E-mailы любимой жене из деревенской ссылки

Евгений Ржевский
   В ссылку я уехал добровольно. Никто меня туда не отправлял. Я уехал сам.
   Пока, Москва! — сказал я без всякого сожаления как-то вечером на Арбате.
   Лил дождь, сверкали лужи. Невдалеке, высокий смуглый парень — коричневые джинсы и растянутая зеленая майка — танцевал в боксерской стойке перед тремя коренастыми недомерками. «Игра, — подумал я, — мы тоже так играли». Удара я не заметил, но парень упал в лужу — брызги полетели на блестящие синим неоном туфли прохожих, — потом вскочил, помахал в воздухе сжатыми кулаками и побежал. Он бежал как олимпиец — высокий и длинноногий — он летел, и никакого позора я не видел в его полете. «Хорошо бегаешь», — заорали пьяные недомерки вслед. Постояли немного, и бросились за ним. И я увидел их пустые светлые глаза, круглые, рытые прыщами, морды, светлые волосы, их широкие задницы — короткие перекачанные ноги мелькали быстро, как у натасканных на охоту собак — и никакой ненависти, только охота: затравить зайца и стать над покойником; снять кровь на дивайс и выложить в сеть, — ну бля, я же герой, — даже между ушей чесать не надо.
   Дать подножку я не успел — я старый, я не могу так быстро — они промелькнули мимо.
   Мимо стильных женщин, шедших в кино под руку со своими мужчинами, какого-то пьяного недомерка — он раззявил штаны и мочился на столб, матеря черножопых, мимо яркой красно-синей афиши, мимо света. И вот тогда я и сказал — видимо вслух — парнишка с добрым и простым лицом обернулся:
   — Прощай, Москва. Не могу больше!
   Дорога к дому не далека: я шел через Китай-город. Администрация президента огородилась гнусным подобием решетки Летнего сада, в кустах опять кто-то кого-то бил, менты курили и не вмешивались — они охраняли темную и тусклую массу домов — не людей, конечно. Они охраняли давно истлевшие знамена.
   — Эй, парень! — окликнули меня — телефон есть? Дай позвонить! Один звонок только!
   — Отъебись! —  сказал я негромко и обернулся.
   Такой же коротконогий и толстожопый, в спортивных штанах с лампасами, остановился в разбеге.
   — Отъебись! — повторил я, ощерившись.

   Сонная жена — теплая и почти невменяемая, открыла глаза, и тут же закрыв,  что-то прошелестела сквозь сон.
   — Лена! — сказал я тихо, пусть спит, у нее так много трудных дней, — Лена! Я уезжаю. Я люблю тебя, мне будет тебя не хватать. Но я не могу больше. Я ненавижу их всех, я ненавижу эту страну, потому что страна — это люди, а я не могу больше их видеть. Я хочу их убить. Я уеду на время в деревню, а?! Я буду писать.
И я уехал.


23 июня 2012

   Поезд до Кинешмы — тихий и загадочный как пасьянс с незнакомым названием — темной стеной подпирал перрон. Сиреневая июньская ночь пахла горелым углем и мазутом. Несмотря на календарное лето, проводницы жались ко входам в вагоны.
Место мне досталось в первом купе. На нижнем боковом сидел мальчишка лет шестнадцати, румяный и белокожий. Он был одутловат: я видел его затылок и щеки, пока он сосредоточенно смотрел в темное окно.
   Явилась проводница и сообщила решительно: Проездные документы, товарищи!
Соседи мои шелестели в карманах в поисках билетов — и куда же мы их засунули, мать их так! — мальчишка повернулся к проходу, и я увидел белую круглую надпись на его черной майке: «За Русь Святую!» — брюшко нависало над широким ремнем таких же черных джинсов.
   «Вам с бельем, а вам без», — пела проводница моим соседям высоким хрипловатым голосом.
   «А ваш билет?» — проводница пропела фразу мальчишке с едва скрываемым почтением. Он протянул ей билет, так и не посмотрев ни разу на окружающих.
   «До Кинешмы, — попела проводница, — с бельем».
   Мальчишка зашевелился.
   «Не беспокойся, — заторопилась проводница, — я тебе постелю».
   Святая Русь не ответила, важно убралась в проход, загородив его своей толстой, обтянутой джинсами, жопой. Потом уселась на белую постель, так и не посмотрев ни разу ни на кого.
   Проводница постояла еще секунду, умильно сложив у груди большие наманикюренные руки, и отправилась дальше. Устилания постели больше никто не удостоился.
   Поздно ночью я проснулся от холода. Мальчишка спал на своем нижнем боковом, не сняв дешевых черных туфель, — весь черный на белом вагонном белье.
Пассажиры спали, проводница лила кипяток в серебристый стакан. В соседнем купе кто-то храпел. На мониторе мерцала зеленая дырчатая надпись: «Туалет свободен. Температура + 20».
   Одеяла лежали над мальчишкой. Я потянулся за ними, и, вдруг почувствовал, что проводница крепко держит меня за плечо.
   — Тс-с-с! — горячо шептала она мне в мне в ухо. — Не буди! Дай мальчику поспать!


24 июня 2012

   Я останавливаю такси посреди леса. Ты уверен? — говорит водитель — куда ты пойдешь? А?
   Я уверен. Я иду так, чтобы песок не сыпался в новые туфли. На полпути — старая ветвистая береза. Такие редки в наших местах, и растут обычно на опушках, в отдалении от рощ и перелесков. Я снимаю тертую кепку и говорю искренне:
   — Здравствуйте, уважаемая береза! Дай вам бог! — и кланяюсь немного.
   Я знаю точно, что она как-то участвует в моей жизни, но не вдаюсь в подробности, я иду дальше.


25 июня 2012

   На закате отправился на велосипедную прогулку. С моста скатились навстречу два ослепительных велосипедиста: в синих трусах, в очках и черных касках. Как по команде повернули головы в мою сторону, и тут же отвернулись. Промчались мимо белые лебеди, сверкая голыми мускулистыми ногами.
   А гадкий утенок покатил в Паново на своем красном «лисапеде».

К вечеру на берег канала явилась компания в машинах. Две девицы выскочили первыми, и побежали к воде.
   — Я не буду здесь купаться! — кричит одна из них.
   — Почему? — спрашивает парень, высунувшись из машины.
   — Здесь воняет, — истошно орет она.
   — Чем воняет?
   — Вонищей воняет!



26 июня 2012

   Мне не нравится Жора.
   — Чего его не любить, — говорит мать. — Семидесятилетний худенький мужичонка. Заморыш. Да и жена у него сумасшедшая — уверена, что он ей изменяет, и закатывает истерики. А как он будет изменять, когда его ветром качает?
   Вечером проезжал мимо его дачи. Толстая блондинка, руководимая Жорой, стреляла из пневматического пистолета.  Мишень прицепили на забор, за ним — дорога. Я бы повесил мишень на стену дома, но Жора не из тех, кто захочет портить стены, потому что этот дом — его. А кошка, если б ей не повезло, не его. И мое тело, тело случайного велосипедиста — тоже не его. Так что постреляем через забор.
   Говорят, Жора — полковник. Или генерал. Представитель доблестной военной иерархии, которую я ненавижу больше, чем войну.
   В общем, мне не нравится Жора.

   Поехал по деревне дальше. На закате приехал на мост. Метрах в двухстах, на берегу канала — палатки, две машины и четверо мужиков средних лет. Они орут:
   — Да я у..у тебя сейчас!
   — Да х.. тебе!
   Двое начинают драться, остальные вяло разнимают.
   Настоящие мужчины выехали на природу с телками, на шашлыки. Или это барбекю теперь называется?
   Такая вот у нас православная жизнь!


