Проблема Гольдбаха

Эдуард Дворкин
Уважаемые читатели!
 
Романы и рассказы имеют бумажный эквивалент.
Пожалуйста, наберите в поисковой строке такие данные:
1. Эдуард  Дворкин, «Подлые химеры», Lulu
2. Геликон,  «Игрушка случайности», Эдуард Дворкин
Все остальные книги легко найти, если набрать «Озон» или «Ридеро».



РОМАН-МЕТАМОРФОЗА

* ГОЛЬДБАХ Христиан (1690 – 1764) – математик, один из первых академиков Петербургской Академии наук. «Проблема Гольдбаха» – проблема теории чисел, заключающаяся в доказательстве того, что всякое целое число, большее или равное 6, может быть представлено в виде суммы трех простых чисел.

Советский энциклопедический словарь




"Славным изобретателям и великим людям
в искусстве свойственно сохранять некоторые
тайности по жизнь свою для одних только себя".
Н. И. Новиков. "ЖИВОПИСЕЦ"


"Страсть моя основана на почтении и не зависела
от разности полов".
Д. И. ФОНВИЗИН. "ЧИСТОСЕРДЕЧНОЕ ПРИЗНАНИЕ
В ДЕЛАХ МОИХ И ПОМЫШЛЕНИЯХ"


"Право не знаю, как это со мной случилось".
И. А. БУНИН. "СОСЕД"


"Я даже не сразу понял, что произошло...
я не почувствовал боли".
Л. И. БРЕЖНЕВ. "МАЛАЯ ЗЕМЛЯ"



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


1.

Выныривая иногда из запредельных черных глубин, где не было ровным счетом            н и ч е г о,  он всякий раз ощущал себя другим человеком, вполне деятельным, бодрым и даже с какими-никакими перспективами.
Вновь открывающийся мир был свежевымыт, умело подкрашен и выпукло отчетлив.
В картинных, изломанных позах стояли кривые городские деревья.
Остриженные грубо купы вразнобой трясли резными прожилчатыми листьями.
Парили птицы, подмахивая крыльями.
Из трещин ползла разноцветная толстая трава, кричали, извиваясь, дети, пронзительно тянуло густовыкрашенным и свежеоструганным, женщины всех времен и народов завлекающе бродили по аллеям или умело притворялись на скамейках, раскрыв для отвода глаз толстые скучные книги.
"Книги... – вполне могло сложиться у него, – аллеи... Каждый человек должен в жизни прочитать книгу и пройтись по аллее... Жизнь – это книга... Книга – аллея жизни... Жизнь – аллея книги... Бродить по аллее с книгой – значит жить светло и несуетно... "Светлые аллеи" – вот название Книги Жизни!.."
Была весна и самый расцвет ее.
Высокое праздничное солнце лучило свет и радость жизни.
Решительно все вокруг обновлялось и полнилось молодой свежей силой.
Умытые росой цветы кивали на клумбах изжелто-красными головами.
Роями спаривались мохнатые беззастенчивые насекомые.
Упругие собаки прыгали и кувыркались в прозрачном чистом воздухе.
Пронзительно трубя и барабаня, шагали юные пионеры.
Шурша широкими брюками-беж, у женщин на виду гарцевали мужчины с увеличившимися во много раз гулко стучащими сердцами...
На этот раз, определенно, он был в парке и чувствовал себя превосходно.
Из-за деревьев выблеснуло, пахнуло свежестью, он вышел к пруду, овальному и чистому.
Упитанные утки приветствовали его, шумно хлопая крыльями.
Из кармана куртки он вынул завернутый в "Правду" корм и щедрой рукой принялся бросать его в воду.
Степенные розоволицые старцы сидели на берегу с удочками.
Лохматые юнцы сражались в шахматы, азартно поедая ладьи и пешки.
Неловкие угловатые девочки, чинясь, перебрасывали резиновый хлюпающий мячик.
"Жизнь... – мог бы домыслить он, – бесконечно прекрасная и прекрасно бесконечная!.. Девочки никогда не утопят мячик. Они станут женщинами и будут ждать на скамейках. Мальчишки возмужают и в брюках-беж уйдут к ним в аллеи. Старики побросают удочки, схватят шахматы и превратятся в азартных юнцов. Пройдет куча счастливых лет. Состарившиеся розоволицые мальчики вернутся к пруду и степенно рассядутся с удочками, а их навидавшиеся видов подруги обернутся прекрасными утками и всегда будут плавать здесь, в воде чистой и овальной..."
Целая толпа гимназисток выбежала навстречу – Саша хохотала, Анюта восторженно рыдала, утираясь кофтой, Зойка свободно села на колени к Левицкому, Машенька посмотрела на них и перекрестилась – Волков снисходительно улыбнулся, Егор задвигал вожжами, Капитон Иваныч свернул толстую папиросу из черного крепкого табаку, Турбин откинулся к стене и закрыл рот рукою...
Золотистый, чуть заметный туман стоял вдали в знойном воздухе. Вышедший из него человек был в сером габардиновом плаще и зеленой фетровой шляпе.
Неприятный голос, щекотя, влился в ухо.
– Вы почему здесь?.. Вам домой нужно – и лежать!.. Все с ног сбились – вас ищут!..
– Кто таков? – строго спросил он. – Фамилия?!
– Козлов моя фамилия... Пойдемте! – его потянули за рукав.
– Сейчас в воду брошу! – предупредил он и за грудки оторвал назойливого от земли.
И снова угреватая девочка высоко подбросила мяч, юнец, лохматее других, схватил подставленного ферзя, розоволицый старец выдернул из пруда килограммового карпа – захохотала Саша, Анюта свернула папиросу из крепкого табаку, Егор восторженно рыдал, утираясь кофтой, Волков снисходительно сел на колени к Капитону Ивановичу, Зойка с Левицким посмотрели на них и перекрестились...
Что же до Эйно Гансовича, то он действительно направился домой.
Обедать.
Ламаамерстринк Эйно Гансович – именно так следовало его называть.



                2.

Дом был огромный, многоэтажный, облицованный попеременно гранитом, мрамором, яшмой, с гармонично вписанными во фронтон ионическими колоннами. Декорированный поэтажно дорическими пилястрами, он радовал глаз изобильными по фасаду лепными наличниками, масками, головками амуров и установленными на кровле вазами и статуями.
Воздух в подъезде пропитан был благоуханными ароматами, в кадках цвели тропические растения, аквариумные рыбки таращились за хрустально прозрачными стеклами, компактный мозаичный фонтан извергал прохладу и свежесть.
Эйно Гансович прошел к лифту, ступил на толстый узорчатый ковер и под тихую восточную музыку стал возноситься над землей.
"Дух жизни – это уравнение, состоящее из всех неизвестных", – выцарапано было гвоздем на стенке кабины и ниже – "Нет уравнения, которого нельзя было бы решить!.."
Жилище встретило хозяина особой музейной тишиной, живописные ангелы выразительно смотрели с высокого сводчатого потолка, аллегорические фигуры, прикрывая срам, стояли в глубоких нишах, протертая заботливой рукой искрилась и бликовала на солнце полированная стильная мебель. На письменном столе лежала сложенная стопкой почта. Мизиничным ногтем он подцепил верхние три письма.
"В нашем стаде, – рапортовали передовые колхозники, – успешно завершен раздой первотелок..."
"Что такое "лемниската"? – интересовался пытливый ветеран труда.
"Маленькая, сморщенная, коричневая, есть в каждой женщине?" – натуральную загадку адресовал ему мальчик Миша из Одессы.
Немедленно он принялся отвечать.
– Кормите телочек да не закармливайте, – предупредил он колхозников. – Обильный завтрак, плотный обед – и непременно легкий ужин!
– Лемниската – имя кошки знаменитого швейцарского математика Якоба Бернулли, – разъяснил он ветерану.
– Больше пей фруктовых соков, – написал он мальчику Мише. – Что касается загадки, то...
Дверь комнаты отворилась. На пороге стояла женщина в опрятном белом передничке. Ничего маленького, сморщенного, коричневого в ней не было.
– Кушать подано! – с безупречной МХАТовской интонацией объявила она, произнеся реплику столь убедительно, что в воздухе сразу запахло густо наперченным борщом, истекающим кровью жареным бифштексом и отменно сваренным кофе.
– Верю! Верю! – по-станиславски восторженно прокричал Эйно Гансович, бросился мыть руки, на кухню – и попался.
На клеенке стояли жалкий молочный супчик, вываренная до костей рыба и водянистый грушевый компот.
– Что за дрянь! – возмутился он. – С какой стати?!
Женщина вздохнула, опустила плечи, разомкнула руки на всколыхнувшемся животе.
– Не упрямься... прошу тебя! – зачерпнув беловатой слизи, женщина попыталась переправить ложку ему в рот.
Брезгливо отстранившись, он вернулся к письменному столу.
"Что касается загадки, – перечитал он, – то..."
Дверь отворилась, женщина стояла в желтом кримпленовом костюме.
– Доктор пришел! – объявила она, и сразу завоняло лекарствами, карболкой, еще какой-то больничной гадостью.
Подтянутый седовласый человек уже стремительно входил, широко улыбался, вытаскивал из старинного клетчатого саквояжа приборы с резиновыми трубками, раскрывал погромыхивающие железные коробки, протирал что-то спиртом, холодными твердыми пальцами обстукивал Эйно Гансовича, ловчайше вынув его из нейлоновой белой рубашки и кремовой шелковой майки.
– Вы помните, вы все, конечно, помните, – балагурил он между делом, я – лечащий врач ваш Блюментрост Лаврентий Лаврентьевич... часом, не забыли меня? – испытующе он заглянул пациенту в глаза.
– Как можно! – принял игру Эйно Гансович. – Я помню, как топтались вы по комнате и что-то резкое вставляли в зад ко мне...
– Клистир! – развеселился лекарь. – У вас была недельная задержка стула... число сегодня какое? – без всякого перехода спросил он.
– 3-е мая 1982 года, – ответил Эйно Гансович.
Вечным пером доктор ковырнул в лохматой амбулаторной карте.
– Попрошу назвать номер партбилета!
– 1713187, – подчинился Эйно Гансович.
– Обратная величина числа?
– 0,0000005.
– Квадратный корень из него?
– 1308 и 8876 в периоде.
– Возведем число в квадрат!
Эйно Гансович на секунду задумался.
– 2935009696968... нет, – поправился он, – 2935009696969!
– Dites, qui est cettle dame?* – доктор показал на замершую в дверях женщину.
– Je n'en sais rien, monsieur,** – Эйно Гансович высоко пожал плечами.
– Потрясающе! – Блюментрост отсоединил многочисленные трубки, пошвырял приборы в саквояж. – Чудеса да и только!.. Давление, как у младенца! Холестерин много ниже нормы! Сосуды чисты и прозрачны! Кислотность на уровне мировых стандартов!.. А умственные способности вообще не поддаются никакой оценке!.. Поздравляю – вы полностью здоровы и даже сверх того!
– Значит, мне можно жирнющего борща?! – обрадовался Эйно Гансович. – Бифштекса с кровью?! Черной икры?! Шпрот?! Сваренного по-турецки кофе?! – Вам можно абсолютно все!.. Копченое, жирное, острое – килограммами!.. Алкоголь – ведрами!!. Шлюшонок молоденьких – пачками!!!
Счастливо хохоча, мужчины хлопнули друг друга по спинам.
– Непременно начните курить, – Блюментрост снял белый халат и выкинул его в окно, – никотин, знаете, полезен для глазной сетчатки...
Окрыленный хозяин пошел проводить гостя до выхода.
– У вас редкое имя, – Лаврентий Лаврентьевич вбил ноги в высокие калоши и перед зеркалом приладил к голове широкополую, с пером, шляпу. – Интересовались когда-нибудь, что оно означает?.. "Справедливый"?.. "Плюющий с горы"?.. Может быть, "На всех положивший"?..
– Вовсе нет, – Ламаамерстринк выпустил доктора за порог. – В переводе с древнеэстонского "Эйно" – это "человек, живущий в собственном воображении"...
3.

Доктор Блюментрост исчез, снова стало тихо.
Был вечер, синеватый и ясный почти всякому живущему на Земле человеку. Эйно Гансович благополучно пребывал в тех же декорациях – погруженный в себя, раскрывал он высокие створчатые двери, входил в просторные гулкие помещения, раскачивался равномерно с носка на пятку и с пятки на носок, произносил что-нибудь никому не адресованное и лишь созвучное представавшему интерьеру или возникавшему под его впечатлением настроению.
Комнаты освещены были ярким электрическим светом, либо – переменчивым пламенем свечей, стоявших в медных высоких шандалах. В одной вывешены были портреты умерших по разным причинам людей. Справа от входа висели преставившиеся от белой горячки, желтухи и черной оспы. Слева – сыгравшие в ящик от газовой гангрены, авитаминоза и запущенных венерических заболеваний.
В разведенных изразцовых каминах пылали мелко разорванные письма, хрустально позванивали бокалы в горках и свисающие подвески люстр, пованивало канифолью, жардиньерки на курьих ножках до краев полнились свежими цветами и фруктами.
Выбрав приглянувшееся квадратное яблоко и обкусав его по углам, Ламаамерстринк пнул невзрачную фанерную дверцу и оказался в нежилой комнате с чадящей керосиновой лампой, отслоившимися черными обоями и окованным железным сундуком, запертым на висячий ржавый замок.
Подвернув фитиль лампы, Эйно Гансович легко выдернул замок из дужек. "Ах, мой милый Августин", – застучала механическими молоточками знаменитая андерсоновская мелодия, с ужасным скрипом крышка сундука начала подниматься, нетерпеливо Эйно Гансович засунул руку в щель и вынул в ветхой тряпице немецкий автомат "Шмайсер" тридцать шестого года сборки. Немедленно разобрав прекрасно сохранившийся экземпляр, Ламаамерстринк тщательно протер каждую деталь, шомполом прочистил дуло, тут же собрал автомат заново, примкнул патронный рожок и от живота дал пробную очередь по обоям. От стены с грохотом отвалился огромный ноздреватый кусок. Удовлетворенный Эйно Гансович отложил убойное оружие.
Продышавшись от едкой известковой пыли, повторно погрузил он руку в сундук и извлек книгу в простом сером переплете. Это было прижизненное издание рассказов Бунина в уникальной, малоизвестной, не обезображенной цензорами, прямой и смелой авторской редакции. Пожелтевший титульный лист наискось прорезала надпись выцветшими синими чернилами: "МОЕМУ ДОРОГОМУ МАЛЬЧИКУ..." Подойдя вплотную к лампе, Эйно Гансович снял нагар и принялся за чтение.
"Иванова была художница, вся худая, и только жопа у нее была, как у лошади. Под сарафаном у нее была только сорочка и три смены панталон. Темно раскрасневшись, она сидела на веранде и, высоко подняв руки, показывала темные кудрявые подмышки. Резко пахло сельдереем, вдали за низким лесом стоял зеленоватый полусвет, шумел, скрипел, дудел порывистый южный ветер. Не в силах больше сдерживаться, Дворецкий выпрыгнул из кустов, пробил телом стекло веранды, сунул под нос Ивановой огромный, как у жеребца, хер, повалил ее навзничь, стащил зубами панталоны, кусал и истово мял необъятную жопу и вдруг, застонав и мысленно проклиная себя, с размаху в****юрил бабе свое хозяйство по самые яйца..."
Внимательно прочитав рассказ, Эйно Гансович отложил книгу, и тут из сундука донесся кашель.
– О, Россия! Когда научишься ты познавать достоинства людские! – с надрывом произнес дребезжащий старческий голос.
– В рассуждении сей материи я бы с охотой от нее воздержался, – на всякий случай предупредил Ламаамерстринк.
– Человек родится на свет обозрети славу, честь, богатство, вкусить радость и утеху, пройти беды, печали, грусти! – сменил голос тему.
– В этом совершенно с вами согласен, – кивнул Эйно Гансович, – и ежели сродно вам оказывать милости, то я удобен заслужить оные со всяким усердием!
Воспоследовала пауза, по прошествии которой из сундука вылетел завернутый в шпалеру тюк. Внутри оказались короткие бархатные штаны с лентами, атласный белый, шитый жемчугом, кафтан и парик с косицей, посыпанный окаменевшей серебряной пудрой.
Не мешкая, Эйно Гансович переоблачился в старинные одежды, и сразу из сундука зазвучала музыка, уже не "Августин", а иная. Играл гобой, а может быть, и альт.
Изящнейше отставив ногу, Ламаамерстринк ждал.
Дверь комнаты открылась. Дама стояла в кринолинах, со шлейфом, обнаженными плечами и грудями.
Сцепившись, они поплыли в ритме менуэта, а может быть, контрданса, и Эйно Гансович уже нешуточно кусал сосцы партнерши, руками разнимая обручи под юбками.
Наконец оковы спали, темницы рухнули, и полная свобода действий предоставилась танцору, уже совсем плохому по известной уважительной причине. Выделывая очередное па (па-де-дё, а может быть, и па-де-труа), Эйно Гансович подбросил даму на нужную высоту, одновременно разведя ей на стороны колени, и Доблестный Приап сам собой вошел в Зачарованный Грот.
Оргазм крепчал, во мраке молния блистала, и беспрерывно гром гремел, и дама жутко трепетала – но вот, зарычав по-медвежьи и ухнув филином (а может статься, крикнув павлином и залаяв койотом), Ламаамерстринк изверг молочную реку в кисельные берега... музыка оборвалась, даму точно волной смыло – позевывая, Эйно Гансович убрал вещи в сундук, отправился в спальню и лег под одеяло.
Женщина приткнулась рядом, худая сверху, но не снизу – он развернул ее головой к ногам и, пока не уснул, мял и кусал, кусал и мял огромную лошадиную задницу.
А может быть, и жопу.


4.

"Филин – птица благо;хающая!" – от этой прозвучавшей в мозгу фразы, собственно, Эйно Гансович и проснулся.
Солнце заливало комнату, плясало и пело под высокими расписными потолками. Простыни были взрыты и покорежены. В трусах что-то покалывало и похрустывало. Он сунул руку под резинку и извлек бумажный огрызок.
"Завтрак на плите, – схватил он торопливо убегавшие буквы, – плита на кухне, кухня в квартире, квартира в доме, дом в городе, город в России, а Россия, сам знаешь, где".
"В братской семье народов Советского Союза, – автоматически представилось ему, – на передовом форпосте борьбы с империализмом и неоколониализмом".
Тут же неприятно зазвонил телефон.
– Козлов беспокоит, – доложила трубка уже слышанным гадким голосом.
– Какой такой Козлов?! – попытался Эйно Гансович уклониться.
– Козлов Фрол Романович, – не отступился настырливый. – Партийный билет №1713188.
– Чего тебе? – со вздохом смирился Ламаамерстринк.
– Так конференция сегодня... ехать нужно!..
Эйно Гансович промолчал, на шестке за камином стрекотнул не видимый глазу сверчок, толстая хлебная жужелица влетела в раскрытую форточку и села на недочитанную ленинскую книжицу. Разматывая за собой шнур, Эйно Гансович заглянул в уборную и принялся мочиться.
– Тема какая... конференции? – пукнул он.
– Как нам реорганизовать Рабкрин, – рассмеялся Козлов.
– Его, что же, до сих пор не реорганизовали? – рассмеялся Ламаамерстринк.
– Выходит, так, – пукнул Козлов.
Через четверть часа, догладывая на ходу баранью ногу, Эйно Гансович торопливо вышел из подъезда и сел в подрулившую черную машину. Еще через четверть часа он сидел в конференц-зале.
– Докладчик кто? – спросил Эйно Гансович.
– Катушев Константин Федорович, – доложил Козлов. – Партбилет № 1713189.
Ламаамерстринк записал.
Меж тем на авансцене появился человек, женоподобный, пухлый, в трикотажной вязаной кофте и с длинными, до плеч, волосами.
– Реорганизовать Рабкрин – работенка радикальнейшая, разбежишься, разбушуешься – радикулит разбередишь, разгильдяев разгневаешь, разложенцев разлижешь, рапорт развалишь, – произнес он высоким чистым голосом и обвел зал выразительными голубыми глазами.
Аудитория закашлялась, подхихикнула, выронила на паркет с десяток гардеробных номерков. В спокойной позе матери и вдовы, Катушев переждал шумы.
– Рассмотрим данную проблему с точки зрения теории чисел, – продолжил он, подойдя к доске и берясь за мел, – N = ax; + by;+ … + cz;;, – вывел он крупно. – Здесь N и a,b,...,c– разумеется, заданные целые числа, а уж x,y,...,z хотите вы этого или нет, принимает исключительно целочисленные значения... Таким образом, – закончил он через час ровно, – математически я доказал вам, что в настоящий момент Рабкрин реорганизован быть не может!.. Вопросы есть?..
– Разумеется! – Ламаамерстринк эффектно поднялся. – Великий Ленин в 1925-ом году громогласно указал, что формы существования Рабкрина отличаются числом переменных – я принимаю доказательства в отношении форм бинарной и кватернарной, но вы никак не упомянули тернарную квадратичную форму... быть может, в ее русле и удастся-таки реорганизовать Рабкрин?
– Благодарю за вопрос, – Катушев присел в реверансе, – именно с тернарной квадратичной формой мы сейчас работаем...
Объявлен был перерыв, Козлов, осклабясь, предложил освежиться в буфете свежим "Жигулевским" – Эйно Гансович отказался, ему хотелось задать докладчику еще один вопрос.
Они прошли за кулисы.
Катушев сидел в артистической уборной и ваткой снимал с лица грим.
– Константин Федорович, – Ламаамерстринк развел руками, – думаю, вы знаете... помогите разгадать, а то совсем замучился: "Маленькая, сморщенная, коричневая, есть в каждой женщине"?
Катушев густо покраснел, бросил ватку, торопливо надел розовый, в цветочках, плащ.
– Я обязательно скажу... вечером... по телефону, а сейчас, извините, я должен бежать – плановое, знаете ли, кормление. – Он повел высокой взволновавшейся грудью и тут же убежал на малюсеньких острых каблучках.
Не оставшись на второе отделение, Эйно Гансович поехал домой и сразу сел у телефона, но аппарат молчал.
Звонок раздался только к ночи и в дверь.
Он открыл и увидел Козлова с чем-то большим, неуклюжим, завернутым в газеты и схваченным бечевкой.
– Константин Федорович умер, – объявил вошедший и снял газеты.
– Отчего? – после паузы спросил Эйно Гансович.
– Внематочная беременность... спохватились слишком поздно...
Они прошли в комнаты, разыскали нужный ряд. Козлов вколотил гвоздь, и портрет Катушева занял предназначенное ему место.
Ламаамерстринк выдернул из жардиньерки камелию и заткнул ее за угол картины.
– Жаль, – склонил он голову. – Это была вторая Софья Ковалевская...


5.

Плавать он научился довольно поздно.
В уединенном уголке пляжа отчаянно бросался в воду, дергал шеей, изо всех сил колотил руками и ногами, но неизменно пускал пузыри, с трудом дотягивая до берега – море смеялось.
Потом – перестало. Он сделался отменным пловцом и главное – превосходным ныряльщиком. Погружаясь в такие черные пространства, откуда, казалось, и хода нет, он неизменно выныривал на поверхность...
Сейчас, вне всякого сомнения, он находился на оживленной городской магистрали, отчетливо слышал лязг трамваев, приподнятое праздничное пение из алюминиевого сверкающего репродуктора – повсюду были люди, одетые по-летнему пестро и небрежно, они шли по делам, с портфелями и сетками стояли за вареной колбасой или, закинув руки за голову, бездумно смотрели в чистое голубое небо.
Прислушиваясь к себе (голова работала в четко заданном режиме, с едва уловимым ровным гудением, как мотор, собранный на экспорт), Эйно Гансович ощутил законную гордость за страну и народ, идущий крепкой уверенной поступью.
Неожиданно ему захотелось рыбы, зайдя на запах в подворотню, он встал за треской, прикидывая съесть ее, как это делают польские товарищи – отварную, политую растопленным сливочным маслом с добавлением рубленых яиц, лимонной кислоты, соли и мелко нарезанной зелени петрушки (все перемешать).
Очередь была небольшая – с десяток лоснящихся старых большевиков, пяток ударников коммунистического труда, бригада знатных стекольщиков, угрюмый застрельщик социалистического соревнования с зачехленной двустволкой за плечами и синеватая мать-героиня, по-видимому, только что вколовшая изрядную дозу.
Какой-то человек, тяжелый и припахивающий ворванью, топтался позади, заглядывал в лицо и вдруг с силой опустил руку на плечо. Эйно Гансович развернулся, чтобы ответить в челюсть и попал в широко распахнутые объятия.
– Это надо же!.. Сколько лет!.. – лобызал его толстяк в пропотевшем китайском костюме, желтолицый и узкоглазый. – Вот кого не ожидал встретить!..
Ламаамерстринк не без труда высвободился, разгладил примявшиеся лацканы.
– Не узнаешь, что ли?! – китаец бухнул себя в грудь. – Капитонов я Иван Васильевич!.. Вспомнил юность трудовую?!. Днепрогэс, 26-ой год!.. Магнитка, 27-ой!.. Сургутка, 28-ой!.. Тайшетка, 29-ый!.. Абаканка, 30-ый!.. – отчаянно махал он руками. – Ты еще в пробковом шлеме ходил, с кочергой!.. Собака тебя в пах укусила – Дружок!.. А потом кран придавил да еще паровоз наехал!.. А тебе – все нипочем!.. Трудностей не боялся!.. Молодой был, сильный, комсомольский вожак!.. Девок всех перепортил!..
Продолжительно Эйно Гансович прокашлялся.
– Скажи, Иван, ты коммунист?
– А как же! – Капитонов развернул плечи, пригладил волосы, посерьезнел. – Партбилет № 1713190. Он у меня всегда при себе. Из штанов не вынимаю – а то бы показал... Я ведь до сих пор по партийной линии... А ты что сейчас делаешь?
Ламаамерстринк помедлил.
– Я сейчас стою за рыбой...
Очередь подошла неожиданно скоро. Трески не хватило. Эйно Гансович взял двенадцатикилограммового жереха, Капитонову достался метровый вуалехвост.
С трофеями на плечах мужчины вышли на улицу. Одному было направо, другому – налево.
– Скажи откровенно, как коммунист коммунисту, – начал прощаться Эйно Гансович, – "маленькая, сморщенная, коричневая, есть в каждой женщине" – не знаешь, что за штука?
Капитонов задумался.
– Сумочка или папиллома, – предположил он, – не знаю...
Дома Эйно Гансович вымыл жереха, почистил, разрубил на куски, замочил в молоке с солью и перцем, обвалял в сухарях, выложил в кипящее масло, обжарил до золотистой корочки и съел с гречневой кашей.
И тут же прихлынули волны... неширокая Марна вливалась в сероватую Сену, у острова Сен-Луи протяжно гудели буксиры, под мостом Альма клошары пили анжуйское из оплетенных зеленых бутылей, старинная церковь Сент-Этьен-дю Мон негромким перезвоном созывала прихожан к обедне, улица Святых отцов до угла улицы Жакоб кишела проститутками в прюнелевых туфельках и с геранью на шляпках, совсем уже низкопробные шлюхи стояли на Фобур Монмартр, вертлявые сутенеры в двуцветных высоких ботинках, морщась от резей, мочились в уличные писсуары, на Нотр-Дам-де Шан в кафе "Клозери де Лила" подавался поросенок в сметане, Люксембургский музей экспонировал Сезанна, в галерее на рю де Сэз безраздельно царствовал Матисс, под Триумфальной Аркой витали тени Бодлера, Рэмбо, Франсуа Виллона, Ронсара, Гюго, Флобера, Монтеня, Ламартина, Вольтера, Ларошфуко, Стендаля, на площади Верт Галант опять были проститутки... невысокий господин, прямой и сухощавый, шел по бульвару Эдгара Кине, грызя каштан и спрятавшись за свежим номером "Пари суар"...
Звонок в прихожей прервал видения, заставил подняться и отпереть дверь.
Козлов вошел, стряхнул со шляпы крупные капли и принялся срывать промокшие газеты.
– Иван Васильевич скончался, – объявил он. – Капитонов.
– Причина установлена? – после паузы спросил Эйно Гансович.
– Съел что-то... пищевое отравление...
Они прошли в комнаты, сориентировались, Козлов вбил гвоздь, Эйно Гансович приладил к раме большую желтую хризантему, и портрет Капитонова, качнувшись, навеки вписался в экспозицию.


