезы о прошедшей юности, и он уторченно дремал в своей качалочке, изредка поглядывая на огонь в камине. Так что дядя Хорь был не просто очень старым зверьком, но еще и зверьком-наркоманом.
Иногда мухоморчик выпадал у него изо рта, и тогда дядюшка Хорек пугался – ему казалось, что в нору уже лезут полицейские таксы.
Разумеется, старик уже давно, как и на фиг не нужен был полицейским таксам. 
– Атас, твою мать! Шухер, вязы! Мусора загавкали! – вопил дядя Хорь, когда мухоморчик вываливался у него изо рта, и судорожно пытался выбраться из своей качалочки.
– Ах ты, Господи! Опять! – горестно восклицала тетушка Сурчина, тут же откладывала свое рукоделие и торопилась к дядюшке Хорьку, чтобы, обжигая лапы, снять с вилочки и сунуть ему в рот свеженький мухоморчик...
Но десятка детишек было явно недостаточно для массового выступления на митинге. Для полной реализации наших планов требовалось вдвое больше. И на беду отца Отто у него кончались карамельки.
Отец Отто решил пополнить свой запас кондитерских изделий. Но сделал это весьма своеобычным способом и вновь влип в неприятную историю.
За две недели до митинга наш главный имиджмейкер был задержан на выходе из центрального можайского продмага. Отец Отто пытался вынести через черный ход коробку из-под ксерокса, доверху наполненную карамелью «Фруктово-ягодный букет».
По городу давно ползли слухи о том, что пропадают дети. В очередях шептались – мол, что-то зреет. Готовится, дескать, какая-то акция. И виноваты во всем, понятно кто... Бойтесь, братцы, рыжих и чубатых... Но  – и тут вверх поднимался указательный палец с потрескавшимся желтым ногтем – с нами крестная сила, и органы – на страже...
Коробка из-под ксерокса вызвала определенные подозрения. Карамель их усилила, а черный ход сделал подозрения вескими. И отец Отто вновь оказался в КПЗ.
К допросу приступили немедленно.
– Ты кто такой? – спросил следователь.
« – Ладно. Рискну. Отступать некуда. Пишите. Я – не Попов. И не Гераськин. Моя фамилия – Беккенбауэр. Франц Иоганн Беккенбауэр. Я – офицер германского вермахта, майор. Состою в кадрах германской армии с 1916 года. Вы говорите, я не солдат, не разведчик. Вы заблуждаетесь».
Я. Наумов, А. Яковлев.
«Двуликий Янус», стр. 307.
«Детская литература», М. 1968.

Но отец Отто ни в чем не сознавался. Правда, назвался сначала Беккенбауэром, потом – Поповым, и наконец – Гераськиным, доверенным лицом генерала Лебедя.
И в качестве доверенного лица, отец Отто предложил следователю взятку в размере четырех карамелек «Фруктово-ягодный букет».
Отца Отто сочли сумасшедшим и на время оставили в покое. И зря. Коробку  из-под ксерокса отец Отто   держал на коленях. И пока следователь вызывал конвой, чтобы везти невменяемого подозреваемого на психиатрическую экспертизу, отец Отто сожрал всю карамель – единственное вещественное доказательство.
Весь он – с ног до головы – моментально покрылся чудовищными диатезными прыщами.
«Фруктово-ягодный букет» оказался сильным аллергеном.
Когда психиатрический конвой прибыл, выяснилось, что вещественное доказательство подозреваемым безвозвратно уничтожено, и следователю оставалось только выпустить многострадального имиджмейкера на волю.
Пришлось отцу Отто подманивать детей на кустарных петушков Бабы Зои. Впрочем, на петушков они клевали даже лучше. И наш героический имиджмейкер наловил их видимо-невидимо.
Дети смирно сидели в подвале и слушали сказки сильфид.

–XIII–

«... Каждое утро, перед тем как встать с подстилочки и усесться в качалочку, дядюшка Хорек напяливал на себя любимую зеленую жилетку и синие джинсы со специальной прорезью для хвоста. На пронырливую плоскую голову он нахлобучивал широкополую черную шляпу, украшенную куриными перьями – на манер плюмажа, и мышиным черепом – на манер кокарды.
Дядюшка Хорек очень гордился тем, что у него плоская голова. Он полагал, что плоскоголовые звери значительно умней и пронырливей, нежели круглоголовые. Определенно, плоскоголовых он ставил весьма высоко. При этом, иногда, в его плоскую голову закрадывалось подозрение, что только он, дядя Хорь, и является по–настоящему  плоскоголовым зверем.
В такие минуты дядюшка Хорек начинал рассказывать первому подвернувшемуся слушателю, если, разумеется, снисходил до беседы с этим «подвернувшимся круглоголовым» о том, что перья у него на шляпе вовсе даже не куриные, а индюшачьи. А мышиный череп, он упорно именовал «капибарьей башкой».
Задние лапки Дядя Хорь каждое утро украшал свежими носочками.
Носочков на дядюшку Хорька, тетушке Сурчине было не напастись. Потому и не было у него никаких носочков. Настоящих носочков, из хлопка. Но дядюшка Хорек был джентльменом старой закалки, он любил свежие яркие носочки.
Поэтому каждое утро дядюшка Хорек первым делом обмакивал свои задние лапки в ведро с краской.
И только завершив туалет, он усаживался в свою качалочку, жевать мухоморчик.
Скрип-скрип, – скрипела качалочка. А тетушка Сурчина хлопотала по хозяйству...»   
      
Митинг Профессор назначил на три часа пополудни. Поэтому восьмого марта мы с утра накормили детей пшенной кашей, построили в колонну и по раскисшим мартовским улицам отправились на вокзал.
Мы с Профессором возглавляли колонну.  Шашку престарелого маршала и образ Николая-Угодника я, как и всегда, выступая в поход, прихватил с собой.  В полдень вся наша компания уже тряслась в пропитанном кислым железнодорожным запахом вагоне электрички.
Да еще и вагон нам достался с деревянными лавками. В этой электричке все вагоны были такими.
Каждому ребенку мы выдали сахарного петушка, тюбик «Момента» и  косячок анашки, после чего предоставили детей попечению Маши и Даши. И разумеется попечению бормочущих свои сказки сильфид.

«Раз в месяц дядя Хорь, взяв с собой тетушку Сурчину и свой ржавый револьвер, ходил собирать дань со зверьков–торговцев, которые жили в его квартале. Он заходил в магазины «Орешки и грибочки. Белк и сыновья», «Дары полей. Хома & Суслик» и в рыбный трактир тетушки Выдры «Хвост и чешуя».
Всюду с ним любезно делились: и орешками, и грибочками, и золотистой кукурузой, и свежей рыбкой.
Дядя Хорек гордо вышагивал впереди, а за ним шла тетушка Сурчина с тяжелой корзиной, полной всяческой провизии.
Дядя Хорек очень гордился собой. Он считал себя грозным рэкетиром.
Но зверьки-торговцы делились с ним вовсе не потому, что боялись его. Дядюшку Хоря никто не боялся. Он был слишком старым и совсем не страшным зверьком. И веселая тетушка Выдра, и длиннохвостый господин Белк, и толстенькие компаньоны Хома и Суслик просто-напросто жалели дядю Хоря и делились с ним своим товаром от чистого сердца. 
У дядюшки Хоря был закадычный дружок – дядя Лис. Он тоже был очень стареньким зверьком, и в молодости – знаменитым разбойником, большим специалистом по взлому инкубаторов. Прозвище у него было «Разоритель курятников».
Дядю Лиса разыскивал международный гусиный трибунал в Гааге – когда-то давно дядюшка Лис учинил этническую чистку утиных яиц на хуторе фермера Аксакова, и с тех пор дядя Лис считался военным преступником. Международный гусиный трибунал громко гагача требовал его выдачи.  Дядя Лис тоже любил жевать мухоморчики.
Раз в неделю он навещал дядюшку Хорька. И они сидели вместе перед камином, дядя Хорь – в качалочке, а дядя Лис – на подстилочке из куриных перьев, жевали мухоморчики и обдумывали план ограбления городской птицефабрики компьютерным способом.
Больше они ничего не делали.
Все делала тетушка Сурчина. Она была очень молода, пушиста и хороша собой – толстая и с розовым носом.
У тетушки Сурчины тоже было прозвище: «Кукурузная Погибель». Она была известным вредителем сельского хозяйства. И за свою короткую жизнь тетушка Сурчина успела разорить не один элеватор и не одну овощебазу. А в норе, прямо над подстилочкой тетушки Сурчины, в рамочке из сухих кукурузных стеблей висел большой портрет товарища Хрущева.
Покуда дядя Хорь и дядя Лис месяц за месяцем обсуждали, как бы им взять городскую птицефабрику компьютерным способом, тетушка Сурчина давным-давно прокопала туда подземный ход.  День за днем она выкатывала из яичного цеха птицефабрики десяток – другой свежеснесенных диетических яиц.
Дядюшка Хорек и дядя Лис, пожевав мухоморчик, любили закусить свежим куриным яичком...»
    
    Мы же расположились на двух  лавках в конце вагона. Профессор, брат Писта и я  – на одной, по ходу поезда. Отец Отто на противоположной, где вскоре к нему присоседились  двое, похожие будто братья – стриженый и лохматый.
– Я кандидат на пост московского градоначальника, еду в столицу, по политической надобности, – обращаясь к ним, начал свою публичную карьеру брат Писта.
– Егорка, – представился лохматый.
     – И я – Егорка, – сказал стриженый.
     – Как это может быть? – спросил я.
     – Очень  даже  запросто,  – сказал стриженый,  – мы оба – Егорки.
– Егорки – стоим на горке,  на горе Синай,  значит, – пояснил лохматый.
– Только он – Летов, а я – Радов, – растолковал стриженый.
– Значит, змея бьете совместными усилиями – радостно и на лету, – сказал Профессор и уставился на свой хронометр.
     – Нет, когда мы вместе – мы радуемся лету, а змея бьем по отдельности, – хором возразили Егорки.
     – Пора, – определил Профессор и раскрыл чемодан с кетамином.
Я достал из кармана свой верный пятикубовик.
     Заметив наметанным глазом наши приготовления, Егорки суетливо обрадовались.
     – Приобщайтесь, – радушно предложил Профессор.
     – Доброе дело, – улыбнулся Радов.
     – А я кетамин не буду. Я винтиться буду, – сказал Летов и вытащил из своего баула пузырек с винтом.
И мы ввели себе внутривенно по два миллилитра кетамина,  а лохматый Егорка втрескался винтом. 
Наши детишки нюхали свой «Момент» и курили анашу. 
За миг до  того,  как  стать  частью  великой  психоделической клепсидры,  я  заметил, что едущий на соседней лавочке молодой человек нюхает кокаин.  У молодого человека был бугристый бритый затылок,  а  в  распахнутом вороте рубашки тяжело блестела золотая цепь.
«Все тот же круг, исхода нет...» – успел подумать я...
     И в  золотом  оцепенении перенесся в точку, где пересекаются пространство и время.

"Худая девочка лет четырнадцати с непросыхающей соплей на длинной  покрытой  веснушками  верхней  губе деловито выжала в целлофановый мешок полтюбика клея.
       – Бросай ты это баловство, Тоська, на вот, лучше, кукнаря пожуй, –  лениво  сказала  сидевшая рядом с ней баба в пуховом платке и,  порывшись в кармане ватника,  протянула девочке жменю сушеных маковых головок.
       – Ну вас,  мамаша, – девочка лениво отмахнулась и глубоко вдохнула из пакета.
       А что сделал ты,  Веничка? Пожалел ты девочку? Затрепетал ли? Подарил ты ей склянку с прозрачным медицинским эфиром, что лежала в  твоей  нейлоновой авоське,  украшенная надписью "Для наркоза"?
       Нет. Ты только кололся омнопоном, как свинья. И склянку с прозрачным медицинским эфиром ты вез в Ковров, чтобы услаждать обоняние рыжей красавицы с белоснежной попой.
       А девочка... Пусть девочка ищет забвения сама.
       Не иначе, ангелы покинули тебя, Веничка. "
                Венедикт Ерофеев
                "Петушки – Ковров. Психоделическая поэма",
P. 277, "Ardis", Ann Arbor, Michigan. 1978.

Вернувшись в себя – так мне показалось – я решил пойти помочиться. Мочиться хотелось очень сильно, и я пошел в тамбур. Вагон был очень длинным. Длинней, чем улица Горького, даже длинней чем железная дорога. В тамбуре было до фига дверей. Раз – те, в которые я вышел, два – те, в которые я вошел, три – двери, которые вели в бесконечный встречный поезд на параллельном пути. Было еще много дверей справа и слева, в потолке и в полу. Была там дверь и в мою квартиру, была дверь в пивную и, разумеется, – дверь, ведущая в ад.
Пописал я во встречном поезде, и с некоторыми приключениями, описывать которые не буду, благополучно вернулся в наш вагон и уселся на лавку рядом с Профессором.
Профессор за время моего отсутствия успел превратиться в гигантского кузнечика, но меня это не волновало. Я привык не замечать его превращений, происходящих под воздействием кетамина.
Привлек мое внимание совсем не Профессор-кузнечик, а другой субъект.
  Через пару лавочек от нас, лицом ко мне сидел широкоплечий и круглолицый человек с черными усами. Черноусый беспрерывно подмигивал мне, корчил рожи и подавал другие знаки, свидетельствующие о его несомненном, но конспиративном дружелюбии.
Наконец, когда мне все это надоело, я подмигнул ему в ответ и приглашающе махнул рукой.
Черноусый обрадовался, засуетился и подошел к нам. Профессор, уже вернувшийся в привычный, почти человеческий облик, окинул Черноусого своим цепким и зорким взглядом.
– Я тоже хочу с вами втрескаться, – сказал Черноусый.
– И-и-и-и, какой хитрый дяденька! – завизжал стриженый  Егорка.
Черноусый окинул его презрительным взглядом:
– Я, между прочим, честный человек. Мне чужого не надо, я пришел со своим, – гордо сказал Черноусый и положил на лавочку рядом с Профессором зеленую и плоскую коробку калипсола.
– Угощаете? – спросил лохматый Егорка.
– Еб твою мать, ****ь, на ***, – пробормотал Черноусый короткую, но емкую мантру российских буддистов.
– Угощаете? – спросил стриженый Егорка
– Угощаю! – бесшабашно ответил Черноусый, и мы все вместе вновь помчались к точке, где пересекаются пространство и время.