27 июня 2012

   От Волги и от Москвы мы отгорожены лесом. И заборами от мира, и друг от друга отгорожены тоже.
   Большое желание не отставать от соседей, так что сегодня решил сколотить еще какой-нибудь заборчик. День был ветреный, но комаров на уровне травы меньше не стало. Безжалостно жалят в х.. и прилегающие области. Руки и спина их больше не интересуют. И даже зеркало души им противно. Промежность пылает до сих пор.
   Расчесывая почти утраченные мудя, подумал, что если верить в переселение душ, то количество кровососущих должно в России увеличиваться из года в год.  Практика, кстати, подтверждает.


28 июня 2012

   Мать проснулась в 4 утра, съездила в больницу. Безрезультатно. После обеда решила вздремнуть, а я, как обычно, принялся распивать на балконе чаи с клубникой.
   Лень невыносимая — так бы и сидел, и ел клубнику, пока трубы иерихонские в небеса бы не вознесли.
   По дороге к нам идет Анна. У нее рак легкого, 8 месяцев химиотерапии. Совсем короткие седые волосы и круглое свежее лицо. Ей 65. Она идет по траве, под огромными березами, под синим мягким небом, и улыбается сама себе тихой и светлой улыбкой.
   — Анна, вы к нам? — говорю ей с балкона.
   — Да, вот салаку вашему коту принесла.
   Она показывает мне белый пакет, в другой руке я вижу баранку для нашего пса.
   — Анна, — сообщаю я ей, — вы не могли бы придти позже? А? Мать только что прилегла вздремнуть, у нее был очень трудный день.
   — Конечно, я знаю, — она застенчиво переступает с ноги на ногу у нашей калитки, глядя на меня снизу вверх и продолжая улыбаться, — я потом приду.
   Она вешает пакет на калитку, крутит в руке не нужную больше баранку, быстро кладет ее на столб забора и уходит.
   Я вижу, как она идет по нашей песчаной дороге, заросшей между колеями травой, медленно растворяясь в зелени берез. Потом ей навстречу выбегает соседская собачонка, становится на задние лапы у ее ноги. Она гладит ее по голове, говорит что-то ласковое, потом уходит, растворясь в зелени и сини насовсем. Собачонка долго смотрит ей вслед.
   Боже мой, как стыдно! Как я мог не пустить человека, чье время уже отмерено!


29 июня 2012   

   Вечером сел послушать музыку, но она летела в окно сама. Мы решили, что это припозднившаяся свадьба в санатории.
   Мать легла спать, а я вооружившись фонариком и биноклем, и отправился во тьму проверить гипотезу.
   Среди сосен на Пьяной горке синеют клубной подсветкой натянутые между стволами холсты, четыре машины освещают «танцпол», посверкивает что-то оранжевое. Девицы, как водится, повизгивают, парни подпевают искусственными басами, в кустах урчит дизель. Вот и в нашей деревне обнаружился open air night party!
   Я прошел мимо, невидимый во тьме. На берегу догорала пара костров, и звезды светились в реке, как на небе.
   От шоссе свернул к мосту. На другом берегу канала тоже пели — песню про очень благородного Алешу, который, однако, погиб в пьяной драке, а менты, конечно же, суки, и девица его быстренько вышла замуж за другого. И вот:   

              Кинется на кладбище, найдет там серый крест…
              Холм могильный оросит слезой
              И попросит, ах, Алеша, возьми меня с собой!

   А говорят, умер городской романс — Маруся-де отравилась окончательно. Марусю, деточка, можно поить керосином и соляной кислотой, кормить цианистым калием и просто дерьмом. Марусю не погубить ничем! Каждый русский ее обязательно встретит!


30 июня 2012

   Сегодня не было ничего, а был дождь.
   Дождь в деревне — это местная опера. Вначале меркнет свет, гремят отдаленные литавры. Взлетает занавес зеленых ветвей — то в одну сторону, то в другую, потом сверкает молния и начинается действие — очень длительный ровный шум.
   Сдуру начал читать роман Юлиана Семенова о Дзержинском. В 1902 году обсуждается проблема европейского рационализма и русской традиции — даже слова те же самые. Основные траты бюджета — содержание двора и армии с полицией.
   Самое обидное в жизни, что ничего не меняется, все вросло в землю по пояс.
   Главное — не вернуться, не стать богатырем в чистом поле, не утонуть в песчаной северной земле.


1 июля 2012

   Собрал клубнику, и съел ее в перерывах работ. Устанавливал струну для занавесок, на что потратил весь вечер.
   Который раз пал жертвой своей нелюбви к карнизам. Хотел спрятать струну под наличником окна — пришлось долбить стену, от нее, конечно же, отвалился кусок, струна оказалась неожиданно толстой и принципиально ненатягиваемой.
   Неожиданная и пылкая страсть к занавеске вспыхнула благодаря ночным бабочкам, которые беспрепятственно летели на свет всю ночь. К утру я чувствовал себя в странном виварии — бабочки прилетали разные, иные из них — неоправданно крупные коровы. Они бились своей тупой башкой о подвески люстры, и звенели ими до утра, когда вдруг опомнившись,  они, наконец, у…..ли навстречу восходящему солнцу. Но были и трупы: после утреннего чая пришлось выметать покойниц.
   К ночи занавеска таки повесилась, а я отправился гулять на Волгу, прихватив с собой кота для проверки теории условных рефлексах «иммортеля» Павлова. Задача была сложной: я должен был внедрить ему мысль, что и на берегу великой реки водится сухой корм.
   Кот весело бежал за мной до самой воды, где я на бумаге рассыпал «Вискас». Там у него начался когнитивный диссонанс: кроме тревожных запахов реки, леса, травы и не знаю чего еще, он слышал знакомый запах корма, но упорно не верил в такую возможность. Он крутил башкою, обиженно садился на пригорке и смотрел на Луну. Пришлось насыпать корм в руку и сунуть ему под нос — тут-то кота осенило. Чувствую, эксперимент затянется.
   Я пошел дальше. Кот бежал рядом, время от времени посматривая на меня: один глаз почти полностью закрыт бельмом, другой сверкает зеленым огнем в слабом свете сиреневых сумерек. Чистый сатана!
   Сегодня, кстати, полнолуние.


2 июля 2012

   Наступило календарное лето, природа одумалась и дала жару.
   Проснулся в 10.23. В моем распорядке жизни — ни свет, ни заря. Маялся чтением Семенова. Одна фраза чудесная: страна на грани кризиса, который пытаются лечить экономической политикой случая и авантюры — имеется в виду 1903 год. Не вижу отличий от 2012.
   В полдень собрался вздремнуть. В 3 часа дня еле продрал глаза, и обнаружил смс от жены. Она все еще в Греции. «Осталось 50 метров до вершины Олимпа. Здесь реально опасно. В случае чего, я люблю тебя», — пишет она.
   Почему-то испытываю трудности с дыханием. Хочется написать ей, спросить — как дела? — но вдруг она в эту самую секунду стоит на шатком камне, звук телефона отвлечет ее на долю секунды и..?
   Пятьдесят метров — это в пределах часа. Не пишу, жду. Внизу мать собирается в дорогу: она сегодня едет в город к брату. Как все не вовремя! И как мы все-таки не приспособлены к экстремальным ситуациям! Не дай Бог случись что — как я должен поступить, чтобы помочь ей, если она — на Олимпе, а я — в деревне?
Взялся молиться. Я очень редко прошу чего-либо у неземных сил, потому что ни с какими церквями в отношениях не состою. Но у кого еще искать защиты в ситуациях принципиально мною неконтролируемых?
   С другой стороны, я почему-то свято уверен в неуничтожимости всех близких мне людей. Вероятно потому, что небесная бухгалтерия сводит баланс в пользу человека до тех пор, пока он может кредитовать мир. Исчерпал себя, нечего отдать — до свидания, к праотцам! А все они очевидно нужны.
   Ну вот, уже можно написать. «Как ты? Я тоже тебя люблю». Через пять минут ответ: «Все нормально, спустилась, вышла на тропу».
   Ура!