6.

– Ты не забыл? – спросила женщина. – Сегодня юбилей у Михаила Сергеевича.
Держась за притолоку, она покачивалась в дверном проеме.
Эйно Гансович поднял голову.
– У Михаила Сергеевича?
– Ну да! – женщина увеличила амплитуду колебаний. – У Соломенцева.
Эйно Гансович подумал.
– Обязательно нужно идти?.. В принципе, я хотел поработать... А Михаил Сергеевич – коммунист?
– Еще какой, – не удержавшись на пороге, женщина влетела в комнату. – Пламенный! Сорок лет в партии. Билет № 1713191.
– Это в корне меняет дело. – Эйно Гансович отодвинул бумаги. – Надо бы презент по заслугам.
– Уже купила... с утра сбегала на угол в ювелирный... вот! – женщина выложила на стол нечто раззолоченное и сверкающее.
– Что это? – зажмурился Эйно Гансович. – Кажется, книга?
– "Апрельские тезисы" Ленина, – женщина загремела переплетом. – Пергамент, кожа гиппопотама, платина, золото, жемчуг, изумруды!.. Михаилу Сергеевичу в самый раз будет!
Поднявшись, Эйно Гансович стал одеваться.
– Вчера покупаю, значит, рыбу, – вспомнил он, – и представляешь – продавщица обсчитывает на 53,6271 копейки!
– Ну а ты, что же?
– Естественно, я ей строго указал!.. Не знаешь, где награды? – спросил он, выстригая из ушей ненужные волосы. – Хотелось бы надеть.
– Где ж им быть, – торопливо женщина доштопывала чулок. – В сундуке, вестимо. Сходи в кладовку...
Скрипя туфлями, он вышел в коридор, двинулся в одну сторону, потом направился в другую.
Полы пахли свежей мастикой, дуэтом пела в трубах вода, холодная и горячая (у холодной было сопрано, у горячей – контральто), прислоненный к вешалке стоял, изогнувшись, гоночный велосипед.
Расправив плечи, Эйно Гансович молодо вскинул ногу, запрыгнул в седло и с ветерком понесся по паркету. Пройдя с хорошим временем кругов двенадцать, он осадил железного коня у покосившейся фанерной дверцы.
Сундук забит был многолетней рухлядью – порывшись, Эйно Гансович все же разыскал завернутый в газету сверток. Развернув давнишний номер "Пари суар", Ламаамерстринк выбрал орден Святого Людовика и в тон к нему медаль "За оборону Еревана".
Женщина, уже завитая и напомаженная, лежала на раскладушке в прихожей.
– Как ты долго! – потянувшись, она обдала его "Красной Москвой". – Готов, что ли?.. Тогда пошли!..
– Мы как же... автобусом или на трамвае? – спросил Эйно Гансович по ту сторону двери.
– Самолетом! – набрав воздуху, женщина позвонила в соседнюю квартиру.
Немедленно им открыли, воспоследовали визги, мокрые поцелуи и объятия, все бросились рассаживаться за покрытым кумачом овальным столом, по левую руку от Эйно Гансовича оказался Козлов, прямо был салат из свежей моркови, Эйно Гансович стал есть его суповой ложкой, но до дна дойти не успел – с места поднялся монголоид в толстом ватном халате.
– Тыр быр мыр, – поднял он мех с кумысом, – кыр, шыр, пир!
– Кунаев Динмухамед Ахмедович, – дал справку Козлов. – Из братской семьи народов. Партбилет № 1713192. Не говорит по-русски.
С ответным словом выступил юбиляр, весь в коросте, корявый и с поросячьим круглым носом.
– Как и все советские люди, – выхрюкнул он сквозь полипы, – вдохновленный решениями... семимильными шагами... отдам все силы!.. – покрутив бокалом с чем-то дымящимся, он всосал это в себя и закусил лягушачьей лапой.
– Он, что ли, ведьмак? – не понял Эйно Гансович.
– В незначительной степени, – опрокинув в себя стакан водки с пивом, Козлов гонялся за сбежавшим с тарелки раком, – Михаил Сергеевич долго возглавлял партячейку на болоте... вот жена у него – настоящая кикимора!
Эйно Гансович посмотрел. Зеленая женщина – нос сучком, голова стручком – с крупными клюквинами на лице, хихикая, щекотала подвыпившего гостя, пытаясь куда-то увлечь его за собой.
С магнитофона грянул "Интернационал" – опрокидывая стулья, гости завертелись в бешеном танце.
Эйно Гансович доел морковь и отказался от горячего. Не хотелось ни зажаренного целиком огромного коня, ни тушеной, в колесе, белки. Утерев рот, он поднялся и пошел сквозь танцующих. Соломенцев увязался проводить, подал чьи-то пальто и шляпу. Не спеша, Эйно Гансович оделся.
– Отгадай, Михаил, – пожевал он губами, – "маленькая, сморщенная, коричневая..."?
– Спрошу у Кунаева, – затруднился хозяин, в последний раз обнимаясь с соседом...
Вернувшись к себе, Эйно Гансович бросил в кипяток пачку пельменей, достал варенье, заварил чай.
Козлов пришел где-то через час, развязал бечевки, отлепил приставшую к краске газету.
– Михаил Сергеевич, – вздохнул он. – И Динмухамед Ахмедович... Соломенцев – от энуреза, Кунаев – от диареи... Где тут у вас обделавшиеся?..
Разыскивая нужный ряд, они прошли по комнатам.
Козлов вбил по гвоздю, Ламаамерстринк приготовил каллы, и домашний музей пополнился еще двумя бесценными экспонатами.


7.
И снова был Париж.
Неширокая Сена вливалась в сероватую Марну, у острова Сен-Луи плавал поросенок в сметане, старинная церковь Сент-Этьен-дю Мон гудками созывала к обедне сутенеров, улица Святых отцов до угла улицы Жакоб кишела буксирами в двуцветных высоких ботинках, на Фобур Монмартр, морщась от резей, протяжно мочился в уличный писсуар Монтень, Люксембургский музей экспонировал проституток в прюнелевых туфельках, в галерее на рю де Сэз царствовали совсем уже шлюхи, на Нотр-Дам-де Шан стояли Сезанн и Матисс с геранью на шляпках, Бодлер, Рэмбо, Франсуа Виллон, Ронсар, Гюго, Ламартин, Вольтер, Ларошфуко, Стендаль под мостом Альма пили анжуйское из оплетенных зеленых бутылей, в кафе "Клозери де Лила" подавали клошаров, на площади Верт Галант опять были Сезанн и Матисс... невысокий господин, прямой и сухощавый, в безукоризненно вычищенных туфлях, шел под Триумфальной Аркой, бросая корки каштанов и скрыв лицо за свежим номером газеты.
Эйно Гансович мотал головой, протирал глаза, ковырял в ушах – наконец, видения оставили его. Снова находился он в столичном русском городе, повсюду в разных позах стояли памятники великому Ленину – обнаженный, с рельефным торсом, нисколько не стесняясь восставших пахов, Ильич вглядывался в светлое будущее, конный, поражал копьем хвостатого чешуйчатого Троцкого или лежал на брачном ложе, обнимая аллегорическую женщину с ляжками Венеры, задом Крупской и лицом Инессы Арманд.
Вспоминая и не находя ответа, зачем, собственно, он вышел, Эйно Гансович заглядывал в магазины, переговорные пункты и пункты приема макулатуры, в пошивочные ателье и ателье проката орденов, просто ходил по нагретому асфальту – и очутился на улице Святых отцов, в том месте, где она пересекается с улицей Жакоб.
Немедленно его окружили сутенеры в дурацких двуцветных ботинках, наперебой стали предлагать девочек в прюнелевых туфельках и низкопробных шлюх с давно увядшей геранью на шляпках. Вначале Эйно Гансович решительно отказывался, потом неожиданно согласился и выбрал двух молоденьких девочек и одну старую шлюху. Сутенеры потребовали деньги вперед, Эйно Гансович протянул рубли и оконфузился.
Сделка сорвалась, но он не жалел – куда лучше было просто любоваться рекой.
Сена величаво струилась, блестя на солнце, – ажурные и легкие, ее стягивали мосты Согласия, Александра Третьего, Королевский и Инвалидов (он был заметно короче остальных), стоял, покачиваясь на ветру, собор Парижской богоматери, за крышей церкви Святой Магдалины высилась громада Оперного театра, виднелись массивы Тюильри и Нового Лувра, отчетливо просматривалась Вандомская колонна, церковь Сен-Венсан-де Поль Элюар, башни Святого Иакова и Святого Сульпиция, бронзовый памятник Кутузову, увенчанные полумесяцем шпили церкви Святой Клотильды, застывший синеватый Пантеон. Еще дальше угадывались бульвар Трокадеро, фиалки Монмартра, увеселительные заведения кладбища Пер-Лашез, Елисейские поля изысканных продуктовых магазинов и длинные улицы Сен-Жерменского квартала...
Невысокий господин, прямой и сухощавый, в начищенных штиблетах и канареечных вигоневых носках, каскетке и клетчатом шуршащем плаще, проследовал мимо, бросив корку каштана. Влекомый сильнейшим, но неосознанным порывом, Эйно Гансович поспешил следом, пытаясь во что бы то ни стало заглянуть ему в лицо, прохожий однако укрывался свежим номером газеты.
След в след прошли они узкую улицу Муфтар, на улице кардинала Лемуана таинственный человек прибавил шагу – Эйно Гансович не отставал. По авеню Ваграм они бежали, на площади Контрэскарп прыгнули на велосипеды, а у Северного вокзала, побросав их, вскочили в припаркованные мощные автомобили.
В упоении погоней Эйно Гансович что было сил давил на акселератор – на площади Клиши он едва не сбил пожилую бретонку в плисовой юбке и фригийском красном колпаке – оскорбленная, она помчалась за обидчиком на мотоцикле с коляской, еще кто-то (возможно, брошенный любовник) преследовал бретонку, вцепившись в руль грузовика со спаржей.
Отчаянная гонка продолжалась до улицы Блондель с ее знаменитыми публичными домами. Взвизгнув тормозами и не показав лица, незнакомец (незнакомец ли?!) стремительно скрылся за дверью одного из них. Бросив машину, Эйно Гансович вбежал туда же. Пожилая бретонка, выдернув из коляски младенца, ворвалась следом. Еще кто-то, с огромной сивой бородой и весь в спарже, сорвавши дверь, вломился в заведение последним.
Внутри оказалось довольно уютно – повсюду расставлены были пальмы и цветные светильники, раздетые люди лежали на плюшевых диванах, сидели у стойки на высоких табуретах или, обнявшись, танцевали под тягучую сладкую музыку.
Не слушая возражений, дюжие служители сняли с Эйно Гансовича одежду и повесили на шею железный номерок.
Поеживаясь и приглядываясь, Эйно Гансович стал обходить помещение.
Невысокий сухощавый господин в канареечных вигоневых носках прямо сидел в конце стойки и, уткнув себе между ног чью-то причмокивающую смазливую мордашку, сосредоточенно читал свежий выпуск "Вечернего Конотопа".
Сзади Эйно Гансович положил руку на поджарое крепкое плечо.
Медленно господин начал поворачивать голову, и тут сам Эйно Гансович почувствовал нешуточный захват заскорузлых крепких пальцев.
Распалившаяся бретонка в одном фригийском колпаке, с раздетым младенцем под мышкой (мальчик), готовилась оторвать ему мошонку.
– Commentalles vous?* – кажется, успел произнести он, готовясь к непростому и неприятному диалогу – и тут же сзади на бретонку навалился разъяренный голый бородач.
Обретя свободу, Ламаамерстринк резко развернулся к стойке.
Сухощавого господина не было.
На высоком табурете лежали чуть влажные вигоневые носки.


8.

– Выглядишь изумительно! – сказала женщина. – Но чуточку хуже, чем обычно. Кончик носа обвис, на затылке какая-то складка, одно плечо выше другого... Хочешь я позвоню доктору Блюментросту?
В платке и розовом комбинезоне она стояла высоко под потолком.
– Доктор Блюментрост пусть отдохнет! – Эйно Гансович легко выправил плечи. – Последнее время я стал хуже спать, но с медициной это не связано. Меня беспокоит Париж.
– Париж? – женщина выронила тряпку. – Но там же одни проститутки!
– Не только... – мечтательно он закатил глаза. – Еще – сутенеры, сероватая Сена, поросенок в сметане, Люксембургский музей, Сезанн, Матисс, Бодлер, Франсуа Виллон, корки каштанов... много всего...
Заперебирав ногами, женщина соскочила со стремянки, сняла тряпку с головы Эйно Гансовича.
– Странно... Совсем недавно я перечитала твою биографию – там нет ничего о Париже... И сильно он тебя беспокоит?
– Он у меня в крови, – Эйно Гансович приспустил веки. – Бульвар Менильмонтан, статуи Тюильри, круассаны на набережной Конти, аперитив в кафе "Селект", шансоньеры на площади Сен-Сюльпис, небьющиеся писсуары театра "Фоли-Бержер"...
– И давно это? – Женщина записала что-то на манжете.
Эйно Гансович рассмеялся, пугающе тихо и мелодично.
– С самого детства, – объяснил он, – с колыбели.
Женщина подумала.
– А с Лондоном у тебя как?.. Трафальгарская колонна, Вестминстерское аббатство, Тейт галерея? Или с Мадридом... подумай – коррида, фрески Гойи, музей Прадо, церковь Эрмите де Сан-Антонио де ла Флорида?!.
Эйно Гансович рассмеялся – на этот раз громогласно и хрипло.
– С этими – полный порядок!.. И со Стокгольмом тоже. – Снова он сделался задумчивым и грустным. – Беспокоит только Париж, и я хочу знать причину!.. Gar;on, un demi!*
Женщина вздрогнула, подошла к окну и знаками начала переговариваться с кем-то на улице.
Скрестив руки на груди, Эйно Гансович терпеливо ждал.
– Знаешь... – женщина задернула портьеру, – думаю... тебе следует съездить к сестре...
– К сестре? – переспросил он.
– Да... к твоей сестре Хельге.
– Она – член партии? Номер билета?
– Нет, – женщина расстегивала и застегивала пуговицы комбинезона. – Хельга Гансовна – беспартийная, но старше на десять лет и наверняка сможет помочь тебе с Парижем. По всей вероятности здесь какая-то семейная тайна...
На следующий день с папиросой в руке Эйно Гансович стоял под хрустальным куполом вокзала. По путям ходили оранжевые вороны, в киосках продавали лимонад и газеты.
Женщина принесла ему "Правду", сняла с пиджака нитку, прижалась напудренной щекой. – Не забудь – передай Хельге привет! – Она вынула из руки Эйно Гансовича папиросу, запалила ее и выкурила в три затяжки. – Вот билет... Выйдешь на 865-ом километре!..
Вагон попался удобный и даже комфортабельный – всего на одно купе. Повсюду были зеркала, бронза, ковры ручной работы, бесперебойно действовали душ с горячей водой и буфет с прохладительными напитками.
В купе на белоснежных простынях лежала женщина – совсем не та, что только что курила на перроне. Молодая, красивая, стильная, в прозрачном пеньюаре, с большой хваткой грудью, она радостно замахала ножкой.
– Входите же, входите... мой избавитель!.. Представьте – умираю со скуки!.. Садитесь и сразу рассказывайте!.. Налейте себе что-нибудь и мне тоже!.. Случайно, вы не шалун?! А то нам и ночью вместе!..
Эйно Гансович скрипнул ботинком, взял со столика бутылку, налил себе и попутчице коньяку, выпил и зажевал лимоном.
– Моя юность, – начал он, – пришлась на нелегкие для страны годы. Повсеместно господствовали голод, неурожаи, разруха и бескормица...
– Боже, как интересно! – проказница перевернулась на животик. – Умоляю – не томите!.. Что было дальше?
– Дальше были электрификация, индустриализация и коллективизация – гладко, как по бумажке продолжил Эйно Гансович. – Совсем еще безусый я участвовал во множественных комсомольских стройках... Днепрогэс!.. Магнитка!.. – помаленьку распалялся он. – Ходил с кочергой, в пробковом стареньком шлеме!.. Собака меня в пах укусила, Дружок!.. Кран придавил портальный!.. Паровоз наехал!.. А мне – все нипочем!.. Трудностей не боялся!.. Вожак был!.. Девок всех перепортил!.. Потом, правда, починил!..
Отхохотав, прелестница перебралась к Эйно Гансовичу на колени. Стремительный и голубой, состав мчался на запад. Позванивали на полу пустые бутылки. За окном смеркалось.
– Пора спать... уложи меня, милый! – Чаровница сбросила пеньюар, и началось безумство...
– Надеюсь, ты – член партии? – поинтересовался Эйно Гансович после первой.
– Пока только кандидат, – сдавленно отвечали из-под простыни.
– Буравчик можешь сделать... по всем правилам?! – раздухарился Эйно Гансович и закричал от наслаждения.
– А, скажем, маятник Резерфорда? – спросил он, отдышавшись, и тут же взвыл от блаженства.
– Ну, а катушку Румкорфа? – заказал он почти нереальное и, кажется, потерял сознание...
Утром голый, в одном прозрачном пеньюаре, Ламаамерстринк с удовольствием потягивал кофе с нарзаном, курил кубинскую толстую сигару и одновременно писал что-то на листе бумаги.
– Можешь считать себя коммунистом, – объявил он женщине и нажимисто расписался. – Думаю, моего слова будет достаточно...


9.

Рожь колосилась, бескрайнее небо было, пышущее солнце позлащало все вокруг, пели и стонали перелетные птицы, жесткокрылые насекомые изнывали в сладкой цветочной истоме, дикий кабан пронесся, воняя свалявшейся жесткой шерстью.
Босиком, в подвернутых до колен брюках, загребая пальцами ног густую душистую пыль, с нетяжелым фибровым чемоданом в руке напряженно Эйно Гансович стоял в разнотравьи, а напротив него неподвижно стояла старуха – высокая, с резным почерневшим лицом, в кедах и холщовой домотканой рубахе.
Колорадский жук, большой и сильный, пролетел, махая крыльями. Суслик свистнул. На путях лязгнул маневровый паровозишко – потянуло углем и мазутом.
Молча старая женщина отобрала чемодан и пошла извилистой узкой тропинкой, оборвавшейся у безымянной бурливой речки – молча перешла ее вброд и задами вывела к покосившейся, сложенной из плавника избе-пятистенке. В единственной комнате мерно тикали ходики, на стенах висели покоричневевшие репродукции из "Нивы", пахло ладаном и мышами.
– Приехал, значит... ну, здравствуй, брат...
– И ты здравствуй, сестра...
Снова они стояли друг против друга. С его брюк ручьями стекала вода, ее рубашка была совершенно сухой.
– Садись, Эйно...
– Спасибо, Хельга...
Она принесла простокваши, наплюхала в миску, отрезала ломоть от черного большого каравая.
– Варвара как?
– Варвара? – переспросил он.
– Варвара... твоя жена. Она здорова?
– Да, Хельга... она здорова.
– Я помню, она хотела уйти от тебя, Эйно.
– Она не ушла, Хельга.
Простокваша была холодная, хлеб – свежий.
– А домработница?.. Кажется, ее тоже звали Варвара, и она тоже собиралась уйти?
Эйно Гансович отложил ложку. Из ходиков, дважды мыкнув, вылетела корова.
– Два часа, – сестра пошла к двери. – Время дойки...
– Хотел спросить тебя... – заговорил Эйно Гансович, когда сестра вернулась. – Последнее время мне не дает покоя Париж... все это было и раньше, но сейчас особенно. – В подсохших брюках он обошел вокруг стола. – Отчетливо я вижу Сену, ее мосты, буксиры у острова Сен-Луи, старинную церковь Сен-Этьен Дю Мон...
– ... проституток в прюнелевых туфельках и шлюх с увядшей геранью на шляпках... – приподнято продолжила Хельга, – сутенеров в двуцветных ботинках... уличные писсуары... тени великих под Триумфальной Аркой... фиалки Монмартра... Сезанна в Люксембургском музее и поросенка в кафе "Клозери де Лила"!..
Появись здесь Монтень и помочись он (протяжно) в крынку с простоквашей – Эйно Гансович удивился бы куда меньше.
 – ...Не ты один – я тоже отчетливо вижу  в с е  э т о , – спокойно закончила сестра.
Взволнованный (не то слово) Эйно Гансович взмахнул рукой, попробовал что-то сказать и не смог.
Снова взмахнул он рукой и снова не смог ничего вымолвить.
– Но... как же?.. – получилось у него с четвертого или пятого раза. – Выходит, Варвара была права – у нас какая-то семейная тайна?
– Никакой тайны нет, – Хельга присела на лавку. – Ты помнишь нашу бабушку?
– Бабушку? – задумался Эйно Гансович.
– Да... нашу бабушку... Хилью Уновну Кукк... – резное деревянное лицо сестры окуталось неким флером, – она была в буклях, пахла вежеталем и носила удивительные наколки...
– У бабушки Хильи была татуировка?
– Нет, Эйно. Наколки были кружевные, и она носила их в волосах.
Эйно Гансович затаил дыхание.
– В девятисотые годы бабушка была в связи с одним человеком, и он снял ей квартирку в Париже... потом бабушка вернулась и часто рассказывала нам об этом прекрасном городе, – Хельга скрипнула костями. – Мне было десять лет... ты лежал в колыбели, но слушал внимательно – вот и запомнил...
– Наша бабушка рассказывала о проститутках и сутенерах?
– Да... она была эмансипированная женщина и пренебрегала условностями.
– А тот человек... мужчина... она говорила о нем?
– Да... она очень любила его и часто вспоминала.
– Ответь, Хельга, – Эйно Гансович дотронулся до окаменевшей ладони, –  О н   был невысокого роста... прямой и сухощавый... постоянно читал на ходу газеты, обожал жареные каштаны и разбрасывал корки по тротуару?!.
– Да... он был русский.
– А носки он носил канареечного цвета... вигоневые?
– Да, Эйно, это так. Наша бабушка сама покупала их ему. Она предпочитала вигонь, а он – канареечный цвет.
– К т о   э т о   б ы л ? – необъяснимо, Ламаамерстринк весь дрожал.
– Не помню, Эйно – столько лет прошло... Кажется, какой-то художник или музыкант...


10.