–XIV–

В Москву мы прибыли в половине третьего. Черноусый куда-то пропал, а над высокими куполами Христа Спасителя плескалась глубокая голубая чаша весеннего неба. Воздух пах бензином, мокрой штукатуркой и свежим огурцом. Возможно, в воздухе пахло свежим, только что сваренным, первитином, но варили этот первитин очень далеко от Христа Спасителя.
У стен храма стоял превращенный в трибуну маленький грузовичок какой–то странной марки – то ли «ГАЗ» то ли «ЕЛЬ». За рулем грузовичка сидела Белая Дева. Она приветливо помахала нам рукой.
Поодаль уже собралась небольшая толпа. 
Брат Писта слегка оробел.
– Ну, что же ты, дружок, ничего страшного, просто народ пришел познакомиться со своим героем, – успокоил его Профессор.
Брат Писта важно надул щеки.
Нанюхавшиеся клея детишки стройными рядами влились в толпу, громко скандируя «Хотим купаться, а не молиться!»
Рубикон был перейден. Знамена были подняты, транспаранты развернуты, а корабли сожжены.
Вьющаяся стайка белокрылых сильфид облепила золоченый купол храма. – Пойди, дружок, познакомься со своим народом, – ласково сказал Профессор и слегка подтолкнул брата Писту к импровизированной трибуне.
Брат Писта вновь оробел, но полез на трибуну. Толпа встретила его появление восторженным ревом.
– Политика, братцы, это искусство возможного, – сказал брат Писта.
– Точно! Верно! Оно понятно! – заголосили из толпы.
Брат Писта держал паузу.
– Хочу купаться, а не ****ься, – одиноко пискнул детский голосок.
– Возможно здесь вместо собора выкопать бассейн? – брат Писта ткнул большим пальцем через плечо.
– Запросто! – ответил брат Писта на свой вопрос. – Главное, братцы, стремиться к прогрессу. Прогресс – это новое. А все новое, братцы, – это хорошо забытое старое.
– Так что, храм этот снести надо и бассейн выкопать, – убежденно заявил брат Писта.
– Верно! Хотим купаться, а не молиться! Даешь бассейн! – выплеснулись в чистый весенний воздух одобрительные крики. Толпа всколыхнулась.
Меня на секунду охватил торжественный страх – показалось будто митингующие сейчас же ринутся к храму и разберут его по кирпичику. Но толпа покачнулась и смолкла.
– А назвать бассейн следует «Москвой» по имени и в честь нашего прекрасного города. В бассейне, братцы, мы будем купаться, а воду из бассейна будем через клепсидру переливать – и таким образом время узнаем. Искупаемся мы и сразу все себя лучше почувствуем. А время узнав, все проблемы в срок решим.
Но главное, братцы, не это.  Главное – детишки наши чахнуть перестанут.
– В здоровом теле – здоровый дух! – истошно завопили питомцы отца Отто.
– Детишки наше будущее. Они – залог прогресса. Они пока молодые, но скоро обязательно постареют, – внушительно произнес брат Писта.
– Ура! – завопили митингующие. Толпа глядела на него с обожанием. В сущности, все, пришедшие к храму от нечего делать, стали воодушевленными сторонниками брата Писты.
Такова была сила его скупых и простых слов.
– Цицерон! – едва заметная улыбка тронула уста Профессора.
– А теперь, братцы, я вам стишок прочту, – объявил брат Писта.
«Как приятно ногой в шипастом ботинке
Наступить на покорное лицо женщины – 
Жены достойного человека.
Достойные люди не ищут свое место,
Они его просто-напросто занимают.
Они всегда помогают бедным.
А если бедны сами, то с достоинством просят милостыню.
Но мне не нравятся достойные люди
И их покорные жены»
Толпа ревела в восторге, такова была сила поэтического дарования кандидата.
Отец Отто взмахнул рукой, и его помощники, забравшиеся на леса храма Христа Спасителя, принялись швырять в воздух пачки листовок с Профессорским рассказом. Тысячи белых листочков, безнадежно пораженных раком поджелудочной железы, но рассказывающих о царствии небесном, затрепетали над толпой.
Брат Писта вежливо поблагодарил собравшихся за внимание и предоставил слово своему доверенному лицу.
«Интересно, кто же у него доверенное лицо», – успел подумать я. Но тут же мое любопытство было удовлетворено самым неожиданным образом – на трибуну поднялся Профессор, и выражение лица у него было самое доверительное.
– Кто сказал, что Господу более угоден храм, нежели купель? А ведь бассейн – это купель. И кто сказал, что камни Господу нашему милее вод или воды милее камней?  Вот и надо – заткнуть в храме все щели и заполнить его до самого купола водой. Но там, где есть камни и воды, нашему Господу угодны рыбы. Посему, следует запустить туда рыб... А потом придет черед и вселенской купели, – Профессор замолчал.
– Лучше всего пираний туда запустить, – вдруг сострил скромно потупившийся рядом со мной отец Отто. Впрочем, сказал он это себе под нос, и вряд ли кто-нибудь, кроме меня, смог оценить его рискованную шутку.
Натужно гудя мотором и визгливо клаксоня, толпу взрезал, протискиваясь к трибуне, тяжелый и длинный черный лимузин.
Профессор обвел площадь взглядом полным невыразимой печали и глубоко вздохнул. Он хотел сказать Слово.
Но сделать это Профессор не успел. Из притершегося к трибуне лимузина вылезли два бугая с бритыми затылками, а следом за ними – маленький лысый крепыш, который, впрочем, незамедлительно нахлобучил на лысину невероятный кожаный гибрид цилиндра с кепкой. По крайней мере, высота головного убора была несомненным признаком того, что он относится к породе цилиндров. Но наличие  козырька, равно как и кожистость, сильно намекало на кепку.
Бугаи подхватили коротышку под мышки, их могучие бицепсы вздулись, и через некоторое время – через сотую долю секунды – их длинные руки поставили Лужина на трибуну прямо перед очами Профессора.
Да, лысый крепыш в кожаной кепке оказался главным соперником брата Писты, строителем Храма, последним  московским градоначальником, и тем самым любителем небоскребов, которого незабвенный В.В. Набоков воспел в своей «Защите Лужина».   
Лужин с силой толкнул Профессора в грудь, выхватил у него микрофон и завопил пронзительной скороговоркой:
– Да вы что, братцы! Какая купель, какая клепсидра?! Каменный храм, потому что, вот, на века. А капли на темечко – пытка китайская. И самые большие песочные часы должны в Москве быть к концу тысячелетия – отсчитывать время к двухтысячному году. 
И потом мы видели эту кастрюлю, которая все время кипела в центре города по непонятной причине.
А философия московская очень простая: работать по-капиталистически, распределять по-социалистически, в условиях полной демократии.
И нечего купаться, когда в стране такое положение. В таком положении молиться надо, а не купаться!
 Лужин развернул Профессора к себе спиной и отвесил ему тяжелый поджопник. Мой дорогой  друг почему-то покорно стерпел это немыслимое унижение. Упав с трибуны, он лежал ничком в ногах у бесновавшейся толпы, уткнув лицо в водянистый коричневый снег.
О, Профессор, не знающий меры вещей!
Не в силах стерпеть этакого поругания, я совсем уже было собрался вспрыгнуть на трибуну  и, взмахнув шашкой... Но тут в солнечном огуречном воздухе словно лопнула струна, над площадью повисло мгновенное ощущение беды, толпа ахнула, и раздался далекий женский визг.
Я все-таки вскочил в кузов грузовичка – увы, но Лужин уже спрыгнул оттуда и ловко нырнул в свой бронированный лимузин. Я успел лишь заметить, как один из мордоворотов почтительно захлопывает дверцу за его задницей, туго обтянутой черными брюками.
Я бросил взгляд поверх людских голов на другую сторону площади. Сердце мое сжалось. Оттуда, со стороны бульвара, мерно напирала на толпу, густая как сажа, цепь людей в черных подрясниках. Головы их были покрыты шлемами с прозрачными забралами. В руках – легкие пластиковые щиты и длинные черные дубинки.   
– Воинство Христово! – раздался чей-то полный ужаса крик.
Я застыл от страха. Христовым воинством в народе звали спецназ  Патриарха. Набирали туда фанатиков, и жестокостью своей они превосходили инквизиторов времен Торквемады. Дубинками христовы воины орудовали на манер забойщиков котиков, размеренно  опуская их на головы людей.
Сильфиды в ужасе метались над толпой.
Лужинский лимузин рявкнул мощным мотором, взвыл сиреной и, давя людей, понесся прочь в синем сиянии мигалок.
Я, было, растерялся.
Но брат Писта с хладнокровием Толстого-Американца, достающего из рукава туза, извлек из складок своего плаща автомат и поверх голов мятущейся в тоскливом ужасе толпы дал длинную очередь по цепи Христовых воинов.  Трое из них нелепо заплясали под ударами пуль и рухнули наземь.
Настоящий политик должен быть во всеоружии перед лицом любого противника.
Я очнулся от оцепенения. Со всей силы стукнув эфесом маршальской шашки по крыше кабины, я завопил Белой Деве:
– Заводи!
Потом я спрыгнул к лежавшему без движения Профессору и поднял его на руки. Он был в сознании, но в теле его не было жизни. С ним на руках я вскарабкался в кузов и опустил его на грязные доски.
Отец Отто, причитая и матерясь, лез в кабину. Мотор чихнул, Белая Дева крутанула руль, и мы поехали. На ходу в кузов запрыгнули веселые девицы.
Я сидел, прижавшись спиной к кабине, на коленях у меня покоилась голова Профессора. Он смотрел на меня с невыразимой печалью, но не говорил ни слова и оставался совершенно недвижим. На груди у него лежал чемодан с кетамином. Поверх чемодана Профессор скрестил выпачканные весенней слякотью руки.
Брат Писта, широко расставив ноги, стоял рядом с нами и продолжал поливать патриарших спецназовцев длинными очередями.
Веселые девицы визгливо матерились. Горячие гильзы дождем сыпались им на головы.
Наш грузовичок вырулил на набережную и помчался вдоль Москва-реки, по которой плыли редкие грязно-желтые льдины.   
В глазах  у Профессора стояли слезы. Брат Писта устало опустился на истоптанный пол рядом со мной, со стуком положив возле себя автомат с опустевшим магазином.
Опущенные борта кузова мы поднять, разумеется, не успели, и теперь они раскачивались с протяжным скрипом, стуча и лязгая на каждой колдобине, словно ансамбль Марка Пекарского.
Следом за нами с плачем неслась стайка сильфид.
Брат Писта закатал рукав своей камуфляжной куртки и, в  бешеной тряске кузова, сразу ухватил контроль. Два куба кетамина, расталкивая неповоротливые кровяные тельца, вошли в его вену. 
Я сделал инъекцию кетамина Профессору. Он замычал. Слезы тут же полились по его щекам, стекая в ушные раковины. Увидев это, я немедленно ширнулся сам.
Я вплавь преодолел глубокие озера профессорских глаз и поскакал во главе стада маленьких кенгуру через реку по льдинам, подтаявшим до желтизны. Торопясь в точку пересечения пространства и времени.
А грузовик – с Белой Девой за рулем и с нашими неподвижными телами в кузове – ехал *** знает куда.
Время и пространство пересеклись, разминулись и двинулись своими путями. Продолжился привычный ход вещей, и душа моя вернулась в тело, а грузовичок остановился, заскрипев тормозами и лязгнув напоследок.
Отец Отто тянул меня за ногу. Мы все еще были на набережной, но уже не Москва-реки, а Яузы. Белой Деве каким–то немыслимым образом удалось съехать по гранитным ступенькам к самой воде. И машина стояла прямо на пристани, у которой зимовала наша лодочка, гордый корабль психоделической революции, наша «Ципа-Дрипа».
Белая Дева уже поднялась на борт и тянула вверх по сходням брата Писту. А брат Писта шатался и волок за собой на ремне автомат. Наступая на позвякивающий автомат, политика и воина подталкивали в спину веселые девицы.
Рядом с отцом Отто, ухватив его за штанину, стояла чумазая девчушка лет десяти. Откуда только она взялась? Я улыбнулся ей.
– Хочу ****ься, а не купаться, – сказала девочка, утирая кулаком влагу под носом.
Видать, каким-то образом отец Отто исхитрился прихватить с собой одну из своих воспитанниц.
Я спустился на мокрый гранит пристани – река расплескалась весенней волной – и отец Отто за руку повел меня к Ципе-Дрипе. 
Девочка все цеплялась за его брюки.
Образ Николая-Угодника и шашку я сунул подмышку.
А следом за нами, легко спрыгнув с грузовичка, пошел Профессор. Гибкий, как лоза, и сильный, словно Самсон. Смелый и решительный, и лишь во взгляде его сверкали неземная грусть и бешеная злоба.
Профессор обогнал нас, взлетел по сходням прошел на корму и с пол-оборота запустил шприц-водомет.
– Отдать концы! – громко скомандовал мой друг.
О, Профессор, не теряющий своих шариков!
И я, вытащив из подмышки шашку, лихо рубанул намокшую конопляную веревку  и взбежал на борт.
Отец Отто пинком загнал девчонку в каюту и втянул сходни. Белая Дева крутанула штурвал, и мы снова отправилась в   плавание.  Открыли весеннюю навигацию.
Так началось второе путешествие Профессора.