   Сказал матери, что у Ленки — а это ее дочь — все хорошо.
   — Она спустилась с Олимпа? — вдруг спрашивает мать, которая обычно угукает что-то невнятно-одобрительное в ответ на такие известия.
   — Да.
   — Совсем спустилась?
   — Нет, — говорю, — еще нет.
   — А где она?
   — Ну, в том районе. К вечеру спустится на берег.
   Удивительно, что в их роду есть какая-то темная, далекая и неизвестная сторона, которой они чувствуют опасность, причем не там, где я бы ее предполагал. В первые годы совместной жизни я бунтовал против предсказаний жены, и, в результате был однажды избит до полусмерти сукиными детьми. Теперь я слепо ей доверяю.

   Через час мать отправилась на автобус. Вдруг звонит:
   — Элла не может дозвониться до Виктора. Боится, что его завалило кирпичами, он печку перекладывает. Сходи, проверь и позвони Элле.
   Побежал к Виктору.
   Наш худенький семидесятилетний друг мирно режет жесть вдали от телефона.
   Ну что за день! То Олимп, то Виктор!

   Для успокоения нервов решил пить чай с земляникой. Обошел лес вдоль нашего забора, набрал полбанки. Я видел ее красные ягоды давно, но не собирал, что бы понять, правда ли она здесь кислая или просто недозрелая? Не кислая, и запах удивительный! Забавно, что авторы древнего мыла «Земляничное» очень точно воспроизвели формулу ее запаха в своем погибшем вместе с моим советским детством шедевре. Не оставляло ощущение, что пью чай с мылом.

   Светает. На реке бурчит пароход. Сквозь густо синие стволы сосен сияет ранний оранжевый рассвет. Солнце встает за Волгой, за лесом, за пароходом, где-то страшно далеко, дальше Японии.
   Сейчас открою теплицу, отведу собаку к реке, а потом — спать. Так и закончу день в самом его начале.


3 июля 2012

   Съездил в Волжское за молоком и сигаретами. Не удержался и зашел в санаторское кафе, но пива не пил, а заказал кофе. Кофе был плохой, зато вид на Волгу прекрасный. День выдался жаркий, на небольшом песчаном пляже полно людей. В тени дерев злые, накрашенные как на дискотеку, молодые бабы. На солнце — мужики, все при детях и женах. Понятно, отчего бабы злые. Седые дедусики одиноки, но кому же это счастие надобно?
   Маленькие дети скачут по воде, брызги сверкают, мальчишки орут, маленькая девочка в платье принцессы — розовый лиф, белая шифоновая юбочка, розовый бант в подвитых волосах, розовые же штиблеты — пытается перелезть из одной пришвартованной лодки в другую. Так вот ты какой, местный гламур!

   Приехал домой, накормил кота и посадил его под домашний арест. Будет жаль, если ему выбьют и второй глаз. Кот подчинился. Увалился в самой середине ковра, и принялся спать. Но стоило мне встать, как он тут же кинулся к двери. Пришлось отпустить на волю.

   Ночью пошел на Волгу.
   Невероятная обширная Луна ходит низко, и кажется оттого, что она и вовсе близко: только луг перейти, и там, в лесу она висит на чем-то между черных деревьев, светит ягодам тихим светом, и чудным травам, и  грибам и прочим лесным жителям.
   Соседняя дача — Дмитриевых, зубных врачей — хороша, настоящая профессорская дача. Она всегда меня занимает своими правильными, редкими для здешних мест пропорциями. Хозяева редко здесь бывают, оттого и внутренние решетки на окнах первого этажа, к тому же закрытых снаружи щелястыми деревянными щитами.
Сегодня меж досок пробивался свет. И я увидел оранжевый абажур с кистями, светлого дерева мебель, старые обои теплых тонов. Кто мог там быть?
   Дача молчала.


4 июля 2012

   Целый день ем клубнику и читаю Агату Кристи. Ленивый, ленивый сукин сын!
   Чуть больше недели отделяет меня от Москвы — от несчастных девчонок, по сю пору сидящих в тюрьме, от ОМОНа, от сволочных православных, лезущих кулаком в ухо всем несогласным, и вообще — от государства. Здесь никто не ходит в папахе в летнюю жару, не смотрит пристально из-под форменной фуражки и не боится терактов. Может, просто некому. Кто здесь? Я и мать, собака и кот, да четыре варианта «Пиковой дамы» — Мариинский, Opera Bastille, Metropolitan и Большой — все великолепные. Я слушаю их ночью.
   Проснулся сегодня, посмотрел в наше большое окно, и первое, что увидел — в тихом зное шелестят низкие ветви берез, и впервые в этот приезд искренне подумал: хорошо-то как!
   Легкий ветер залетает в комнату — он пахнет жасмином и земляникой, лесом и травой. Пришел кот и упал на доски балкона даже со стуком, как будто мешок цемента бросили на земь, вытянулся розовым носом к ветру и заснул. За лесом, на реке урчит пароход, о чем-то орут рыбаки, а в руках полная чашка клубники.
Я отгородился от Москвы заборчиком, лесом и Волгой.
   Хорошо-то как!


5 июля 2012

   Сел на велосипед, и поехал в Заволжск покупать всякие железяки. Зашел к Элле. Это маленькая, седая женщина 70 лет, не утратившая способности смеяться глазами. Она удивительная: никогда не ела лука, не умеет плавать и боится велосипеда.
Элла говорит очень быстро и весело:
   — Заводи его в квартиру — обычно я оставлял велосипед на лестничной площадке, — а то у нас тут поселились какие-то новые жильцы, не русские…
   — И какая разница — русские, не русские?
   — Заводи, заводи, — Элла не слушает, — вот я им, нашим, и говорю: вы чего боитесь? Стали запираться. А они мне: ну так ведь какие-то не русские поселились. Я им: так ведь и я не русская! Вы что, и меня боитесь?
   Уже уходя, говорю ей по московской привычке:
   — Элла, идите, заприте дверь.
   — Зачем? — весело кричит она из дальней комнаты. — Я не боюсь!

   Недалеко от города есть пляж. В этом месте Волга круто заворачивает на восток. Четверг — но народу много. Бросил рюкзак, и сел на песок, что бы выпить бутылку пива и полюбоваться излучиной реки на закате.
   В воде плещется пузатое дитё лет десяти, на берегу — его чрезвычайно пузатый дед. Живот тугой, белый и блестящий, как будто он только что съел пару-тройку жареных кур. Из подъехавшего внедорожника вышел его сын, активно полнеющий блондин с залысинами, его жена — белокожая, полная блондинка и худенький паренек лет семнадцати с лицом чеховского телеграфиста.
   — Антон! Перестань орать! —  сказала блондинка мужу, вытащив из машины их маленького ребенка.
   Мужчины отправились купаться, женщины взялись разговаривать. Потом началось фотографирование: на фоне реки, на фоне парохода, на фоне машины, леса, песка, попарно, втроем, и всей кодлой, дитя, естественно, на всех кадрах и на первом плане. Забавно, что выражение лиц мужчин почти не изменилось с 1910 года: застывшие черты, скованное тело, прямой оловянный взгляд. У женщин прогресс заметнее. Дореволюционные деревянные жены теперь улыбаются в объектив мягкой улыбкой мадонны, особенно, с ребенком на руках. Ну да, долг выполнен, — как говорит одна моя знакомая — что жизнь? От гаметы до гаметы.
   Худенький паренек участвовал в этой радости по большей части как фотограф, изредка присоединяясь к группе. Смущался, с обожанием смотрел в глаза старшим, садился на песок, вставал и всячески выражал готовность делать, как скажут.
   «Современный сатир, — вспомнил я неизбывного Ниро Вулфа, — немного мужчина, немного свинья и немного придурок. Он не может грациозно прислониться к дереву с флейтой в руке на фоне живописных холмов».
   Пиво допито. Я пошел к велосипеду, взвалил на себя рюкзак, и напоследок оглянулся. Две пышные Венеры с визгом бросились в воду. Чрезвычайно пузатый дед собирал пожитки. Солнце садилось в неописуемой красоты жемчужные перистые облака. На бледной груди худенького паренька ослепительно сиял серебряный крест.
   Прощай парень! Надеюсь, у тебя хватит ума найти живописные холмы, и ты сможешь грациозно прислониться к оливе — или к сосне, уж не знаю, различаешь ли ты виды деревьев? —  и дашь волю телу, единственному неопровержимому доказательству бытия.
   Крест, однако, сияет уж очень многозначительно.