"Художник или музыкант, – представлял Эйно Гансович, – музыкант или художник... не Скрябин ли?.. Порывистый, гениальный, терпкий... смелый, очень смелый новатор – канареечные носки!.. Часами просиживал за роялем, исполнялся чувственности, впадал в эйфорию, экстаз, бежал сломя голову к любимой, метал и рвал, рвал и металл... сбросившим ошметки цепей могучим Прометеем подминал бабушку, любил истово, ненасытно, до колик в печени... потом покупал свежий выпуск газеты, кулек каштанов, бродил по Парижу, разбрасывал корки... Или Васнецов?.. Трудолюбивый, упорный, лиричный... передвижник. Сутками за мольбертом!.. До последней капли изливал себя в творческом процессе, надевал вигоневые носки, начищенные штиблеты, шел по Парижу с газетой и каштанами, а, надышавшись воздухом любви, сворачивал к бабушке Хилье преклонить голову на грудь, набраться молодой энергии, всмотреться, может быть, в прекрасные черты и позже обессмертить их в "Аленушке"?..
За окошками давно плескалась насыщенная влажная темнота, неизбывная луна подчеркнуто бесстрастно изливала свое поддельное серебро, за тонкой стеной спросонья крякали забывшие себя куры.
– Хельга! – решившись, позвал с печи Эйно Гансович. – Ты спишь, Хельга?
– Нет, Эйно, – ответила сестра с лавки. – Я не сплю. Мне незачем спать.
– Этот человек... – Эйно Гансович сбросил колючую попону, – тот русский, снявший квартиру в Париже... все же, он был художник или музыкант?
– Мне трудно, Эйно... возможно он был балетмейстером или критиком...
Эйно Гансович до подбородка натянул попону.
"Дягилев, – заработало у него, – рафинированный эстет!.. Изломанный, манерный, изощренно-изысканный!.. В канареечных носках!.. Устраивал в Париже "Русские сезоны", носил шелковое белье и тонкие крашеные усики. Пресыщенный, приходил к бабушке с розой в бокале шампанского, заставлял выпить и закусить, утонченно ласкал самыми кончиками холеных пальцев, а потом овладевал в особо извращенной форме... впрочем, нет!.. Этот тип имел связи только с мужчинами!.. Ужасная непотребщина... гадость!.. – Со спины Эйно Гансович перевернулся на бок. – Тогда – Стасов!.. Огромный, жирный, в насквозь пропотевшем сюртуке, невежественный и грубый!.. Писал бездарные зубодробительные статьи, изливал на бумагу желчь и ядовитую злобу, но до конца излить не мог... топая сапожищами, прибегал к несчастной бабушке Хилье, измывался, хватал ее за волосы, срывал кружевные наколки, мучил и бил, потом опрокидывал навзничь, давил вонючим жиром и протыкал насквозь ужасным конским пенисом!.. Нет, это тоже невозможно!..
– Скажи, Хельга! – прикинул Эйно Гансович. – А  о н  не мог быть политиком?
– Вполне мог, Эйно...
"Троцкий!.. Прохлаждался себе в парижских кафешках, жрал каштаны, отрицал необходимость сплоченной партии нового типа, фальсифицировал марксову теорию перманентной революции, отрицал гегемонию пролетариата и революционную роль крестьянства, а потом приходил к бабушке, тряс поганой бороденкой, картавил, вставал на платформу ликвидаторства, осмеливался заявлять о своей внефракционности и отрицал саму возможность построения социализма в одной, отдельно взятой стране..."
– Хельга!.. Ты можешь еще вспомнить что-нибудь о нем?
– Это важно для тебя, Эйно?
– Да, Хельга, очень... сам не знаю, почему.
Сестра лежала неподвижно на лавке и выглядела жутко в мертвенном лунном свете.
– Помнится, бабушка рассказывала, что он вырос в тиши и глуши российского захолустья, нигде не учился и никакой среды не знал, повсюду, где мог, он рисовал вензеля, монограммы и необыкновенные профили, во множестве поглощал молодые картошки с зеленью, а, лежа на кровати, обыкновенно в шляпе и крылатке, всегда улыбался зло и загадочно...
– Зло и загадочно?
– Да, именно так, Эйно – зло и загадочно. Когда ему бывало тяжко, он рыдал, как собака, а в армию его не взяли по жребию – тогда случалось и такое.
Запалив свечу, Эйно Гансович давно записывал на чем пришлось.
– Когда-то, – лилось бесстрастно у сестры, – он служил в ветеринарном статистическом бюро, там с ним сделалось дурно, он хватился об пол в обмороке, его брызгали водой, после этого он сам не знал, как это вышло, что он женился. Она была глуповата и неразвита, как щенок, это был осиновый кол какой-то, смесь девочки, девушки и глубокой старухи, зато к обеду каждый день у них была превосходная кефаль и восхитительное белое вино. Очень скоро его жена умерла от чесотки, он снова стал свободен, пил коньяк, курил табак, часто разъезжал, но всегда откладывал отъезд и боялся лишнего чемодана... однажды он попал в Константинополь, ходил там к гречанкам необыкновенной толщины, помимо прочего, охотно угощавшим его вареньем со студеной водой... Этот человек был талантлив во всем и даже телом – любил плясать один, плясал легко, импровизируя и помогая себе щедрой мимикой, а тарантеллу он имитировал так удачно, что приводил всех в восторг. Еще он говорил о себе, что когда слышит католические песнопения, то приходит в содрогание, становится фанатиком и собственными руками мог бы заживо жечь еретиков...
– Ты помнишь такие удивительные подробности... такие частности и не можешь сказать,  к т о  это был? – в одних кальсонах Эйно Гансович возбужденно ходил вокруг стола.
– Память выборочна, брат... когда-нибудь я обязательно вспомню. – Хельга чуть шевельнулась. – И все же, прости меня, сейчас ты занят не тем. Есть проблема поважнее.
– Поважнее?.. Проблема?! – изумился Ламаамерстринк.
Из ходиков, мыкнув пять раз, вылетела корова.
– Время дойки! – поднявшись, Хельга вышла наружу.


11.

– Что за проблема? – спросил Эйно Гансович, когда сестра вернулась.
– Проблема Гольдбаха, – ответила Хельга, расставляя посуду.
– Гольдбаха?
– Да, Эйно, – сестра разлила по мискам эстонский сладкий молочный суп. – Ты не забыл – мы его потомки.
– Ты и я, – с ложкой в руке переспросил Эйно Гансович, – потомки Гольдбаха?
– Именно так, – Хельга помешала в миске. – Ты и я – потомки Христиана Гольдбаха, академика и знаменитого российского математика.
Неловко Эйно Гансович ковырнул суп.
– А откуда это известно?
– Наш дедушка Конрад Хугович Фабермахер имел бумагу со многими печатями и часто рисовал нам генеалогическое дерево. Христиан Гольдбах был его могучим корнем.
– Тебе было тогда десять лет, а я лежал в колыбели?
– Нет, Эйно. Мне было двенадцать, тебе – два, и мы рядом сидели на диване. Ты слушал внимательно.
– Дедушка Конрад рассказывал о знаменитом предке?
– Да, Эйно... и еще дедушка учил нас математике. Наследственность сказалась – мы очень быстро схватывали... Ну-ка, раздели 82656623, скажем, на 35821?
– 2307 и 4905 в периоде, – автоматически сосчитал Эйно Гансович.
– ... и 4906 в периоде – ты ошибся на одну десятитысячную.
– Прости, Хельга, – смутился Ламаамерстринк, – я несколько взволнован... пожалуйста, продолжай...
– В начале восемнадцатого века никто из россиян не мог правильно взять интеграл, большинство понятия не имели о таблице умножения, а некоторые люди не знали, сколько в рубле копеек. Россия была страной темной и невежественной... Я понимаю, в это трудно поверить, особенно сейчас, когда прекрасная наша Родина стала оплотом науки и прогресса...
– Ты – коммунист, Хельга? – вырвалось у Эйно Гансовича.
– Нет, брат... я не коммунист.
– Но почему?
– Я верю в Бога.
– В Иисуса... этого... Христа?
– Нет, Эйно. Мой Бог – сторукий Шива.
– Сторукий Шива? – Эйно Гансович поперхнулся остатками молочного сладкого эстонского супа. – Ты разыгрываешь меня?
– И не думаю. – Сестра поднялась, вышла в сени и тут же на цыпочках, в цветастом ярком сари, с отметиной во лбу, вбежала обратно, запела пронзительным детским голоском, замахала руками, закружилась в тяжеловесном неловком танце.
У Эйно Гансовича заложило уши и зарябило в глазах.
– Сядь, Хельга, – попросил он, вытирая обильно проступивший пот. – Расскажи, как это вышло?
– Наша бабушка... – сестра вынула из ушей огромные позолоченные цацки, – другая наша бабушка... Махатма Нангапарбат была индуской – она и приобщила меня к великому и мудрому Шиве.
– Тебе было двенадцать, а мне – два?.. Я тоже слушал?
– Нет, Эйно. Мне было шесть, а тебя не существовало вовсе.
Ламаамерстринк перевел дух.
– Скажи, Хельга... а другой наш дедушка... тебе известно о нем?
– Конечно, брат. Другой наш дедушка Хулио Санчес жил в Мексике, был боевым генералом и правой рукой самого Панчо Вильи...
Эйно Гансович подошел к окну, покатал лоб о холодное стекло.
– Бабушка Махатма жила в Индии, дедушка Хулио – в Мексике... как они нашли друг друга?
– Очень просто. Они познакомились на юге Африки. Была война, оба приехали добровольцами. Дедушка сражался на стороне голландских поселенцев, бабушка воевала за бушменов. Дедушка был ранен, попал в плен, его приговорили к съедению и несомненно съели бы с потрохами, но под покровом ночи бабушка выкрала прекрасного пленника, и они умчались в сельву на паре гнедых...
– ... лошадей? – глупо спросил Эйно Гансович.
– Нет, брат, – буйволов...
– Мне нужно на двор, – попросился Ламаамерстринк, – голова, знаешь ли...
Он вышел, помочился на множественные зеленые ростки, побродил по огороженному плетнем пространству, поклонился высунувшейся из хлева священной корове, съел с куста большую мохнатую ягоду.
– Прости, Хельга, – сказал он, вернувшись, – я сбил тебя с темы... В начале восемнадцатого века Россия была страной темной и невежественной?..
– Да, Эйно. – В позе лотоса сестра сидела на прежнем месте. – Никто за исключением Леонтия Магницкого не знал элементарной арифметики, и это обстоятельство тормозило всю реформаторскую деятельность царя Петра. Дальновидный и умный, еще в 1698-ом году, беседуя за чашей водки с патриархом Адрианом, он ребром поставил вопрос о необходимости распространения в России просвещения. Не прошло и четверти века, как на берегах Невы основана была Академия наук, являвшаяся одновременно собранием ученых и высшим учебным заведением. Заполнить ее гулкие коридоры приглашены были иностранцы – другого пути попросту не было. В Санкт-Петербург приехали звезды первой величины – Бернулли, Эйлер, Бюльфингер, Крафт, Делиль, Лейтман, Дювернуа, Вейтбрехт и Христиан Гольдбах. Достаточно долго правительство не могло подобрать подходящего президента Академии. В конце концов эту должность получил лейб-медик Блюментрост.
– Блюментрост? – переспросил Ламаамерстринк.
– Да, Эйно – Блюментрост. Лаврентий Лаврентьевич. Личный врач Петра...

12.

Где-то далеко мычало, блеяло, мекало – сочно пел пастуший рожок, ветер тряс ветки, гулко стукались первые подгнившие антоновки, чем-то замечательно пахло, некто восьминогий и щекотный стремглав промчался по лицу с надежно упакованной пленной мухой.
– Кажется, я задремал? – дернувшись, Эйно Гансович приподнялся.
– Мой руки, брат... время обеда, – Хельга поставила на стол солонку и склянку с уксусом.
Сходив к колодцу, Эйно Гансович заправил за ворот холщовую свежую салфетку.
– Что это? – расписной деревянной вилкой, он дотронулся до липкой белой загогулины.
– Литовские цепеллины... ешь, пока не остыли...
– Превосходно! – чмокнул Эйно Гансович. – Тесто, значит, мешаем с тертой картошкой, лепим, а внутрь – творог?.. Надо будет рассказать Варваре... А это что? – Он придвинул миску с бледно-зеленым крошевом.
– Молодые побеги бамбука... в сахарном сиропе... излюбленное лакомство брахманов.
– Хельга, – он зачерпнул пахучей вязкой зелени, – твоя религия... она сложна для понимания?.. Требует особых, изощренных обрядов?
– Нет, брат. Моя вера проста. Она – как текучая вода... как ночная роса... как движущийся теплый воздух... – оставаясь сидеть, Хельга завращалась вокруг собственной оси. – Всего два постулата и одно предписание.
Опустив веки, Эйно Гансович внимательно слушал.
– Постулат первый... Брахм;н есть Атм;н!
– Отм;н? – не понял Эйно Гансович. – Франсуа?.. Французский юрист и знаменитый публицист шестнадцатого века?.. Неисправимый монархомах и гугенот?..
– Нет, брат.  А т м а н – космическое, объективное, духовное начало. Оно тождественно началу субъективному, индивидуальному и тоже духовному.
– Ясно, – Ламаамерстринк приоткрыл один глаз. Сестра продолжала вращаться. – Второй постулат?
– Обуздай свои глаза, –
визгливо пропела Хельга, –
обуздай уши,
язык обуздай и ноздри.
Обуздай сердце,
легкие и печень.
Херило обуздай и влагалище.
Желудок и прямую кишку обуздай!
Обуздай!
Дай, дай, дай, дай!
Дай, дай, дай, дай!
Ча-ча-ча!..
Эйно Гансович копнул пальцем в ухе.
– Понял... Ну, а предписание?
– Одно единственное. – Судя по свистевшему воздуху, сестра ускорила вращение. – Священные книги Упаншад и Ведант предписывают женщине никогда не смотреть в окно.
Эйно Гансович открыл оба глаза разом. Сестра спокойно сидела напротив.
– И что же ты?
Сложив ладони, Хельга низко поклонилась.
– Смиренно я подчиняюсь.
– Выходит, – Ламаамерстринк постучал по раме, – ты никогда не смотрела сюда?! Здесь у тебя прекрасный вид!
– Да, Эйно... я никогда не смотрела в окно, и я не знаю, что это такое...
Неотрывно он глядел на линию горизонта. День клонился к вечеру, но солнце и не думало садиться.
– Хельга, а судьбу ты предсказывать можешь?
– У всех коммунистов – одна судьба, Эйно, – голос сестры прозвучал, словно погребальный колокол. – Впрочем, если ты хочешь – пойдем...
Огородами она вывела его к стоявшему в поле шалашу.
– Старица тут вещая обитает, – объяснила Хельга, – дашь ей двадцать копеек – и дело с концом...
Старица оказалась в лучших традициях – крючковатая, согбенная, с клюкой, в рубище и диком сивом волосе. Приняв монетку, тут же втянула ее ноздрей – вынесла Эйно Гансовичу чугунок с кашей.
– На-ко, съешь!
– Так от стола только!
– Ешь, говорят! – старая цыкнула зубом.
Неожиданно легко он подчинился. Каша оказалась вполне съедобной, пахла медом и лесными травами.
– Погуляй теперича, – старица развернула его к себе спиной, к лесу передом. – Через два часа приходи...
Прутиком сшибая головки одуванов, Эйно Гансович дошел до лесной опушки. В густой траве под вековым дубом топорщилось что-то коричневатое и плотненькое.
"Гриб!" – подумал он, наклонившись. И ошибся – это был Скриб, в твердом коленкоровом переплете, судя по всему, оброненный кем-то из местных.
Севши на пенек, Эйно Гансович раскрыл "Стакан воды" и всецело погрузился в пенно-шумную стихию водевиля. Два часа пролетели, как три минуты. В назначенное время он вернулся к шалашу. Узловатой клешней старица ухватила его выше локтя, привела на утоптанную ровную площадку.
– А теперь – гадь!
– Как так – "гадь"?! – обомлел Эйно Гансович.
– А вот так!
Ловчайше ведьма спустила с него брюки с кальсонами, пригнула на корточки, ногой стукнула по животу.
– Я, ить, по говну гадаю, милок. Как ляжет – такая и судьба!.. Прими, вот, бумажку!..
Пунцовый, Ламаамерстринк отошел в сторону. Вещунья наклонилась, ковырнула палочкой.
– Две – на север, пять – на восток, – со скрипом она разогнулась. – Слушай теперь, что скажу... Деятель ты выдающийся, а вот человек – никакой. Видимость одна. И нет у тебя никакой судьбы!..


13.

Обескураженный, спотыкаясь о капустные кочаны, огородами Эйно Гансович возвратился к сестре.
Уже в сенях он почувствовал необыкновенный сладковатый дух. Хельга сидела на лавке, изо рта у нее свешивалась длинная гибкая трубка, а на столе возвышалось похожее на пылесос клокочущее и булькающее устройство.
– Кальян, – догадался он. – Хельга, ты куришь кальян?
– Иногда, Эйно... когда требуется особая ясность в мыслях. На – попробуй...
Она протянула мундштук. Эйно Гансович с опаской приложился, втянул немного дурманящей теплой субстанции и сразу воспрянул духом.
– Однако! – он приосанился, вскинул голову, расправил плечи. – Действительно прекрасная штука!.. Надо же – как раскрепощает!.. Скажи, Хельга, – что это сегодня солнце никак не сядет?.. Висит себе в небе и висит! Висюлька какая-то получается!.. Не солнце, а висюлька!.. Висюлька, а не солнце!.. Ха-ха-ха!.. – заливисто Эйно Гансович расхохотался. – Курну-ка я еще немного из твоего кальяшки!..
– Сядь, брат... на первый раз достаточно! – железной рукой сестра отобрала трубку. – Ты спросил о солнце, и я отвечу: оно не садится, чтобы лицом к лицу мы могли обсудить Проблему Гольдбаха!
– В начале восемнадцатого века Россия была страной темной и невежественной? – хихикнул Эйно Гансович.
– Да... и поэтому царь Петр повелел основать Академию... Академию наук. В заснеженную дикую страну приехали передовые европейские умы, и среди них был Христиан Гольдбах...
– И доктор Блюментрост? – вспомнил посерьезневший Ламаамерстринк.
– Лейб-медик Блюментрост приехал много раньше и стал доверенным лицом царя... его личным лекарем...
– Продолжай, сестра... я внимательно слушаю...
– Христиан Гольдбах был уже немолод, но оставался очень деятельным и отличался удивительной физической силой. В Санкт-Петербург он приехал на лошадях, в нескольких шубах и купленном на границе у еврея огромном бараньем тулупе. Был 1724 год, Эйно, зима тогда выдалась необыкновенно суровая... В распоряжение Академии был предоставлен каменный дом Шафирова (тоже, между прочим, еврея) на Петербургской стороне, позже Академию перевели на Васильевский остров, там же поселились и академики. Христиану Гольдбаху положено было жалование в 1500 рублей годовых плюс проездные деньги. Обосновавшись на новом месте, знаменитый ученый рьяно принялся за дело и добился больших успехов...
– Чем непосредственно он занимался?
– Всяким... теорией чисел, математическим анализом, алгебраическими кривыми четвертого порядка... позже составлял историю Академии, был ее секретарем, вместе с библиотекарем вел ученую корреспонденцию и отбирал труды, достойные опубликования...
– А как он жил?
– Как и все просвещенные люди той далекой эпохи... Пил имбирное пиво и горячий сбитень, по воскресеньям ездил в Гатчину за ворванью, лихо носил парик, надушенный мускусом и кружевного батиста рубашки... по дому ходил в вязаном, с кисточками, колпаке, курил длинную пенковую трубку, сидел на собольей подушечке, смотрелся по утрам в веницейское зеркало... не гнушался самолично истопить голландскую изразцовую печь, а над балдахином кровати для отгона дурных снов велел приколотить охапки страусовых перьев...
– В Россию он приехал один?
– Нет, – булькнула кальяном Хельга. – Он привез жену Эльзу, девять дочерей на выданье и горбатого ученого поросенка...
– Поросенка? – удивился Эйно Гансович. – Ученого?.. Чтобы съесть?.. Ученый съел ученого?
– Нет, брат. Этот поросенок неплохо делил и перемножал... иногда он заменял Гольдбаху арифмометр.
– Скажи, Хельга, – Эйно Гансович пожевал губами, – как наш предок питался?
– Как и все академики... На завтрак – похлебка из полбы, лавашники, перепечи и тестяные шишки. К обеду ему подавали подовые пироги, постные или скоромные. Постные выпекались с горохом, репой и солеными грибами. В скоромные шла зайчатина... Если организм требовал большего, на стол выставлялись миски рубцов с чесноком, копченые гусиные полотки и зажаренные бекасы. Если и после этого ученый не чувствовал себя сытым, ему приносили куриные пупки на меду с имбирем... К ужину полагались огурцы, вареные в меду, изюм, орехи, парная медвежатина и непременно – цельный осетр с шаньгами и гречневой кашей...
– А как же родная немецкая кухня – гамбургеры, пумперникели, фляйшлауфшнеллеры, шнельфердриссенбротундбуттерклопсы?
– Само собой, Эйно... само собой...
Некоторое время Ламаамерстринк переваривал услышанное.
– Я понял, Хельга, – произнес он, наконец, – Христиан Гольдбах навсегда осел в России, она стала ему второй родиной... Как складывались здесь его отношения с людьми... коллегами по работе?
– Наш предок, Эйно, был человеком крутого нрава, тяжелым на руку и скорым на расправу, но с людьми достойными сходился легко, слыл хлебосольным хозяином и держал двери открытыми. В доме всегда были гости, дом буквально кишел ими, они находились везде и повсюду: в столовой палате, светелках, горницах, погребах, чуланах, клетях, подклетях... и даже в теплицах, птичниках, на конюшне и голубятне...
– А враги... они были у Христиана Гольдбаха?
Сестра помолчала.
– Был человек, отношения с которым... не складывались. Этот человек был русский националист и на дух не переносил немцев.
Ламаамерстринк качнул головой.
– Я знаю, Хельга... Ломоносов...


14.

Часы показывали ночь, но солнце упорно держалось зенита.
Хельга смотрела Эйно Гансовичу в лицо, не давая уснуть или расслабиться.
– ... вывала вьюга, – продолжала говорить она, – после ужина с друзьями Гольдбах лежал без сна, рядом безмятежно покоилась верная Эльза – на этот раз она была брюхата двойней, и он надеялся на сына... от хорошо протопленной печи к ногам притекало тепло, в голове роились мысли... необязательные и легкие, едва возникнув, они устремлялись к потолку, просачивались в щели и бесследно улетали в стратосферу. И вдруг – в мозгу шевельнулось нечто тяжеленькое, плотное, существенное... стремительно  о н о  принялось разрастаться, пухнуть и очень скоро заполнило собой всю черепную коробку. Гольдбах схватился за голову, вскочил, запалил свечу, очинил гусиное перо – подвернувшийся кусок пергамента потоком захлестнули цифры и формулы... Именно так, Эйно, и родилась Проблема Гольдбаха.
– Так значит, это – математическая проблема? – оживился Эйно Гансович. – В чем ее суть?
– Любое нечетное число, – торжественно провозгласила сестра, – начиная с некоторого достаточно большого, есть сумма трех простых чисел.
– Ты хочешь сказать, – схватил Ламаамерстринк суть, – что среди натуральных чисел существует такое достаточно большое число, за которым всякое нечетное натуральное число является суммой трех простых чисел?!
– Да, Эйно... это так.
– И Гольдбах нашел это достаточно большое число?
– Нет, Эйно, – не нашел. Вот почему это –  П р о б л е м а  Гольдбаха, а не Теорема его имени.
– До сих пор –  П р о б л е м а ? – побежал Эйно Гансович вокруг стола. – Ее так никто и  н е  р е ш и л ?!!
– Никто, Эйно... ни один человек.
– Быть того не может!.. Декарт не решил?
– Нет.
– Ферма?
– Нет.
– Паскаль?
– Нет.
– Ньютон?
– Нет.
– Лейбниц?
– Нет.
– Гюйгенс?
– Нет.
– Клеро?
– Нет.
– Жан Д’Аламбер?
– Нет.
– Монж?
– Нет.
– Ампер?
– Нет.
– Гаусс?
– Нет.
– Пуассон?
– Нет.
– Араго?
– Нет.
– Абель?
– Нет.
– Больяй?
– Нет.
– Галуа?
– Нет.
– Гамильтон?
– Нет.
– Бертран?
– Нет.
– Лобачевский, черт его подери!
– Нет.
– А Владимир Сорокин?
– Тоже нет, Эйно...
Запыхавшийся, с гулко бьющимся сердцем, Эйно Гансович повалился на табурет.
– Бумаги, чернил!.. Я попробую...
Лихорадочно он принялся писать.
Очень скоро листы вышли. Эйно Гансович продолжил прямо на столешнице, потом – на сидении табурета, досках пола... перебрался в сени... пятясь, на корточках выбрался во двор... выводя цифры по песку, оказался на деревенской улице... и, сконфуженный, вынужден был возвратиться.
– Знаешь, сестра... число действительно очень большое... сходу я не могу... Скажи, – Эйно Гансович страшно зевнул, – ты сама пробовала?
– Я уже слишком стара для этого, брат.
– А почему, собственно, мы должны... вообще?.. – роняя голову, спросил он.
– Некоторым образом мы поддержали бы фамильное реноме, – неожиданно в нос объяснила старуха. – Есть еще одно обстоятельство, Эйно... Тому, кто разберется с Проблемой, американцы выплатят миллион долларов.
– А зачем нам миллион долларов? – всхрапнул Ламаамерстринк.
– Мы отдадим их Шиве, – спиной Хельга подошла к окну. – А великий и всемогущий дарует нам вечное спасение. – Она прищелкнула пальцами.
В этот же миг зенитное солнце с лязгом и грохотом провалилось за линию горизонта...


15.