–XV–

Давно осталась за кормой негостеприимная столица нашей родины Москва. Остался за кормой и любимый город–герой Москва.
То есть, за кормой у нас на самом деле оставался только волнистый кильватерный след – поршень шприц-водомета без устали ходил взад–вперед. А города и населенные пункты нам были побоку. В смысле – по борту.
В первые дни второго путешествия «Ципе-Дрипе» пришлось плыть среди ледохода.  Профессор сам стоял за штурвалом. К счастью, мой друг оказался великолепным шкипером и с помощью кетамина и шприца с намагниченной иголкой легко находил путь среди крупных льдин.  Мелкие льдины «Ципа-Дрипа» просто разламывала. У нашей лодочки были неплохие ледокольные способности.
Над клотиком вились легкокрылые стайки белоснежных сильфид – наших привычных подружек.
Брат Писта и отец Отто со своей воспитанницей проводили все время в кубрике.
Белая Дева помогала Профессору управляться со шприц-водометом.
Я же весь день дышал воздухом на палубе  в компании веселых девиц. Не разлучался я с ними и ночью – развлекаясь их прелестями в капитанской каюте.  Предпочитал я Машу, но и Даше уделял внимание с удовольствием…
На третий день нашего плавания Профессор ненадолго оставил штурвал, достал из кармана плотницкий топорик, и позвал за собой Белую Деву. Он вбил гвозди в чрево ее и сердце ее, и прикрепил Белую Деву к форштевню.
Она тут же вскинула на плечо кулеврину, а Профессор вернулся к штурвалу.
Куда мы плыли, знал только он. И надо заметить, мы доверяли Профессору и не спрашивали его о цели и направлении. Но все-таки, я заметил, что плывем мы чаще всего к северу. Это было странно – ведь Профессор никогда не приходит с Юга.
Мы плыли по сталинским каналам и шлюзам среди ржавчины,  серого гранита и каких-то маслянистых чугунных набалдашников. Мы плыли по разбухшим от половодья, словно половые губы в момент оргазма, рекам. Мы плутали по вздувшимся, словно вены, перетянутые жгутом, речушкам. Мы плыли на север, и нас обгоняла весна.
Профессор не отходил от штурвала, и даже прелестями веселых девиц он наслаждался по-ковбойски – не снимая сапог и не выпуская из рук дубовых рукояток. Чемодан с кетамином стоял у его ног.
Как у нас было заведено, мы кололись неистово – каждые четверть часа, а иногда – чаще. И мы не делали перерывов – ни на сон, ни на еду.  Все вкалывали круглосуточно. У меня начала побаливать печень, но я не усомнился.
Мы вкалывали себе чистый кетамин, а Профессор, чтобы не терять бодрости за штурвалом, ширялся коктейлем из кетамина и винта.
Запасы горючего и провианта мы пополняли привычным уже каперством.
В конце апреля мы подобрались к верховьям Волги. К этому времени мы убили в абордажных схватках шестнадцать человек.
Первого мая я решил посетить отца Отто и брата Писту и поздравить их с международным днем солидарности трудящихся. Все-таки, наши верные соратники были пролетариями.
Я подошел к неплотно прикрытой двери кубрика – отец Отто и брат Писта оживленно беседовали.
– Скажи, обладаю ли я природой Профессора? – спросил брат Писта.
– Обладает ли сам Профессор природой Профессора, вот в чем вопрос.
Я толкнул дверь и переступил через высокий комингс. Картина моему взору предстала весьма необычная.
Брат Писта в тоске прильнул лбом к иллюминатору, не обращая ни малейшего внимания на происходящее в кубрике. Воспитанница отца Отто возлежала на его объемистом рундуке бесстыдно раздвинув косолапенькие голой белизны ноги. Ее красная шерстяная юбочка задралась на живот. Толстым, словно сарделька, указательным пальцем, отец Отто ковырял девочкину дырочку. Девочка похотливо хихикала. На ее ляжках застыли коричневые мазки засохшей крови.
– Что это вы делаете, отец Отто? – спросил я с некоторым недоумением.
Ему же почудилось в моем голосе неодобрение.   
– Увы, женщины старше одиннадцати лет для меня не существуют. К ним надо обращаться на «вы» и по имени-отчеству. Это старухи, – печально сказал отец Отто и виновато посмотрел на меня.
Впрочем, своего занятия он не оставил.
– Конечно, этих старух тоже можно использовать, – продолжал отец Отто, – их можно ****ь. Но вот так, по-настоящему исследовать, – он с нежностью посмотрел на свой палец-сардельку, – нельзя. 
И отец Отто вновь погрустнел.
– Ладно, обладает ли Профессор природой Профессора? – спросил брат Писта, глядя в иллюминатор.
Я пожал плечами.
– Нужно не спрашивать, а отвечать. Каждый сам должен ответить себе, обладает ли он природой Профессора,  – сказал я.
Брат Писта глубоко вздохнул.   
  Отец Отто, улыбаясь, обтер свой палец о покрытую золотистым пухом ляжку девочки.  На белой коже остался красный мазок свежей крови.
Девочка опять похотливо хихикнула.
Я еще раз пожал плечами и вышел из каюты. Меня не интересовали физиологические исследования отца Отто и философские раздумья брата Писты. Важнее всего было то, что они не заскучали. Скука, овладевшая экипажем, представляет одну из главных опасностей в походе, поскольку ведет к быстрому и безусловному моральному разложению команды.
В верховьях Волги Профессор, наконец, выпустил из рук штурвал и сделал первую остановку. «Ципа-Дрипа» бросила якорь в неглубокой заболоченной протоке с берегами, покрытыми молодой травой, изумрудными мхами и густым ельником с промельками березок. Клейкие зеленые ладошки березовых листьев силились развести густую черную хвою.
Бамбук же на этих берегах достигал поистине чудовищной высоты.
Трое суток Профессор отдыхал, вкалывая себе каждое утро по грамму героина в качестве снотворного, после чего спал весь день и всю ночь.
На третий день ранним утром Профессор проснулся, умылся красной торфяной водой и сделал несколько физических упражнений, например – помахал руками и покатался по палубе на складном велосипеде. Откуда взялся велосипед, я, честное слово, не знаю.
Затем Профессор прогулялся на бак, подошел к Белой Деве и, присев рядом с ней на корточки – невероятно изящным жестом Профессор поддергивал брючины, – о чем-то с ней заговорил. Он задавал ей короткие вопросы, а Белая Дева давала ему какие-то советы.
Честно говоря, я не представлял себе, о чем Профессор может совещаться с Белой Девой. Мне казалось, что кетамин окончательно изменил ее природу, и она уже не принадлежит миру людей, и потому неспособна к адекватной коммуникации вербальным способом.
Проще говоря, я полагал, что речь Белой Девы, за редчайшими исключениями, непонятна людям. Но, с другой стороны, ведь и Профессор был не совсем человеком. А может – и вовсе не человеком.
О, Профессор!
Белая Дева и мой друг говорили все громче. Их беседа сохраняла вполне мирный характер, но до меня стали долетать отдельные слова и фразы: «он заслужил это...», «но я хочу, я должен – сам», «мои заслуги, я сделал не меньше...», «мертвый», «да, но он все делал собственными руками и это последнее дело – тоже ручная работа...», «приведен в исполнение», «могила», «никаких следов», «где искать...», «это в моей власти», «исполнительная под Волгоградом», «а сможет ли он...»
Профессор несколько раз оглядывался по сторонам, и всякий раз, заметив, что я стал их невольным слушателем, недовольно кривил лицо.
– Я так хочу, и поверьте, это должен сделать только Андрей, – сказала Белая Дева.
– Что ж, это будет даже забавно, но удастся ли его использовать? – спросил Профессор.
– Это в моей власти, – с нажимом повторила Белая Дева.
– Да-да, конечно, – рассеянно сказал Профессор, отвесил Белой Деве поклон, оглянулся по сторонам и ушел в каюту, бросив на меня укоризненный взгляд.
По обрывкам реплик я понял, что их разговор не имел никакого отношения ко мне, но при этом мой друг дал мне понять, что, не являясь предметом разговора, я не мил ему даже в качестве слушателя. Он не хотел посвящать меня в детали своих переговоров с Белой Девой.
Я испытал укол ревности – даже меня, меня, которого он называл братом, Профессор не удостаивал беседы ни разу за все время нашего последнего путешествия. А тут целый час всерьез рассуждал о чем-то с этим странным существом – то ли призраком, то ли ожившей статуей в роли носовой фигуры.
Впрочем, зря печаль снедала мне сердце. Уже слишком скоро – еще не успели наступить сумерки, как я уже знал, о чем беседовали Белая Дева и Профессор, и горько сожалел об этом знании. Во многих знаниях – многия печали, как говорил Профессор.
Едва закатное солнце позолотило мхи, березы, ельник и стволы исполинского бамбука,  мой друг позвал меня в каюту. Веселых девиц он отправил любоваться закатом на палубу.
– Завтра на рассвете отплываем, – сурово сказал Профессор.
– Ясно.
– Вниз по течению, – уточнил Профессор.
– Далеко?
– Почти до Волгограда. Там есть тюрьма, где приводят в исполнение смертные приговоры.
– Зачем нам тюрьма? – я вдруг испугался, что Профессор решил сдаться властям и договориться с ними, чтобы нас всех без лишних проволочек расстреляли.
– Нам нужно разыскать тюремное кладбище, – ответил Профессор.
– Зачем нам кладбище? – спросил я.
– Нам нужна могила, – решительно сказал Профессор, подтверждая мои худшие подозрения.
Странно, что раньше я не замечал у него стремления к мученичеству.
– Зачем нам могила? – тоскливо спросил я, и обомлел, услышав ответ.
– Выкопать из нее Андрея Романовича Чикатило, серийного убийцу. Он реализует одну из важнейших частей нашего плана.
– Он же мертвый, что же он реализовать может, – робко попытался возразить я.
– Значит, оживим! – рявкнул Профессор.
Я вздрогнул.
– Это в нашей власти, – добавил Профессор уже спокойнее.
– Скорее, во власти Белой Девы, чем в твоей, – кивнул я.
 Моя жизнь перестала мне нравиться.
– В сущности, это неважно, милый брат, – сказал Профессор и бросил взгляд на свой двухкубовый хронометр.
– Пора? – спросил я.
– Пора, – ответил Профессор, открывая чемодан с кетамином.
Я плавно нажал на поршень.
На заре мы снялись с якоря и двинулись вниз по Матушке–Волге.

–XVI–

«Ципа-Дрипа», неслышно разрезав рассветную дымку,  тихо уткнулась носом в пологий берег. Мы с Профессором спрыгнули на холодный песок к Белой Деве, окутанной мягкими клочьями тумана.
Профессор извлек гвозди из чрева ее и сердца ее, и уже втроем мы направились сквозь прибрежные кусты к полю, откуда доносились отчетливые в ясном утреннем воздухе голоса.
На поле у большого, ржавого и покрытого росой землеройного агрегата стояли двое крестьян. Они употребляли наркотики.

«Закончив смену, Сергей направился в раздевалку. Но по пути его перехватил парторг цеха Иван Тимофеевич.
– Зайдем-ка в курилку, поговорим, – предложил он, беря Сергея за локоть.
В курилке сильно и сладко пахло анашой. Этот запах смешивался с запахами машинного масла и разогретого металла из цеха. И хотя эта смесь запахов пропитывает любой советский машиностроительный завод, Сергею казалось, что так пахнет только этот родной для него завод.
Иван Тимофеевич присел на лавочку и крепкими пальцами потомственного токаря высшего разряда ловко заколотил в длинную казбечину коричневатую маньчжурку. Начинать разговор парторг не торопился, и было понятно, что речь пойдет о важном деле.
 Сергей забил в беломорину зеленую чуйскую шалу.
Иван Тимофеевич глубоко затянулся, надолго задержал дым в легких и сказал:
– Пришла, Сережа, разнарядка из райкома, партия просит наш коллектив командировать надежного человека в органы правопорядка, на усиление борьбы с преступностью. Партком решил рекомендовать тебя. Ты, как, справишься?
Сергей закашлялся. Предложение было слишком неожиданным, и если он согласится – огромная ответственность ляжет на его плечи. А кроме того, он не знал как теперь быть с Тоней.
– Не знаю. Я постараюсь, я буду очень стараться... – нерешительно сказал Сергей.
– Справишься, конечно, справишься, – уверенно потрепал его по плечу Иван Тимофеевич, – так что отправляем тебя в МУР и будешь ты теперь следователем-стажером.
– А когда? – спросил Сергей.
– А вот прямо с завтрашнего дня и станешь ты, Сережа,  сотрудником московского уголовного розыска. Прямо к восьми утра и подъезжай на Петровку к третьему подъезду. Адрес-то знаешь?
– Знаю, Петровка, 38...
...В длинных коридорах московского уголовного розыска всегда пахло аптекой. Сотрудникам сутками приходилось не спать и для того, чтобы сохранить бодрость, сотрудники варили первитин. В каждом кабинете имелись для этой цели электрические плитки. Их приходилось тщательно прятать от пузатого старшины–пожарника Семеныча. Особенно сильный аптечный запах был в комнате дежурных оперативников, где старший оперуполномоченный Кирилл Воробьев начинал варить винт с восьми утра.
Сейчас он ругался, на чем свет стоит.
– Ребята трое суток не спали, в засаде сидели, сейчас приедут с задержанным, им бы силы подкрепить для допроса по горячим следам, а нечем! Ведь ты, Серега, весь винт испоганил! Сколько раз я тебе говорил – не клади столько «красного»! Нет,  не скоро ты настоящим оперативником станешь!
Сергею было очень стыдно и перед комсоргом их отдела Кирюхой Воробьевым и перед остальными ребятами, но больше всего – перед старым заводским парторгом Иваном Тимофеевичем. Нет, пока еще не оправдал Сергей его доверия.

А. Адамов.
«Дело пестрых – 2» стр. 31–32, 56.
«Молодая гвардия», М. 1968.