6 июля 2012

   Взялся смотреть «Корчак» Анджея Вайды. Его фильм, вероятно, не нравится ни полякам, ни евреям. Он не постеснялся не сказать ни слова о польском сопротивлении, и показать пиры богатых евреев на фоне умирающих от голода на улицах варшавского гетто в 1942. А я благодарен ему за то, что он ненавидит не фашистов — или сионистов — а злых и бесчувственных.
   С началом оккупации Польши, детский дом Корчака перевели в гетто. Увидев дом, он сказал сотрудникам, что входные ворота должны быть всегда закрыты, а окна, выходящие на улицу — заложены. «Дети не должны видеть этого ужаса», — сказал он. Корчак тоже хотел построить заборчик. Но 1942 объявился «герр Tide», который, впрочем, никогда и не исчезал, а просто прятался за дверью, и сказал свое привычное: «А! Вы все еще в белом!? Тогда мы идем к вам!»
   Если вы хотя бы подумаете про себя, тихо, конечно, и ночью, что вы в белом — будьте уверены, господин Tide не заставит себя ждать.
   Сценарий этого кошмара писала Агнешка Холанд — прекрасный режиссер и, кажется, почти святая.
   Снял наушники. В глазах щиплет. За окном — прозрачная ночь Ивана Купалы. Тихо шумит дождь, а с берега реки доносятся смягченные лесом веселые вопли.


7 июля 2012

   Весь день мыл бак, водой которого снабжается весь дом. У нас артезианская вода очень богата окислами железа, сернистыми, кажется, поэтому на стенках бака оседает ржавый налет. Приятно, что я все еще могу пролезть в полуметровое отверстие на его верхней стенке. Радости, как известно, не бывают долгими: лампочка прожгла фанеру на потолке, я кинулся тушить. Залил все водой, но паранойя есть паранойя — всю ночь ходил и нюхал воздух: нет ли запаха дыма?
   Обнаружил неизвестный мне роман Френсиса, и читал его до утра. Когда глаза стали слипаться, отложил книжку, засунув в нее очки, посмотрел в синее уже окно — за ним пели утренние птицы, и солнце сияло за темными в полумраке стволами берез.
   Хорошо-то как! Кажется, Москвы больше нет.


8 июля 2012

   Проснулся поздно, дочитывал Френсиса.
   Вечером прокатился на велосипеде. На Волге полный штиль и тишина — все разъехались перед рабочей неделей.
   Слушал 5 симфонию Чайковского. При всей моей нелюбви к его способу музыкального выражения — с его сладостью и бесконечными секвенциями, —  должен сказать: это — великая, необыкновенная музыка.
   В полночь явился кот и запрыгнул ко мне в кресло. Я принялся его гладить, чесать загривок и подбородок. Кот мирно урчал, потом начал хрипеть — иногда он даже чихает от натуги. Думаю, он воспринимает меня как огромную, крайне безобразную лысую кошку, у которой, к тому же бесчисленное количество лап, добирающихся до всех его эрогенных зон.
   Дальнейшее развитие событий имеет только два варианта: либо он засыпает мертвым сном в самых нелепых позах, либо спрыгивает на ковер и начинает тщательно вылизывать яйца. После этого у него появляется необыкновенный аппетит — приходится кормить, терпеть голодные вопли нет никаких сил.
   На этот раз дал ему салат с майонезом. Каждый раз изумляюсь, что кот ест лук и даже редиску, а не только птичек небесных.


9 июля 2012

   Начал расти дуб, посаженный матерью лет пять назад. За долгие годы он вырос сантиметров на десять, но в этом году я воспользовался удобрениями. Вот она, чудесная сила селитры и суперфосфата! Дуб выпустил четыре новых листка! Придется поверить, что изобретение азотных удобрений спасло мир от голода.
   Начал купальный сезон. Мать уверяла, что вода теплая. Боюсь, это ее якутские предрассудки. Вода, конечно, холодная. Спасибо и за то, что нет льда.
   Прилетал журавль. Стоял по колено в воде, и неодобрительно смотрел в мою сторону, а я фыркал в темной волжской воде. Улетел, пока я выпутывался из кувшинок.

   На белых перилах моста через канал сидели двадцать пять чаек — как знаки препинания. Все как одна смотрели на Волгу. За рекой, высоко над лесом полыхал закат в темных тучах с кровавым подбоем. А ниже лил дождь, соединяя серой бородой землю и небо. Без всяких знаков.

   Ночью с удовольствием посмотрел израильский фильм «Ужбезцин», что, как выяснилось, обозначает почетного гостя в праздник суккот. Очень много общего с грузинским кино в манере подачи материала и характеров героев. Зато фильм подтвердил часть подозрений, возникших у меня у Стены плача. Евреи действительно разговаривают с богом, а не молятся, как мы, причем часто на повышенных тонах.
На лестнице у Стены какой-то вполне небедный на вид ортодоксальный еврей — при пейсах, лапсердаке и шляпе — попросил у нас десять шекелей на свадьбу друга. Мы, как обычно, были стеснены в средствах, но дали.
   А вечером, в ресторане, шеф-повар угостил нас церемониальным блюдом, которое готовил для другого стола. Было очень приятно, но я опять обожрался.
   Удивительно, что добрые дела вознаграждаются — хотя бы только в Израиле!


10 июля 2012

   Гроза собирается со вчерашнего дня. Изнуряющая духота. Воздух висит между небом и землей как несвежая простыня.
   Устроил выходной, тем более, что вчера весь день разбирал завалы из досок и прочей рухляди. Пытался придать двору цивилизованный вид, а вечером поливал кусты.
   Часа в три по полудни — а это совсем неурочное для него время — объявился кот. Думаю, пережидать грозу. Улегся на балконе и заснул. Кот все время пытается спать как человек — на спине и со скрещенными на груди лапами. У него не получается. Он валится на бок и недовольно урчит во сне. В седьмом часу проснулся и решительно удалился в свои дебри. Значит, грозы не будет.
   Вечером купался в Волге. По серой гладкой воде шли пароходы  — мимо меня — на Нижний и дальше. Рассматривал их в бинокль. На одном, со странным названием «Нефтерудовоз 1315», висел знак радиационной опасности.
   Пароходы на Волге томят меня своей тайной: они совсем безжизненны, как будто ими управляет автомат. Бинокль обшаривает палубы, корму, штурманскую рубку с открытой дверью — я могу видеть ее даже внутри — нигде ни души! Хоть бы трусы какие-нибудь висели на леерах!

   Посмотрел «Грек Зорба» — это греческий аналог Теркина. Этакий «просвещенный без наук природою» неунывающий бездельник. Они претендуют на глубинное знание жизни, но вся их философия сводится к «насрать мне на все». Они ситуативно добры, обычно по отношению к малым сим — собачкам или попугайчикам, к примеру. Они замечательно разгребают — с помощью старой формулы «будем пить и веселиться» — множество проблем, созданных ими же самими.
   И Зорба, и Теркин, и иже с ними, — несть им числа, и лиц, и наций — явились в первые пятнадцать послевоенных лет. В какой страшной глубины отчаянии должны были находиться люди целых континентов, что бы симпатизировать этим вполне безмозглым, и натужно веселым героям?