На завтрак была яичница со скорлупой по-латышски.
– Я думаю, Хельга... – хрустко Эйно Гансович прожевал полезную для костей известь, – думаю – мне пора возвращаться.
– Как? – изумилась сестра. – Ты собираешься уехать, не повидав старого друга Арвида?
– Арвида... это какого же?
– Арвида Густопсовича Пельше, – уточнила Хельга. – Помнишь – он когда-то принимал тебя в партию.
Молча Эйно Гансович начистил туфли и повязал галстук.
Огородами они вышли к небольшой конюшне. Высохший до костей старик в кавалерийских красных рейтузах верхом разминал по кругу балующего каурого жеребца.
– Здравствуй, Арвид! – Эйно Гансович снял шляпу.
– Здравствуй, Эйно! – Пельше соскочил на подвернувшуюся кочку.
– Племенной, что-ли, конь? – Эйно Гансович заглянул сзади.
– Еще какой!.. Производитель!.. Всем кобылам по ночам снится...
– Как же назвал?.. Небось, Пленум или Партийный Контроль?
– Не угадал, Эйно... Я назвал его Буцефаллос...
Порывисто друзья обнялись.
– Сегодня так парит, Эйно... не сходить ли нам искупаться?
– Хорошая мысль, Арвид... я и сам хотел предложить тебе это...
Прямиком по косогору, они спустились к речке, разделись и вошли в прохладную чистую воду.
– Мы, ведь, с тобой, – лег на спину Пельше, – никогда не плыли по течению... а теперь вот – плывем...
– Времена другие, Арвид, – отфыркнул Эйно Гансович, – что поделаешь.
– В восемнадцатом, помню... – под Тамбовом гнали мы с Климом банду Бухарина... – Пельше закачался на волнах.
– Зиновьева... тоже ты порубал? – нырял и выныривал Эйно Гансович.
– Зиновьева... мы с Буденным...
– А Рыкова, Томского, Пятакова... этих гадов?
– Этих порешили позже – со Щорсом...
– Ну, а Радека?
– Батьку Радека... с Котовским...
Вдоволь наплескавшись, они легли на горячий песок.
– Арвид, – спросил Эйно Гансович, – а Ленина ты помнишь?.. Каким он был?
– Он был самый человечный... самый совершенный из нас...
– Вообще без недостатков?
– Отчего же, – Пельше заложил руки за голову. – Мелкие недостатки были, но они только подчеркивали его масштаб... Ильич, к примеру, не стриг ногтей, может быть, чересчур громко выпускал газы, не сливал за собой в туалете, не мыл рук...
– А эти длинные локоны и страсть к женской одежде?
– У каждого – свои слабости... На заседания Совнаркома он приходил в шелковых платьях и дорогих чулках – кому это мешало?
– А неумеренная жестикуляция?
– Не забывай, друг – он был глухонемой.
– Ну, а четыре страшных клыка и привычка всех кусать в шею?
– Революции нужна была свежая кровь, Эйно...
Ламаамерстринк отогнал приставшего слепня.
– Враги плели против него козни, Арвид?
– Да, Эйно, – они готовили покушение.
– Но ведь яд и пули Ильича не брали?
– Да. Поэтому враги решили сварить его живьем.
– Каким образом?!!
С усилием Пельше перевернулся на бок.
– Мода тогда была в Смольном – бегать с чайниками... Переодетые красногвардейцами заговорщики должны были подбежать к Ленину и обдать кипятком из ста чайников разом... Это мы предотвратили с Феликсом Эдмундовичем...
Кажется, Эйно Гансович задремал. Когда он открыл глаза, солнце естественным образом клонилось к западу. Занятая своими проблемами неподалеку терлась взрослеющая девочка. У нее вовсю резались груди, и с силой она чесала их о плетень. Пельше лежал неподвижно, его лицо пожелтело, нос заострился, черты лица запали.
– Арвид! – обеспокоился Эйно Гансович. – Арвид?!
– Знаешь, в чем разница между живым и мертвецом? – риторически спросил Пельше. – Живому легко притвориться мертвым, но мертвому никогда не прикинуться живым!
– Вообще-то, ты как чувствуешь себя? – спросил Ламаамерстринк.
– Хорошо, Эйно, – только вот сердце второй день не бьется...
Медленно они оделись и пошли вверх по склону.
– Чем отличается свое от чужого? – неожиданно спросил Пельше.
– Тебе ведь нужен философский ответ, – пожал плечом Эйно Гансович. – Я не знаю.
– Свое не пахнет!.. Ни при каких обстоятельствах!..
– Теперь ты, Арвид, ответь, – вспомнил Ламаамерстринк. – "Маленькая, сморщенная, коричневая – есть в каждой женщине" – что такое?
– "... коричневая", – выхватил Пельше. – Ясно!.. Это – угроза фашизма, Эйно.
– Но почему – "в каждой женщине"?
– Так уж они устроены... Каждая хочет видеть своего избранника этаким Зигфридом, беспардонным самцом, белокурой бестией и завоевателем мира. И пока это желание не разрослось, пока оно маленькое и сморщенное, мы, Эйно, должны раздавить его в корне!..
В начинающихся сумерках они стояли на вершине холма. Пельше сделался почти невесомым, налетевшие порывы ветра вот-вот должны были унести его навсегда.
– Что, Арвид, художник есть в деревне? – вздохнул Ламаамерстринк.
– Есть один... народный, – отвечал Пельше уже издалека.


16.

На завтрак были постные щи из крапивы.
– Я думаю, Хельга... – с усилием он проглотил полезную для желудка информацию, – думаю, мне пора возвращаться.
– Да, Эйно... теперь в самый раз, – она зашнуровала кеды. – Пойдем, я посажу тебя на поезд.
Огородами они двинулись к станции.
– Не забудь, Эйно, – Проблема Гольдбаха! – сестра легко перепрыгнула огромный капустный кочан.
– Уже думаю о ее решении, – цепляясь руками за ветки, он с трудом обогнул разросшийся куст сельдерея. – А ты, пожалуйста, вспомни,  к т о  был  т о т  человек.
– Какой человек, Эйно, – сложившись, сестра перекатилась через гигантский кабачок, – тот, кто не давал проходу знаменитому нашему предку?.. Я и сейчас помню – Ломоносов...
– Нет, – Хельга, – запутался он в зарослях укропа, –   т о т   р у с с к и й   в Париже... прямой и сухощавый... который снял квартиру для бабушки... художник или балетмейстер...
Сестра подошла, высвободила его из зеленого плена.
– Я вспомню и сообщу... Кажется, ты забыл свой чемодан, брат...
– Оставь его себе, Хельга, – внутри много полезных вещей...
Они проползли под чудовищным кривым огурцом и оказались на станции.
Издалека донесся лязг и сиплый паровозный гудок.
– Проблема Гольдбаха, Эйно!..
– Т о т  ч е л о в е к ,  Хельга!..
– Кажется, я вспомнила – тот человек был писатель, – легко приподняв брата, она поставила его в тамбур. – Бабушка Хилья говорила – он был какой-то двойственный...
– Спасибо, Хельга! – взмахнул платком Эйно Гансович. – Ты очень помогла мне!..
– Прощай, брат...
"... п и с а т е л ь ...   д в о й с т в е н н ы й ,  – крутилось в голове услышанное. –     Д в о й с т в е н н ы й  п и с а т е л ь ... – Эйно Гансович напрягся. – Мамин-Сибиряк?.. Сибарит, барин, вечный турист... Писал "Приваловские миллионы", пока не уставал сам от себя... с отвращением вставал под душ, мыл шею, надевал вигоневые носки... шел к бабушке Хилье через туманный мост Альма по улице Флерюс и площади Лувуа?..
Стиснутый поющими колхозниками, с чьим-то ледащим ребенком на руках, Эйно Гансович сидел на жесткой лавке обшарпанного общего вагона. Воздух насквозь был пропитан запахами махры, застарелого пота и едких свежих экскрементов. В дырявых корзинах верещали выкормленные на заклание твари. Какой-то гусь, длинношеий и злобный, высунувшись, больно куснул Эйно Гансовича в ляжку.
"Или Мельников-Печерский, – механически Ламаамерстринк потер ногу. – Трудолюб, мужик, черная кость... Писал "В лесах", пока не зарябит в глазах... немытый и всклокоченный, в недельной давности рубахе и задубевших канареечных носках шел к бабушке через мост Александра Третьего, сворачивал по бульвару Араго на площадь Сен-Мишель?.."
Из ребенка, журча, потекло что-то желтое, и Эйно Гансович, нагнувшись, переложил его на пол.
"Быть может, Сухово-Кобылин?.. Уголовник, убийца... Пока не сводило скулы, писал свою "Свадьбу Кречинского", нюхал морфий, протирал виски дорогим одеколоном, вкладывал в кармашек стилет... на авеню Клебер отнимал у ребенка кулек жареных каштанов, смачно ел, разбрасывая корки?.."
Сладострастно чавкая, все вокруг пожирали связки зеленого лука.
"А если Гарин-Михайловский?.. Неврастеник и человеконенавистник... Писал до остервенения "Детство Темы", потом с ненавистью драил штиблеты... скрипя зубами, пересекал наискось площадь Перье и, задыхаясь от бешенства, выходил на набережную д’Орсе?.."
Протяжно отрыгивая, селяне заливались прокисшим квасом.
"Кажется, я забыл Сергеева-Ценского... Инвалид детства, с испорченным, нерабочим желудком, вечный должник и неудачник... До колик и рвоты уписывался "Преображением России"... без сил вываливался на площадь Клиши, вымаливал Христа ради свежий выпуск газеты, разворачивал, прятал от кредиторов испитое синюшное лицо?.."
За окошком давно стемнело. Угомонившиеся попутчики страшно храпели, вываливали языки и трескали переполненными кишками.
"Кто там еще? – зажимал Эйно Гансович нос. – Степняк-Кравчинский?.. Гулак-Артемовский?.. Новиков-Прибой?.. Пописывали между прочим "Андрея Кожухова", "Пана да собаку", "Цусиму"... шатались, праздные, по авеню Марсо, бульвару Шапель, площади Перье, щупали проституток, задирали шлюх, ругались с сутенерами... не сговорившись из-за нескольких су, шли Елисейскими полями к бабушке Хилье и до глубокой ночи изводили ее своими героическими сюжетами и скудными, водянистыми замыслами?.."
Осторожно Эйно Гансович высвободился из-под навалившихся потных тел, встал, пошел по заваленному тюками проходу.
В темном тамбуре курили двое.
– ... присел на корточки, – рассказывал один, – посматривая на ее ноги и раскрытую черную голову, уже весь внутренне дрожа, но притворяясь, что любуюсь на угли, на их жаркий багряно-темный свет... потом неожиданно сел рядом с нею, обнял и завалил ее на пол, поймал ее уклоняющиеся горячие от огня губы...
– А что же кочерга? – спросил другой.
– Кочерга загремела, из печки посыпались искры...
Случайный секундный сполох выхватил из тьмы фигуры стоявших, и Ламаамерстринк вздрогнул всем телом – на одном были вигоневые канареечные носки.


17.

Все же он задремал, а когда проснулся, солнце светило вовсю.
Поезд стоял под куполом вокзала, Эйно Гансович был один в вагоне, снаружи звучала музыка, какие-то люди в синих бостоновых кепках стучали пальцами по стеклу и делали ему знаки.
Корежась в зевоте и ощущая изломанность в теле, Эйно Гансович вышел на яркий свет и двинулся по разостланной ковровой дорожке. Оркестр грянул туш, пионеры в белых рубашках замахали флажками, девушка с золотой фиксой поднесла букет алых роз, другая – на виниловом протезе – дала отломить кусок от хлеба-соли.
Проголодавшийся, он жадно принялся есть и тут прямо перед собой увидел человека с раздвоенным на конце носом.
– Кто такой? – недовольно Эйно Гансович смахнул с волос приставший пук соломы.
– Зимянин Михаил Васильевич, – расшаркался двуносый. – Ответственный за организацию встречи.
– А что Козлов?
– Партия поручила мне... у Фрола Романовича сегодня именины.
– Билет твой членский... № 1713193? – догадался Эйно Гансович.
– Так точно! – встречающий вытянулся по струнке.
– Действительно, твоя очередь... Тогда отгадывай: "Маленькая, сморщенная...", – перечислил Эйно Гансович вс;. – Что такое?
– Не могу знать! – Зимянин щелкнул пяткой.
– Печально, – Эйно Гансович откусил хлеба. – Где машина?..
С визгом и кваканьем автомобиль пронесся по улицам и влетел в распахнувшиеся двери подъезда.
Эйно Гансович вышел, бросил рыбкам хлебные крошки. Лифт не работал, пришлось подниматься по замусоренной скользкой лестнице. Под ногами катались пустые бутылки, хрустели шприцы, расползалось что-то неприятно податливое.
Войдя в квартиру, он первым делом обтер туфли большой влажной тряпкой, потом встал под душ.
Женщина подкралась незамеченной, носом потерлась о плечо, подала детское мягкое полотенце.
– Спасибо, Варвара, – он протянул руку. – Как тут без меня?
– Помощник твой... Козлов приходил, – женщина игранула кистью халата, – молоток взял... стучал в комнатах...
Эйно Гансович надел черную рубашку, с подаренным букетом прошел в гостиную. Живописный Пельше был куда моложе, но выглядел вполне гражданственно и строго. Ламаамерстринк возложил цветы и молча постоял у портрета старого друга...
К обеду был цельный бараний курдюк, скворчащий, тающий, стреляющий навылет тугими жаркими шкварками, благоухающий и нежный, как лицо любимой. Насытившись, Эйно Гансович прошел в кабинет, сел за рабочее место и сразу смахнул в корзину все газеты и письма трудящихся – были теперь дела поважнее.
Положив перед собой четыре плотных листка, он развинтил вечное перо.
"ТОТ ЧЕЛОВЕК В ПАРИЖЕ". – вывел он на первом разборчивыми печатными буквами. – "Вполне мог быть Лебедев-Кумач, – тут же завертелось в голове, – писал "Песню о Родине", потом в носках – на площадь Пантеона, через Люксембургский сад и далее... А если Доливо-Добровольский? – выскочило другое. – Описывал "Вечный двигатель", вытирал ветошью руки... на улице Бонапарта, проголодавшийся, покупал газету, сворачивал кулек, насыпал с верхом жареных каштанов..."
С трудом перестроившись, Эйно Гансович придвинул второй листок.
"ПРОБЛЕМА ГОЛЬДБАХА", – написал он сверху не менее печатно и разборчиво. – "Если дано число, которое, будучи разделено на 9, дает в остатке 1 или 8, то квадрат этого числа, деленный на 9, дает в остатке 1, – набросал он здесь же могущую оказаться полезной мысль...
"ДОКТОР БЛЮМЕНТРОСТ", – графически столь же совершенно украсил Эйно Гансович листок третий. – "Простое совпадение или?..", – приписал он ниже и убористее.
Надлежаще оформить фразу не получилось.
Из коридора донесся нарастающий топот, дверь кабинета выставилась, человек в ватнике вбежал с огромным мешком за плечами, заметался, попробовал впрыгнуть в шкаф – следом ворвались два пожилых милиционера, навалились на вбежавшего, стукнули лицом о паркет, заломили руки.
– Вы уж извините, товарищ, – обратился к Эйно Гансовичу старший по званию. – Третий день за этим гадом гонимся, – спадающим разношенным сапогом он въехал нарушителю под ребра. – Куда, паразит, только не забегал!.. Теперь, вот, к вам!..
– Что сделал этот человек? – спросил Эйно Гансович.
– Пока не знаем, – младший по званию вырвал преступнику ноздрю, – но он у нас давно на подозрении...
Еще раз извинившись, они вывели уголовника прочь.
Эйно Гансович дернул за веревку и хорошенько проветрил помещение. Потом придвинул последний, четвертый листок.
"ЗАГАДКА МАЛЬЧИКА МИШИ", – начертал он и на этот раз крупно, но с виньетками. – "Маленькая, сморщенная, коричневая...", – полностью привел он содержание, но думать больше не стал – слипались веки...
Поздно вечером явился Козлов, принес завернутый в газеты портрет.
– Зимянин? – Эйно Гансович вручил помощнику молоток. – Причина?
– Размягчение мозга...
Ламаамерстринк сверился по каталогу.
– Четвертый ряд слева!..
И выдернул из жардиньерки желтоголовый одуван.


18.

Определенно, Эйно Гансович был несколько взбудоражен.
Беспрерывно ломая тонкие длинные сигареты, то и дело он присаживался к столу, разом придвигал все листки, разом их отшвыривал, брал по одному, по два, торопливо что-то набрасывал, тут же зачеркивал и снова восстанавливал.
"Если число, разделенное на 9, дает в остатке 2 или 7, то квадрат этого числа, разделенный на 9, даст в остатке 4... – письменно прикидывал он, дергая арифмометр и уже всматриваясь в репродукцию Моны Лизы. – Маленькая, сморщенная, коричневая – это женская суть в конкретном внешнем ее проявлении, – смотрясь в зеркальце, он высовывал язык и щупал пульс. – Доктор Блюментрост лечит меня и лечил Петра Первого, – он расстилал подробную карту Парижа. –  Т о т  человек в носках из вигони вполне мог быть Немировичем-Данченко, Миклухо-Маклаем или Брешко-Брешковской...", – перечитывал он собственноручное, тер виски, сыпал пепел и снова устремлялся по замкнутому кругу.
"Если число, деленное на 9, дает в остатке 4 или 5, то его квадрат, деленный на 9, дает в остатке 7", – вывел Эйно Гансович и отшатнулся. Семерочка, коричневая, маленькая, болезненная и сморщенная, плясала на бумаге, развратнейше дрыгая ножками в вигоневых парижских носочках!..
Необходимо было немедленно что-то сломать, разбить, изничтожить!
Вскочив, он бросился к стоявшей на полке фарфоровой золоченой мелочи – и тут же, приоткрывшись, мерзко заскрипела дверца шкафа. Что было сил Эйно Гансович ударил по ней ногой, потом еще раз, еще... Сорванная с петель фанера улетела далеко в сторону, и ярость, клокотавшая в Эйно Гансовиче, мгновенно заместилась чувством глубокого и искреннего изумления.
В пространном платяном нутре, подмяв свисающие с вешалок брюки, лежал огромный грязный мешок! Добро бы просто лежал – мешок шевелился и хрюкал!..
"Мне подложили свинью!" – естественным образом подумал Эйно Гансович, и сразу перед мысленным взором пронеслось вчерашнее: человек в ватнике вбегает  с  м е ш к о м  за плечами...
Шмяк!.. Хрясь!..  Ж и в о е   и   к о п о ш а щ е е с я   выпало из шкафа и, повизгивая, закрутилось на полу. Низ мешка оказался вымочен, в комнате явственно припахнуло мочой. Морщась, Эйно Гансович навалился, принялся развязывать тугой узел. В принципе складывалось к лучшему – теперь надолго он будет обеспечен свежим салом и мясом... из ножек непременно следует сварить студень, а потроха сегодня же он съест с пивом...
Напрягшимися скрюченными пальцами он раздернул тугую холстину и отпрянул – из мешка с воплем выскочило  с у щ е с т в о .  Несомненный человеческий урод, землистый, шишковатый, с заячьей губой и медвежьими ушами на четвереньках бегал вокруг стола, пронзительно верещал и пятачком тыкался Эйно Гансовичу в ноги.
– Встать! – приказал Ламаамерстринк.
Подчинившись, существо привстало на кривые короткие ножки.
– Фамилия. Имя. Отчество?! – усевшись на место, Эйно Гансович забарабанил пальцами по широкой полированной столешнице.
Мелко дрожа, урод молчал.
Эйно Гансович надавил выпуклую потайную кнопку.
Козлов вошел в гимнастерке, с примкнутым штыком, положил на стол пухлое личное дело.
"Гришин Виктор Васильевич, – выведено было на папке зелеными тусклыми чернилами. – Партбилет № 1713194".
– Как же ты, партиец, – загремел Эйно Гансович, – позволил себя... в мешок?! Опорочил... обосрал всю ленинскую гвардию!!
Гришин упал, стукнул лбом о паркет.
– Не виноват... как на духу! – заблекотал он. – Не губите!..
Досадливо Эйно Гансович отмахнулся.
– Загадочку станем задавать? – Козлов угодливо склонился, заглянул в лицо.
– Надо бы... для проформы, – вздохнул Ламаамерстринк. – Спроси, что ли...
Железной рукой помощник ухватил допрашиваемого за ворот.
– "Маленькая, сморщенная... эта... – сбился он.
– "... коричневая. Есть в каждой женщине", – пришлось докончить Эйно Гансовичу самому. – Что такое?
– Не губите... – плакал урод. – Как на духу!..
– Увести! – многозначительно Эйно Гансович взглянул на конвоира.
Штыком в спину Козлов вывел осужденного прочь. Тут же из коридора раздался истошный крик, послышался шум падения и хруст ломающихся костей.
Поморщившись, Эйно Гансович подошел к окну, раскурил ароматную толстую сигару.
"Никому и ни при каких обстоятельствах не дозволено порочить партию, – представилось ему, – никому и ни при каких!.."
В дверь постучали, Козлов ввалился боком, обтер тряпицей окровавленный штык.
– Гришин скончался, – объявил он, – скоропостижно...
– Какая жалость! – Эйно Гансович стряхнул на улицу столбик пепла. – От чего?
– Мигрень, – заулыбался Козлов. – Внезапный приступ...
Вместе они вышли в коридор.
Пол был свежезатерт, к обоям прилеплена аккуратная заплатка. Извинившись, Козлов выскочил на лестницу и вернулся со стандартных размеров портретом.
Ламаамерстринк протянул молоток и двумя пальцами вытянул из жардиньерки пахнувшую тиной водяную лилию.
19.

Снова он был за столом и снова лихорадочно писал.
"Если число, деленное на 9, дает в остатке 3, 6 или 9, то его квадрат, разделенный на 9, дает в остатке 9..."
Женщина – та самая, что жила в квартире, терпеливо ждала, пока он поднимет голову.
– Что, Варвара? – наконец, выдохнул он.
Женщина подошла, нагнулась, собрала с пола сброшенные листки, вечное перо, смятую карту Парижа, сломанный вконец арифмометр.
– Последнее время ты совсем не щадишь себя, – она развернула газету, с умом разложила разрозненные клочки Моны и умело склеила репродукцию. – Полагаю, тебе следует чередовать работу с отдыхом.
Вконец обессиленный, он не нашелся, чем ответить.
Ободренная молчанием, она прибавила голоса.
– У нас – новый сосед... думаю, вам пора познакомиться.
Вконец осмелевшая, она потянула ручку двери.
Пригибаясь, в комнату вошел молодой человек, почти юноша, чрезвычайно высокий, чуть нескладный, большеногий и большерукий, с вытянутым, смутно знакомым лицом.
– Владимир, – назвался он приятным рокочущим баском, – Долгих.
Вынужденно Эйно Гансович протянул руку.
– Много слышал о вас... – продолжал нежданный посетитель, – очень рад знакомству и надеюсь, не слишком помешал... забежал, вот, на минуту – соль кончилась, так я у Варвары Калмагамбетовны разжился, – улыбаясь полным зубов ртом, он показал Эйно Гансовичу на треть заполненный спичечный коробок.
Удивительно, но этот парень совсем не раздражал! Нисколечко не тушуясь, он был весьма почтителен и мил.
– Ой! – показал Владимир розовые крепкие десны. – Что это?.. Кажется у шкафа дверца отвалилась!..
Немедленно он подошел к отлетевшей части, провел пару раз появившейся в руке стамеской, приладил дверцу к месту, подкрутил, подправил – готово! Стоит, блестит, как новенькая!
Определенно, этот парень ему нравился.
– Что же вы – плотник? – прокашлялся Эйно Гансович.
– И плотник тоже, – Долгих шутливо поклонился. – А по диплому – математик... последний год аспирантуры...
Непроизвольно Эйно Гансович напрягся.
– Если число, деленное на 9, дает в остатке 1, 4 или 7, то его куб, разделенный на 9, дает в остатке... сколько? – проверил он.
– 1! – рассмеялся Долгих.
– А если деленное на 9 число дает в остатке 2, 5 или 8, то его куб, деленный на 9...
– ... дает в остатке 8!
Теперь они захохотали оба.
– Скажи, ты – член партии? – платком Эйно Гансович смахнул проступившие слезы, подумал и высморкался.
– Нет...
– Это почему же? – впервые Эйно Гансович нахмурился.
– Пока не достоин, – Долгих сделался серьезен и несколько задумчив. – Не совершил, знаете, ничего такого...
– С сегодняшнего дня – ты кандидат! – Ламаамерстринк достал чистую анкету. – Заполнишь вот... В быту устойчив?.. Родители – русские?
– Сибиряки! – загорячился Владимир. – Белке в глаз попадают, орехи кедровые – тоннами в закрома Родины!..
– Ладно, – Эйно Гансович встал, надел пиджак, подтянул галстук. – Пойдем... я покажу музей Славы...
Они вышли и остановились у дверей гостиной.
– Здесь, – ключом Эйно Гансович поддел большой висячий замок. – Входи...
– Надо же! – изумился молодой человек. – Сколько экспонатов!
– Бюстгалтер Паши Ангелиной, – ткнул Эйно Гансович указкой. – Стакан и бутылка Алексея Стаханова, вставная челюсть Надежды Заглады, кетмень и чалма Мухтара Ауэзова...
– Что за противоречивая фигура? – Владимир показал на безголовую черно-белую статую.
– Хрущев, – поморщился Ламаамерстринк, – крымский татарин.
– А этот? – Долгих пощелкал цельнозолотого пустотелого болванчика.
– Цеденбал, – объяснил Эйно Гансович. – Богдыхан Юмжагийнович.
– А портретов-то... портретов!.. – не уставал удивляться гость.
– Сплошь верные ленинцы, – комментировал хозяин. – Умершие от разных болезней.
– Они похоронены на особом, очень красивом кладбище?
– Вовсе нет, – Эйно Гансович поправил покосившуюся раму. – Согласно внутренней инструкции тела утилизированы, пропущены через мясорубку и погребены в специальных декоративных вазах...
– А сами вазы?
– Согласно той же инструкции вазы по мере наполнения устанавливаются на крыше этого дома, – Эйно Гансович подзевнул. – Вопросы есть... нет?.. Тогда экскурсия окончена...
Самолично Эйно Гансович проводил посетителя до входной двери.
– Ну, а если число, деленное на 9, дает в остатке 3, 6 или 9, то его куб, деленный на 9, дает в остатке?..
– 9! – без запинки докончил Владимир.
– Молодец! – Ламаамерстринк пожал молодую крепкую ладонь, раскрыл дверь на лестничную площадку и увидел Париж.
Цвели каштаны.
По улице Фобур Пуассоньер шел человек, прямой и сухощавый, а рядом с ним был другой – красивый и смуглый...


20.