Я всегда презирал сословные предрассудки и традиционные ограничения. Но крестьяне испокон веков кололись шнягой, а некоторые, обладавшие известной претензией на то, чтобы быть аристократами – хотя бы среди себе подобных – ангидридкой.
Эти двое, стоявшие в чистом поле у землеройной машины, смело нюхали кокаин. Я искренне порадовался столь быстрому созреванию плодов просвещения в моей отчизне.
Решительным шагом мы вышли из клочьев тумана и направились к нюхающим крестьянам.
Те нас заметили и стояли, разинув рты и показывая в нашу сторону пальцами.
– Копать надо, братцы, – внушительно сказал Профессор.
Словно вырвавшийся изо рта на морозе клубок пара, прошелестел над поляной смех Белой Девы.
– Глянь-ка, Ефим, председатель, – сказал один из крестьянских мужиков, изумляясь и кивая на Профессора.
– Наше вам, Владимир Алексаныч, – сказал, жмурясь, Ефим.
– Петька! Заводи! – сурово приказал Профессор второму мужику.
– Да где копать–то, Алексаныч? – спросил ленивый Петька. 
– На объекте, – Профессор начинал терять терпение.
– Это на военном кладбище, что–ли?
– На кладбище, заводи! – рассвирепел Профессор.
– Заводим, заводим, Алексаныч, – испуганно засуетился Ефим.
Петька, сплюнул, и полез за рычаги агрегата. Ефим путался у него под руками и матерился.
Минут через пять в результате их усилий землеройный агрегат рявкнул, вонюче перднул и заурчал. Ефим спрыгнул на землю. Мы с Профессором влезли в кабину. Следом за нами  полезла Белая Дева.
– Господи Иисусе, совсем я занюхался, – пробормотал Ефим, увидев ее.
– Иди домой, дурак, – ласково прошелестела Ефиму Белая Дева.
Просветленный Ефим так и сделал.
Петька дернул рычаг, агрегат заревел и пополз по полю, расшвыривая липкие комья грязи.
За четверть часа мы добрались до места. Землеройная машина вползла в пролом забора из ржавой колючей проволоки и двинулась вдоль небольшого ряда осклизлых глиняных бугорков с мокрыми жестяными табличками.
– Стой! – заорал Профессор, разобрав цифры на одной из них.
Петька послушно затормозил.
– Семнадцать дробь девяносто три? – спросил Профессор у Белой Девы.
– Да, этот самый, – ответила она.
– Давай, раскапывай этот холмик, – ткнул пальцем Профессор.
Петька послушно заворочал рычагами. Суставчатый и зубастый ковш машины откусил верхушку могильного холма.
В ста пятидесяти километрах от Волгограда на кладбище учреждения №728 расстрелянных преступников закапывали неглубоко. Землеройный агрегат зачерпнул ковша три мокрой глины, и открылась яма с полусгнившим гробом на дне.
– Хорош копать, а то как бы не повредить чего, – сказал Профессор.
Петька послушно заглушил машину и закурил.
Белая Дева выбралась из кабины, спрыгнула в могилу и плотницким топориком Профессора отворотила крышку гроба.

«5.5. Исследуют   (с   указанием   точного   времени)   трупные    изменения;
5.5.1. определяют на ощупь охлаждение тела трупа  в  прикрытых    одеждой  и  обнаженных  частях  тела  (не  менее чем двукратно,  с    часовым перерывом), измеряют температуру в подмышечной впадине и в  прямой кишке (при возможности в ткани печени);
5.5.2. устанавливают по плотности и  рельефу  скелетных  мышц, объему   движений   в   суставах   наличие  (отсутствие)  трупного окоченения, его распространенность и степень выраженности в мышцах  лица, шеи, верхних и нижних конечностях;
5.5.3. отмечают  наличие  (отсутствие)   трупных   пятен,   их
локализацию  в  областях тела,  распространенность,  интенсивность
(островковые, сливные, обильные, скудные), характер, цвет, наличие    кровоизлияний  на  их  фоне;
 описывают  участки,  лишенные  пятен    (отпечатки одежды и предметов);  троекратно  надавливают  с  силой 2  кг/кв.  см  и  фиксируют  время  восстановления  первоначальной окраски (в  сек.,  мин.),  отмечают   сохранение   способности   к   перемещению  при  изменении положения тела трупа и степень отличия от первоначально возникших;
 делают надрезы кожи для дифференциации трупных пятен и кровоизлияний;
5.5.4. определяют  локальные   подсыхания   кожи   в   области   прижизненных и посмертных механических повреждений (пергаментные  пятна) и сдавлений кожи,  отмечают их локализацию (как правило, на выступающих участках тела соответственно подлежащей кости), форму, размеры,  выраженность контуров,  уровень расположения (выступают,  западают)   по   отношению  к  неизмененной  окружающей  их  коже;
 устанавливают  помутнение  роговицы  (пятна   Лярше),   подсыхание  слизистой оболочки каймы губ,  тонких слоев кожи  (концов пальцев,  мошонки,  между  складок  кожи   в   местах  опрелости   и   др.);
диагностируют  признак  Белоглазова  (изменение  формы  зрачка при надавливании  на  глазное  яблоко).   Устанавливают   прижизненные реакции: 
1) зрачковую  пробу; 
2)   механическое раздражение мышц  плеча  или  бедра;
3) раздражение скелетных мышц электричеством;
4) берут  отпечатки  или  мазки  крови,  секрета  молочной железы, поверхности  роговицы; 
кусочки  кожи   и   мышц   направляют   на лабораторное  исследование  для  окраски красителями – нейтральным красным и метиленовым синим;
5.5.5. при   наличии   поздних   трупных   изменений  отмечают
гнилостный запах и увеличение размеров трупа ("гигантский  труп");
степень  выраженности  трупной  зелени,  гнилостной  венозной сети  кожи,  гнилостных  пузырей,  гнилостной  эмфиземы,   приводят   их локализацию,  цвет,  размеры;
форму,  признаки  выпадения  прямой  кишки,  матки;  отмечают наличие  участков  жировоска,  их  запах, локализацию,  консистенцию, цвет и сохранность структуры тканей на    его фоне; 
устанавливают признаки мумификации  (степень  высыхания    трупа,  цвет кожи,  плотность,  звук при ударе по коже, уменьшение    размеров и массы трупа)  и  торфяного  дубления  (цвет,  плотность    кожи,  уменьшение размеров трупа);
 обнаруженные на трупе мухи, их  личинки,  куколки помещают в пробирки и направляют на лабораторное энтомологическое   исследование;   
указывают   локализацию,  цвет,   высоту, размеры колоний и участков плесени на коже и одежде трупа,   осторожно  снимают  их  стерильным  пинцетом  и  также  помещают в   стерильную пробирку для определения времени развития;
5.5.6. применяют   рекомендованные   в  установленном  порядке    инструментальные  и  лабораторные   методы   определения   времени   наступления смерти...»
«5.6. В   обязательном   порядке   при    исследовании    трупа    неизвестного  лица осматривают кожные покровы.  Отмечают их цвет и особенности кожи (сухая,  влажная, сальная, землистая, "гусиная" и    т.д.),  степень  оволосения (в том числе и длину волос на голове),    наличие  загрязнений,  наложений,  следов  медицинских   инъекций,    хирургических    разрезов,   высыпаний,   припухлостей,   струпов, изъязвлений,  врожденных  и  приобретенных  анатомических  и  иных    индивидуальных  особенностей (рубцы,  родимые пятна,  татуировки и    пр.).  При  необходимости,  например,   при   исследовании   трупа неизвестного  лица,  наряду  с  составлением  словесного портрета,    обнаруженные анатомические  и  другие  индивидуальные  особенности фотографируют с масштабной линейкой либо зарисовывают.
5.7. Исследуют голову.  При ее ощупывании  отмечают  состояние костей   мозгового   и   лицевого   черепа,  наличие  подвижности, деформации и  других  особенностей.  Особо  тщательно  осматривают волосистую  часть,  отмечая  цвет и длину волос,  облысение и т.д.
Указывают,  открыты ли глаза,  определяют цвет радужной оболочки и диаметр   зрачков,  консистенцию  глазных  яблок,  отмечают  цвет, кровенаполнение,  влажность  белочной  и  соединительной  оболочек   (бледность,    отечность,    желтушность,    наличие   экхимозов), одутловатость лица.  Указывают отсутствие (или наличие) и характер  выделений  из  отверстий  носа,  рта,  ушей.  Осматривают  кайму и   слизистую оболочку губ. Отмечают, открыт ли рот, сомкнуты ли зубы,  имеется  ли ущемление языка.  Указывают цвет и особенности видимых зубов,  наличие и количество коронок и протезов,  в том  числе  из желтого  металла.  Описывают  состояние  альвеолярной  поверхности  десен отсутствующих зубов.  Отмечают наличие  (или  отсутствие)  в  полости рта крови,  частиц пищевых масс,  порошков, иных инородных предметов.  При  подозрении  на  баротравму  исследуют   состояние барабанных перепонок с помощью лобных и ушных зеркал.
5.8. Осматривают шею,  грудь,  живот,  спину, верхние и нижние конечности,   подмышечные  впадины,  складки  кожи  под  молочными  железами, промежность и область заднего прохода.
При исследовании  трупов  женщин  определяют  форму  и размеры молочных желез,  пигментацию околососковых кружков и  белой  линии  живота,  наличие  выделений из сосков при надавливании на молочные  железы, рубцов беременности и других особенностей.
5.9. Исследуют  наружные  половые органы.  У мужчин определяют состояние крайней плоти,  наружного отверстия  мочеиспускательного канала,  мошонки;  у женщин – промежности,  половых губ,  входа во влагалище,  девственной плевы, влагалища. Указывают на наличие или отсутствие   выделений,   повреждений,   рубцов,   язв   и  других  особенностей.  Определяют состояние заднего прохода и кожи  вокруг него.
5.10. Ощупывают кости скелета. Отмечают наличие патологической подвижности или деформации.
5.11. Все  обнаруженные  наружные  повреждения  описывают при последовательном  осмотре различных областей трупа либо отдельно в конце раздела "наружное исследование".
Приложение 1
                к Приказу Минздрава РФ
                от 10 декабря 1996 г. N 407.
   
                Согласовано
                с Генеральной Прокуратурой РФ,
                Верховным Судом РФ,
                Министерством внутренних дел РФ.

    Некоторое время она вглядывалась в останки, затем наклонилась к лицу трупа и поцеловала его туда, где когда–то были губы. Труп вздохнул, завыл и вскочил на ноги. Это действительно был полусгнивший Чикатило. Он выскочил из могилы и помог выбраться оттуда Белой Деве.
Петя сблевнул, закричал от ужаса и умер. Мы с Профессором вылезли из кабины и подошли к Чикатило и Белой Деве.
Чикатило был страшен. В его животе блестели гнилые внутренности, сквозь прогнившие мышцы белели ребра. В его глазницах плескалась тухлая слизь. Чикатило стоял, бессмысленно покачиваясь и слепо шаря руками перед собой. Профессор брезгливо отстранился, когда растопыренные пальцы  вурдалака мазнули его по рукаву сюртука.
– Он скоро восстановится? – спросил Профессор, кивнув на Чикатило.
– Хорошая пища, свежий воздух, и через месяц будет как огурчик, – ответила Белая Дева.
– Значит, месяц здоровой жизни на «Ципе-Дрипе» пойдет ему на пользу, – сказал Профессор.
Меня вовсе не прельщала перспектива провести месяц на  одном корабле с ожившим маньяком. Но я вынужден был смириться со странной прихотью Профессора.
Белая Дева негромко отдала Чикатило какое–то приказание.
Он неловко слазил в кабину землеройной машины, сбросил труп Петрухи в могилу и быстро закопал ее. Причем, закапывал Чикатило могилу не ковшом, а руками.
Профессор сел за рычаги, мы с Белой Девой устроились рядом, и землеройный агрегат, рыча, потащился в обратный путь.
Чикатило плелся следом.
Через полчаса, перемазанные глиной, мы поднялись на борт «Ципы-Дрипы». 
Белая Дева приколотила себя к форштевню.
Сильфиды испуганно затрепетали, увидев Чикатило, но Профессор улыбнулся им и пинком отправил маньяка в трюм.
Затарахтел шприц-водомет, и «Ципа-Дрипа», отдав швартовы, двинулась вверх по Волге.
 
–XVII–

Команда приняла появление Чикатило на борту довольно спокойно – отец Отто и брат Писта были достаточно любознательны и не особенно брезгливы и тут же полезли смотреть на упыря. Маша и Даша, узнав о появлении маньяка, начали было визжать, но Профессор побил веселых девиц палкой.
Сутки Чикатило отлеживался в трюме, но на следующее утро поднялся к завтраку на палубу. Завтракали мы обычно на юте за большим круглым столом. Чикатило отвели место между отцом Отто и братом Пистой. Беседы, надо сказать, он не оживил, но жрал очень много, мыча с набитым ртом какую-то заунывную мелодию. Прислушавшись, я понял, что Чикатило  мычит Интернационал.
Отец Отто проделал в голове своей воспитанницы небольшую дырочку и, доставая оттуда маленькие шарики мозга, катал их по столу на манер пластилина.
Девочка умильно хихикала, наверно, ей было щекотно.
Чикатило грустно косил на нее гнилым глазом.
– Что приуныла, Чикатила, – спросил, усмехаясь, отец Отто.
– Пожалуйста, называйте меня Андрей Романович, – вежливо попросил упырь.
– Чего? Какой ты на *** Андрей Романович? – удивился отец Отто, – Чикатила ты сраная и больше никто.
И отец Отто ударил его веслом по голове. Маньяк тихо заплакал.
С тех пор его фамилия в нашем кругу обрела склонение, и иначе как Чикатилой сраной его никто из нас не называл. Впрочем, эпитет обычно опускали, чтобы не опускать Чикатилу еще больше.
– Я попросил бы вас, отец Отто, впредь не причинять физических повреждений нашему гостю. Он нужен мне в хорошей форме, – с ледяной вежливостью в голосе сказал Профессор.
– Мертвого обидеть легко, – тут же прогнусавил Чикатило.
– Простите, учитель, но ни хрена ей не будет, Чикатиле этой. А впредь я воздержусь, – извинился отец Отто.
Чикатило тут же успокоился и продолжал жрать и мычать свой Интернационал.
Вскоре выяснилось, что Чикатило вообще был довольно музыкален.
Через две недели он уже почти не походил на труп и стал наливаться нездоровой мощью.
Как раз в это время для пополнения запасов топлива и провианта мы взяли на абордаж очередную самоходную баржу. Это был сухогруз класса «Волго-Балт».  В абордаже принял участие и Чикатило. В тот раз мы убили четырнадцать человек и десять из них были на счету Чикатило. Он особенно свирепствовал во время абордажа.
В качестве дополнительного трофея мы захватили гитару. Гитара особенно понравилась Чикатило.
После того как «Волго-Балт» отправился на дно, Чикатило настроил гитару и порадовал нас песней своего сочинения:
у меня в портфеле вазелин
три мотка веревки и острый нож
я хожу гулять в лесополосу
тама поджидаю по несколько часов