   Так вот: «будем пить и веселиться» — «Пиковая дама» влезла сюда против моей воли. Я слушаю ее часто, так часто, что она, кажется, уже внутри, и говорит со мною, когда ей заблагорассудится.
   «С вас 420 рублей», — говорит мне продавщица, когда я покупаю сигареты. А в ушах — или глубже? — хор игроков из III акта: «Со-о-о-рок ты-сяч, со-о-о-рок ты-сяч», хор восхищения и разорения. Пиковая дама подает мне реплики, даже  при чтении Рекса Стаута.
   Сегодня подумал, какую странную вещь написал Чайковский! Сюжетная линия разрешается явлением старой графини, которая сообщает Германну тайну.
   После премьеры она выходила к залу тысячи раз, рассказывая тяжелым меццо то, о чем Чайковский ни с кем говорить не хотел.
   Кабы душа была похожа на игру «морской бой», где ставить крестики, дабы обнаружить фрегаты и канонерки Петра Ильича?
   Непреодолимая сила запретного желания, идущий в кильватере сладкий грех, и смерть. Какой-то страшной силой, — в сих сладостных местах, запретной радости вкусила — Кто ж прав? Лишь смерть одна! А в общем — страх человека одинокого и несчастного.


11 июля 2012

Умерла тетя Ира. И все заборчики оказались напрасными.


12, 13 июля 2012

   Еду в Новороссийск. В моем купе — два очень хороших анапских пацана 18-ти лет. Говорят: в казаки вступать выгодно — они ходят по улицам, вроде народной дружины, зарплату им платят, батюшка к ним домой может зайти.
На другой день, уже раззнакомившись получше, спрашиваю:
   — Ты верующий?
   — Нет конечно!
   — А почему ты сказал «батюшка»?
   — Потому что думал — а вдруг вы верующий! А так — мы их попами зовем.
Мать у этого парня проводница, отец — железнодорожный рабочий, а сколько деликатности!

   Всюду было очень жарко — ни облачка, ни капли. Только в Красном Сулине, малюсеньком и жалком — и как там до войны помещались доменные печи? — лил дождь. Лил долго, так, что я и не заметил, как мы подъехали к Аксаю. В Ростове было сухо.
   Там, в Красном Сулине, и родилась тетя Ира.


ТЕТЯ ИРА

   Тетя Ира всю жизнь выщипывала свои брови и рисовала новые. Она была очень красива, — той послевоенной женской красотой из трофейных немецких фильмов, которой нашему поколению уже не удалось воспользоваться.
   Она родилась в 1932. В то время моя бабушка была женой главного инженера Сулинского металлургического завода — об этом она всегда говорила с некоторой гордостью, потому что сама так и не стала большим начальником, а только «стахановкой» и передовиком производства — где бы она не работала, ее фотография всегда была на «Доске почета», и этим она искренне гордилась.
   «Понимаешь, — говорила она мне, — моя мать хотела, чтобы я стала медиком. Но я ненавидела кровь и страдание. Слава богу, я не поступила в мединститут». «А чего ты хотела? — спрашивал я. «Помнишь, — говорила она, — кино «Светлый путь»? Я хотела быть рабочей, а лучше всего ткачихой. Я хотела светлый путь».
   Престижное замужество длилось недолго: однажды бабушка обнаружила своего мужа в постели со служанкой. Перенести этого она не смогла, и, схватив мою тетю в охапку, выбыла из жизни главного инженера в неизвестном направлении.
   Как все женщины ее поколения и воспитания, бабушка умела вычеркивать неверное, неудавшееся — жирной красной чертой — навсегда. Так что главный инженер не оставил нам никакого следа, даже фотографического. Только фамилию.
   Конечно, я спрашивал свою тетю: «Вы помните своего отца?». «Нет, — говорила тетя Ира, — только фамилию, я ведь была записана на его фамилию — Валетко».
   Потом была война и оккупация Новороссийска. Бабушка умела рассказывать о войне оптимистично, так, что она превращалась в череду счастливо окончившихся приключений, но не утихающая ненависть к немцам — всем без разбора, — не оставляла ее до конца жизни.
   А тетя Ира не хотела помнить о войне, и начинала улыбаться той самой довоенной улыбкой Грэты Гарбо, когда мы с братом спрашивали ее об этом. «Ну, что? Голод был, выпрашивали у немцев объедки, очистки картошки собирали на их помойках».
   Гораздо позже, — ей было уже за семьдесят, — я снова взялся расспрашивать о войне.
   «Когда мама решила переходить фронт, к своим, на Малую землю, — начала она, и я увидел, как ее глаза покраснели, — она обмотала нас всех одеялами, там еще двое чьих-то детей было, и сказала: «Сейчас мы побежим, потом упадем и поползем, потом снова побежим, и снова поползем. Но что бы не случилось, вы поняли — что бы не случилось! — Не оборачивайтесь! Вы будете бежать и ползти! И не упадите в воронку! И мы побежали». Тетя Ира заплакала. «Не хочу вспоминать, — сказала она, — не хочу, не хочу»...
   В конце 90-х, когда немцы объявили компенсацию бывшим советским военнопленным, я как раз был в Новороссийске.
   — Подать мне на компенсацию или не морочить голову людям? — спрашивала она меня.
   — Конечно, подавайте, — весело орал я, — деньги лишними не бывают.
   — Но я же не была в плену, — возражала тетя Ира.
   — Ну и что? Вы же в оккупации были? Были! Пострадали от них? Пострадали!
   — Вот и бабы говорят, — они-то действительно в плену были, — подавай! Мы подпишемся, что ты с нами была. А мне как-то неудобно...
   Тетя Ира опускала глаза и смотрела на иструженные руки, которыми она теребила старенькое платье в цветочек.
   Она жила двумя жизнями: одна прошла на Центральном телеграфе, в послевоенном, но почти античном здании с портиком и колоннадой. С шиньоном, по тогдашней моде, в выходном платье, с двумя-тремя золотым кольцами на руках — одно, конечно же, обручальное, это было так важно в те времена! — она сидела в тесной комнате, заставленной столами и полками для сортировки входящих телеграмм.
   — А вы их читаете? — спрашивал я тетю Иру.
   — Нет.
   — Почему? Это же ужасно интересно!
   — Это нельзя, — отвечала она, улыбаясь, но не вдаваясь в подробности.
   Почему нельзя я понял, когда получил первую в своей жизни телеграмму — о смерти бабушки.
   Другая ее жизнь проходила в огороде.
   Обычно я приезжал домой летом. Шел в гости к тете Ире — свой дом они построили недалеко от нашего — и заставал ее там: в синем сатиновом халате, в платке и резиновых ботах, широко расставив ноги, согнувшись в три погибели или сидя на маленькой скамеечке, она сеяла, рыхлила, поливала и удобряла.
   Она была практиком, и очень терпеливым практиком. Ей хватало терпения не сеять редиску размашистым жестом крестьянина-сеятеля, как это делали мы, а сажать ее по зернышку, от чего она, конечно, росла крупнее и вкуснее нашей. 
   Но главными в огороде были помидоры. Они болели, их ела медведка, — и на место погибших приходилось подсаживать новые, — но большинство все-таки вырастало: огромные, розовые, они иногда лопались еще на кусте, не выдержав распирающих изнутри соков. Это были те мифические помидоры, которых еще не коснулась генная инженерия, неорганические удобрения и точечный полив. Их нужно было есть на месте. С серым хлебом. С вареной картошкой. С чесноком. С укропом. Довезти их до Москвы казалось почти невозможной задачей: они давились, трескались, текли сквозь решетчатые деревянные чемоданы на линолеум купе и верхних полок и почему-то теряли вкус.
   А бабушка — романтик — любила цветы. Искала новые сорта дельфиниума и роз, заводила знакомства со странными, по южному колоритными тетками, разрушающими мое детское представление о мироздании: я не мог оторвать взгляда от их покрытых сверкающими капельками пота темных усиков, которые — я надеялся, — скоро должны были бы вырасти у меня, но росли у них; от их безмерных бюстов, таких огромных, что они, кажется, со стоном падали бы лицом в поля красных и желтых тюльпанов, если б вдруг вздумали наклониться над ними. Но они не падали, а легко склонялись над нужным цветком, — в огромном декольте я видел сероватые бюстгальтеры, — и продавали бабушке какие-то чудесные семена и луковицы.
   И бабушка, и тетя Ира любили выращивать, — это и был их «светлый путь» — любили плодоносящую цветущую землю, но то, что дал огород, нужно было продать. И это было драмой. Каждый раз, отправляясь к ближайшему магазину или троллейбусной остановке, у которых шла торговля, они страдали, как будто шли в гестапо. Торговля сама по себе казалась им унижением, и они страдали так, будто стоя у какой-нибудь стены, — цветы в ведре, овощи лежат на пустом ящике, застеленном газеткой, — они предлагают не их, а самих себя. Тогда их довоенная улыбка добрых и доверчивых женщин становилась неискренней, лицо напряженным, и вдруг исчезала способность смотреть людям в глаза.
   И так было много лет: зарплат не хватало, а деньги были нужны во исполнение мечты — и помидоры со временем превратились в дом, а цветы — в пианино.
   Я проводил за ним всего час в день, специально выставляя будильник на видное место, но через несколько лет все-таки достиг некоторых успехов.
   Тетя Ира приходила на домашние концерты — их устраивала бабушка, чтобы приучить меня к публике, — а иногда и в те часы, когда я занимался.
   — Учись, учись, — говорила она, — не обращай на меня внимания.
   Садилась в кресло в углу и, тихо улыбаясь, отдыхала от своих забот.
   Но  как-то раз, — ей было уже под пятьдесят, — она решилась учиться музыке. Я с азартом и самоуверенностью шестнадцатилетнего объяснял ей гаммы, разучивал с ней маленькие пьесы: «У вас все получится, — убеждал я ее и смеялся, —  всему можно научиться!» А она стеснялась загрубелых рук, застенчиво улыбалась и покусывала уголок губы. Звуки не слушались, пальцы не гнулись, и тетя Ира сдалась. Огород победил — как всегда, впрочем, — но многие годы она ходила на нечастые в Новороссийске концерты, одевая парадное платье с желтыми цветами и золотые с янтарем тяжелые серьги.
   Она садилась вдалеке от сцены, сложив руки на коленях, и внимательно слушала. Иногда улыбалась все той же довоенной улыбкой — особенно в начале концерта и в конце, — и хлопала всем исполнителям.