Уже на следующий день он не выдержал и велел Варваре позвать соседа.
– Вот что... – он сложил карту Парижа, убрал в стол Мону Лизу и раздражавшее маленькое зеркало, – вот что...
Долгих терпеливо ждал. Юноша был в тельняшке и широких брюках-техасах. В его густых волосах, запутавшись, висели стружечные спиральки.
– Проблема Гольдбаха, – расхаживал Эйно Гансович из угла в угол. – Понимаешь, о чем я?
– Да, конечно, – Владимир был серьезен и собран. – Проблема теории чисел. Требуется доказать, что всякое число, большее или равное шести, может быть представлено в виде суммы трех простых чисел.
– Вот и докажешь! – Эйно Гансович воздел палец. – Задача ясна?
– Но... – захлебнулся воздухом юноша, – ведь... еще никому!..
– Нет проблемы, с которой не мог бы справиться советский человек, – непререкаемо объявил Эйно Гансович. – Считай это своим первым партийным поручением.
Владимир опустил голову. Его ресницы трепетали, по щекам разлился густой свежий румянец. Эйно Гансович положил руку на высокое мускулистое плечо.
– Все получится. Я буду помогать. Прямо сейчас!..
Он нажал кнопку. В комнату вплыл поднос. На нешироком подоконнике уместился круг сыра, хлебный каравай и раскаленный кофейник.
– Что если, – приступил Эйно Гансович, – для начала разложить полный куб на сумму кубов, четвертую степень – на сумму четвертых степеней... вообще какую-либо степень – на сумму двух степеней с тем же показателем?
         – Представим в виде уравнения x; + y; = z;, – подхватил Долгих, – где a – число целое, положительное и больше двух...
– ...при a = 3, a = 4 и a = 5 – задача, безусловно, решается, – продолжил Эйно Гансович.
– До a = 100, – блеснул глазами Владимир.
– И даже до a = 10 000 включительно, – еще более расширил Ламаамерстринк. – Ну, а дальше?
Долгих на секунду задумался.
– Дальше – полный мрак. – Он развел ладонями и получил в одну дымящуюся чашку, а в другую – здоровенный бутерброд.
        – Ладно, – Эйно Гансович и сам отхлебнул накрепко заваренного кофе. – Прикинем с другой стороны... Допустим, наше целое число a не делится на простое число p – будет ли в этом случае на p делиться, скажем (a + p); – 1?
Долгих выронил изо рта недоеденный кусок сыра.
– А если найти формулу простых чисел? – он принялся исписывать бумагу. – При  a = 0, 1, 2, 3, 4  –  p = 5, 17, 257, 65 837 ... p – простое число, значит, формула здесь... формула... – он чуть затруднился.
     – …   p = {(a + 1) ;} ; + 1, – опередил юношу старший товарищ.
– Да! – подпрыгнул Владимир и тут же сел. – Но при a = 5 получается... получается p = 4 294 967 297...
– ... и в этом случае, увы, p не является простым числом, – предварительно подытожил Эйно Гансович, – ибо оно прекрасно делится на 641...
Еще только общупывая Проблему, они просидели до вечера.
– В следующий раз попробуем с квадратуры круга, – пожал руку соратнику чуть подуставший Ламаамерстринк.
– Или с трисекции угла, – на выходе поклонился Долгих...
Он ушел, унося запах молодого свежего тела. Отчего-то Эйно Гансовичу сделалось грустно.
"Пройдусь!" – решил он и надел шляпу...
Улицы до краев наполнены были прозрачной глубокой синевой, блистательно горели фонари; выполнив дневной долг перед Родиной, с трудовой вахты возвращались перемазанные сажей производственники.
Нагуливая предстоявший сон, ни о чем не думая и лишь выпуская наружу застрявшие в мозгу формулы, Эйно Гансович уже собирался поворачивать к дому – и вдруг сердце как-то особенно подпрыгнуло и замерло в грудной клетке.
Навстречу, вся в черном, шла необыкновеннейшая женщина.
Она надвигалась.
Смотрела в душу пронизывающими невозможными глазами.
Он охнул, покачнулся, едва не упал. Она подхватила его холодной сильной рукой.
– Кто вы? – едва смог вымолвить он. – Может быть, познакомимся?
– О, мы давно знакомы, – льдисто рассмеялась она, – вы забыли...
Бессмысленно он пожевал губами.
– Мой муж, – представила она, и только сейчас Эйно Гансович разглядел болтавшуюся на другой ее руке большую твердую куклу. – Иван Иванович Ишемический.
Ламаамерстринк пожал протянутую целлулоидную ладонь.
– Стало быть... вы – Ишемическая?
– Да... Леталия Мортальевна... Хотите, – она прижалась остужающим телом, – пойдем сейчас и вместе полежим на диване?
– А муж как же? Он разве не станет возражать?
– Мне-то что! – задергался пупс. – Это ее жизнь!.. Она со многими!..
– Замолчи, Иван! – красавица сделалась строгой. – Товарищу Ламаамерстринку это неинтересно...
Как-то они добрались до дома, вошли в квартиру.
Роняя шляпу, в полуботинках, Эйно Гансович упал на диван.
Бесстыдно она навалилась сверху, подмяла его, впилась в рот высасывающими ледяными губами.
В сумасшедшем пароксизме, извернувшись, он крикнул...


21.

Зерцаловидная, блистала поверхность вод.
Баркасы плыли груженые.
Чухонки вальками шлепали.
Бурлаки многоголосно пели, тяня лямку.
Солдаты в шлюпках вылавливали булыжник для продажи.
По мшистым, топким берегам чернели избы, там и здесь.
Там, в излучине реки, уже был город, какой-никакой. Дома стояли рубленые, улицы имелись, народец фланировал в белых и черных чулках, по вымощенной благими намерениями дороге катили из Москвы кибитки с нарочными, звенели рассыпчато почтовыми колокольцами.
Скорбен животом, граф Иван Григорьевич Чернышев шел, переевший раков. Не утерпел, под кустом схоронился – да вот незадача! – графиня Мария Андреевна Румянцева, остроглазая, в крыжовнике мундир наместнический красный углядела – и ну хохотать!
Гульбище шло на Крестовском. Стряпчие на кострах мясо жарили. Граф Александр Сергеич Строганов велел себе помельче настрогать, а соусу побольше.
Граф Шувалов Андрей Петрович с графиней Бутурлиной Екатериной Борисовной в лодке кататься изволили.
Графиня Анна Карловна Воронцова с графом Никитой Иванычем Паниным на качелях качались, обнимались жарко.
Прочие графы и графини в фортуну играли, щупали друг друга под одеждой.
Сенатский экзекутор, светлейший князь Нарышкин ходил, приглядывая, и, елико возможно было, розгой сек по оголившимся местам...
И вдруг – замерло все, встало, застыло.
Первейшие люди империи головы нижайше склонили.
Человек шел громадного роста в саржевом кафтане, красной рубахе, плотницкой войлочной шляпе. Лицо строгое, брови разлетные, волосы в скобку подстрижены, в каждой руке – по голландскому острому топору.
Голов на сей раз не посек ни одной.
На камень гранитный запрыгнул.
Руку простер.
– Отсель, – всем показал, – грозить мы станем...
И дальше двинулся. На запад.
Сопровождал государя один единственный человек с небольшим, но вместительным саквояжем.
Его верный лейб-медик...
Погрузившись на критическую глубину, превосходный ныряльщик снова благополучно вынырнул.
Ледяной женщины не было.
Варвара, сдобная и теплая, держала за ладонь.
Доктор Блюментрост щекотно возился в ногах.
Фрол Козлов заглядывал в лицо, набрасывая линии на клочке бумаги.
Подобрав колени, Эйно Гансович заливисто рассмеялся.
– Внеочередной пленум?.. Заговор против власти?
– Слава те, Господи! – Козлов смял и разорвал бумажку.
– Погодите дрыгаться! – отлепив раздувшуюся пиявку, доктор вышвырнул тварь на улицу.
Уткнувшись в передник, Варвара тихо вышла.
С хрустом Эйно Гансович потянулся, оттолкнул протянутые руки, сел за письменный стол, развинтил вечное перо.
– Доктор Блюментрост – вы очень кстати!.. Я хочу знать  в с ю   п р а в д у !
Подчеркнуто небрежно, виляя и почесываясь, Козлов прошел к дверям и перекрыл выход.
Тончайшим, с монограммой, платочком лекарь промокнул вспотевший разом лоб.
– Вся правда в том, – заговорил он нервно, – что вы абсолютно и совершенно здоровы!.. У вас замечательная печень, превосходные легкие, великолепная селезенка и неподражаемый кишечник!..
– Лаврентий Лаврентьевич, – Ламаамерстринк перегнулся к допрашиваемому, – не валяйте дурака! Состояние мое теперь таково, что лучшего и не желаю... Я спрашиваю  о   д р у г о м ...
– Не понимаю... – притворщик достал лорнет, посмотрел и спрятал, – о чем еще мы можем?..
– О женщинах! – тончайше улыбнулся Эйно Гансович. – Небось, вам только графини по вкусу?.. В пышных кринолинах и сребротканых подволоках?.. Привыкли  т а м ?
В полнейшей растерянности лекарь вытянул табакерку, забил в ноздрю понюшку доброго аглицкого табаку.
– Идти прямой дорогой выгоднее, нежели лукавыми стезями! – ковал железо Эйно Гансович. – Надобно приметить – самая справедливость велит вам предварительно признаться!.. Извольте удовольствовать мое желание!.. Тяжко быть обмануту теми, в которых полагаем всю надежду!..
– Колись, гад! – примыкая штык, страшно крикнул от дверей Козлов.
Оглушительно чихнув, Блюментрост обмяк, частично сполз со стула.
– Колико мучительно душе великой питать гидру подозрения, – заплакал он, – божусь по чести... без всяких фасонов...
– В расход его! – Козлов изготовился прыгнуть. – Проткнуть багинетом и все дела!
– Может, в духе времени, – прикинул Эйно Гансович, – колесовать или – на кол? Выбирайте, Лаврентий Лаврентьевич...
– В чем конкретно я должен признаться? – отряхнувшись, доктор поднялся с пола.
– В том, что никакой вы не потомок, – Ламаамерстринк встал. –  В ы  –  т о т            с а м ы й   Б л ю м е н т р о с т ,   л е й б – м е д и к   П е т р а   П е р в о г о !


22.

Рассмейся сейчас доктор пациенту в лицо, покрути он с выражением пальцем у виска, просто недоуменно пожми плечами – и Эйно Гансович, устыдившись, немедленно отпустил бы его восвояси да еще сам попросил укольчик от болезненно разыгравшегося воображения.
Судьбе угодно было распорядиться иначе.
Раскрывши саквояж, пуховкой доктор навел порядок в лице, опрыскался духами из массивного зеленого флакона, двумя пальцами выпростал из рукавов пиджака батистовые кружевные манжеты. Куда и подевался тот жалкий, трясущийся за свою жизнь пленник!.. Исполненный величавого достоинства сидел против Эйно Гансовича человек благородных кровей, правил пилочкой ноготь, играл носами старомодных, с золотыми пряжками, туфель.
– Ежели вам так угодно, – заговорил он, наконец, – действительно я –  т о т              с а м ы й  Блюментрост, лейб-медик Петра и, будет вам известно, первый президент Российской Академии наук...
Ламаамерстринку стоило усилий взять себя в руки.
– Прошу вас, – справился он с голосом, – соблаговолите сообщить свой год рождения.
– Девяносто второй.
– Одна тысяча шестьсот?..
– Разумеется.
– Следовательно, – Эйно Гансович произвел вычитание, – сейчас вам двести девяносто лет?
– Вовсе нет.
– Сколько же?
– Ровно тридцать три.
– Одна тысяча девятьсот восемьдесят два минус одна тысяча шестьсот девяносто два равняется двести девяносто... Потрудитесь объяснить...
– Нет ничего проще, – Блюментрост держался снисходительно-спокойно. –  М е н я   н е   б ы л о   в промежутке между одна тысяча семьсот двадцать четвертым и нынешним одна тысяча девятьсот восемьдесят вторым годом. Тридцать два с половиной года я прожил в семнадцатом-восемнадцатом веке – и сразу – полгода в двадцатом. Итого тридцать три ровно. Таков мой истинный возраст.
Эйно Гансович подумал.
– Вы утверждаете, что в одна тысяча семьсот двадцать четвертом... каким-то образом вам удалось перенестись в будущее... в настоящее?.. Согласитесь, такое удается не каждому!
– Далеко не каждому, – рассмеялся призрак, – но, согласитесь и вы – при таком скоплении умов, задача была не столь уж невыполнимой.
– Секретный проект, – догадался Эйно Гансович, – оборонка... "Особливая метода преодоления телом временного пространства?.."
– "... и тяготения", – уточнил Блюментрост. – Невостребованное время тяготит.
Не усидев, возбужденно Эйно Гансович принялся расхаживать по кабинету.
– Задействована была вся Российская Академия?
– Практически да.
– И столь масштабную разработку вам удалось сохранить в тайне?
– Как видите – не удалось, – вальяжно доктор откинулся на стуле. – Мы, времянавты, впрочем, давали подписку совсем в другой жизни...
– Так значит, вы здесь   н е   о д и н...  из прошлого? – стукнуло Эйно Гансовича.
Блюментрост поперхнулся, шаркнул, пунцово покраснел.
– Нас трое...
– Гольдбах?! – пронзительнейше выкрикнул Ламаамерстринк.
– Нет, – Блюментрост не поднимал головы. – Гюйгенс...
– Но ведь он умер еще до открытия Академии!
– Факт биографии искажен... об этом позаботились наши историки. Гюйгенс и сейчас живее всех живых. Он – среди нас, но переменил фамилию... Алферов!.. О нем скоро заговорят!..
Определенно, именно здесь Эйно Гансович дал промашку. Одновременно две мысли затолкались в мозгу – второстепенная и главная – и каждая делала все, чтобы, оттеснив соперницу, быстрее проскочить на язык.
– А вы, что же, не сменили фамилии? – выбрал почему-то он второстепенное, надолго забывая о провисшем важном обстоятельстве.
– Не думал же я, что кто-то догадается, – перевел дух лейб-медик, – на такое способна лишь ваша голова!.. Моя фамилия мне страшно нравится, – заметно взбодрился он, – я привык и не пожелал расстаться с ней... "Blumentrost"! – все дальше уводил он, – "цветочное утешение"... Согласитесь, не хило звучит!..
Окончательно Эйно Гансович позволил себя заболтать.
– А имя отчество! – соловьем разливался хитрейший из старожилов. – Лаврентий Лаврентьевич!.. Прелесть!.. Вдумайтесь только – каков философский подтекст!..  С а м  с е б е  о т е ц !..  Ч е л о в е к ,  с д е л а в ш и й  с е б я  с а м !..  "Self made man"! – как говорят в таких случаях туманные альбионцы!..
– Действительно... да, – Эйно Гансович растер виски и лоб. – Может быть, чаю?..
Бесшумно, на резиновых шинах, в кабинет вкатился изящный столик с едой и посудой. В задумчивости Эйно Гансович поддел вилкой рассыпчатый севрюжий бок.
– Хотел спросить у вас еще... академик Христиан Гольдбах... Можете рассказать о нем?
Блюментрост всосал бодрящего крепкого чая.
– Живучи с ним почти вместе, – запустил он ложку в бочонок с икрой, – имел я возможность довольно наблюдать его – ежедневное обхождение его со мною подавало мне случай узнать его мысли...
– В таком случае – приступайте! – Ламаамерстринк выбрал сигару потолще. – Во мне найдете вы благодарного слушателя...


23.

– Кенигсберг, одна тысяча шестьсот девяностый год, – издалека начал доктор, – здесь в семье водопроводчика, фонтанных дел мастера и садовника родился мальчик, крутолобый и востроухий...
– Что-то я не пойму, – перебил Эйно Гансович. – Почему родителей трое, и кто из них мать?
– Мать – садовник, – охотно разъяснил Блюментрост, ее муж – фонтанных дел мастер, а водопроводчик – их общий друг, который, собственно, и задавал тон в семье...
Эйно Гансович записал, и лейб-медик продолжил:
– Новорожденного отдали крестьянке-кормилице, жившей неподалеку в сельской местности... Однажды водопроводчик решил навестить малютку и увидел странную картину: кормилица работала в поле, а малыш висел, подвязанный к потолку. Впоследствии выяснилось, что таким образом крестьянка оберегала своего подопечного от нападения прожорливых свиней, которые табунами бродили вокруг маленького домика со слабыми запорами...
– У свиней были слабые запоры? – удивился Эйно Гансович.
– Так рассказывал сам Гольдбах, – доктор развел руками, – я передаю слово в слово... Вероятно, свиней кормили незрелой кукурузой...
Эйно Гансович пометил.
– С тех пор у мальчика появилась привычка спать на потолке. Родителям стоило сил отучить его от этого. Кнутом и пряником они укладывали Христиана в постель, но стоило только отвернуться – и малыш в очередной раз оказывался у них над головой.
– Как же отучили?
– Пришлось рано женить... Нашли пышную девушку, разложили на кровати – и     с потолка как рукой сняло!
– А до женитьбы?
– Пробовали развлекать, – Блюментрост порылся в саквояже, но ничего не вынул. – Петь никто в семье не умел, сказок не знали, и тогда мать-садовник решила как-то просто посчитать. И произошло чудо – малютка Христиан перестал капризничать, не сбрасывал одеяло и не лез на стены. Завороженный магией чисел, он внимательно слушал. "Еще, – требовал он, – еще!" Добрая женщина умела считать только до ста, и мальчик снова начинал рваться ввысь, но тут на помощь жене приходил фонтанных дел мастер. Он мог считать до пятисот, и в спаленке опять воцарялось спокойствие. Фонтанного мастера сменял водопроводчик, знавший до тысячи. В промежутке от 982 до 997, удовлетворенный малыш спокойно засыпал в кроватке, но, заглянув среди ночи, родители снова заставали его на потолке. "Один, два, три...", – приходилось начинать сначала, и только тогда ребенок спускался...
– Мальчик рос, – помог рассказчику Эйно Гансович, – мужал, его математические задатки раскрывались?
– Да... именно так, – теперь по кабинету расхаживал Блюментрост. – Однажды мать увидела сына горько плачущим в терновнике. "О чем ты, сын?" – спросила она. – "Уравнения выше четвертой степени в радикалах не решаются!" – разревелся Христиан пуще прежнего...
– Чуть позже, если не ошибаюсь, он выделил-таки класс уравнений выше четвертой степени, которые в радикалах разрешимы? – вставил Эйно Гансович.
– ... изобретя новый метод интегрирования обыкновенных нелинейных дифференциальных уравнений с постоянными коэффициентами... – прибавил Блюментрост.
– ... проинтегрировав эти самые уравнения с помощью непрерывных дробей... – дополнил Эйно Гансович.
– ... задействовав бинарные квадратичные формы положительного определителя, – не сдался Блюментрост, – и предоставив полное и строгое доказательство основной предельной теоремы в общих условиях...
– ... таким образом дав общепринятое в настоящее время обоснование метода наименьших квадратов! – оставил последнее слово за собой Ламаамерстринк.
– Ежели вам доподлинно все известно, – обиделся доктор, – так мне и говорить не надобно.
– Продолжайте, мой друг, – извинился Эйно Гансович, – я лишь хотел немного уточнить... Христиан Гольдбах где-нибудь учился?
– Да, он получил всестороннее образование. Христиан Иоганнович окончил Венскую балетную школу, Базельский кулинарный техникум, Лейденскую академию живописи и Дублинский университет миллионов, где, собственно, и специализировался по большим числам... Как видите, знания он взял не с потолка...
– Как же Христиан Иоганнович попал в Россию?
– Курьезная промашка... Вообще-то он метил во Францию, но пьяный кучер перепутал дорогу, и они спохватились слишком поздно...
– На дворе стоял 1724 год, зима выдалась необыкновенно суровая, ученый мерз в нескольких шубах и на границе купил огромный бараний тулуп?
– Да, – подтвердил Блюментрост. – У еврея.
– Шафиров тоже был евреем?
– Он был прямым потомком вещего Олега и красавицы-хазарки... Петр Павлович верил в Бога-отца...
Мужчины помолчали.
Лейб-медик вынул из кармана изящные песочные часики.
– Однако, как идет время!.. – Лаврентий Лаврентьевич пощелкал замочком саквояжа. – Что, если мы продолжим в другой раз?.. Мои пациенты заждались...
...Не чувствуя мороза, Ламаамерстринк стоял у раскрытого окна.
Все занесено было снегом.
Шестерка коней роняла на ходу моченые крупные яблоки.
Ссутулившись, на облучке трясся кучер.
Вжикая полозьями, розвальни подкатывали к Санкт-Петербургу.
Седок в бараньем тулупе смотрел прямо и строго.


24.

Шумно хлопая крыльями, за окном пронеслась стая птиц, острозубых и волосатых.
– Сарычи, – подумал Эйно Гансович. – Канюки...
Козлов стоял за спиной, переминаясь. Пахло свежевыбритыми щеками, разогретый на солнце паркет потрескивал, где-то далеко били в колокол звонари.
– Это... – кашлянул Козлов, – в общем...
– Какой еще немец? – переспросил Эйно Гансович, больше не созерцая.
– Демократический... наш, – успокоил помощник. – Протокольная встреча...
Пришлось обтереться на скорую руку огуречной водой, почистить туфли.
Козлов плюхнулся за руль, через несколько минут машина встала у ренессансного особнячка.
В немнущемся лавсановом костюме, зеленой фетровой шляпе, морщась мыслям, Эйно Гансович поднялся на второй этаж. В комнате висели гобелены с игривыми сталеварками и сталеварами. Похожий на Барбароссу невзрачный человек ел под собственным портретом что-то жирное. Пройдя по диагонали, Эйно Гансович встал у чужого окна. Внизу нереально текла река. Катера и яхты качались. Утомленный водолаз, суша ласты, приветливо махнул Эйно Гансовичу потертым трехцветным флагом...
Скрежеща по полу, стул отъехал, невзрачный человек пошел на Эйно Гансовича, подтираясь салфеткой. "Вальтер, – подсказал Козлов. – Ульбрихт. Дружище..."
Взявшись за руки, приятели уселись на широком диване.
– Берлинская стена! – рассказывал немец. – Девятое чудо света!.. Часовые-снайперы!.. Собаки-людоеды!. Минные поля и луга!..
Появившийся официант, обнеся гостей виноградом, хотел тихо ускользнуть. Внимательный Козлов поймал лакея за фалду, ухватил грозди, лучшую протянул хозяину.
– Есть в Германии сарычи? – спросил Эйно Гансович. – Канюки?
– Канюков полно, – ответил Ульбрихт. – Сарычей – нет.
Эйно Гансович выплюнул косточку.
– Звонарев Степан Нухимович, – представил он Козлова. – Генерал-майор.
– Очень приятно, – германец пожал руку помощнику. – Как поживаете?
– Неплохо, – Козлов почесал за ухом. – Недавно именины справил.
– Именины? – Ульбрихт весело рассмеялся. – Испекли этот... караван... каравай?.. Шалюн!..
– Шалун – не то слово, – развеселился и Ламаамерстринк. – Ни одной бабе спуску не дает!
– Не дает спуску? – немецкий друг не понял. – Но почему?.. Это приятно – давать бабе спуск!..
– Музыку послушаем? – спросил Эйно Гансович.
Ульбрихт встал, вынул пластинку, поставил на вертящийся диск. Потекли басовые рулады.
– Фридрих Флотов, – узнал Эйно Гансович. – Опера "Алессандро Страделла"... увертюра... Мужественный рыцарь Зигфрид-Львиные Почки, заблудившись в диком Шварцвальде, встречает прекрасную Брунгильду. У девушки – неприятности, – вкратце набросал он либретто, – лесной эльф Алессандро Страделла хитростью лишил ее невинности и грубо нарушил менструальный цикл, о чем девушка и докладывает рыцарю. Вместе они решают найти и жестоко покарать похотливца – ведь только в этом случае девственная плева возникнет вновь, и драгоценный цикл полностью обретется...
– Им удалось? – Козлов поднял запылавшее лицо.
– Увы, – развел Эйно Гансович руками. – События развивались драматически. Алессандро Страделла оказался сильнее... стальные латы не спасли рыцаря – амбивалентный эльф овладел и им. Прекрасная Брунгильда от горя превратилась в тихое лесное озеро. Рыцарь стал петухом и по утрам приходит к озеру напиться свежей, чистой воды. Дальнейшая судьба злодея Страделлы осталась неизвестной...
Клочьями в комнату вползал вечер. С реки налетели комары и крупные мухи. Мужчины неподвижно слушали. Неудержимо рыдала Брунгильда, бессмысленно кукарекал петух, сладострастно рычал эльф...
На цыпочках Ульбрихт остановил вертевшийся вхолостую проигрыватель.
– Что если мы построим у вас металлургический комбинат, – спросил немец, – наподобие хелуанского?
Гости встряхнулись.
– Да хоть десять! – высморкался Эйно Гансович.
– А троллейбусный завод?
– Двадцать!
– Ну, а фармацевтическую фабрику?
– Сто!
Приятели поцеловались.
– Вальтер, – вспомнил Эйно Гансович. – Ich habe fur dich ein Ratsel... Was ist das? "Kleine, braune, schrumpfende... jede Frau hat?*
– Das ist... das ist...** – захрипев, Ульбрихт сполз на пол.
Вереща сиреной, в комнату вбежали люди с включенными мигалками на головах.
– Надо же, – они перевернули труп, – скоропостижно!
– Причина? – нахмурился Эйно Гансович.
– Обратный крипторхизм, – объявил старший врач. – Яички из мошонки ударили по брюшной полости.
Молча Козлов снял со стены живописный портрет...
Дома Ламаамерстринк протянул помощнику молоток и выдернул из жардиньерки чуть подувядший эдельвейс.
25.

– Собственно, зачем вам Гольдбах? – Блюментрост цепко сжимал запястье.
В просторной домашней одежде Эйно Гансович лежал на диване.
       Долгих только что ушел, они неплохо поработали. Толково Владимир, свежевымытый и в рубашке с отложным воротничком, предложил представить целые положительные числа квадратичными формами. Прикинув из трех возможных, они выбрали тернарную. Установили после бутербродов со свежей ветчиной, что всякое натуральное число может быть представлено суммой не более четырех квадратов натуральных чисел. Еще раз напились чаю и задались естественным вопросом: да сколько же надо  k-тых степеней натуральных чисел, чтобы представить их суммой  в с я к о е  натуральное число?.. Пришлось здорово повозиться, прежде чем появилась формула. Красивая и чистая, она стояла у Эйно Гансовича перед глазами. N = p + k; + l;! "Каждое достаточно большое натуральное число может быть представлено в виде суммы простого числа и двух квадратов натуральных чисел!.." Конечно, не такое уж и открытие, но безусловный шажок вперед, к победе над Проблемой!..
– Так... личное, – не стал вдаваться Эйно Гансович.
Доктор убрал пальцы.
– Пульс, как у младенца! – объявил он.
В кабинете еще пахло земляничным мылом и тройным одеколоном. Это был запах Владимира. Эйно Гансович закинул руки за голову.
– Рассказывайте, доктор... На границе Христиан Иоганнович купил тулуп... Что было дальше?
– Да, он купил тулуп у еврея... Еврей просил три рубля – сторговались на двух... – Блюментрост убрал снаряжение в саквояж, налил полную чашку кофе, подцепил ломтик телятины. – Дальше была Россия...