я подкарауливаю девочек
девочек похожих на мальчиков
любы мне также мальчики
мальчики похожие на девочек

я их убиваю потом ебу
после расчленяю хорошо
я поставил мировой рекорд
пятьдесят трех я убил

инда закатилась моя звездочка
и попал я в камеру смертничков
я в последнем слове спел Интернационал
не глядел на нацию  **** и убивал

я не каюсь не жалею ни о чем
было у меня свиданье с палачом
ты прости прощай моя женушка
передай поклон моим детушкам
Ночью того же дня, пока все спали, Чикатило сманил из кубрика в трюм воспитанницу отца Отто, задушил и изнасиловал ее,  кухонным ножом расчленил тело и выбросил куски за борт. При этом весь трюм и всю палубу Чикатило заляпал кровью. Сам он тоже весь вымазался в крови.
Поразительно, что сам стоя на вахте в ту ночь, я ничего не заметил.      
Поутру, догадавшись о судьбе девочки, отец Отто рассвирепел и, нарушив данное Профессору обещание, жестоко побил Чикатилу веслом.
Кроме того, отец Отто сломал гитару, расколов ее о палубу. Это невероятно расстроило маньяка и он потратил целую неделю, любовно реставрируя инструмент.  Надо признать, что получилось у него это вовсе не плохо. Гитара обрела голос более звучный и наполненный.
От побоев же Чикатило оправился очень быстро и, починив гитару, даже начал загорать, сидя в одном из шезлонгов на палубе и наигрывая на гитаре незатейливые песенки.
Я тоже любил сидеть в шезлонге, но не загорая, а читая какую-нибудь книгу – на «Ципе-Дрипе» была довольно неплохая библиотека. И я находил удивительное наслаждение в том, чтобы сначала ширнуться двумя кубами кетамина, сидя на палубе в шезлонге с книгой на коленях и глядя на красоты природы. А потом, минут через тридцать – на отходняке – когда глаза уже начинают различать буквы, но смысл старых слов еще кажется новым, удивительным и прекрасным – почитать книгу.
Чикатило невероятно мне завидовал – ему Профессор трескаться кетамином запрещал. Чикатиле запрещено было пользоваться и другими наркотиками за исключением айяхуаски. Этой гадостью Профессор его просто пичкал. От айяхуаски Чикатило зверел. 
Зная мою нелюбовь к нему, озверевший от айяхуаски завистливый и мстительный садист полюбил садиться обязательно в соседний с моим шезлонг.
Меня это соседство раздражало, но, памятуя, какое важное значение присутствию Чикатилы среди нас придает Профессор, я старался не выказывать своего раздражения.
Как-то раз, покуда наш флагман психоделической революции ходко разрезал волжскую волну, удаляясь от Каспийского моря, а я был свободен от вахты, и читал свою любимую «Поднятую Целину», охуевший от айяхуаски Чикатило выполз из трюма и, заняв по своему обыкновению ближайший ко мне шезлонг, попытался завязать беседу.
– Что читаете? – поинтересовался Чикатило.
– Так, литературу, – пожал я плечами.
– Русскую?
– Русскую! – резко ответил я, раздраженный его назойливыми вопросами.
Чикатило, впрочем, на мое раздражение не обратил вовсе никакого внимания.
– Русскую – зря, – сказал он с убеждением. – Считают почему-то, что литература русским заменила и философию с историей и собственно литературу. Называют, дураки, русскую литературу зеркалом русской жизни. А вот и не так это. Русская литература – это не философия, не история и не литература вовсе, и уж тем более не зеркало...
– Так что же такое, по-вашему, русская литература? – заинтересовался я.
– Прозекторский отчет о вскрытии трупа русского общества, – не моргнув глазом, ответил Чикатило.
– И давно русское общество стало трупом, – спросил я с иронией.
– Оно всегда было трупом. Оно же – мертворожденное, – баюкая на коленях гитару, спокойно ответил Чикатило и порадовал наш слух новой песней:
И только бабушки в поисках любви
выходят на ночной проспект.
Руки у бабушек по локоть в крови
они любят кровавый секс.
Любая бабушка из кошелки
готова выхватить кухонный нож,
или короткий обрез двустволки,
от бабушки хрен уйдешь.
Допев и доиграв, Чикатило сунул гитару под мышку и полез в трюм. Настроение у меня было испорчено.
Стоял жаркий июль, текла волжская вода, плыла «Ципа-Дрипа», и мы приближались к главной, но известной лишь Профессору и, может быть,  еще Белой Деве цели нашего путешествия.
Отец Отто и брат Писта почти безвылазно сидели в кубрике, поглощенные своими писательскими трудами. В соответствии с указаниями Профессора, они кололись кетамином каждый час.
Брат Писта был вынужден уделять литературному труду меньше времени чем отец Отто. Вены у брата Писты сильно затромбились, и он иногда по полчаса не мог взять контроль.
Мы с Профессором делали себе инъекции кетамина каждые двадцать минут, за исключением тех случаев, когда мне хотелось почитать.
Веселым девицам было разрешено нюхать кокаин. 
В конце месяца флагман психоделической революции вошел в озеро Селигер.
     В третьем часу пополудни, мы причалили к пологому островному берегу, покрытому густыми зарослями конопли.  Вдали,  за широким лугом чернели древние домишки какой–то деревни.
     – Что это  за  населенный  пункт  виднеется  в  некотором пространственном отдалении?  –  спросил Профессора брат Писта, полюбивший в результате чрезмерного общения с Чикатилой говорить книжным языком.
     – Деревня Липин Двор, – просто ответил Профессор.
Оставив нас в зарослях конопли у "Ципы-Дрипы",  Профессор освободил Белую Деву от гвоздей, вмазался,  взял с собой две коробки кетамина и пошел в эту деревню.  В восемь часов пополудни из деревни  стали  доноситься песни и выкрики "Грым!" и "Бучхуз!", но вскоре все смолкло.
Следуя обычным указаниям Профессора, мы ширялись кетамином каждые четверть часа. За этим, равно как и за показаниями хронометра, неукоснительно следил я сам.
Чикатило был заперт в трюме, и только время от времени тихонько напевал «Интернационал».
     В деревне  Липин Двор Профессор пробыл до полуночи.  Вернувшись, он сказал, что решительный час  близится,  но  еще  не наступил, и призвал нас к  терпению.  После  чего  мы  развели костер, и  Профессор  укрепил  дух  наш Словом и кетамином,  а плоть нашу – огурцами,  копченым салом и  черным  хлебом.  Эти съестные припасы Профессор добыл в деревне.
– Эту снедь посылает вам милая женщина, у которой я получил все нужные сведения, – сказал Профессор, выкладывая кульки на траву.

«Катился Профессор  на колесиках по пустыне и увидел колодец.  У колодца же сидела женщина из рода  яки  и пела  пейотные песни.  "Кто выкопал сей колодец?" – вопросил Профессор, и голос его был подобен кимвалу  бряцающему,  ибо  рассердился  он весьма  сильно.  "Не знаю,  господин мой, – отвечала женщина, – но по некоторым данным, этот колодец доходит до центра Земли". «По  некоторым  данным,  у Земли вообще нет центра»,  – строго сказал Профессор.  "Вижу,  господин,  что ты тот, за кого себя выдаешь!" – воскликнула женщина и сбросила одежды свои. И тогда ...»

«Профессор и Кастанеда»
рукопись брата Писты
стр. 62.

Белая Дева и Профессор ничего не ели.
     Я, недостойный, впал в сомнение и сжевал огурец, и тут же изблевал его.
     А наши ученики – брат Писта и отец Отто изрядно подкрепились, разделив ужин с веселыми девицами Машей и Дашей.
Чикатило выпустили из трюма, и он ел страшно и много. Сало Чикатило упорно именовал «жировоском». Но перед тем как взять очередной кусок он заискивающе смотрел на Белую Деву и спрашивал:
– Дозвольте, матушка?
Белая Дева, впрочем, ничего ему не отвечала. Казалось, она и вовсе не слышит его.
Задав вопрос, Чикатило смущенно моргал и, не дождавшись ответа, продолжал жрать.
Потрескивали ветки в костре. Вокруг него тлела каемка сухой травы. Пахло гарью, тиной и коноплей. Мы сидели в клубах густого вечернего тумана и горького дыма и смотрели в огонь. Над костром играли в черном небе смеющиеся белокрылые сильфиды.
«Мудрый скажет: жизнь прошла, словно мотылек сгорел.
Смиренный добавит: жизнь прошла, а нефритовый стебель так ни разу и не воспрянул.
Совершенномудрый, впрочем, заметит со смирением: нефритовый стебель не воспрянул, потому что мотылек сгорел».

  Новые записи Писты.

– Жизнь прошла, как мотылек сгорел, – сказал брат Писта.
– Жизнь прошла, а *** так и не встал, – ответил отец Отто.
– *** не встал, вот мотылек и сгорел, – сказал Чикатило, плюнул в костер и ушел  в ночь.
Отец Отто нарвал конопли,  подсушил ее у костра и свернул здоровенную самокрутку.
Упыхавшись, брат Писта, отец Отто и девицы унылой колонной по одному поплелись  устраиваться  на  ночлег  в кубрике "Ципы-Дрипы",  и у костра остались лишь мы с Профессором, да Белая Дева.
Нажравшийся сала Чикатило, рыгая, рыча и напевая «Интернационал», бродил кругами в зарослях анаши, очевидно, не желая отягощать нас своим обществом.
– Как бы не сбежал или не заблудился, – обеспокоился я за Чикатилу.
– Никуда он не денется, – утешил меня Профессор, открывая чемодан с кетамином.
– Я за ним присмотрю, – прошелестела Белая Дева и скользнула в заросли следом за Чикатилой.

–XVIII–

Ночь была свежа, и я озяб и жался к огню костра.
     – Брат мой,  тяжек и долог наш путь,  – обратился ко  мне Профессор и подарил меня братским объятием, – но если все пойдет по предначертанному плану,  то вскоре мы завершим путь, ибо обрящут ищущие.
– Чего  же  мы  ищем?  –  спросил я у Профессора,  – Чего взыскуем?
– Истинной живости, – отвечал он.
     – А что есть истинная живость? – не унимался я.
     – Покой. Вода и камни, – просто ответил Профессор.
     – И большие прохладные рыбы? – с восторгом догадался я.
    Профессор молча улыбнулся  и,  растянувшись  на  покрытой росой траве, вколол себе пять кубиков кетамина.
Чикатиле надоел «Интернационал» и где–то вдалеке, ломая кусты, он затянул на рождественский мотив «Jingle Bells» :
«Колокольчики звенят, убивать велят. Тот, кто слышит этот звон – правильный солдат...»
Дальше я слушать не стал, а, поймав в прозрачный кокон шприца красную бабочку контроля, надавил на поршень, и пять кубиков кетамина потекли по трубочкам моей клепсидры.
Я был еще в золотом оцепенении, но луна уже успела разорвать облака, костер почти умер, а звезды на небе стали крупнее и ярче, когда ко мне вновь обратился Профессор.
– Что ты видел, брат, – спросил мой друг.
Я ответил ему стихами:
     «Машины испускают отчетливый запах падали
     люди пахнут различными пищевыми ядами
     едкий воздух чувствуется давно уже сыт
     потому и дошел до точки росы
     мясо по мясу катится в разные пропасти
     мясо на пальцах и тут же а ну меня пусти
     мясо становится очень и очень опасно
     и я предпочту быть съеденным им я стану мясом».
– Значит, мир и впрямь пришел к своему концу, – согласно кивнул Профессор и впал в глубокую задумчивость.
Мне показалось, что я невольно укрепил его решимость следовать избранному пути до конца.
Белая Дева вышла из зарослей. В руках у нее был штатив с капельницей.
– Что в капельнице? – спросил я.
– Кетамин, – ответила Белая Дева, и поставила штатив на траву.         
Подсоединив капельницу к своей прозрачной вене, она легла рядом со мной.
– Ни в одной стране мира нет такого количества беспричинных убийств, как в России. У русского человека всегда есть чудесная готовность беспричинно убить. Россия – третий Рим, – внушительно сказал Профессор.
Он посмотрел мне в глаза, и я увидел сверкающую бездну в его взоре. Вряд ли это были слезы.
– Колокольчики звенят, убивать велят. Тот, кто слышит этот звон попадает в ад... – напевал в кустах Чикатило.
– О, как просто, как невероятно просто мне было бы нанести удар из Америки, – горячо продолжал Профессор, – но он должен быть обязательно нанесен из России. Третий Рим  принесет смерть старому миру.
Белая Дева молча лежала под кетаминовой капельницей.
– Как это будет? – спросил я.
И Профессор открыл мне главную тайну.
«Современная физика не в силах создать достаточно компактную ядерную бомбу. Поэтому в мире существует всего четыре атомных бомбы. Их создали во время второй мировой войны германские физики вместе со специалистами из «Анэнэрбе». Всего с помощью мистических сил и астральных энергий было создано шесть ядерных зарядов. Они были захвачены союзниками. Две бомбы для испытания сбросили на Японию. Четыре поделили поровну – две американцам, две – России. Черчилль остался с носом.
Все последующие ядерные испытания так называемых ядерных держав были блефом – взрывались гигантские атомные реакторы, типа Чернобыльского или сотни тонн тротила.
СССР и Америка все силы бросили на строительство антарктического ядерного щита».