   Со временем, я стал бывать в городе все реже и реже, но каждый раз, когда я заходил попрощаться перед отъездом, она говорила мне тихо в самом конце официальных объятий и пожеланий всем присутствующим:
   — Пойдем, что бы никто не видел, — и уводила меня в какую-нибудь безлюдную часть дома.
   — Вот, возьми, — шептала она, приподняв нарисованные тонкие брови, и совала мне в карман несколько сложенных купюр, — только никому не говори. А то зачем мне скандалы!
   — Да что вы, тетя Ира! У меня есть деньги! — отпирался я.
   — Бери, бери! Я знаю, тебе нужно, — продолжала она, улыбаясь своей довоенной улыбкой.
   И я брал, — не получалось тихо просочиться в дверь, оставив ее с зажатыми в протянутой руке деньгами, — обнимал на прощанье, и уходил в теплую и темную южную ночь, в которой тонкий запах бензина сменялся сухим запахом пыли, потом — едва уловимым запахом цветов в садах, и в конце — все покрывающим запахом моря и нефти.

   Все они — и мать, и бабушка, и тетя Ира знали мой характер и его недостатки, которых я, конечно же, не замечал. Но ни тогда, ни сейчас я не могу представить себе ничего, что бы заставило их меня отвергнуть. Я был всегда как путник на хорошем шоссе, и если бы впереди мне встретилась стена, я мог бы, не задумываясь, повернуть обратно. Они были мостами, и тетя Ира была последним из них.


14 июля 2012

   Часов в 5 пришел к Сергею. Решили поехать на кладбище. Сели в беседку поговорить «за жизнь». Минут через пятнадцать прибегает Григорий. Ему — 85, а глаза по-прежнему горят от гнева.
   — Так вы едете!? Или нет!?
   — Сейчас поедем... — начинает Сергей.
   — Вставайте, да поезжайте — начинает орать Григорий.
   — Да идем уже, дядя Гриша, — пытаюсь я утихомирить его темперамент.
   Григорий, уже развернувшись уходить:
   — Сели! Разговаривают! Что за люди!
   Пошел к дому, раскачиваясь на низких кривоватых ногах. Остановился, обернулся к нам, и проорал, грозя кулаком:
   — Гады вы, а не люди!

   Похоронили тетю Иру рядом с бабушкой. Она так и хотела. Еще несколько лет назад говорила нам с Сергеем об этом, тихо и тепло улыбаясь, как только они с бабушкой, — да еще Любовь Орлова — умели. Мы приезжали тогда расчистить могилы от наших сизых, с метровыми корнями трав. Драли их руками, выбивали тяпками из серой, каменистой земли, конечно зная, что после следующего дождя они поднимутся как раньше, переплетутся, выпустят бледные розовые цветочки, и Кабахаха — это наше кладбище — снова возьмет свое.
   — Вот и место здесь есть, рядом с бабушкой, — говорила она, оглядываясь вокруг, и, кажется, хотела немного поплакать.
   — Да бросьте тетя Ира, — конечно, говорили мы — вам еще жить и жить.
   Последние полгода тетя Ира худела и понемногу угасала. Все хуже ела, все меньше понимала вопросы, все меньше говорила. Под конец перестала есть, а в последние дни и напоить ее было очень трудно. Кажется, она умерла без сознания. Я надеюсь. Ей было 80 лет.
   Она была последней из этого поколения, последняя «наша кровь». Осталась только Валька Беда. Единственная, кто еще всех помнит.

   Вечером устроились с Сергеем в кафе на набережной — помянуть.
   Круглую гору Кабахаху оттуда не видно, но я знаю, — я вырос здесь, — что в густой тьме ночи она стоит над городом чуть правее и вверх от меня. В этом городе кладбище всегда было сверху: сначала на Солнечной, рядом со свалкой, полыхавшей тяжелым багровым пламенем, как только поднимался ветер, теперь — на этой голой горе, над синью моря и зеленью садов. Я знаю, я чувствую, — она здесь.
   — Как отец? — спрашиваю у Сергея. — Орет по-прежнему?
   — Сегодня первый раз. А так — успокоился. Все успокоились. Как говорится, освободились друг от друга.


15 июля 2012

   Вчера выпили с Сергеем четыре бутылки мысхакского «Каберне» и разговаривали о событиях в Крымске. Сергей держит секс-шопы. Один из них был там — его смыло.
   — По телевизору говорят, что краевое правительство будет выплачивать компенсацию за ущерб, — говорю я.
   — Я подал заявление, накладные приложил...
   — Ну и что?
   — Не знаю пока. Я в накладных все подробно описал...
   И мы начинаем хохотать. «Утрачены 26 фаллоиммитаторов разных размеров, вагины сертифицированные — 15 шт. и т. д.». Комиссия по возмещению ущерба будет в восторге.


16, 17, 18 июля 2012

   Валяюсь дома, читаю «Исповедь» Руссо и «Слово в защиту безумца» Стриндберга. Цветут белые флоксы — какие они чахлые здесь, по сравнению с волжской деревней! — шумит черешня, которой слава Богу срезало верхушку пролетавшей мимо крышей. Зимой был однодневный норд-ост.
   По сю пору жива первая бабушкина роза, — некрасивая дичка, она цвела простыми розовыми соцветьями, — а ей уже лет 50. Она собиралась в мир иной раз пять на моей памяти, но каждый раз все-таки оживала. Остальные, высоких сортов, пропали все.
   Руссо забавен своим непрекращающимся экстазом, а Стриндберг — отвратителен. Забавно, что оба видели в своих «женщинах всей жизни» мамочек и мадонн, оба были ослеплены их кажущейся чистотой, пред которой они преклонялись, — любить женщин за их заботу, характер, ум, за красоту, наконец, им в голову не приходило, — и оба кончили плохо: Стридберг — сумасшедствием, а Руссо — гигантской аденомой простаты. В который раз убеждаюсь: минимум два зла в мире — идея благости воздержания и определенная соседями форма сексуального влечения.
   Хорошо бы всем мужикам почитать, — внимательно, конечно — будут знать, что их ждет.