...ДАЛЬШЕ БЫЛА РОССИЯ: голодные мужичьи глаза, восьмипудовые бабы в огромных юбках, кабацкие ярыжки, пьяные посадские, угрюмые целовальники за прилавками, юродивые на папертях, товары на шестах, ямы с медведями, виселицы – по два столбца с перекладиной... стрельцы с тяжелыми бердышами, толпы царских стольников... фейерверки, ракеты, огненные колеса... подушки в парчовых наволоках, сахарные звери, пряники с оттиснутыми ликами угодников, медвежьи шкуры на лавках, скобленые полы, холодные и теплые сени, развилистые чеканные ендовы... телеги, полные красного, скобяного и кожевенного товара... якоря для буеров, смоляные концы, бокаутовые блоки... берестяные и лубяные кокошники... малиновый благовест... траченые молью ковры... женщины, озаренные факелами...

...Женщины стояли, озаренные факелами...
Потрясенный, седок в бараньем тулупе вертел головой по сторонам.
Т а к и х   видеть ему еще не доводилось.
Уже он не жалел, что приехал в Петербург.
– Дальше кудыть, боярин? – ямщик космато обернулся.
– К Шумахеру... знаешь?
– Как не знать?! В Академию... на Васильевский!..
– Ну, и кати, холоп!
Сани неслись сквозь сугробы.
Удовлетворенно Гольдбах посмеивался.
За время путешествия он неплохо выучил русский.

Иоганн нисколько не переменился. Разве что, чуть усох, пожелтел, облысел.
Друзья обнялись.
– Боялся я – письма моего не получишь. – Гольдбах принялся одну за одной скидывать шубы. – Я, ведь, уже с дороги отписал... из Польши...
– Нормалек, Христиан! – Шумахер желтозубо осклабился. – Работенку тебе я подыскал – академиком потянешь? Всякий там матанализ, теория чисел?..
– А то нет! – один за другим Гольдбах сбрасывал с головы треухи. – Сызмалетства приучены!..
– Вот и славно, – из ведерного штофа Шумахер налил в рог водки. – На-ко, прими с мороза... Я и жилье тебе нашел – домишко тут неподалеку...
Гольдбах залпом выпил, задохнулся, упал головой в кадушку с редькой.
– Хорош дом-то? – гулко спросил он, прожевав до дна.
– Бревенчатый, на шесть окон... конюшни, погреба, теплицы... птичники... – не без труда, за ноги, Шумахер вытянул друга наружу.
– А голубятня... как же?.. – всхрапнув, Гольдбах растянулся на полу.
– Вестимо, – Шумахер стянул с академика множественные валенки, – есть и голубятня...

Среди ночи, озабоченный, он пришел со свечой.
– Христиан, – тряс он за плечи, – скажи: ты один приехал?
– Dreck mit Pfeffer!!!* – рывком Гольдбах поднялся. – Там... в санях жена и девять дочерей!.. Снегурочки!..
Впереди слуг они выбежали на двор, извлекли тела и разложили их у жаровни...
– Здоровее будут! – не без удовольствия растерев всех Гольдбахш собачьим салом, Шумахер последовательно распределил размороженных по лавкам...

– ...Эйно Гансович, вы спите? – издалека проник в сознание голос Блюментроста.
– Нет... я заслушался, – Ламаамерстринк сладко потянулся. – Вам бы писателем... вместо доктора...


26.

Спал Эйно Гансович неважно – ночью по квартире кто-то ходил, ругался, двигал мебель.
Утром на столе не оказалось ежедневной почты.
Почта была абсолютно не нужна, сейчас она отвлекала от решения важнейших вопросов, поэтому прежде всего он должен был разобраться именно с ней. Схватить все эти маркие газеты, изорванные конверты, дурацкие глянцевые открытки и с наслаждением зашвырнуть в корзину для мусора! Только после этого он мог чувствовать себя спокойно и заниматься большим настоящим делом.
Несколько раз безуспешно Эйно Гансович нажимал кнопку звонка, потом вышел в коридор.
Женщина без дела сидела на кухне.
– Почему нет почты?! – затопал он ногами. – Что за безобразие?!
Скособочившись, она прикрылась передничком.
– Ты стал невозможен! – услышал он слезливое. – Не обращаешь на меня внимания!.. Только, когда нужно!.. Жена я тебе или домработница?!
Ненадолго Эйно Гансович задумался.
– И то, и другое! – достаточно твердо ответил он. – Варвара ушла от нас – тебе придется совмещать обе функции!..
За почтой он спустился сам.
Солдат в вестибюле взял на караул. Полюбовавшись рыбками, Эйно Гансович послушал тихую музыку, погладил жестковолосый ствол пальмы, золотым ключиком ковырнул в серебряном замочке, открыл хрустальную дверцу почтового ящика.
Еще в лифте он услышал наружный шум – когда же створки распахнулись, глазам Эйно Гансовича представилась необыкновенная картина. Рыча и сверкая глазищами, в распахнутой на груди рубашке, с лицом необыкновенно злым и прекрасным, огромными ручищами Долгих трепал на лестничной площадке полуживого, задыхавшегося от ужаса Блюментроста.
Увидев Эйно Гансовича, Владимир разжал пальцы – и доктора как ветром сдуло.
Чуть растерявшись, они стояли друг против друга.
– Мне кажется, – кашлянул Ламаамерстринк, – в прошлый раз мы недоучли значение криволинейного интеграла...
– ... и пренебрегли полным дифференциалом функции нескольких независимых переменных, – с лета подхватил успокоившийся на глазах сосед.
– Через квадратную формулу... эту?.. – Эйно Гансович подошел к белой стене и вынул из кармана завалявшийся фломастер. – lim[;f(x)]/(c–b) = h(f(x;)+…+f(x;))/a
– ... где h = (c + b)/a, – перехватил Долгих маркер, – x; = ; + (a – 1) /h,  a < ; < a + h,  a < ; < a + h, а f  = 1, 2, ... , n!.. – Обещаю – я обязательно подумаю в этом направлении и сразу сообщу вам мое мнение...
С удовольствием пожав крепкую молодую руку, Эйно Гансович прошел к себе, примерился почтовым комом к корзине и неожиданно вскрыл надорванный верхний конверт.
"Дама, благосклонности которой я добивался, – сообщал из Ростова-на-Дону некий Александр Викторович, – ответила, что любит меня как друга, мыслителя и земляка, но  с е й ч а с  (разрядка моя) ничего больше не может предложить... Должен ли я, обнадеженный, набраться терпения, или же мне следует оскорбиться самим фактом стояния в очереди?.."
Теперь смело можно было выбросить все.
За окнами было солнце, песни, из поливальных машин на прохожих низвергалась живительная влага – внешний мир был свежевымыт, умело подкрашен и выпукло отчетлив...
Уже через несколько минут, в куртке и легкой соломенной шляпе, неспешно он шел по парку, смотрел без строгости на притворявшихся в аллеях женщин и на крадущихся к ним мужчин в неизменно бежевых брюках... приветливо махал трубящим и барабанящим пионерам, кормил уток на пруду, подбросил разок мячик угловатым жеманным девочкам – и вдруг прямо перед собой увидел знакомое целлулоидное лицо.
– Эйно Гансович!.. – приветливо пупс стащил тюбетейку.
– Иван Иванович! – вежливо Ламаамерстринк приподнял шляпу.
– Красота от природы, – Ишемический показал на пруд и деревья. – Красивость – от людей, – ткнул он в разряженных мужчин и женщин.
Эйно Гансовичу понравилось.
– "Язык" по-китайски, знаете как? – пупс хитровато прищурился.
– Запамятовал...
– "Яндзык", – рассмеялся кукленыш.
Какая-то девочка подошла, намереваясь прибрать его к рукам – пупс цыкнул так, что ребенок зашелся в икоте.
Они пересели.
– Самая необычная еврейская фамилия? – продолжил Иван Иванович.
– Шафиров, – предположил Эйно Гансович. – Нет... КацеЛЕНИНбоген.
– Ошибаетесь, – хихикнул пупс. – Русскин!..
– Вы кем же работаете? – осведомился Эйно Гансович.
– Кем могу... – Ишемический пожал твердыми плечами. – Артистом в кукольном театре... Играю наших современников... таких, знаете, розовых типов...
– А с женой, – сбавил тон Эйно Гансович, – где познакомились?
– В больнице... где ж еще. Пристала вот – который год мучаюсь... ладно бы один я!..
Сердце Эйно Гансовича забилось неровно и гулко.
– Про меня... она ничего не говорила?
– Вы у нее на примете – теперь ни за что не отступится!..
– Когда же... – одними губами спросил Ламаамерстринк, – когда же она намерена вновь нанести мне визит?
Пупс панибратски похлопал его по плечу.
– Не торопите события... живите пока...


27.

Грудь Эйно Гансовича сделалась полой и затекла холодом. В пальцах неприятно покалывало, на виске тонко запульсировала жилка. Тщательней обычного выговаривая слова, он попрощался с пупсом.
Дома Блюментрост обстукал ребра, приложил ухо к животу.
– Желчный пузырь в порядке! – объявил он. – Спермовыводящие протоки чисты! Миндалины – само совершенство!..
У зеркала Эйно Гансович застегнул брюки. В комнату вплыли зажаренные в сухарях отбивные.
– Рассказывайте! – Эйно Гансович показал вилкой.
Старомодно доктор подвязал салфетку.
– На чем мы там?..
– "... расстерев Гольдбахш собачьим салом, Шумахер последовательно распределил размороженных по лавкам..."
– Да, именно так... – Блюментрост выбрал симпатичный кусок свинины. – Отмечу, что среди тел был и ученый поросенок, привезенный академиком с родины... Сия тварь приспособлена была к скорому счету и весьма помогала Гольдбаху в работе...
Не ощущая аппетита, Эйно Гансович вернулся на диван.
– Уже на следующий день, – рассказывал лейб-медик, – семейство принялось обустраиваться на новом месте. Шумахер не обманул...

ШУМАХЕР НЕ ОБМАНУЛ – дом был вполне пригоден для жилья. Бревенчатый, на шесть окон, под четырехскатной голландской крышей, с открытым крыльцом, двумя полукруглыми лестницами, холодными и теплыми сенями, передом стоял он к широкой замерзшей реке, задом – к индевелому мачтовому лесу. Кругом широкого двора располагались погреба, конюшни, теплицы, птичники и голубятня... Первым впустивши поросенка, следом в дом вошел ученый. Время пошло. Качнувшись, на старинных часах завертелся расписанный розами фарфоровый цифирьный круг... "Колико будет сил, прославлю, – думал Гольдбах, – докажу ревность свою и усердие!.."

К весне окончательно обустроились.
Жарко запылал очаг, дубовые стены украсились фаянсовыми расписными блюдами, лавки покрыты были бархатными налавочниками, подоконники – шитыми жемчугом наоконниками. За слюдяными дверцами поставцов тонко подрагивали кувшины и развилистые ендовы. Погреба, подклети и клети забиты были мукой, салом, яйцами. На конюшне били копытами сытые, в яблоках, кони. Блеяло и мычало в хлеву, гуси ходили лапчатые, голуби летали сизокрылые. Срубленный хозяином самолично, стоял по центру двора дворец-не-дворец – чудо-нужник на дюжину посадочных мест.

Дочерям, коих одиннадцать насчитывалось, поголовно роздана была грамматика Мелетия Смотрицкого – художество известное, глаголати и писати учащее.
"Что есть ударение гласа?" – вопрошал отец ежедневно.
Молчали анемичные.
"Есмь речений просодиею верхней знаменование!.. – вдалбливал он в который раз. – А словес препинание – что есть?"
 Плакали дуры.
"Есмь речи, и начертанием различных в строце знамен, разделение!.. – сердился не на шутку Гольдбах. – Живущие на свете праздно тягчают только землю!"
Плевался и выходил.
"Одни перукмахеры на уме!.."

Ноги в белых чесанках – удобней подкрасться! – шел проверять прислугу.
Комнатных девушек до единой проверял на месте, в комнатах. Прочих, с пристрастием – в погребах, клетях, подклетях, кого-то в хлеву на соломе.
Чудо как хороши были!
Blut mit Milch.*
Не оторваться, проверяючи!..

В воскресенье, как заведено было, в Гатчину собрался за ворванью.
Двое саней было: русские и голландские. Русские – длинные, ящиком, с подушками и медвежьими шкурами. Голландские – в виде лебедя, чернью с золотом расписаны. Из себя красивые, да русские удобней. Их и выбрал, щей отведавши...
Прикупил на ярмарке бочку жира, восковых свечей связку, петушков сахарных для дур – тут навстречу посадские с товаром. У всех на шестах лапти для продажи болтаются, а у одного – кресло итальянское парчовое. К зеркалу веницейскому, что в столовой палате, самый комплект! Сторговал за рупь с полтиной...
Уже поворотил он к дому, да велел вдруг кучеру придержаться. Из саней вылез, глаза рукавицей протер.
Мужик стоял в сермяжном кафтане, рядом на привязи кочевряжились два необыкновенных скота.
– Ну и выродки! – академик всмотрелся в бессмысленные устрашающие рожи. – Никак, черти?
– Шутишь, барин, – мужик поскреб грудь под крестом. – Мудаки это. Не видал, что ли, никогда?
–  Т а к и х  – нет, – признался Христиан Иоганнович. – Где взял-то?
– В России мудаков навалом, – не стал уточнять продавец. – Купи... Я дешево...
– Пошто они? – заколебался Гольдбах. – Функция у них имеется?
– Вестимо! – мужик хитровато прищурился. – Да только для функции той аргумент сыскать надобно!..

– Эйно Гансович, вы устали? – в сумраке кабинета доктор Блюментрост мерно качал ногою.
– Нисколько! – Ламаамерстринк перелег повыше. – Продолжайте, прошу вас...



28.


ПРИНОРОВЯСЬ К РУССКИМ МОРОЗАМ И ДАЖЕ ПОЛЮБИВ ИХ,                на работу он приезжал налегке. Скидывал единственную шубу, потирал руки, в шерстяных и гарусных чулках садился на соболью подушечку, чесал парик редким и частым гребнем. После шел в курилку.
В рубашках голландского полотна, кружевных галстуках, с золотыми лорнетами, в изящных позициях академики потягивали дорогие толстые сигары.
– Вчерась, – рассказывал Леонард Эйлер, – кулачный бой смотрел... посадские против думских... стенка на стенку... состав, значит, такой...
– Мы, – дождавшись очереди, дуэтом рапортовали молодые Бернулли, – нажрались в кабаке до поросячьего визга... по три штофа на рыло...
– А я, – подкручивал завитой ус Рихман, – уговорил-таки одну знатную бабенку... Разрази меня гром!..
Шумахер заглядывал, одетый скромно, как сторож академической библиотеки.
– Служить делу приращения наук в России! – простирал десницу Эйлер.
– Обучать русских рудиментам всех наук! – подхватывали Бернулли.
– Крепить общий труд наш, касательный до пользы и благосостояния империи! – заплевывал сигару Рихман.

Опосля курилки дружно шли в трапезную.
Эконом Матиас Фельтен подавал меню, академики внимательно изучали.
Ели за общим столом.
Эйлер обыкновенно требовал перепелок и пирожных с форшмаком, братья Бернулли – требушины под соусом, Рихман – харчо и бастурму, Гмелин – фаршированную салом щуку, Гольдбах – щей и шнельклопс. Вволю пили вина.
Отобедав, расходились по каморкам, в уютных мягких креслах до сумерек погружались в глубокие научные размышления.
Очнувшись, терли глаза, громко били в ладоши – каждому требовался огромный пыхающий кофейник.
Кофий пили по-русски.
До одури, седьмого пота, с полотенцами...

Чуток передохнув, навещали друг друга.
Рихман приходил к Эйлеру, Бюльфингер к Бекенштейну, Крафт к Винсгейму, Кратценштейн к Гильденштедту.
Гольдбаха навещал Шумахер. В простом полотняном галстуке библиотекарь, но фактический глава Академии, садился напротив, блестел катоптрическими очковыми стеклами.
– Вот, чирей сделался на щеке, – вздыхал он, – и сердце мое терзается день и ночь от того, что представляют мысли...
– Почитаю истинным знаком твоего ко мне дружества, – пылко отвечал благодарный Христиан Иоганнович, – и готов принять истинное участие...
– Не потаю от тебя, – жаловался Шумахер, – прежний мой нрав переменяется на несносный. Интриги продолжаются очень сильно, жена сделалась против меня холодна – нахожусь в самом лютом положении!
– Да не причтется мне в пристрастие, ежели я, говоря правду, скажу о тебе нечто похвальное, – утешал друга Гольдбах. – Ты имеешь разум, просвещенный знанием и сделал себе правила честного человека, которые свято соблюдаешь!.. Душа и сердце вопиют единогласно: замолчать должно твоим недоброхотам!..
– Надмясь ласкательством своих обожателей, я, дескать, заградил дух свой от истины – людишки-то несут!..
– Совсем уж полная ***ня! – широким жестом академик отметал напраслину. – Подумай сам, Иоганн, какие у тебя обожатели!..
Академический сторож гулко бил в рельс, специально для того отлитый в механических мастерских. Там же строился и паровоз, дабы в дальнейшем об окончании рабочего дня академиков можно было извещать гудками...
– Может, надо чего... для работы? – поинтересовался однажды Шумахер.
Гольдбах задумался.
– Чернил, разве что, раковину, – пожал он плечами.
– Еще чего-нибудь, может быть? – спросил Шумахер в другой раз.
– Перо, наверное, гусиное...
– Ничего больше? – осведомился библиотекарь еще через пару дней.
– Бумаги! – со всей определенностью ответил Гольдбах.
Теперь, наконец, он мог написать родственникам в Германию.

– Сызмальства прилепился к мафиматике, – рассказывал Гольдбах. – Сходствуя с расположением моего разума, точность сей науки услаждает мой рассудок... Буде кто захочет на сие доказательства, то не дам никакого!..
– От толикого сообщения человек должен быть весьма разумен, – семо и овамо закачался копоткий Гебенштрейт. – Однакож иногда надо быть уверену...
– Сказывают, цифирь есть отменная и весьма худая, – подзевнул Тредиаковский, элоквенции профессор. – Сице 3, 7... однакож еже 666?..
Словутый Эйлер бодухновенно отмахнулся.
– Неуповательно сие...
Шумахер возник в курилке, глянул вытекшим глазом.
– Вошед сюда, не помешал я паки присным?.. Извет имею государев... Воньмите!
Торжественно пергамент раздернул:
– Понеже Академия ничто иное есть, токмо социетет персон, которые для произведения наук друг друга вспомогать имеют, того ради весьма надобно... – библиотекарь сбился, махнул шуйцою. – Двумя словами... Переезжаем, господа!..


29.

БЕЗ СОЖАЛЕНИЯ ВСЕ ВЫШЛИ ИЗ ТЕСНОГО, НЕУДОБНОГО ЗДАНИЯ...
Гакман нес веберметр, Эпинус – астролябию, Фербер – барометр, Гросс – армиллярные сферы, Буссе – медный глобус, Браун – термометр аглицкой работы, Плацман – чучело строкофамила, Цейгер – стопу бумаги, Фишер – ларец с гусиными перьями, Мерлинг – ведро чернил, Тауберт – какую-то книгу, Кельрейтер – оловянные тарелки и кубки. Последним с большой круглой печатью на снег ступил Шумахер.
Последовательно имущество загружалось в большую дорожную карету. Приглядывая, не унес бы кто из академиков чего лишнего, крутился здесь и Шафиров, хозяин дома.
Христиан Гольдбах знал, что Шафиров – еврей. Подойдя к нему со спины, академик выразительно кашлянул. Иноверец вздрогнул, обернулся, посмотрел выразительными хитрыми глазами.
– Знаете... на границе... – Христиан Иоганнович скрипнул валенком, – я купил тулуп... тоже у еврея...
– Знаю, – рассмеялся Шафиров, – за полтора рубля. Это мой племянник вам его продал!.. Хотите к тулупу рукавицы? – Он сунул руку за пазуху и поболтал перед носом Гольдбаха добротно сработанной парой.
– Сколько? – заинтересовался математик.
– Шестьдесят копеек.
Сторговались на тридцати пяти...

С Петербургской стороны по подтаявшему невскому льду перебрались на Васильевский. Только что отстроенное, блестело свежей краской стройное трехэтажное здание. С башней, балконами, деревянной точеной балюстрадой. Академики вышли из кареты. Эйлер вынес транспортир, Юнкер – ватерпас, Коль – микроскопию на пьедестале, Кранер – рейсфедер, Бюргер – ареометр, Лоттер – секстант, Бекенштейн – стенной квадрант, Миллер – астрономическую трубу, Гмелин – параллактическую установку, Вейтбрехт – гномон, Буксбаум – оловянные подносы, Лейтман – извивающуюся тонкую эфемериду...
Внутри было гулко, просторно, пахло новым. Разожженные печи струили живительное тепло. Все располагало к работе, немедленной и продуктивной. Спешно академики разошлись по залитым солнцем кабинетам. В голове Христиана Иоаганновича торкнулось...
Без всякого усилия, сама собой придумалась вдруг теоремка для корней квадратного уравнения.
– ax;, – взялось откуда-то, – +bx + c = 0.
Полюбовавшись изяществом содеянного, уверенным твердым почерком он вывел две выражающие уравнения формулы.
– x + y = a/c, – вначале.
– И xy =  – b/c, – потом.
Подумал минуту и приписал:
– ... где x и y– уравнения корни...
Рихман забежал, восторженный.
– Тут столько наворочено!.. Разрази меня гром!.. Айда смотреть!..
Не удержавшись, Гольдбах последовал за коллегой.
Одно за другим обстоятельно осмотрел все. Поднялся в обсерваторию, спустился в типографию, зашел в физический кабинет, посетил гравировальную палату, нанес визит в палату рисовальную, вышел в ботанический огород.
– А здесь что же? – открыл неприметную, на ротонде башни, дверь и дурнотно покачнулся.
Мертвые лежали штабелями.
– Анатомичка, – Дювернуа объяснил, в белом халате. – "Смерть – театр, трупы – актеры!.."
Делиль с Бюльфингером заявились, непрошенные.
– Мочи нет!.. – возопили. – Канцелярия шумахерова образом неправедным команду взяла над Академией!.. Во всем определяет самовольно!.. Академия должна сама себя править!..
Предложили Гольдбаху жалобу в Сенат на Шумахера-друга подписать.
Поносное дело!
Встал Христиан Иоганнович в полный рост, дверь широко распахнул, прочь заговорщиков выставил.
– Более с данным являться не сметь! – рыкнул.
Тут же и Шумахер – в неслышных мягких чунях, с катоптрическим глазом. Гольдбаха по плечу потрепал.
– Полставочки еще примешь?.. Должность новая...
Друзья обнялись.
– Делать-то чего придется? – для приличия Христиан Иоганнович спросил.
– Ерунду самую, – Иоганн Христианович ответил. – Особливый секретарь потребен... Пятое-десятое – протокол вести, тое, что достойно есть – в журналишке пропечатать... Купно с библиотекарем марку на конверт наклеить... Заместителем моим по канцелярии...
"Особливый секретарь, – прикинул Гольдбах. – Эко!.. Может, и Генерального выслужу?!."
Вышел особливый секретарь в коридор. Тут Ловиц с Шубертом подвернулись. За рукава и словил обоих. Брови сдвинул.
– Должность академиков, – разъяснил строго, – в том, что в науках учинено уже – розискивать, что к изправлению или прирощению оных потребно есть – производить, что каждый в таком случае изобрел – сносить и тое мне вручать!..
Сторож академический привез готовальни в толстых кожаных сумках. Одну немедленно Гольдбах взял себе.
Большая сумка, добротная – жене Эльзе в самый раз для базара!..


30.
Козлов возник, потный, с прилипшей ко лбу челкой, зашевелил расшлепанными мокрыми губами.
– Лето, лето, лето... – упырливо повторял он, – в разгаре, разгаре, разгаре... на дачу, на дачу, на дачу... ДАВНО ПОРА!!
Глубоко с присвистом Эйно Гансович втянул воздух, чиркнул взглядом по белой гладкой стене.
– Обстоятельство сие привлекает меня ожидать того времени, в которое бы я совершенно с делами развязался...
– А мы все дела с собой возьмем! – образовался Козлов. – Удочки возьмем, шахматы...
– А Володю?
– Да хоть десять... двадцать... тридцать пять, – засуетился помощник, – местов полно... апартаментов... на полное довольствие поставим!..
Незамедлительно приведенный, в одних трусах на толстой спортивной резинке, с намыленной щекой, поджаро подобравшись, Владимир улыбался растерянно и мило.
– Лето в разгаре, – объявил Ламаамерстринк. – Едешь со мной на дачу!
Гулко юноша хлопнул ресницами. Его обнаженный сильный торс струил молодое здоровье. Мужские маленькие сосцы окаймлены были черными кудрявыми волосками.
– Неловко как-то обременять...
– Никакой и ни в чем мне тягости ты не сделаешь... Автомобили поданы. Гаишники ждут!
– Сейчас, – рванулся Долгих, – только оденусь...
– Лишнее! – Эйно Гансович поднялся. – Необходимое найдешь на месте...
Промчавшись с визгом по опустевшим городским магистралям, кавалькада вырвалась на оперативный сельский простор. Вокруг была голубая трава и бескрайнее зеленое небо. Малиновые стрижаки носились. Раскачиваясь на сафьяновой пружинной подушке, Владимир торкался в Эйно Гансовича упругим голым плечом. Охранник с бронированной крыши постреливал для острастки по подобравшимся к трассе кустам.
– Что если, – горячился юноша, – попробовать через число ; в известных нам границах?
         – 3,07 < ; < 3,5 ? – улыбнулся Эйно Гансович. – Нет, мой дорогой, – Гольдбах терпеть не мог числа ;!.. Используем-ка лучше sinx = x + (–1) x;/3! + … + (–1); x;/a! + ...
       – Аналитическую функцию! – скривился Владимир. – Но Христиан Иоганнович, помнится, всегда был о ней невысокого мнения!
– "... помнится!.." – превесело рассмеялся Ламаамерстринк.
Долгих отчаянно покраснел и смешался.
Подбадривающе Эйно Гансович потрепал оппонента по подбородку.
– Ты прав. Гольдбах не жаловал функции, представляемые степенным рядом...
Вильнув, дорога пошла вдоль реки. Пахнуло прохладой. На берегу, раскинувшись, загорали голые девочки. Мальчишки, спрятавшись в зарослях дрока, равномерно водили руками.
– Очей очарованье... – вздохнул Эйно Гансович. – Детство!.. Счастливая пора!
Козлов спереди извернулся, радиотелефон в руке.
– Кушать что закажете... повар сомневается...
Эйно Гансович назвал пончик с вареньем и чай, Владимир – снетков, квасу с луком, соленый арбуз...
Очень скоро вереница въехала в высокие раздвинувшиеся ворота. Обслуживающий персонал стоял навытяжку двумя шеренгами. Козлов юрко распахнул дверь машины. Приветливо Эйно Гансович сделал ручкой. Грянул туш, посыпались цветы и листья.
– Deus ex machina!* – слышалось тут и там.
Уже было двинувшись по ковровой дорожке, Эйно Гансович обернулся и поманил спутника. Бочком Владимир выбрался из лимузина, встал босой, затеребил трусы.
– Товарищ Долгих! – во всеуслышанье объявил Ламаамерстринк. – Любить и жаловать!.. Мой заместитель по канцелярии...
Переодевшись к обеду, они встретились в столовой.
На Эйно Гансовиче была велюровая красная шляпа, Владимиру пожаловали парадный генеральский мундир. Крахмальный вышколенный служитель на золотом блюде принес ватрушку с изюмом и стакан кефира. Минутой позже разбитная бабенка приволокла воблы, бочонок пива и крупно порезанную дыню.
– Как?.. Не жалеешь, что приехал? – обстоятельно Эйно Гансович обмазал маслом палец.
Широкозубо, по-русски и сибирски, Долгих улыбнулся.
– Что вы... – звякнул он орденами. – Здесь так хорошо...
Одновременно они ухватили ломоть дыни, и каждый куснул со своей стороны. Развеселившись, мигом выпили пиво и съели воблу. По-братски разделили кефир и ватрушку. Прикончили дыню и вылизали масло.
– Уфф! – велюровой шляпой Эйно Гансович обмахнул покрывшееся каплями лицо. – Больше не могу!
– Я тоже! – в унисон Владимир сыто подмахнул фуражкой. – Объелся!
– Отдохнем? – разудало старший подмигнул младшему. – В нумерах?
Ловчайше подхватив разбитную официантку, Ламаамерстринк вприпрыжку выбежал прочь.
Владимиру тотчас подвели степенную пышную судомойку.
– Предлагаю руку и... – чуть смикшировал он концовку.
– Сначала, значит, рукой, – прикинула баба, – согласна...