       А. Дугин «Конспирология», стр. 143.
«Московский Рабочий», М. 1993.

– Сразу после войны, – сказал Профессор, – началось строительство «ядерного щита». Его совместными усилиями строили в Антарктиде СССР и Америка. Это гигантская атомная энергоспираль, прорубленная в скальном массиве Антарктиды. Сердцем ее является чудовищный атомный реактор. Если его запустить, антарктические льды полностью растают за месяц. Континенты уйдут под воду, останутся только камни и большие прохладные рыбы.
– А как запустить «ядерный щит»? – спросил я, трепеща от предвкушения ответа.
– Ядерный реактор или «ядерный щит» можно запустить, послав точно в цель – в центр Антарктиды – любые две из четырех оставшихся после войны атомных бомб. Обе российские ракеты с атомными боеголовками сейчас плавают на бронированной самоходной барже по озеру Селигер. 
– Значит завтра на абордаж? – спросил я, полный гибельного восторга. – Да. Завтра на абордаж, – исполненный суровости подтвердил Профессор.
В его пальцах льдисто хрустнула ампула. И под яростным светом звезд он начал искать контроль.
А когда  я искал контроль, шприц в моей руке дрожал, но трясло меня вовсе не от предрассветного холода, блестящей росой упавшего на траву.
– Колокольчики звенят, убивать велят. Тот, кто слышит этот звон – правильный солдат... – грустно пел в отдалении Чикатило.
Потом где-то взревела бензопила, и раздался тонкий крик. Потом я взял контроль. Потом все стихло.
Маленький светлый кружок опускался на меня. Теплое сияние обволокло мое тело, превратившееся в камень. Теплый камень все понимающий и говорящий без слов. Я стал частью целого – всего пространства, бывшего от начала времен. Я стал всем временем –  тем, что текло до и после появления первой точки пространства.
Кто-то был теплый и светлый, повсюду и всегда рядом со мной, и я узнал в Нем Бога.
– Я умер и стал камнем, – сказал я беззвучно.
– И у камня есть сознание, но камню недоступен трансцендентный опыт. Камень не может узнать Бога, – сказал Он.
– Но камень знает, что Бог есть?
– Может знать, но не чувствует. Поэтому монах сидит в саду камней, а не камень – в саду монахов.
– А что будет с нами и с миром? – спросил я.
– Когда вы умрете, вы все станете частью Бога, и останетесь частью мира, сотворенного Им, покуда вы живы, – беззвучно ответил Он.
Белая Дева взяла меня за руку. Зазвенели небесные колокольчики, мне стало холодно, а колокольчики все звенели и звенели. А потом начали скрипеть и лязгать зубчатые шестерни, которые вращают мир, и мне стало еще холоднее.
Я лежал рядом с остывшим пеплом костра, в холодной утренней росе. Профессора не было видно. Рядом со мной, задумчиво пожевывая травинку, стоял Чикатило. Он близоруко щурился на встающее солнце, будто тщился разглядеть на нем пятна.
В руках у Чикатило была бензопила с вымазанными кровью зубьями. Под мышкой он держал отпиленную по колено человеческую ногу. Женскую – на ногтях был яркий педикюр.
– С добрым утром, – сказал Чикатило, поворачиваясь и лязгая бензопилой, и протянул мне отпиленную конечность на манер букета.
Я, трясясь от холода, встал и пошел мимо него к «Ципе-Дрипе».
Там, на палубе, уже кипела жизнь. Отец Отто под руководством Профессора устанавливал на крыше рубки большую оцинкованную бочку. Брат Писта налаживал помпу.
Белая Дева сидя под капельницей, чистила свою кулеврину, а веселые девицы драили палубу.
Я стоял у сходней и смотрел на эту мирную картину.
– Чикатило! Марш в трюм! – грозно приказал Профессор.
Чикатило лениво прошаркал мимо меня.
– Выкинуть ногу. Выпить утреннюю айяхуаску! – приказал ему Профессор.
Чикатило подчинился, заскрежетав зубами.
 Отец Отто наконец укрепил бочку.
– С добрым утром, брат мой, – поздоровался Профессор со мной.      
Я поднялся на борт «Ципы-Дрипы».
Брат Писта, наладив помпу, принялся качать и забортная вода полилась в  бочку.
– Помоги, пожалуйста, брату Писте, – ласково попросил меня Профессор.
И мы наполнили до краев оцинкованную бочку, и Профессор высыпал туда миллион микрограммов лучшей амстердамской кислоты. 
Девицы отдраили палубу, а Белая Дева вычистила свою кулеврину.
Мы готовились к последней битве.

–XIX–

«Ципа-Дрипа» отдала швартовы вечером –  в восемь часов пополудни, если верить показаниям профессорского двухкубового хронометра.
До того мы с Профессором успели втрескаться четырьмя кубиками винта каждый и предаться любовным утехам с веселыми девицами – Машей и Дашей. Мне, кажется, вновь досталась Маша.
Девицы перед битвой отнюдь не утратили своей веселости.
Мы с Профессором вступали в битву с каменной решимостью.
Брат Писта и отец Отто вполне сохраняли присутствие духа и весь день вели записи.
Белой Деве и вовсе неведомы были человеческие чувства. Начистив кулеврину до зеркального блеска, весь остальной день она провела под кетаминовой капельницей.
Лишь Чикатило стонал и воздыхал в трюме.
«Ципа-Дрипа» взяла курс на юго-восток. Профессор, согласно боевому расписанию стоял за штурвалом.
Я – дежурил у оцинкованной бочки.
Отсоединившись от капельницы, Белая Дева, словно «пионерка с веслом», неподвижно застыла на баке, вскинув кулеврину на плечо.
Отец Отто и брат Писта следили за работой шприц-водомета.
Выпущенный из трюма Чикатило с окровавленной бензопилой в руках угрюмо мерил палубу шагами.
Возле мачты, опасливо косясь на Чикатилу, роились стайкой легкие сильфиды.
Через четверть куба после выхода в плавание (по профессорскому хронометру), или через час после того, как мы отчалили от Липина Бора (по показаниям будильника) – мы достигли точки рандеву.
– Вижу противника! – воскликнул Профессор.
Огромная баржа в ярких пятнах ржавчины, пробивающихся сквозь камуфляжную сеть, медленно раздвигала озерную гладь в полукабельтове от нас.
– Полный вперед! – скомандовал Профессор.
«Врагу не сдается наш гордый Варяг...» – запели сильфиды, стайкой вившиеся возле мачты.
«Ципа-Дрипа» рванулась на перехват.
Белая Дева выстрелила из кулеврины. Ядро легло точно в цель, сорвав маскировочную сеть с центральной рубки баржи.
И тут же шквал пулеметного огня обрушился на нас.
– Пули серебряные, – спокойно сказал Профессор, выковыривая из своей груди блестящие кусочки металла, – это серьезнее, чем я ожидал.
Сюртук моего дорогого друга был безнадежно испорчен.
– Дураки эти рекламщики, – сказал Профессор.
– Какие рекламщики? – изумленно спросил я.
«Ципа-Дрипа» на всех парах летела вперед. Но время тянулось, как гондон, и черный борт баржи слишком медленно рос, загораживая сиреневое вечернее небо.
– Которые рекламируют отбеливатель.
– Почему они дураки? – обалдел я.
Белая Дева напропалую палила из своей кулеврины. От  баржи отлетали какие-то длинные щепки и куски. С высокого борта, словно горох в бульон из копченой рульки, сыпались исковерканные тела в черно-зеленом камуфляже.
Сотни серебряных пуль пронзали Белую Деву и Профессора, но они оставались невредимы.
Несколько пуль попало, кажется, и в меня. По крайней мере, я ощущал непривычное жжение в животе, а с правого плеча, наподобие аксельбанта, у меня стекала струйка крови.
– Рекламщики потому дураки, что труднее всего вывести пятна не от ягод и не от вина. Труднее всего вывести пятна от пуль. Особенно от серебряных, – объяснил Профессор и выплюнул комочек металла, залетевший ему в рот.
Брат Писта и отец Отто истекали кровью из многочисленных ран. Они были буквально нашпигованы пулями.
Десятки убитых сильфид падали на палубу и тут же бесследно исчезали.
Чикатило визжал как свинья, когда в него попадала очередная пуля, но ему раны не приносили никакого видимого вреда.
Пулеметный огонь стал ослабевать, от баржи отделилось и поплыло в нашу сторону кучерявое зеленоватое облако. Через некоторое время оно окутало «Ципу-Дрипу».
– Газовая атака, – сказал Профессор и сильно дунул против ветра и прямо пред собой.
Мы даже не закашлялись, а газ рассеялся.
Тогда с баржи спрыгнули двадцать морских пехотинцев.
Они шли по воде в полный рост, красивые и молодые, в зеленоватой броне и прозрачных шлемах, и у каждого из них над головой сиял золотистый нимб.
– Психическая атака, – сказал Профессор и подал знак охуевшему от айяхуаски Чикатиле.
Маньяк рванул пусковой шнур бензопилы и спрыгнул за борт. С протяжным воем, размахивая визжащей бензопилой, Чикатило набегал на шеренгу морпехов. Над его головой тоже сиял нимб, но какого-то отвратительного красного цвета, цвета тухлого мяса.
Прошло какое-то время, и ни один из двадцати молодых красавцев не ушел живым от визжащей пилы Чикатило.
В воде плавали отпиленные конечности и распиленные тела.
Чикатило вернулся на палубу и выключил бензопилу.
И тогда от бортов стратегической баржи на «Ципу-Дрипу» покатился вал из пляшущих на волнах желто-серых шаров и неаппетитных сгустков.
– Мозговая атака, – сказал Профессор.
И уже в который раз я подивился необычайной предусмотрительности моего друга, и опрокинул в воду бочку с амстердамской кислотой.
Мозги стали набрасываться друг на друга и лопаться, расплываясь кровавыми пятнами на поверхности воды.
«Ципа-Дрипа» плыла уже в каком-то жирном мясном бульоне, который бурлил в узком пространстве, отделявшем нашу лодочку от  баржи. Пулеметный огонь совсем прекратился – мы были в мертвой зоне.
Наконец, растянутый гондон времени лопнул, сжимая пространство, и мы приблизились к барже вплотную. Белая Дева выстрелила из кулеврины в упор и закинула абордажный крюк в пробитую брешь.
Мы вступили в отчаянную рукопашную схватку. Я выхватил шашку старого маршала, Профессор вооружился зубом от бороны, Чикатило вновь рванул пусковой шнур своей бензопилы. Белая Дева, отшвырнув кулеврину, убивала голыми руками.
Жестоко израненные отец Отто и брат Писта вместе с веселыми девицами отбивали редкие контратаки, защищая от  врагов палубу «Ципы-Дрипы».
Когда солнце закатилось, и наступила черная беззвездная ночь, все было кончено. В этот раз мы убили 120 человек.
В бензопиле Чикатилы кончился бензин.
Через кучи изуродованных трупов в кромешной тьме мы пробрались в боевую рубку баржи. Лишь горящие яркой яростью глаза Чикатилы освещали нам путь.
Зубом от бороны Профессор разбил предохранительный колпак из пуленепробиваемого стекла на пульте управления.
Чикатило с воем нажал на черную эбонитовую кнопку с белой надписью «ПУСК».
Вою нашего ручного упыря ответил вой сирены. Через минуту раздался рев реактивных двигателей, палуба баржи разверзлась, и две ракеты вылетели из ее нутра и полетели точно на Юг.
Наша великая миссия была выполнена. Все в той же кромешной тьме, оскальзываясь на лужах жирной крови и спотыкаясь об отрубленные и отпиленные конечности, мы вернулись на «Ципу-Дрипу».
Наши потери были ужасны – веселые девицы Маша и Даша погибли. Их срезало одной автоматной очередью.
Погибли все сильфиды, и с тех пор я никогда уже не встречал ни одной представительницы их племени.
Брат Писта и отец Отто были смертельно ранены – у каждого было более ста пулевых и ножевых ранений, но, подчиняясь магической силе Профессора, они были еще живы и в обнимку стояли, постанывая и покачиваясь, на юте.
Белая Дева подошла к отцу Отто и брату Писте и с глубоким вздохом поочередно поцеловала их в губы. 
Брат Писта и отец Отто упали бездыханными на изрешеченную пулями  и залитую кровью палубу. Воистину, они были неживыми – то есть совсем мертвыми. И я ужаснулся в сердце своем, а Чикатила захихикал.
– А вот он – не в моей власти, – сказала Белая Дева, кивнув на Чикатилу.
– Я справлюсь и сам, – небрежно бросил Профессор, извлекая прямо из воздуха здоровенный, неошкуренный, но остро заточенный кол.
– Настоящая осина, – пояснил Профессор, с колом наперевес направляясь к Чикатиле.
Тот завизжал и принялся отмахиваться от моего друга неработающей бензопилой.
Профессор молниеносным ударом выбил этот уже бесполезный, безмолвный и потому вовсе нестрашный инструмент из рук маньяка. Бензопила кувыркнулась через борт и с громким бульканьем пошла ко дну. 
– Нет! Нет! Я хочу жить! – закричал Чикатило.
Придя в неописуемый ужас, он  попятился, поскользнулся и упал на палубу.
– Не выйдет! – грозно сказал Профессор и приготовился нанести упырю последний удар.
– Я должен попрощаться с семьей! – завопил Чикатило, ползая на жопе в луже крови у ног моего друга.
«...Самое светлое в моей жизни – моя чистая, любимая... святая жена. Почему я не послушался тебя, дорогая, когда ты говорила – работай возле дома, не езди никуда в командировки. Почему не закрыла меня под домашний арест – ведь я всегда тебе подчинялся. Сейчас бы я сидел дома и на коленях молился бы на тебя, мое солнышко.
Как я мог опуститься до зверства, до первобытного состояния, когда вокруг все так чисто и возвышенно. Я уже все слезы выплакал по ночам. И зачем меня Бог послал на эту землю – такого ласкового, нежного, заботливого, но совершенно беззащитного со своими слабостями...»

Из письма осужденного
А.Р. Чикатило к жене.