19 июля 2012

   Читаю «Дневники 1934 года» М. Кузмина. Бессонница.
   Впервые в жизни пошел на море в 6 утра, вливаясь в стройные ряды дедусиков и бабулек, которых набралось на целый пляж. Боюсь, я был там на своем месте.
   Это был тот пляж, где в 1912 году мама моей бабушки потеряла золотое кольцо с рубином, а ее отец тяпкой выскребал водоросли на дне, что бы его найти;  где во вторую войну снарядами был разбит причал, а бетонные опоры его стоят и по сей день; там я провел почти все свое летнее детство и пропущенные в школе уроки.
   За синим и гладким морем стоят черные горы, негромко шумит порт, 5-6 дедулек делают зарядку, стараясь не слишком уж наклоняться и размахивать руками. Я сел на холодные еще камни пляжа. Солнце быстро поднималось над седловиной хребта. Сразу стало жарко. Поплавал, несмотря на запрещающие знаки. Возвращался уже по жаре.
   Во дворе, в тени оранжевой глицинии, сидит приблудная кошка. Она похожа расцветкой на нашего кота, только меньше, и морда у нее совсем другая. Лицом она похожа на Бетмена — такие же широко расставленные бессмысленные глаза и насупленные брови — но, конечно, не синяя и летать не умеет.
   Она поселилась здесь в прошлом году. «Шалава, проститутка, — говорит Петр-квартирант — все время беременная, но котят не приводит. Куда их девает!? Мы ее кормим, а она в руки не дается! И в дом не идет, даже в морозы. А хочется же иногда погладить, что б на коленях посидела!» 
   «Кошки не любят, когда иногда, — подумал я, — иногда — это не для кошек».


20 июля 2012

   Вечером явилось все семейство квартирантов и устроило ужин у моего окна. Позвали и меня. Женская половина прекрасно готовит, а за это можно простить многое!
   Полининым девицам уже за двадцать пять! Кошмар и ужас, крушение мира! А ведь еще недавно они красили в розовый цвет пятки статуе Будды, которую изготовила Ленка. Тоже не так давно, между прочим!
   С удовольствием выпивали и разговаривали, но выпивать можно было и меньше. Таня, кажется, строит мне глазки. Совершенно напрасно!
   Они сообщили мне новость, что после третьего инсульта умер Пашка, сын жены Валерки, моего соседа слева. Ему не было и тридцати пяти. Оказалось, он был наркоманом, а на героин его подсадила двоюродная сестра Оксана, тоже умершая недавно.
   Я плохо знал его, но все равно жаль.


21 июля 2012

   Купил бутылку красного мерло Саук-Дере и зазвал Сергея к себе — поминать. Посидели тихо, вероятно, это и есть — по семейному.
   Взялся рассказывать ему о своем интервью с Д. Граниным, который на вопросы отвечать не хотел, но все-таки ответил. Единственный вопрос: «Что вы делали в день смерти Сталина» вызвал у него странную реакцию — он резко отказался отвечать.
   — Да он может и не помнил этого, — сказал Сергей, — ты вот помнишь, что делал в день смерти Брежнева?


СМЕРТЬ БРЕЖНЕВА

   Я таил давнюю обиду на значительных лиц — они никак не хотели умирать тогда, когда я был рядом. Конечно, я никому из них не желал зла, меня интересовала процедура. Я помнил по рассказам бабушки, как в день смерти Сталина гудели все заводы страны, все паровозы и пароходы, но сам этой космической скорби не видел.
   Пять лет учебы в Ростове я дожидался смерти старенького архиепископа Иосафа — особенно после того, как увидел его в потрясающем архипастырском облачении.
   Иосаф отошел в мир иной сразу же, как я отбыл во Владивосток по распределению.
   Но вот пришел очередной темный ноябрь — холодный ветер шумит красными знаменами и режет глаза. Они слезятся то ли от ветра, то ли от водки, выпитой втихаря в подъездах. Завтра — опять на работу, и главное — не проспать!
   Первая пара начиналась сразу после полудня, а всего их в этот день было три. Очнувшись, я поскакал вприпрыжку, кутаясь в старенькое кургузое пальто, прячась от влажного и холодного ветра — всего метров двести, — в гору, туда, где высился наш второй корпус.
   — Умер Брежнев, — сразу же объявила мне секретарша кафедры Людмила Алексеевна, женщина очень не простая. — Скажи студентам. Будет государственный траур.
   — А заводы будут гудеть?
   — И машины, и вообще — все. В 22 часа по нашему времени.
   На вечер мы с Игорем взяли бутылку водки, раскрыли окна — заводов во Владивостоке не так много, вдруг не услышим! — и стали ждать.
   В десять, как-то по-свадебному, засигналила машина, потом другая, чуть позже загудели заводы — их низкий звук, в который врезывались визгливые сирены котельных, ослаблялся хребтом, отделяющим Золотой Рог от нашего тихого Партизанского.
   — Умер Брежнев. Таки умер, — сказал я, блестя глазами как бабушка, когда она рассказывала мне о смерти Сталина, так что и не поймешь от чего блестят глаза — то ли от слезы,  то ли от радости.
   — Он старый был, — сказал не такой романтичный, как я, Игорь.
   — Что будет теперь?
   А ничего и не было. Мир жил, как и прежде, мы любили разных, — к счастью — женщин, и вселенской скорби я так и не учуял. И то правда, Брежнев был не Сталин. Он был добрым человеком, а над добрыми в России мало кто плачет.


   — И я помню. Не так все было — сказал Сергей.
   — Я работал тогда на ленинградском механическом заводе, пришел начальник цеха, принес канистру спирта, и говорит: «Умер Брежнев. Помянем!» Ну, выпили, помянули, и пошли домой.
   Мы помолчали, допивая остатки «Саук-Дере».
   За вас, тетя Ира! За вас! Может быть, вы вернетесь, и я снова встречу вас, уже седым и пузатым. Вы будете играть Шопена, — вы же так хотели его играть! — Первый концерт, который любили и вы, и бабушка. А я буду плакать — как всегда, как всегда! Не могу слышать эту невыносимую музыку гибели — и буду плакать в самом дальнем ряду нашего старенького уютного театра.
   И может быть, вы меня не узнаете.


22 июля 2012

   Утром пошел в церковь. Ненавистный отец Георгий года три назад затеял ремонт. Внутри — все белое, как будто 1930: большевики уже сбили росписи и унесли иконы. Вокруг церкви — то ли гостиницы, то ли лавки.
   Окна открыты, сквозняк задувает свечи на паникадилах. Страшная жара, норд-ост уже третий день.
   Я слышу — как всегда:
   — Отойдите! Здесь проходят люди после причастия!
   Отошел.
   Старушка: «Вы своим рюкзаком мне по морде елозите!»
   Отошел.
   Сквозняк опять задул свечи. Мои, к счастью, горят. Я охраняю их ото всех: от ветра, от старушек, желающих прибыли епархии, и тушащих всего лишь наполовину сгоревшие  свечи.
   Пошел на базар. С трудом нашел подходящие помидоры. Купил темные очки  и серую футболку.
   Решил идти домой пешком. Невдалеке от базара, на пепельной, но вроде бы возделанной земле, лежит кошка. Серая, неприметная, совсем неаппетитная кошка с двумя котятами. Они с остервенением сосут ее безжизненные соски.
   Переоделся из красного в серое, купленное только что на базаре. Кошка пошла ко мне — а дать ей нечего. Вернулся в «Магнит». Взял докторской колбасы по 150 рублей за огрызок в полкило.
   — Нарежьте мне эту колбасу!
   — Она продается куском.
   — Я знаю. Я заплачу, нарежьте!
    Нарезали. Рассыпал для кошки еду. Оказалось очень много — вся земля усыпана розовыми ломтиками.
   Подходит женщина примерно шестидесяти лет. В белой шляпе, очень по южному одета — все на бретельках и рюшечках. Говорит мне нараспев, но с некоторым недовольством:
   — Хорошо здесь кошки живут!
   — Это я ей купил, — говорю, почти оправдываясь, — в «Магните». Проходил мимо, и вижу эту несчастную кошку. И два котенка у нее. Вернулся в магазин и купил.
Женщина с недоверием смотрит на меня, интересуется, где второй, потом с неохотой уходит.
   Говорю тихонько кошке:
   — Помяни тетю Иру, кошка! Она вас любила, и все наше семейство кошек любило.
   Но она молчит и жрет колбасу. Котята присоединяются.
   Главное, что бы не отравились.