31.


– Сколько бьемся, – в сердцах Эйно Гансович сорвал галстук, – все без толку!.. Чертова проблема!.. Как подобраться?..
Долгих шевельнул губами.
После завтрака они прогуливались по парку. Светило солнце. Пахли цветы. Бабочки и птицы летали.
– Может быть, – тряхнул Владимир головой, – через обратные функции?
– Обратные гиперболические? – подхватил Эйно Гансович. – По формуле
arsh(x) = ln(x + (x; + 1);)?
– Ареа-синус?! – прикинул молодой человек. – Не лучше ли через ареа-косинус?.. arch(x) = ln(x + (x; – 1;)?
– Тогда уж – через ареа-тангенс!.. arth(x) = ln{(x + (x; – 1);)/(x + (x; + 1);)}!.. Гольдбах предпочитал его прочим...
Разрабатывая идею, они неплохо поработали.
К обеду был рассыпчатый пеммикан, стреляющие бешеные огурцы и пельмени с женьшенем.
– Wollen wir jetzt Schach spielen?* – куском бумаги Эйно Гансович промокнул рот.
– Gern!** – Владимир решительно поднялся.
С удобством партнеры расположились в беседке. На вытянутых руках Козлов внес доску с расставленными в начальной позиции фигурами.
1. е2 – e4! – решительно начал Эйно Гансович.
1... е7 – е5, – симметрично продолжил Долгих.
2. К g1 – f3! – нацелился конем Эйно Гансович.
2... К в8 – с6, – попробовал защититься Долгих.
3. С f1 – c4! – усилил натиск Эйно Гансович.
3... d7 – d6, – скромно подвинул Долгих пешечку.
4. К в1 – с3! – навалился Эйно Гансович.
4... С с8 – g4, – отважился Долгих на долгий ход.
5. К f3 : е5!! – ошарашил Эйно Гансович.
5... С g4 : d1, – дрогнувшей рукой Долгих снял неприятельского ферзя.
6. С с4 : f7+!! – грянул Эйно Гансович громом.
6... Кр е8 – е7, – попытался Долгих унести ноги.
Не тут-то было!
7. К с3 – d5!!! – затрубил Эйно Гансович победно. – Мат!..
Козлов разразился продолжительной бурной овацией. Оркестр в кустах грянул гимн Великому Шахматисту. Пролетавший мимо фазан сбросил на голову победителю переливающееся яркое перо.
Поверженный юноша чувственно пожал триумфальную руку.
– Поверьте – в жизни не испытывал  т а к о г о ...
Проникновение они посмотрели в глаза друг другу.
– It's only chess, not life,* – дрогнуло в Эйно Гансовиче.
– It's more than chess, more than life,** – отозвалось во Владимире.
Проникновенно они продолжали смотреть.
Козлов вопросительно кашлянул. Наваждение сгинуло. Сцепка распалась. Долгих припал к бутылке с нарзаном. Эйно Гансович неверно вставил в рот папиросу. Козлов успел перехватить.
– С докладом к вам Пономарев Борис Николаевич, – поднес он спичку к правильному концу. – Прикажете впустить?
– Пономарев Борис Николаевич – член партии?
– Так точно. Партбилет № 1713195.
– Очередник, значит, – Эйно Гансович густо пыхнул. – Давай его сюда!
Красивый одноухий человек вошел, раскланялся, приложил ладонь к сердцу.
– Касательно обкомов, – неосторожно произнес он, – желательно разделить их на промышленные и сельские... колхозную технику изъять и передать вновь создаваемым машинно-тракторным станциям... отсрочки от военной службы упразднить, а всех студентов незамедлительно призвать к строевой...
Долгих вдруг сделался страшен. Козлов занервничал, скрипнул портупеей. Из кустов, прикрываясь литаврами, врассыпную побежали оркестранты. По замысловатой траектории далеко в траву Эйно Гансович швырнул погасший окурок.
– Скажи, Владимир!..
Состарившись лицом, ужасный и багровый, Долгих пяткой отлягнул табурет.
– Взалкал?! – бешено задохнулся он. – О кармане своем рачишь?! – огромной пятерней Долгих схватил Пономарева за волосы, принялся трепать и возить по полу. – Нарушаешь честность и присягу?!. Корыстуешься взятками, желая виселицы?!! Мразная душа!!. Аркибузировать тебя мало!!. Бить батожьем нещадно!!!
– Фрол Романович, – встряхнулся Ламаамерстринк, – я попрошу вас закончить с товарищем Пономаревым... Придет в себя – ему по всей форме загадочку задайте... и дальше – все, как полагается. Ну, и портрет, уж, не забудьте...
– Но почему, Володя? – непонимающе Эйно Гансович копнул в голове, когда несчастного вынесли. – Будь добр, объясни...
Нервно Долгих курил папиросу за папиросой.
– Вы извините – погорячился, – на глазах принимал он прежний облик. – Пономарев – бюрократ, каких много, представитель прогнившей элиты, преследует исключительно личную выгоду, плодит подобных себе... интересы любезного отечества для него пустой звук!.. Студентов – в армию!.. Это надо же!.. – Владимир сжал виски. – Да студенты наши кроме необходимости ни в чем ничего не требуют... довольствуются содержанием без малейшего излишества!.. Надобно их за границу слать для продолжения учебы!..
Козлов вошел с креповой повязкой.
– Пономарев скончался, – объявил он. – Анеуплодия... хромосомы лопнули...
Ламаамерстринк взглянул на свежий портрет.
– Помнится, у Михаила Александровича одно ухо было, а здесь два?..
Козлов пожал плечами.
– Заказ срочный... художник торопился...
 





32.


– Wie traurig diese Welt doch ist,* – вздохнул Эйно Гансович.
– Und sie dreht sich trotzdem,** – качнул головой Долгих.
– The nature has no sorrow,*** – кашлянул Козлов.
– Commentalles vous?**** – осведомилась пролетавшая стрекоза.
– Хорошо!.. Хорошо!.. – закричали все и выскочили из беседки.
В разверстых гулких небесах заливисто хохотало солнце. Зубодробительное попурри гремело из кустов, осыпая листья. Прекрасные голые женщины, визжа, кувыркались на ветках. Гиппопотам хрюкнул. Кнедлики пролетели под луковым соусом. Град Китеж и фрегат "Паллада" возникли. Ярославна со стены спрыгнула. Рак на горе пукнул. Господь Бог прошел совсем рядом, при белой бороде, с мешком подарков и Снегурочкой...
Мощнейший топот перекрыл все ("Земля тряслась, как наши груди! – расскажут потом голые женщины дознавателю Степанову. – Мы просто охуели!"). Чеканно-стройными рядами – крыло к крылу, голова к голове – неслись лавиной стада строкофамилов. Пристроившись к крайним, отбившимся особям, мужчины запрыгнули на мощные спины, обхватили тучные шеи, поскакали на железных, нержавеющих ногах.
– Сейчас взлетят! – крикнул Козлов. – Держи-и-и-сь!..
Выбросив крылья, строкофамилы легко взмыли в воздух.
В ушах свистел ветер, внизу была географическая карта, небо оказалось чуть шершавым и слегка царапало щеки.
– Эльбрус! – завопил Эйно Гансович. – Подо мною!..
– Голова немного кружится, – признался Долгих, – я, ведь, не летал никогда... А там... выше... есть что-нибудь?
– Рай, – объяснил Козлов. – Вас и меня не примут в принципе, а товарищу Ламаамерстринку еще рановато...
Увлеченные развернувшейся беседой, помощники не замечали очевидного.
Медленно, верно, с каждым шагом сказочно возрастая в размерах, навстречу им двигалась сверкающая человеческая фигура.
Почти что не дыша, Эйно Гансович вперился взглядом.
Огромный, ростом в африканское дерево, скрыв лицо за развернутой свежей газетой, в простых вигоневых носках, ОН проплыл мимо и стал стремительно уменьшаться.
–  В И Д Е Х  Ч Е Л О В Е К А  Я К О  К Е Д Р Ы  Л И В А Н С К И Я , – сообщил Ламаамерстринк спутникам, –  М И М О  И Д О Х  –  И  С Е  Н Е   Б Е !!
Обеспокоенно те переглянулись.
– Возвращаемся! – объявил Козлов. – Ресурс на исходе.
Завернув птицам шеи, мужчины легли на обратный курс.
– Яуза! – рассмотрел внизу Козлов. – Снижаемся!..
Выпустив ноги, строкофамилы пробежали вдоль берега и тут же зарыли головы в горячий песок.
Переполненные впечатлениями путешественники спешились.
– Разомнем члены? – предложил Долгих.
Тут же, поприседав, попрыгав и по-мальчишески подвигав руками, они подпустили свежей крови ко всем одеревеневшим мышцам...
– Купаться! – крикнул пронзительно Эйно Гансович. – Э-ге-ге-е-е-е!..
Семимильными шагами помчался он к воде, и двое других незамедлительно ринулись следом. Прохладные воды, расступившись, приняли разгоряченные, потные тела.
Мигом смыв скверну, Эйно Гансович и Владимир забултыхались в свежих струях, заныряли, завыныривали – после, отфыркиваясь, легли на спину друг подле друга.
Разговаривать не хотелось. Хотелось лежать  т а к  вечно, в полной умиротворенности, на водяной упругой подушке, под солнцем и шаловливыми кучевыми облаками.
Где-то за головами, в ежовых, плотных рукавицах, Козлов ловил угреватых, скользких голавлей.
– Ridicule,* – пожал плечами Эйно Гансович.
– C'est stupide,** – вздохнул Долгих.
– Faiblesse humaine,*** – вздохнул Эйно Гансович.
– Je le crois bien,* –  пожал плечами Долгих.
Порознь они выбрались из волн.
Козлов на угольях жарил рыбу, напевал негромко на хинди.
– О чем ты? – спросил Ламаамерстринк. – Сестра моя бы поняла, но я не знаю этого языка.
– Притча о плоде дерева ньягродхи, – объяснил Козлов. – Диалог учителя с учеником... "Принеси сюда плод ньягродхи", – просит учитель. – "Вот он, почтенный", – подчиняется ученик. – "Разломи его". – "Он разломан, почтенный". – "Что ты видишь в нем?" – "Эти маленькие семена, почтенный". – "Разломай же одно из них". – "Оно разломано, почтенный". – "Что ты видишь в нем?" – "Ничего, почтенный..."
– И тогда учитель, – догадался Эйно Гансович, – сказал ученику: "Поистине, дорогой, вот – тонкая сущность, которую ты не воспримешь; поистине, дорогой, благодаря этой тонкой сущности и существует все это большое дерево. Верь этому, дорогой!.."
Молча мужчины съели рыбу и закопали объедки в песок...
Верхом на гиппарионе с гарпуном в руке, в черной эсэсовской форме, к ним подъехал рыбинспектор Иванов.
– Крибле крабле? – спросил он по-годоберийски.
– Бумс! – хором ответили они.


33.

Спустившись к завтраку даже с некоторым опозданием и предвкушая радость встречи, Эйно Гансович был неприятно удивлен – место напротив пустовало.
Нетронутыми, в капельках воды, лежали аккуратные брусочки масла, ненадпит был ни единый стакан кефира, никто не бросился к нему из-за стола с надкусанным куском хлеба и перемазанными желтком губами.
– Где Долгих? – неловко Эйно Гансович сел.
– Владимир Иванович капризничают, – из-за спины, негромко доложил Козлов. – Изволили стульчик опрокинуть, ножкой топали, в повара плюнули-с...
– Ах, милый мальчик! – Эйно Гансович понюхал скатерть. – Где ж он теперь?
– Потребовали тесу, смолы, холстин... сказывали, барк идут строить, – Козлов подул на манную кашу, поставил тарелку перед шефом. – Записочку, вот, передали...
Подпрыгнув, Эйно Гансович схватил изящный конвертик. Волнуясь, вынул тонкий надушенный листок.
«S = (b; +… + b;)/a», – писал юноша, и тайный смысл этой формулы был понятен только им двоим.
«((x; –b;) +… + (x; – b;))/a», – на подвернувшейся салфетке ответил он, велев немедленно отнести Владимиру...
Лицо возникло, саквояжик, холодные изучающие пальцы. Черти принесли!.. Потусторонник, лечащий врач, "цветочное утешение"...
Пришлось, опираясь на Козлова, тащиться в процедурную.
– Брызжейку вам посмотрим на томографе, – запутался Блюментрост в проводах, – прибор новейший, заграничный... проверочка рутинная, плановая... беспокоиться нет ни малейших оснований...
– Ни хрена вы в этом не сечете, – Эйно Гансович расслабил мышцы. – Да и откуда вам?.. Пиявки, кровопускание, пузырь со льдом – вот весь ваш арсенал... Гольдбаха лечили?
– Приходилось, – лекарь зажужжал электричеством. – Железного был человек здоровья!.. Быка на спор съедал с потрохами!
– Рассказывайте! – Ламаамерстринк закрыл глаза...

ВЕСНА СЛЕПИЛА, БРЫЗГАЛА, ОРАЛА ПРОНЗИТЕЛЬНЫМИ ПТИЧЬИМИ голосами.
Очнувшийся от спячки люд выползал из зимних вонючих берлог, чесал о забор линючие бока, присматривался хищно: чего бы спереть?.. В Гостином ряду сидельцы предлагали пошивной приклад. Цирюльники в жупанах с откидными рукавами, низко подпоясанные лыком, корнали под горшком обросших шерстью целовальников. Юродивые за край подола хватали, почечуй черный под самый нос норовили сунуть. Согбенно, ефимок клянча, стенали сирые да ледащие. Заплечных дел мастер любовно веревку вывязывал. Думские дьяки знакомства делали. Навозные кучи дымились. Разночинцы огнивами чиркали. Ярыжки полицейские свистели. Кабацкие ярыжки в драных чепанах сновали. Петиметры да скосыри топтались под парасолями. Эфиопы в клетчатых круглых шляпах душистой водкой обтирались. Драбанты шли – чикчеры на чреслах, волокли пушки по бревенчатым мостовым. Рейтары скакали, кони грызлись. Выжлицы брехали. Бунчуки колыхались. Стрельцы в зеленых, красных, клюквенных кафтанах бердышами звякали. Стольники царские кунтушами бахвалились, мехом отороченными. Гайдуки ливрейные носились в санках с задком ковровым. У Кикиных палат, на площади, скакали в чехарду вольноотпущенные – близ Смольного двора против Охтенских слобод, незаконнорожденные дрались пузырями с горохом. Перепел ученый, в бархате гишпанском, с шпорами серебряными на ботфортах, щи сапогом хлебал, балагурил с девками. Чумичек двух, во днях заматеревших, в портшезе унесли. Плыли по Неве тяжелые струги. Баба восьмипудовая на вышке к заутрене в колокол бухнула. Пьяные посадские рукописный требник выронили. Шляхтичи лифляндские Ренненкампфы пивом облились имбирным. Оберкухмейстер Фельтен горстью срам прикрыл. Архиепископ и вице-президент Синода Феофан Грек-Прокопович с Иоганном Штурмом, василеостровским старостой евангелическим, друг друга в упор не разглядели. Генерал-прокурор Сената Ягужинский боярину Мусину-Пушкину бриллиантовую тысячную пряжку проспорил. Кравчие в жестких корсажах адмиралу Сиверсу утробно салютовали. Щербатов, князь, в собольем сюртуке с петлями золотыми и кистями, соплю, примерзшую к носу, пальцем отломил. Парик, мускусом надушен, борода в розовом масле, академик Васхнил, из греков, на дерьме оскользнулся крепко, ногами вбок поехал, ижицу изо рта выронил, Гольдбаху головой в живот ударил.
– С праздничком вас светлым!.. Многая лета!..

Сделавши обход по Академии, Гольдбах завернул в библиотеку.
– Мысль как... научная? – поднял руку Шумахер.
– Бьется! – Христиан Иоганнович сунулся к стеллажам. – Сказывают, физик Герц прибор срамной изготовил... вибратор. Буде баба промеж ног вставит – естество зело натешет!
– Мужикам, – Иоганн Христианович оживился, – нет ли какого декуверта, чтобы без баб?
– Опричь десницы – шуйца, разве что, – ухмыльнулся Гольдбах. – Воистину, своя рука – владыка!..
Порывшись в переплетах, он выбрал три. "Космотеорос" Гюйгенса, "Свободное море" Гуго Гроция и "Гисторию" Самуила Пуффендорфия.
Шумахер книги в формуляр записал.
– На страже будь! – заместителю наказал. – Смута грядет!.. Появился тут один... вибратор... академиков шибко колеблет... адъюнкт физического класса... Ломоносов.


34.

– Вас к телефону!.. Вернее, телефон – к вам! – Козлов подсунул трубку. – Междугородный...
– Никогда не звонили, – удивился Ламаамерстринк, – и вдруг – так сразу... Алло! – откашлялся он в дырочки.
– Эйно, – сказала далеко сестра. – Эйно!
– Хельга, – поздоровался он. – Хельга!..
– Тебе еще нужен  т о т  ч е л о в е к , Эйно?.. В Париже?.. Я вспомнила – это был...
–  К Т О ? – не разобрал он.
– Пу...ин, – затрещало в проводах. – Ду...ин...
– Какой еще Дуин?! – закричал он. – Давай по буквам!
– Брахман, – начала Хельга, – Упасана, Ньягродхи, Индия и снова – Ньягродхи!..    Б У Н И Н ! – вдруг четко выговорила она...
И сразу все лишнее отсеклось, перестало существовать.
Застрекотав, перед мысленным взором побежали надтреснутые черно-белые кадры...






ЧАСТЬ ВТОРАЯ



1.

Первомайское шествие получилось ни к черту.
Протопала шеренга озлобленных люмпенов, за ней просеменила группка эрегированных юнцов, прошаркали нанятые из-под мостов клошары, продефилировали ангажированные по паре франков проститутки и сутенеры. Мелькнул обтрепанный пыльный стяг, два-три пожухлых транспаранта – и все, будто и не было весеннего наступления трудящихся.
Вяло Дмитрий Александрович помахал красным флажком, бросил кому-то на голову бумажный цветок, выкрикнул с посольского балкона несколько надоевших бессмысленных лозунгов.
День выдался необыкновенно холодный, пасмурный, с неба сыпало, криво по ветру носились галки. Привычно посол заглянул в окна стоявшего напротив здания французского министерства обороны. Два генерала в дурацких круглых фуражках возбужденно размахивали руками.
– О чем они? – спросил Дмитрий Александрович.
– Сейчас узнаем, – военный атташе толкнул балконную дверь.
Оба возвратились в помещения, вышли на лестницу, поднялись на чердак.
У слухового оконца за столом, уставленным аппаратурой, сидел приятного вида молодой человек в наушниках.
– О чем они, Леонид? – переадресовал вопрос военный.
– Спорят о какой-то Мими, – доложил дежурный. – Генерал Коше утверждает, что на ней были сиреневые подвязки, генерал Делестрэн считает – голубые...
– Кроме подвязок – ни о чем больше?
– Еще о панталонах, но здесь – единая версия. Оба генерала уверены, что никаких панталон на Мими не было...
Потоптавшись в спецкомнате, дипломаты вышли.
– Что за беспечная нация! – символически посол сплюнул себе под ноги.
– Вступились, видите ли, за Польшу! Войну, понимаете ли, объявили!.. Кому? – Немецкому монстру?.. Хорошо, объявили – воюйте!.. Нет же – стоят на своей линии Мажино, смотрят, как немцы железный кулак собирают!.. Танка ни единого за восемь месяцев не собрали!.. Германцы эту дурацкую Мажино за неделю возьмут!..
– И брать не станут, – сморкнув, полковник пошаркал ногой. – С тыла обойдут через Голландию-Бельгию. А уж потом – на всю Францию шесть недель!.. Сапогами затопчут... Пойдемте обедать...
Поругивая галлов, дипломаты спустились в столовую. Атташе взял студня, щей с головизной, сибирских пельменей. Пристрастившийся к местной кухне посол – вареных древесных лягушек.
– Когда, полагаете, начнется? – по всем правилам Дмитрий Александрович отделил головку и взрезал лягушке животик.
– Со дня на день, – разведчик бросил студень в щи, добавил пельменей, размял массу большой деревянной ложкой, посолил и поперчил. – Фашисты полностью готовы. Ждут только приказа...
Сшиблись стопками, проглотили охлажденной "столичной". Атташе запил водку стаканом коньяка, посол – подогретым молодым "Божоле".
Ели молча. Дмитрий Александрович изысканно, с ножа, слизывал пикантные потрошка, полковник – локти на столе – простонародно хлебал тюрю.
– А Пьер Лаваль? – спросил посол после десерта.
– На "Тур де Франс", – военный облизал ложку и по-кутузовски пихнул ее за голенище...
"Как поступить?" – размышлял Дмитрий Александрович уже у себя в кабинете. "Что предпринять?" – барабанил он по столу короткими толстыми пальцами. "Как уцелеть?" – покосился он на висевший в простенке усатый грозный лик.
– Работайтэ, таварищ пасол, работайтэ! – кивнул с портрета вождь. – Выпалняйтэ заданиэ партии... Ашибетесь – мы вас паправим!..
– Поправите, – содрогнулся посол, – как Деканозова... шесть граммов в затылок!.."
Посол в Германии был расстрелян чекистами как не сумевший помешать фашистам подготовиться к войне, и Дмитрий Александрович отлично это знал.
Он встал, подошел к окну. Неширокая улица Сен-Доминик была запружена немецкими шпионами. Загримированные проститутками и сутенерами, они легко вступали в контакт с французскими военнослужащими. Чуть дальше неширокая Марна впадала в полноводную Сену.
"Париж... – подумал он. – Нам было хорошо вместе..."
Эвакуация посольства предстояла со дня на день, и вариантов распорядиться собой, как понимал Дмитрий Александрович, было немного.
Первый. Отталкивая вскормившую его грудь, он изменяет Родине. Дождавшись темноты, со всем запасом наличности, выскальзывает в ночную прохладу, берет билет на пароход, плывет в дурацкий Алжир или на Мартинику, переодевается в белое... ждет удара альпенштоком в череп...
Второй. Он возвращается в лоно. "Что сделали вы на высоком посту? – направят свет лампы в глаза некие хмурые люди. – Как оправдали доверие партии и народа?" – "Никак! – очухается на опилках притоптанный ногами атташе. – Полнейшим оказался фраером! – выхаркнет полутруп сгусток крови, – лягушек жрал, фонд солидарности прикарманил, на Первое мая в Париже демонстрацию завалил!" – "Ах так! – скажут хмурые люди и молотком разобьют Дмитрию Александровичу пальцы. – Выходит, значит, не оправдали вы доверия?!. В таком случае, – большой ржавой пилой они отпилят ему ногу, – поймите нас правильно, мы вынуждены применить суровую, но справедливую меру...
Посол вертанул ключиком, потянул ящик стола. Тяжеленький браунинг был на месте, готовый к последней нехитрой услуге – вариант третий...
Дверь кабинета распахнулась.
Атташе, неприлично бледный, с расстегнутой кобурой, протянул листок бумаги.
Шифровка из Москвы!
Это был шанс уцелеть им обоим...


2.