– Ты уже попрощался, – мрачно сказал Профессор и вонзил осиновый кол Чикатиле в грудь.
Маньяк испустил ужасный стон и начал стремительно разлагаться, превращаясь в тот самый труп, который мы выкопали на секретном кладбище.
Профессор, однако, не стал дожидаться конца трансформации, и, лишь в глазницах у Чикатилы начала плескаться тухлая слизь, мой друг с отвращением перекинул труп за борт.
Потом мы предали воде останки наших учеников и подруг. Отца Отто Профессор обернул флагом, а брату Писте я повесил на шею автомат. Тела веселых девиц мы связали вместе, и одной из них я сунул под платье икону Николая–Угодника. Кажется, это была Даша.
Каждому мы привязали к ногам бронзовое ядро от кулеврины, и под залпы прощального салюта из этой самой кулеврины, с плеском покидали тела наших учеников и подруг за борт.
За борт Профессор отправил, бережно замотав их в один из своих накрахмаленных платков, и ржавые десятидюймовые гвозди, которыми прибивал Белую Деву к форштевню.
Белая Дева посмотрела на моего друга с благодарностью, чему я очень удивился. Ведь она никогда не выражала неудовольствия тем, что гвозди вбивали в чрево ее и в сердце ее. И я полагал, что гвозди не причиняли Белой Деве какого-либо неудобства.
Мы смыли с палубы кровь и залатали пробоины. Затарахтел шприц-водомет и «Ципа-Дрипа» взяла курс на Москву. 
Поминая наших погибших друзей, мы трескались кетамином каждые десять минут.

–ХХ–

Прошло вовсе немного времени и «Ципа-Дрипа» пришвартовалась к той самой пристани, неподалеку от Астаховского моста на реке Яузе, откуда и начинались все ее путешествия.
Тут же по мокрым гранитным ступеням, торопясь и оскальзываясь на зеленых пятнах водорослей, к нам спустились милиционеры  и арестовали Профессора.
Нас с Белой Девой милиционеры будто не заметили. Но удивило меня не это, а то что Профессор позволил им арестовать себя. Он не оказал никакого сопротивления. Похоже было, что он и вовсе не дорожит своей свободой. Впрочем, мой друг оставался совершенно спокоен и лишь улыбался свойственной ему загадочной улыбкой.
Нам с Белой Девой он вмешиваться в происходящее запретил. И с гордо поднятой головой удалился в узилище.
Через неделю началось таяние. Вода прибывала.  Уровень Океана за первые сутки повысился на метр.
Еще через день эсхатологически настроенные граждане освободили Профессора из Лефортовской тюрьмы и передали в его руки всю полноту власти в стране. Профессор по кетамин-связи тут же вызвал меня в Кремль. В Москве непрерывно шел дождь, и мне ужас как не хотелось покидать уютную каюту и шлепать по лужам в цитадель эсхатологии. Но тон моего друга не оставлял сомнений в том, что я ему очень нужен. Через час, вымокнув до нитки, я был в Кремле.
Вода поднималась неумолимо.
Утром в Москву на океанском лайнере  "Мэйфлауер"  прибыли три тысячи Американцев. Многие из них были с женами,  детьми, козами, индюшками и прочей домашней живностью.
     Профессор сказал этим Американцам Слово и многие из Американцев пошли за ним.  "Мейфлауер" они  затопили  в  Канале  имени Москвы вместе с женами, козами, индюшками и детьми.
Вечером Профессор обратился по радио к Японцам.  В Японии начались волнения, ибо многие из Японцев примкнули к Профессору в сердце своем, а некоторые даже напустили газу в метро.
Поутру, на  следующий  день,  в  сопровождении эскадрильи тридцать первых «МиГов» Профессор,  взяв  с собой меня и Белую Деву, вылетел в Китай. Мы убедили там многих и многих истребили.
Той осенью многие репутации лопнули, и многих поцеловала Белая Дева.
О, Профессор!
Но когда мы вернулись в Москву, уже патриотически настроенные граждане, умами которых овладела грандиозная идея спасительной дамбы, перебили верных Профессору и хотели взять его.
Поистине, у пророка – нет отечества.
Но в этот раз Профессор не дался. Он взглядом и силой воли расшвырял толпу, пришедшую нас арестовывать, и взмыл высоко в небо. Мы с Белой Девой закричали громкими специальными голосами и взлетели следом за Профессором,  и вместе с ним понеслись с неописуемой скоростью высоко в небе.
Через полкубика  – по профессорскому хронометру – мы были на берегу великой Яузы.
С превеликой поспешностью взбежали мы по сходням на борт «Ципы-Дрипы». Белая Дева оборвала конопляную веревку, я запустил шприц-водомет, Профессор крутанул штурвал – и мы отправились в свое последнее путешествие.
Дождь не прекращался который день подряд. Москва–река разлилась, словно наступило весеннее половодье.   
Уже две недели «Ципа-Дрипа» бороздила заливы и затоны Серебряного Бора.
Уровень воды в Океане неуклонно и стремительно поднимался день за днем. Цепляющимися за цивилизацию идиотами было организовано «мировое правительство». Это правительство срочно эвакуировалось в Катманду. В специальные убежища, оборудованные на Джомолунгме, вывозили так называемые ценности культуры и отдельных миллиардеров.
Уже пошла ко дну Япония, уже смыло с карты Африку, затопило Америку, Азию и половину Европы.
Наконец, настал день, когда по расчетам Профессора,  океан должен был затопить Москву.
Накануне мы бросили якорь напротив пригорка с полуразрушенным домом А.И. Солженицына.
Утром Профессор подошел ко мне, а я стоял на юте наслаждаясь летящими с Юго-запада морскими ароматами.
– Пора, брат мой, – сказал Профессор и протянул мне пистолет.
– Зачем это? – удивился я, взяв пистолет в руку.
– Ты должен принести себя в жертву нашему великому делу, – угрюмо сказал Профессор.
– Я боюсь умереть, – сказал я, поднося пистолет к виску.
– Конечно, боишься, – мрачно кивнул Профессор.
– Я не хочу умирать, мне дорога жизнь...
– В жизни каждого из нас бывают моменты, когда она – эта жизнь – ничего не стоит. Не представляет никакой ценности. И напротив – бывают моменты, когда страшно жаль расставаться с этой жизнью, – рассудительно промолвил Профессор.
– Вот именно! Сейчас как раз такой момент – я должен дописать свою книгу! – с отчаянием воскликнул я, и безвольно опустил руку с пистолетом.
– Дурак, никто никому ничего не должен, и кто ее будет читать, эту книгу, ведь все читатели уже утонули! – в сердцах воскликнул Профессор.
Вдоль борта «Ципы-Дрипы» серая холодная вода тащила умирающую изломанную веточку. И мне стало очень жаль этой веточки. Я терял ее навсегда. Я пожалел ее – пропадет, пропадет гибельно и безвозвратно – как жалел, бывало, в детстве горелую спичку, пущенную вместо кораблика в бурный послегрозовой ручей и замершую на краю прожорливой решетки водостока.   
В этот последний роковой миг я обычно успевал выхватить спичку из губительного потока. Веточку пронесло мимо.
– Пожалуй, ты прав, но мне все равно не хочется умирать.
– Ты просто боишься смерти, – угрюмо пробурчал Профессор.
– Какая разница – боюсь или не хочу? – спросил я и снова приставил  пистолет к виску.
– Очень даже большая разница: тот, кто не хочет умирать – хочет жить, а тот, кто боится смерти – тому жить надоело настолько, что он боится, что и после смерти что-то есть.
Я нажал на курок. Пуля ударила меня в висок и прошла навылет. Это было очень странное ощущение – словно я втрескался сразу ста кубами кетамина. Но боли не было.
И только через некоторое время я понял, что остался жив, и буду жить, даже если сто раз подряд прострелю себе голову.   
Ведь мир создан для человека. Богу нужен зритель. А я – человек, в отличие от Профессора и Белой Девы. Мой срок еще не пришел. Господь хотел, чтобы я написал эту книгу.
Но человек не может жить с дырой в башке... А вдруг я и сам...  Может – быть – есть...
– Бог! Я – Бог! Я – охуительный Бог! – краем глаза я заметил, что Профессор только горестно сплюнул, услышав мой крик.
А я понял, что время и пространство пересеклись во мне.
Понял это и Профессор. И всерьез обиделся на меня. Я разрушал его мечту о безлюдном мире, в котором будут лишь камни и рыбы. Я был мерзостно жив.
– Сделай же что-нибудь, – обратился он к Белой Деве.
– Что? В этом случае я бессильна, – прошелестела Белая Дева.
– Поцелуй его! – потребовал Профессор.
– С удовольствием, но он не умрет, – сказала Белая Дева и обняла меня.
О, этот восторг – весь молоко и мед, и трясущиеся поджилки – когда ебешь стерву.
Да-да, конечно, стерва ****ся с тобой по своей собственной стервозной причине, – может быть ей деньги нужны, и она надеется получить их от тебя, или ей хочется досадить своему постоянному любовнику или твоей любовнице – да, стерва отдается  тебе по своей стервозной надобности, а вовсе не потому, что любит тебя. Не потому, что ты для нее – лучший на  всем белом свете.
И знаешь, знаешь об этом, и все равно восторг  не исчезает –  потому что обладаешь именно стервой. Ставишь ее раком, и она стонет и выгибает спину, – молоко и мед, и трясущиеся поджилки – восторженно ебешь стерву.
Так было и со мной. Я познал этот восторг, когда Белая Дева с тихим шелестом опустилась передо мной на карачки, и я погрузился в ее нестерпимо ледяное нутро, и она застонала и выгнула спину, неприлично виляя задницей.
Профессор был в отчаянии.
И тут, едва я успел кончить, раздался протяжный гул, и огромная десятиэтажная волна серого цвета показалась на горизонте. Она накатывалась на Москву с Юго-запада.
Волна молниеносно приблизилась к нам и словно щепку подхватила нашу лодочку. «Ципа-Дрипа» взлетела на ее стальной гребень и переломилась пополам. А Профессор, Белая Дева и я едва успели подняться в воздух.
Призраки стонали и плакали. Гул воды был страшен – я чуть не оглох. На гребне волны резвились нереиды.
Так – не всхлипом, но грохотом – кончился мир.   
Всего мы убили пять миллиардов девятьсот девяносто шесть миллионов девятьсот девяносто девять тысяч пятьсот тридцать девять человек.
 
     – XXI –

Профессор избрал  своей резиденцией высотку Университета. Ее почти не затопило.  Вода поднялась лишь  до  пятого  этажа.
     Здание плохо приспособлено для жизни, но Профессор неприхотлив.  Он иногда интересуется прохладными рыбами – гладит их по мокрым спинам.  Потом он брезгливо вытирает налипшую на ладони чешую о белые холщовые штаны. Еще Профессор кидает камешки в воду, да следит за пролетающими альбатросами.
     Кстати, он и нынче ничего не ест.
     Я изредка его навещаю.
Дорога до него на ялике,  который мы с Белой Девой сколотили из обломков "Ципы-Дрипы", занимает полдня. Причиной тому, вероятно, – неблагоприятное течение.
Белая Дева живет со мной, мы поселились  в высотке на Котельниках.
Кот, который ворует рыбу, приплыл к нам на доске, через неделю после катастрофы. Тогда он был мокрый, ободранный и худой.
Над водной гладью возвышаются лишь три верхних  этажа  и  шпиль.  Когда штормит, брызги от волн выбивают дробь на оконных стеклах нашего жилища.
Вода шипит и лижет камни. Из воды на нас смотрят рыбы.
Все сбылось по Слову Профессора.
Еще какие-то идиоты возможно уцелели в Непале. Туда вода не дошла. Всемирное правительство по-прежнему располагается в Катманду. Во главе его стоит семнадцатый Далай-лама Уммон Унгерн VII. Этот Далай-лама – несомненно, самозванец.
Раз в день он выступает по радио. У меня есть маленький приемник, и я  его слушаю...
Всякий раз Далай-лама читает вслух «Мумонкан». Сначала в русском переводе, потом в английском. Иногда он еще и поет. Песни Боба Дилана.
Настоящий Далай-лама знает английский язык, но точно не знает русского. Да и с чего бы это Далай-ламе становиться прихипованным поклонником секты дзен? 
Несомненно, Уммон Унгерн седьмой это либо писатель Виктор Пелевин, либо рокер Борис Гребенщиков.
Я лично склоняюсь к мысли, что это писатель Пелевин. А голос у него похож на гребенщиковский. Особенно – когда поет.
Впрочем, очень возможно и то, что никто в Непале не уцелел. И нет никакого всемирного правительства, и Далай-ламы Уммона Унгерна седьмого. А есть только ветряк на вершине Джомолунгмы, подсоединенный к нему радиопередатчик и магнитофон с закольцованной пленкой. И простенькое реле, которое управляет всем этим хозяйством. А называется это все – «Радио Катманду».
К тому же все остальное, свободное от проповедей, время по радио Катманду передают игру «Угадай Мелодию». Мелодия всегда одна и та же – «Psychedelic Trip» группы Deadly Buddha. Угадать ее никто не может, что тоже очень подозрительно. Ведь это саундтрек из фильма «Crackpot Professor»... Или это песня из фильма про «Титаник». Там еще  эта дура с таким жалобным голосом поет о том, что все на *** потонули, а сердце продолжает биться...
Послушав радио, я ловлю  и  жарю  прохладных рыб, и часами беседую с Белой Девой или с котом.
Кот, толстый и наглый смотрит на меня желтым глазом и тянет лапу к рыбе.
Белая Дева смеется и шелестит.
Во вторник я, от нечего делать, предложил Белой Деве завести ребеночка.
– Дети – гадость. Они – живые, – сказала Белая Дева.
В этом я с ней целиком и полностью согласен. Так что, ребеночка мы не заведем.
     И уже скоро, скоро Белая Дева обнимет меня, и я пропаду в ее объятиях, как пропали отец Отто и брат Писта, как пропали Маша и Даша, как пропали и все остальные, сколько их там было...
Навсегда останутся  лишь  Профессор, кот, радио Катманду и писатель Виктор Пелевин, он же – Уммон Унгерн VII, ибо они вечны.
Белая Дева, я полагаю, уйдет вместе со мной.
     Сладкую булочку мне вернут.