23 июля 2012

   Все еще дует норд-ост. Сирокко, кабы я жил в Марселе.
   Он затихает днем, а вечером начинают шуршать листья. Сначала тихо и порывами, как будто струйка риса льется на стол. Чуть позже горы выдыхают шквал. Он рвет их с ветвей, и листья летят по двору, пока не соберутся кучей у двери уже совсем сухими. Оранжевые цветки глицинии влетают в комнату, и густо устилают пол.
   Потом хлопает холст навеса, звенят какие-то железки и в три часа ночи навес все-таки рушится.
   Очень жарко — и днем и ночью.
   К  рассвету из-под цветов и листьев достану кеды. Голова гудит, как будто ветер дует в ней. Пойду на море. Я знаю, что там. У самой кромки прибоя сидят люди. Их много. Все смотрят в море. За ним, за черными еще горами горит оранжевый рассвет. Оттуда дует ветер — сухой и плотный как выцветший холст. Все ждут, но твердый воздух по-прежнему летит в лицо и мимо, так что не успеваешь вдохнуть.


24, 25 июля 2012

   Все еще норд-ост.
   Вольтер, который, оказывается, был врагом Руссо — а я-то думал: Просветители! Энциклопедия! — сказал: «Мужчина любит не женщину, а удовольствие, в ней заключенное».
   Умница, конечно, но кто бы мог подумать, что Вольтер так хорошо понимал душевные порывы быдла!


26 июля 2012

   Наконец-то выбрался на Мысхако.
   Июльские ливни обрушили берег в трех-четырех местах, но в целом береговая линия мало изменилась за два года. Народу не много.
   Судов на рейде почти нет.


27 июля 2012

   Наконец-то закончился норд-ост.
   По-прежнему очень жарко. К утру сливочное масло растекается из пачки по столу.
   К вечеру поехал на Мысхако. Штормами на берег выкинуло два красных пластиковых стула. На обратном пути сел на один из них, и среди серых камней у кромки волн любовался закатом — жемчужно-серым, розовым, зеленоватым.
   Лысый мужчина лет тридцати пяти, в очень сильных очках, наверняка псих, что-то сказал мне. Я приставил пальцы к уху — не слышу.
   — Закат! — прокричал он сипло. — Домой надо идти!


15 августа 2012

   Вернулся в деревню.


26 октября 2012

   Снег выпал в конце октября. Дневной сыпался тихо, и тут же таял на еще теплой земле. Тот, что шел ночью, лежал на темной земле до полудня, понемногу превращаясь в лужи. Наступала зима,  и я пытался бороться с ней, — стекловатой, досками, дверями, — но она всегда оказывалась сильнее.
   Анне кололи морфины, и она задыхалась. И с ними, и без них.
   Вечером я взялся слушать 9-ю симфонию Бетховена. «Он не трагик, — сказала мне однажды незнакомая старушка. — У него в конце всегда торжество»! Сквозь «Оду к радости» я еле расслышал крик. Сбежал вниз.
   В полутьме, у стола, охватив голову руками, сидела мать.
   — Что случилось? — спросил я.
   — Умерла Аня, — сказала мать, и заплакала.
   И снова я вижу летнюю, пятнистую от березовой теней дорогу. Рыжая собака стоит на задних лапах, — я слышу тихий, ласковый голос Анны, — ее рука гладит мохнатую голову, и растворяется вместе с нею в зеленой тени. Собака бежит по желтой дороге, крутит башкой, роет песок колеи задними ногами, пыль летит на высокую придорожную траву. Собака ничего не понимает, бежит дальше, нюхает землю, посеревшую от пыли траву. Возвращается обратно, ищет следы, — они есть, — но нет руки, нет голоса, нет тела. Нет Анны. И больше не будет.


1 февраля 2013

   К январю снег одолел землю, и полностью отрезал нас от Москвы. Мы прочистили узкие дорожки в его полуметровом слое, и кот ходил там на свои ночные инспекции.
   А в конце января мать наткнулась на его уже задубелое растерзанное тело у окровавленного забора Марины Петровны.
   Он был Адмиралом — и жил в вечном состоянии войны, — но снег не дал ему ни убежать от собак, ни прыгнуть на забор. Снег не дал ему спастись. И Ватерлоо настигло и его.
   Мы положили кота во дворе под сугроб — земля была железной, и похоронить его мы не смогли.
   Я любил тебя, мой старый, умный кот! Я ждал тебя каждый вечер, и ты не забывал посмотреть на мои окна, — освещены-ли? — возвращаясь со своих б…..их дежурств, прыгнуть, не касаясь когтями, на колени, и завести свои вечные песни хриплым неказистым голосом. 
   И когда снег сойдет — может быть, он, все-таки, сойдет — я предам тебя земле с воинскими почестями.

   Когда снега намело по пояс, сын Эллы вышел из квартиры родителей, и отправился домой. У железной оградки городского сквера ему стало плохо. Он сел на низкий заборчик, не удержался и упал.
   Прохожие вызвали скорую помощь. Через неделю он умер в больнице. Ему не было и сорока.
   Я видел его только раз. Он стоял у калитки, где позже стояла Анна, и где всегда любил сидеть кот. Я вышел на балкон. Опрокинутое к березам лицо улыбалось.
   — Сигарет нет у вас? — спросил он.
   У меня, конечно, были.
   Я спустился вниз, он вытащил одну из протянутой пачки.
   — Берите больше, у меня есть еще.
   Он взял еще две, по-прежнему обаятельно улыбаясь.
   — Кто это был? — спросила мать.
   — Не знаю, — ответил я, — какой-то парень.
   — Это сын Эллы, — с неудовольствием сказала мать.
   — Приятный человек, — сказал я, — жаль, что редко здесь бывает.


18 марта 2013

   Снег шел и в феврале, и в марте. Серая пелена застилала росшие за дорогой березы, — сосны за ними висели тенями между серым и серым, — а за ними стояла мгла.
   Время от времени я расчищал балкон — белые тяжелые глыбы летели вниз и разбивались в тусклую пыль у калитки, — прокапывал дорожки в туалет и к колодцу, а вечерами слушал Моцарта. И каждый день пытался пробиться к Волге.
   За калиткой мир исчезал, только мощная тень нашей черной собаки скользила впереди, да сухой дробью стучали пластиковые бутылки, надетые на колья заборов. Снег забивался в ботинки, летел бесшумно непроницаемой стеной, сёк лицо.
   Я знал, что Волга рядом, за нешироким полем, таким же неразличимо тусклым, как и она сама; я знал, что все дороги завалены метровыми сугробами, мосты засыпаны шуршащей ледяной крупой, и, значит, Москвы больше нет.
   — Хорошо-то как! — прокричал я неуверенно, но льдистые снежинки тут же влетели мне в рот и быстро растаяли на языке.
   Собака осталась у последнего дома, не подержав моих поисков берега. Ее черная тень уже расплывалась во мгле, но я видел ее, — и значит, найду дорогу домой.