  «Эта книга призывает к разжиганию национальной, классовой и расовой ненависти. Эта книга направлена против государства и общества. Эта книга отрицает общечеловеческие ценности. Эта книга антигуманна и аморальна.
Эта книга написана социопатом для других социопатов. Эта книга написана человеконенавистником.
И это прекрасно! Ведь эта книга дает нам поистине бесценный материал для изучения...»
Ф. В. Кондратьев.
              Директор института психиатрии им. Сербского.

  КОНЕЦ.
Москва – Московское море, 1997 – 1999.

















АППЕНДИКС  I.  ПЕСНИ.

Песни Чикатилы.
–1–
 Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов,
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов.

Припев:
Это есть наш последний и решительный бой,
С «Интернационалом» воспрянет род людской!

Никто не даст нам избавленья
Ни бог, ни царь и не герой,
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой!
       
Припев.

Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим –
Кто был ничем, тот станет всем!

Припев.

–2–
у меня в портфеле вазелин
три мотка веревки и острый нож
я хожу гулять в лесополосу
тама поджидаю по несколько часов

я подкарауливаю девочек
девочек похожих на мальчиков
любы мне также мальчики
мальчики похожие на девочек

я их убиваю потом ебу
после расчленяю хорошо
я поставил мировой рекорд
пятьдесят трех я убил

инда закатилась моя звездочка
и попал я в камеру смертничков
я в последнем слове спел Интернационал
не глядел на нацию  **** и убивал

я не каюсь не жалею ни о чем
было у меня свиданье с палачом
ты прости прощай моя женушка
             передай поклон моим детушкам

–3–
Колокольчики звенят – убивать велят,
тот, кто слышит этот звон – правильный солдат.
Колокольчики звенят – убивать велят,
тот, кто слышит этот звон, попадает в ад.     


–4–
И только бабушки в поисках любви
выходят на ночной проспект.
Руки у бабушек по локоть в крови
они любят кровавый секс.
Любая бабушка из кошелки
готова выхватить кухонный нож,
или короткий обрез двустволки,
от бабушки хрен уйдешь.


  –5–
Припев:
Завыла-зарыдала матушка бензопила
Посыпались кусками детские тела.

Я ненавижу всяких детей,
я их убиваю и мучу.
Они для меня – аморальней ****ей
И уголовников круче.

Припев.

Я мальчику жопу порвал на куски,
соски откусил у девчушки.
Я все это сделал от страшной тоски
И после пятнадцатой кружки.

Припев.


Я пива попил и до дома иду –
в портфеле веревка и ножик.
Я им работу сегодня найду
среди тонких шеек и ножек.

Припев.

Мне дети противны – им всем долго жить,
а мне остается так мало.
Но не устанут руки душить,
и ножиком бить как попало.

Припев.

Мне дети противны – до тошноты.
Они неопрятны, сопливы.
Поэтому я и тащу их в кусты,
и режу в куски торопливо.

–6–
Собирались девки в кучу,
Раздевались до трусов,
И давай друг друга мучить,
Дверь закрывши на засов.

Сиськи крутят друг у друга,
Цепью хлещут по ****е,
Вдоль по жопе бьют упруго,
И кусаются везде.
 
–7–
В лесу родилась елочка,
в лесу она росла,
зимой и летом стройная,
такой и померла.

Теперь она нарядная
 в гробу у нас лежит,
ни шишкой, ни иголочкой
совсем не шевелит.

Полено суковатое
в огне печном трещит.
Ах, где же эта елочка,
Когда она сгорит.

–8–
Знать бы мне точно, где ты упадешь,
Туда подложил бы я свой финский нож,
Чтоб ты напоролась, чтоб ты умерла,
Чтобы ты кровью вся истекла.

Песни брата Писты.

–1–
«Про папу»

Мой папа очень заболел
Мне папу охуенно жаль
В его мозгу живет склероз
Уже забывший про маразм

Но я ему хороший сын
Я знаю как отцу помочь
Пойду скорее в магазин
Куплю бензина литров пять

Бензином папу оболью
И чиркну спичкой над лицом
Пускай сгорит его склероз
Он был хорошим мне отцом

–2–
«Про маму»

Ее мог выебать каждый
как любую ****у в нашем городе
а она была моей матерью
и за бабки сосала у азеров

это было довольно давно
я был спиногрызом ****енышем
с тех пор прошло двадцать лет
я стал торчком наркушником

я хожу по пыльным улицам
бью теток вырываю сумочки
мне к вечеру нужен чек опия
иногда я встречаю мать

она уже не сосет у азеров
она пьет у ларька бормотуху
с утра она полощет агдамом
гнилые остатки зубов

*** проссышь отчего почему
и зачем я люблю эту жизнь

–3–
  У меня есть ксерокс и факс
я бизнесмен
у меня уже не стоит
я трудоголик
я ссу чистым пивом
киряю с большими друзьями

Припев:
наверно я алкоголик
нет ни ***
я бизнесмен

растаможил иномарку
дал на храм Христа Спасителя сто баксов
послезавтра я повешусь
белой сборки черным налом
по мобильному я знаю
заебало.
Припев.

–4–
Как приятно ногой в шипастом ботинке
Наступить на покорное лицо женщины –
Жены достойного человека.
Достойные люди не ищут свое место,
Они его просто-напросто занимают.
Они всегда помогают бедным.
А если бедны сами, то с достоинством просят милостыню.
Но мне не нравятся достойные люди
И их покорные жены

–5–
Кровавая анархия в детском саду
воспиталке кактус засунули в ****у
в окошко старшей группы влез крутой нагваль
теперь у пятидневки новая мораль.

–6–
Это город не тот и подруга не та,
слышишь, я знаю точно – это Алма-Ата.
И даже просыпаясь в ночной пустоте,
я замечаю, что я – весь в этой алмаате.

Этот город подкурен,
а я – конченый псих,
каждый встречный урел
зовет на троих.

Я люблю это дело, я сам – лимита,
но меня замотала алмаата.


АППЕНДИКС II. E–mail.

Ч. Мэнсон – А. Чикатило.

Письмо утрачено.

–2–

А. Чикатило – Ч. Мэнсону.
17.01. 90.
Здравствуйте Чарльз. Не хотелось бы, чтобы вы здравствовали, потому что вы настоящее чудовище. Ведь вы зарезали беременную женщину, наплевав на ее святое материнство. Убив сразу двоих в одном теле. Я не могу себе даже представить такое. Ведь это особенное убийство – сразу двое в одном флаконе. Я никогда не делал такого.
А как это было? Она кричала громче, чем они обычно кричат? А в пузо ей ножом столовым Вы тыкали? Лучше всего резать именно столовым ножом за рубль семьдесят копеек. Может быть ребеночек у нее в брюхе дергался? Напишите мне в подробностях. Нет, я никак не могу себе представить такое. А когда пытаюсь представить, у меня встает ***. Как я ненавижу свой хуй. Это все от того, что я болен.
Я иногда хочу отрезать себе ***, но мне будет больно!
И ваше письмо, Чарльз, меня порадовало. Точнее не само письмо – оно гадкое и грязное – обрадовало меня то, что мне это письмо передали. Значит, мне можно получать письма. Значит, они не считают меня совсем преступником. Значит, они считают меня больным человеком. Очень больным, попросту – преступно больным, но человеком, а не зверем! Они меня не свиньей считают, а человеком! А человек – не свинья, он имеет гражданские права и права человека!
Пусть меня будут лечить, пусть будут лечить долго и жестоко, пусть мне *** отрежут, ведь он мне не нужен, но сохранят мне жизнь.
А переписываться я хочу, хочу с радостью. Очевидно, они считают, что переписка может помочь им в моем лечении. Странно только, что они передали мне именно ваше письмо, ведь вы меня хвалите за все то, что я совершил. Но, наверно, врачи просто не хотят меня расстраивать, ведь если мне и приходят другие письма, те которые мне не дают, то в них люди проклинают меня и хотят растерзать.
Вы написали, что я хорошо сделал, когда запел интернационал, но, Чарльз, я не мог поступить иначе. Я же советский человек и больно видеть как государство испортилось и давит и мучает своих граждан неправильным устройством...
Но ваше письмо плохое, вы ругаете страну, ругаете государство и с этим я не согласен, ведь именно Родина простит меня и будет лечить.
Чарльз, вы пишете, что меня расстреляют, и что вы рады за меня и гордитесь мной, и жалеете, что я не зверствовал еще больше.  Нет – зверствовали вы, а я – болел. И пусть врачи знают, как я отношусь к таким похвалам и к зверствам. Я могу вылечиться, а вы – маньяк навсегда.
И как вы смеете, грязный маньяк-убийца, отнимать у меня, больного и несчастного человека, надежду на излечение, надежду на нормальную жизнь?
Пишите мне, буду рад получить от вас письмо и обязательно отвечу, несмотря на мою занятость.
Искренне ваш А. Чикатило.



Ч. Мэнсон – А. Чикатило.

Привет, Эндрю! Тебя еще не расстреляли?
Сидишь, ждешь... К тебе ходят тюремный капеллан и адвокаты?   
Ты, конечно, все делал правильно. Беда твоя в неведении. Ты вовсе не ведал, что творишь. Потому и ссышь теперь.
А все, оттого что ты никогда не пробовал кислоты. Чудесной, безвкусной субстанции. Точнее – никакой субстанции. Лизергинка сама по себе – ни хорошая, ни плохая. Она ключ, открывающий двери в другой мир. Ключ, открывающий двери в иное пространство и в иное время. И двери открываются порой в самых неожиданных местах…
Лень мне тебе об этом рассказывать.  Не  мечите бисер перед свиньями, убивайте их. Убей свинью, Эндрю.
Жду ответа, как соловей лета. Твой Чарли.
P.S. У меня новый E–mail box теперь: Charlie @ UCLA–mail.   





АППЕНДИКС III. ФРАГМЕНТЫ,
не вошедшие в основной текст эпопеи.

I.
Так мы плыли день за днем, и все было хорошо. Но через некоторое время Чикатило заскучал. Его перестала радовать даже гитара. Профессор увеличил ему дозу айяхуаски и тогда Чикатило и вовсе загрустил.
Как-то, бирюзовым утром, Профессор прогуливался на юте.   
Тут на палубу вылез Чикатило.
– Подавай мне нотебук со спутниковым модемом, – требовательно сказал маньяк, заступая Профессору дорогу.
– Вот еще, новости! – сказал Профессор и словно пушинку сдул маньяка со своего пути.
– Чахнуть буду! – злобно пробормотал Чикатило, поднимаясь на ноги и глядя в пространство.
– Зачем вам ноутбук, Андрей Романович?  – вежливо спросил Профессор, продолжая прогуливаться.
– Для интернету! – ошарашил нас Чикатило.
– А интернет вам для чего? – спросил Профессор, замедляя шаг.
– Переписываться буду. По электронной почте. А без друга по переписке зачахну, – упрямо прогундосил маньяк.
– Ну ладно, не чахни, – смилостивился Профессор и протянул своему ручному упырю ноутбук со встроенным спутниковым модемом.
Чикатило, радостно похрюкивая, тут же связался  по интернету со своим другом Мэнсоном.

II.

А. Чикатило – Ч. Мэнсону.
«4.07. 98.
Здравствуйте, Чарльз!
Сегодня я понял, что люблю вас всем сердцем и от всей души и всегда…»
Дальнейший текст письма утрачен, поскольку одновременно полетели жесткий диск в ноутбуке Чикатило и сервер UCLA–mail.
Первые строки я привожу по памяти. Дальше не запомнил, потому что читать не стал, т.к. сильно обалдел.

III

В результате долгих экспериментов на детях и собаках, используя донорские органы бомжей и беспризорников, Профессор создал себе многочлен. Многочлен напоминал трезубец. Два отростка были короткими – не более чем восьмидюймовыми – и ничем не отличались от обычных мужских ***в. Третий отросток представлял  собой длинный белый шланг, увенчанный…

 
АППЕНДИКС IV. ТИТРЫ,
или «братская могила», иначе – список авторов произведений, послуживших материалом для иллюзий, аллюзий, цитат:

Автор сценария и режиссер: Венедикт Ерофеев.
Продюсер: Ю.Мамлеев.
Оператор–постановщик: А. Дугин.
Художник–постановщик: М. Шолохов.
Художник по свету: Е. Радов.
Композитор: М. Ардабьев.
Редакторы: А. Чикатило, В. Пелевин.
Закадровый текст читает: К. Савельев.

Вспомогательный состав:
А. Адамов – бензопила,
А. Блок – служба знакомств,
У. Берроуз – музыкальный редактор,
К. Воробьев – пилот самолета,
Б. Гейтс – IT management, мелкие поручения,
А. Герцен – натура,
Б. Гребенщиков – перезапись звука,
Дж. Даррелл – дрессура кота,
Ж. Деррида – металлические конструкции,
Дж. Джойс – место,
Вик. Ерофеев – пиротехник,
П. Зюскинд – запахи, 
К. Кастанеда  – комбинированные съемки,
М. Гессен – грим,
П. Каменченко – ассистент режиссера,
А. Конан-Дойль – менеджер по персоналу,
Т. Лири – перформанс,
Т. Маккена – повар,
О. Мандельштам – борхес, маркес, кортасар,
В. Набоков – педагог–воспитатель,
Я. Наумов – художник по костюмам,
Н. Огарев –  дружба,
М. Павич – синхронный перевод,
В. Песков – мифологемы,
М. Пруст – время,
А. Пушкин –  все,
Ф. Рабле – final cut,
Л. Толстой – мысль общественная,
С. Хантер Томпсон – эфирная группа,
А. Чехов – вообще ни к чему,
У. Эко – реквизит,
Т.С. Элиот – звуковые эффекты,
А. Яковлев – оружейник.

C. PROFE$$OR  INC. 1999.
 
GBPLTW/КОНЕЦ.