Измученные ожиданием, бесцельно, они слонялись по комнатам. Выглядывали в окна.
– Письмо точно передал? – пытал атташе курьера.
– Лично в руки? – подпытывал посол.
– Так точно! – в тысячный раз отчитывался посыльный. – Лично-точно – в руки!..
– Он не придет! – сжимал виски Дмитрий Александрович. – Самим к нему надо было...
– Не тот эффект! – рубил военный. – Тут, как-никак, антураж...
Они выходили на балкон, рассматривали прохожих.
Похожего не было. Свежо и сладостно, по-весеннему, пели видимые в небе жаворонки.
– И не подумает! – трагедийно вскрикивал посол. – Он всех н а с ненавидит!
– Припрется! – бычился полковник. – Из любопытства...
...Он появился внезапно, словно бы вдутый ветром – сухой, неладно скроенный, но крепко сшитый, с прямыми и резкими чертами лица, с тонкими, энергично и как бы несколько презрительно изогнутыми ноздрями и чуть-чуть выдвинутым подбородком. Напитый электричеством, с сиянием над головой, стремительно он надвигался, и на паркете позади оставались рваные глубокие провалы.
– ЧЕМ ОБЯЗАН, ГОСПОДА?!! – звуковая волна ударила в потолок, взрыхлила мел, раскачала массивную люстру.
"Масштаб личности, – присел Дмитрий Александрович, – 1 : 1000!"
Опомнившись, дипломаты бросились навстречу, стащили перчатки, крылатку, шляпу, отобрали трость, провели дорого гостя в лучшие покои.
– Пожалуйте на диванчик! – посол забренчал посудой. – Позвольте вам чаю?
– Merci, – сдержанно-вежливо он наклонил голову. – Только что от завтрака.
Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными седыми усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы.
– У нас балычок-с, – сладострастнейше промурлыкал атташе, – смею вас уверить – свежайший...
Благосклонно промолчав, гость пытливо осмотрелся.
В помещении был беспорядок. Какие-то люди откручивали со стены колосящийся герб, другие – сворачивали кровавые бахромчатые знамена. Повсюду валялись чемоданы, тюки, коробки. По замусоренному полу в поисках пищи сновали мелкие хвостатые хищники.
Крыса пробежала по отрывисто зазвеневшим клавишам фортепиано и, сорвавшись, с треском упала в какие-то черепки...
Положительно, деталь могла пригодиться. Торопливо он достал блокнот, развинтил самописку – так там было?.. "Крыса пробежала по отрывисто зазвеневшим клавишам фортепиано и, сорвавшись, с треском упала в какие-то черепки..." – так, кажется.
В большой посудине военный доставил смугло-телесный балык.
"Смугло-телесный балык", – снова записал гость. Право же, неплохой эпитет!.. Может быть, здесь он подберет и метафору?..
– Ну-с? – он соблаговолил принять увесистый сочный бутерброд. Ему было даже любопытно, что могут сказать э т и люди.
– Иван Алексеевич, – трудно приступил посол, – в свое время вы не приняли революции... покинули Россию... выступали со злобными нападками, – попеременно дипломат садился то на один, то на другой стул, – прошло двадцать три года... страна добилась невиданных успехов... выплавка чугуна... под руководством партии коммунистов... так не пора ли пересмотреть?..
– Пересмотреть?!! Ха-ха-ха!!! – с размаху классик швырнул бутерброд крысам. –   Б О Л Ь Ш Е В И К И  –  П Р О К Л Я Т Ы Е   О Б Е З Ь Я Н Ы ,   О С Т Е Р В Е Н Е Л О   К А Т А Ю Щ И Е   Ч У Р Б А Н !!! – с видимым сладострастием, врастяжку, выкрикнул он.
Лицо посла сделалось как у мертвеца, полежавшего с полмесяца.
"Вот и метафора!" – порадовался гость.
"Лицо... как у мертвеца, полежавшего с полмесяца", – тут же внес он в блокнот.
Разговор разбился, взгляды пропали в пространстве. Незаметно стемнело – что-то неуловимо прекрасное реяло в далеком полусвете зари. В окна мягко краснел закат, мокро шумело по крыше, ветер шуршал и бежал... Гость едва поспевал записать...
– Иван Алексеевич! – бросивши обиженно-задушевный тон, чрезвычайно и полномочно произнес посол. – Делаю официальное предложение. Советское правительство предлагает вам возвратиться на Родину!..
В безобразной позе, атташе принялся тоненько хихикать.
– Другие же вернулись! – истерически Дмитрий Александрович крикнул. – Горький!.. Куприн!.. Алексей Толстой!..
– Проститутки, – горлом вышелестел классик. – Продразверстые шлюхи.
Военатташе прямо-таки взвизгнул.
– Не в бровь, а в пах... браво, Иван Алексеевич! – никак не мог прекратить он смеха. – Вот уж действительно – художник слова!.. Не желаете, значит, под большевиков лечь, – перескочил он, – тогда уж изготовьтесь – под фашистов... Невинности не соблюдете... Через неделю немцы будут в Париже!..
– Дайте коньяку! – потребовал гость.
Хохоча, полковник наплескал в стакан.
Медленно писатель выпил, зажевал лимонной долькой, выплюнул цедру, вынул и размял самодельную папиросу.
– Большевики – холера двадцатого века, фашисты – чума!.. Я стану бороться с ними здесь!
Атташе сделался серьезным. Это было уже что-то.
– Леонид! – позвал он.
Дверь отворилась. Молодой человек вошел, смуглый и густобровый.
"Какой красивый молдаванин!" – подумал отчего-то Бунин.


3.

Разговор принял бессмысленный и даже глупый характер.
Ему давно следовало наговорить резкостей, разбить что-нибудь со стола, стремительно и красиво подняться, уйти прочь и навсегда стереть из памяти этот бездарно пропавший день и этих людей, неталантливых, жалких, бесцеремонно вторгшихся в его почти прожитую жизнь.
Неоднократно он порывался прекратить – пружинисто подскакивал, на языке была готовая сорваться колкость, уже примеривался он к тарелке, способной разлететься далеко и эффектно – и всякий раз давал отбой.
Этот молодой человек... молдаванин... просил его остаться.
Вызванный неизвестно для чего и не сказавший ни слова, он сидел напротив и смотрел на гостя удивительными бархатными глазами.
Определивший наружность не одной тысяче персонажей и придавая описанию зеркал души значение первостепенное, доселе Иван Алексеевич присваивал эпитет "бархатные": глазам исключительно карим либо черным. И вот сейчас он наблюдал       г л а з а  с и н и е  и  б а р х а т н ы е !  Живая жизнь сломала, походя, сухой литературный штамп. "Что, мастера пера, писатели-кропатели, не встречали вы, ужели,                б а р х а т а  с и н е г о ?!."
– И как же станете бороться с фашистами? – проник внутрь цепкий голос военного.
"Стакан, – решил Иван Алексеевич. – Сейчас же, вдребезги!.."
Эти глаза напротив снова удержали.
– Я... я возвышу свой голос! – едва ли не противу воли ответил он большевистскому провокатору.
– Немцы посадят вас в лагерь. Кормить будут раз в день бульоном из репы. Ваш голос сделается совсем тихим. Его никто не услышит, – рисуясь животной простотой, полковник вскрыл банку шпротов.
Бархатные глаза, приблизившись, протянули огонек на кончике большой шведской спички. Жадно Бунин раскурил забытую в руке папиросу.
– Чего, собственно, вы добиваетесь?! – он схватил тарелку, взглянул перед собой и взял с нее шпротный бутербродик.
– Сотрудничества! – наглейше вытаращился полковник.
– Я вам не чурбан! – с размаху он запустил бутербродом в крысиное стадо. – И не сотрудничаю с обезьянами!.. Меня не раскатаешь!..
Неожиданно все расхохотались. Не удержался и сам Бунин.
В чуть разрядившейся обстановке атташе раскупорил еще одну бутылку.
– Поймите, Иван Алексеевич... у нас один общий враг – фашизм. Дни Франции сочтены, но это полбеды, – по-военному точно полковник отмерил порции. – Беда в том, что, победив на Западе, Гитлер немедленно попрет на Восток. 16 июня 1940 года примет капитуляцию французов, а 22 июня 1940 года – вероломнейше нападет на Советский Союз... – толстовато он порезал сыр. – И вовсе   н е   р е ж и м ,  столь ненавистный вам, станут бомбить гитлеровцы, а горячо любимую вами   р у с с к у ю   з е м л ю !.. Ваше здоровье!..
Все выпили ровнехонько по 125 граммов отменного марочного коньяка. Писатель потянулся, выбрал бутерброд с "Рокфором". Крысы изготовились, но ничего не получили.
– Мерзавцы! – раскрасневшись, Бунин прожевал аппетитную плесень. – Им, что же – нельзя помешать?
– Увы, так или иначе – немцы нападут, и   п о м е ш а т ь   этому мы не в силах. Но, – полковник снял китель, стащил рубашку и остался в пропотевшей желтой майке, – начало войны между Советским Союзом и Германией можно оттянуть на год. А уж за это время, будьте уверены, мы отлично подготовимся и дадим агрессору достойный отпор...
– Так и оттяните!..
– Оттянем, – поднявшись со стула, атташе пересел на край стола, – но только с вашей, Иван Алексеевич, помощью!.. Без вас, к сожалению, не получится...
"Глумятся?!. Сейчас – ногой в столешницу!"
Пытливо он оглядел всех троих. В чистых глазах напротив и в четырех гадких буркалах не было и тени насмешки.
Откровенно он смешался.
– Но что могу я... старик на излете сил и чувств?
– Не скажите, Иван Алексеевич, не скажите, – ожил посол, – с вашим-то знанием людей... психологии!.. С вашей энергетикой!.. Только вы и можете справиться с задачей!..
– Что же конкретно... я должен?..
– Об этом позже. Сейчас, – порывисто Дмитрий Александрович снял пиджак и галстук, – необходимо лишь принципиальное ваше согласие...
– Не знаю, – забормотал он глухо, – не знаю, не знаю, не знаю...
– У нас, кстати, и письмецо для вас, – из кармана галифе военный протянул смятый бурый треугольник.
Иван Алексеевич развернул.
– Гербановский-Лялечкин? – поразился он. – Это надо же!.. Когда-то, – отвлекся писатель, – в Константинополе мы вместе ходили к гречанкам необыкновенной толщины, угощавшим вареньем со студеной водой..."
Дипломаты терпеливо ждали.
– Он умоляет меня согласиться, – дочитал Бунин до конца. – Но почему он так настаивает?
– Поэт Гербановский-Лялечкин писал непродуманные во всех отношениях стихи... сейчас отбывает заключение в одном из исправительных лагерей. Предполагаю, – посол развел руками, – его могут расстрелять...
Рывком поднявшись, Иван Алексеевич красиво опрокинул стул.
– Я сделаю, что смогу!.. Но почему, черт возьми, вначале вы крутили – "Советское правительство", – писатель скорчил обезьянью рожу, – предлагает вам вернуться..."?!! Ведь я, понимаю, необходим вам именно здесь?!
Оба негодяя счастливо прыснули.
– Тактический маневр... из вас нужно было вытравить лишний пар!..


4.

Ходко автомобиль мчался по ярко освещенным улицам.
Молодой человек за рулем целеустремленно смотрел вперед. Иван Алексеевич расслабленно качался на сиденьи. Ночной Париж бурлил, сверкал, фиглярствовал. Мелькали, повторяясь, жанровые сценки.
– Направо, по улице Вожирар, – Бунин показал пальцем, – Леонид... как вас по батюшке?
– Ильич, – ответил провожатый ожидаемым бархатным голосом.
– Леонид Ильич, – взвесил писатель, – неплохо... очень неплохо. Я, знаете, по категориям собираю имена отчества для будущих героев – неудачно окрещенный персонаж одним своим именем способен погубить любое произведение – ну, и фамилии, конечно...
– Смешные, наверное, попадаются? – секундно водитель повернул голову.
– Есть некоторые... Консьерж у нас в доме – Негритенко, дворник – Соломонычев, электрик – Клопский, а по сантехнике – Степан Трпимирович.
Молодой человек белозубо рассмеялся.
– Булочник – Русскин, – добавил Иван Алексеевич, – колбасник – Балухатов, почтальон – КацеЛЕНИНбоген!
– Ну, надо же!.. У нас бы за такую расстреляли!.. А я – Брежнев... Леонид Ильич Брежнев...
Бунин записал.
– Хорошая фамилия... пожалуй что, для мореплавателя – не знаю и почему...
– Ассоциация, – красиво Леонид Ильич объехал распростертое на мостовой тело. – Брежнев – Дежнев...
– Экий вы! – уважительно Бунин высморкался. – Ведь, действительно!..
– Налево, по улице Одеон, – показал он. – Я, вот, давно мучаюсь... подыскиваю фамилию одному типу – такую, знаете, чисто русскую, но с парижским привкусом... Поможете?
– Куда вы его поселили?
– На набережную, – туда, где в Сену впадает Рона...
– Роньшин.
– Ну, вы даете! – Иван Алексеевич записал. – Сами, часом, не писательствуете?
– Нет, – чуть смутился Брежнев, – но подумываю.
– В таком случае, – классик еще более выпятил подбородок, – немедленно с вами и расплачусь!.. Придумал, давно уже, название для повести, а содержание все не подверстывается. Возьмите себе – "Малая Земля"!
– Спасибо, – Леонид Ильич пометил, – когда-нибудь непременно воспользуюсь...
Мерно автомобиль бренчал мотором. Дождь покапал и прошел. Проститутки с панели выскакивали на проезжую часть, распахивали пальто, завлекали оттасканными полыми грудями. Сутенеры курили в высоких двухцветных ботинках.
Бунин отщелкнул портсигар, предложил папиросу спутнику.
– У этого... посла... как фамилия? – продолжил он тему.
– Арсеньев, – молодой человек крутанул рулем.
– Арсеньев?! – писатель завалился набок. – Какой негодяй!.. Самозванец!.. А второй... военный?..
– Тоже Арсеньев... однофамильцы...
В бессильной ярости Иван Алексеевич ударил кулаком по приборному щитку.
– Мерзавцы!.. Ничего святого!..
Наискосок они пересекли площадь Контрэскарп, по узкой торговой улице Муфтар выехали на улицу кардинала Лемуана. Промелькнули старинная церковь Сент-Этьен-дю Мон, гостиница, где умер Верлен, Люксембургские сад и музей. У острова Сен-Луи протяжно гудели буксиры.
– Пожалуйста, прямо – через мост Александра Третьего, – устало попросил Бунин.
– От чего умер Верлен? – неожиданно спросил Брежнев.
– От невнимания соотечественников, – Иван Алексеевич, наконец, закурил. – Один из них, засмотревшись, сшиб его лошадью.
– Дальше как, – Леонид Ильич выбросил папиросу, – по площади Пантеона, бульвару Сен-Мишель и улице Флерюс – до Северного вокзала?
– Нет, – Бунин прикрыл глаза, – по площади Верт-Галант, бульвару Распай и улице Ванв – до вокзала Сен-Лазар...
Автомобиль выехал на левый берег Парижа, промчался по набережной Конти, бульвару Сен-Жермен, вкатился в улицу Мазарин.
– Остановите на минуту, – попросил Иван Алексеевич на Елисейских полях, – мне срочно нужно...
Он забежал в уличный писсуар, достал на ходу самописку, что-то записал и вернулся.
Шевельнув бровями, Брежнев надавил на акселератор.
– Через Порт-дю Вилле?
– Лучше через Фобур-дю Тампль... Каштанов хотите?.. Совсем запамятовал – у меня полный карман...
Они проехали по Шато-де Рантье, улице Фобур Пуассоньер, мимо театра "Фоли Бержер" и кафе "Селект". Между Лувром и Триумфальной аркой на ходу Бунин выдернул у газетчика свежий номер "Пари суар".
– Что пишут? – поинтересовался Леонид Ильич.
– Как обычно, – наметанным глазом Бунин пробежался по строчкам. – Столкновения между коллаборационистами и эксгибиционистами, генерал Коше дал кошерный обед, генерал Жиро жирует в Алжире, у Пасси – новая пассия, некая вдова Фелин... Леон Блюм сожительствует с Жозефиной Бакер, Петэн – с Лавалем, Мориз Торез подхватил энурез, у Жака Дюкло тоже потекло, три сестры Барбарен ушли от подметальщика лестниц Пьера Кота, прихватив его новые сапоги – ищут пожарные, ищет полиция...
Мягко автомобиль притормозил у дома с ажурными вимпергами на порталах.
– Спасибо, что подвезли!..
Иван Алексеевич протянул руку, вышел и скрылся под мозаичным красочным десюдепортом.
5.

Жизнь стремительно уходила, просачиваясь сквозь пальцы, вылетала в раскрытую форточку, утекала в канализационные трубы...
Как мог, он сопротивлялся – истово бросал гири, по многу раз подтягивался на турнике, боролся со здоровяком-консьержем, обрил бороду, стал больше шутить и смеяться, носил исключительно светлые рубашки и костюмы, утроил число любовниц и каждой яростно доказывал, доказывал, доказывал... Потом устал, сломался, опустил руки, манкировал утренним туалетом, стал неопрятно есть, ковырял в ухе, мочился мимо унитаза...
И лишь одно пока удерживало на плаву.
Творчество!
С утра надевал очки, садился, рисовал вензеля, монограммы, необыкновенные профили... ловил разлетевшиеся за ночь мысли. Поймав – с размаху швырял на подготовленный белый лист. Разбившись о дерево стола, мысли застывали отточенными чистыми фразами.
"...Мерин долго щеплял, грыз желтым зубом столб, дулся, ныл и ревел нутром. "Мелкая, но справная лошадь, – подумал Леонид Ильич, – в самый раз сгодится для долгого плавания". Откуда-то понесло сильным ветром, который путался и шуршал. Со всех сторон натянуло вонючих туч. Торопливо Брежнев поскакал к причалу. Сырой ветер бил в лицо. Лиза уже ждала его на капитанской рубке. "Вот чай", – сказала она и пригладила волосы. Рослая, на кривых и крепких, как дубовые корни, ногах, в толстых швейцарских ботинках, подбитых гвоздями, очень точная на слова, с загорелым грубоватым лицом и большим, кругло и круто расширявшимся над ним горшком черепа, она подала ему полную до краев чашку. Ветер изменился, стал суше и горячее – в нем было что-то большое и властное. Институтски-восторженно Брежнев схватил Лизу, повалил на доски..."
"Что дальше?" – задумался Иван Алексеевич.
Ему вдруг захотелось продолжить так: "...повалил на доски, посыпал ржавым порошком барбариса и съел так, как едят поедом единственного и самого дорого человека...", – захотелось настолько, что работу пришлось немедленно оставить.
Он встал, зачем-то наклонился под кровать, снова сел и до малиновой красноты лица накурился гаванскими сигарами. Под окном трепетали уксусные деревья, жантильно цвел бересклет. С обезьянкой на поводке, в серых гетрах на ботинках, громко топая, прошел худенький мальчик-савояр. Крупные черные усы сквозили у него, как у мертвого.
"Я исписался, – понял Бунин, – я окончательно исписался..."
Телефон молчал.
В углу валялся портплед из клетчатой шотландской материи, стояли чьи-то большие поярковые валенки. Флембо, старая сука, повизгивала на соседском балконе. Запахло жамками и кулешом.
В темном переулке возле улицы Пасси была русская столовая. Торопливо собравшись, он спустился. Консьерж Негритенко приветливо тряхнул мускулами.
– Поборемся, Иван Алексеевич?.. Должен же я взять ревенш?!
– В другой раз, Африкан... не сейчас...
Он взял такси, потом отпустил. Из-за двери раздавались шумы. Рука дернула за скобку. Он вошел, придал себе немного скучающий вид, уселся на полукруглый диван под пальмой, потребовал хинной водки и малосольной коркуновский огурчик.
Струнный португальский оркестр играл, под потолком горела огромная, страшно жаркая лампа. Промаршировал целый полк половых, за ним вышел и фронтом стал хор нарумяненных и набеленных ****чонок. Все это было неинтересно и давно им пройдено.
Морщась, он обмакнул огурец в водку, принялся хрустко есть. В компаниях за столами шел галдеж, стеной стоял табачный дым. Там и тут из него выныривали руки, плечи, квадратные стесанные головы. И вдруг – лицо, невыразимо прекрасное, с нечеловечески густыми волосами, цветущее и утреннее...
По-французски субтильная, с разрисованными по последней парижской моде глазами, в роскошном белом платье из индийского кашемира, отделанном лебяжьим пухом, с четырехугольным вырезом на груди, подергивал шлейф, она протянула свободную, в ямочках, руку.
– Ах, милый Ян!.. Bonsoir, mon cher, comment allez-vous?*
Внутри него образовалась огромная пустота.
– Вдова Фелин! – трагически он выгнул губы. – Je ne sais pas comment je ne suis pas mort encore!* Вы все-таки ушли, ушли к этому Пасси!..
Что-то жутко содрогнулось в ней – побледнев до мертвенности, она головой упала на диван, покрытый летним чехлом из полосатого тика. Порывисто он переложил ее голову себе на колени. Сладострастно и жадно она рыдала. Он отвернул край ее перчатки, поцеловал кисть белой руки (Где, черт возьми, уже писал он об этом!?). Огромной пуховкой вдова замела размывшееся лицо.
Мальчишка-цветочник запел в коричневой косоворотке, люстриновых черных шароварах, в обтрепанных, но ловких козловых сапожках. Иван Алексеевич набрал даме свежих клематисов, плюща, жимолости, альпийского ракитника, заказал salade russe** и blanquetle de veau***.
Принюхиваясь к букету, она принялась жевать, выпила его водку, доела огурец.
"Я больше не люблю ее, – понял он. – Дудки!"
Поднявшись, он вышел, сел на оставленный велосипед и доехал до дома.
Кто-то неразличимый, отделившись от дерева, двинулся ему навстречу.
– Вы? – удивился Бунин.


6.

Бесцеремонно его отвлекли, сбили настрой, не дали докопаться до главного...
Моисеев, бледный и гневный, сказал:
– Смотрите!
В траве, зубьями вверх, лежала борона.
– Это, видимо, часовой механизм, – посмотрел Эйно Гансович. – Наверное, подложили бомбу.
Г о л о с  и з   з а л а :  "Не могу без стройки и девчат!"
– А собственно, сколько Домен вы выложили, товарищ Голос? – спросил Ламаамерстринк.
Пришлось загибать пальцы, вырывать ногти – признал:
– Были ошибки, были заскоки.
Затор образовался. Водители кричали, что простаивают сутками, ночуют в кабинах. Елена Клешня и Валентина Непочатова обещали:
– Даем слово, пробку эту мы рассосем!
К тому времени нашли директора Коваленко. Раздался мощный взрыв, такой, что в домиках поселка повылетали стекла. Дело было сделано. Расчет оправдался. Начался пусть во Вселенную...
Стоя, все зааплодировали.
Величественный, немного грузный, красиво и недалеко откинув голову, попеременно двигая ногами, он пошел с трибуны. Блестели на ветру полуботинки, солнце шевелило чуть слежавшиеся, с проплешью, волосы...
...Козлов нежнейше хлопал по щекам.
– Ну же, Эйно Гансович... ну!..
Он застонал, раскрыл глаза, поднялся, взял бейсбольную биту и вышел из корпуса.
Двое в белых рубашках с галстуками разговаривали неосторожно громко. Неслышно Ламаамерстринк подкрался совсем близко.
– Нам нужна партия нового типа! – говорил один.
– Нового типа партия нужна нам! – вторил ему другой.
Пружинисто Эйно Гансович выскочил, взмахнул битой.
– Ну, и кто же этот новый тип?! – страшно спросил он.
Беспомощно двое катались в густой красной пыли.
– Что за люди? – через плечо бросил Ламаамерстринк. – Номера билетов?
– Русаков Константин Викторович, – поймал Козлов. – Номер 1713196... Щербицкий Владимир Васильевич, номер 1713197!
"Совсем забыл... забросил партийную работу!" – ужаснулся Эйно Гансович.
– Прикажете загадочку... художника? – Козлов расстегнул кобуру.
– Да, Фрол... уж, как обычно! – не желая присутствовать, он стал спускаться к реке.
– ... Коричневая!.. Сморщенная!.. У каждой бабы?! – донеслось до ветру, и тут же ударили два выстрела...
Что и говорить – лето удалось!
Золотистый, чуть заметный туман стоял вдали в знойном воздухе. На местах солнечных золотисто-зеленые мухи словно бы прилипали к дорожкам и деревьям. Вверху, над вершинами дубов, где ровно синела глубина неба, собирались облака с причудливо округляющимися краями. А на реке было прохладно и тихо. Вдруг у берега зашуршали камыши, и из них медленно выплыла лодка. Седенький нобелевский старичок сидел в ней, плюясь корками каштанов. "Une petite promenade?* – ласково поинтересовался он. – Vous allez boire une tasse de th;!"**
Грузно Ламаамерстринк повалился на траву. Древесная синяя лягушка прыгнула на грудь, взасос поцеловала в губы. Подбежавший Козлов прогнал тварь, усадил шефа на пенек.
– Константин Викторович и Владимир Васильевич скончались, – он показал портреты. – Пищевое отравление...
– Боже мой!.. – поднял брови Эйно Гансович. – Je veux un tr;sor qui les contient tous, je veux la jeunesse!***
– Quise marie par amour a bonne nuits et mauvais jours,**** – вдруг сказал Козлов.
– Non, ce n'est pas bien dit sa!***** – Эйно Гансович посмотрел вниз. У самой воды Долгих, обнаженный по пояс, тесал топором огромный древесный ствол. Полусобранный барк белел ребрами на темном влажном песке.
"Милый мальчик... определенно, кого-то он мне напоминает!"
– Кальтенбруннера! – опять вдруг сказал Козлов.
– Болван! – Ламаамерстринк поднялся. – Пять суток ареста. Без права переписки!..
Южный ветер налетел, колебнул верхушки сосен. Птицы пели, чирикали, клекотали. Кукушка гукнула.
– Сколько... осталось-то? – спросил Эйно Гансович вещунью.
– ax2 + bx + c = 0, – ответила глупая.
"Формула... Гольдбах, – по ассоциации вспомнил Ламаамерстринк. – Где же Блюментрост?"
Доктор сидел на веранде и в лорнет осматривал молодых кургузых раздатчиц.
– У всех – крапивница, – пожал он плечами, – а никто не чешется!
– "Смута грядет... – напомнил Ламаамерстринк, – адъюнкт физического класса Ломоносов..."


7.

В ПРОСТОМ НИТЯНОМ ПАРИКЕ И БЕЛЫХ ГАРУСНЫХ ЧУЛКАХ,               неспешно он расхаживал по дому, чиркал огнивом, выпил крючок сивухи, проглотил заездку. В антресоли зашел, покопался. Ефимки голландские в кожаном мешке перетряс. Рыбьего клея понюхал. Перстом в ковер шпалерный ткнул, моль выгнал.
Девушка пробежала комнатная – кокошник лубяной, кокошник берестяной – изловчился, подмял, дал молодухе шенкелей.
В столовой палате убирали с пола сено, стелили новое. Гости лежали, недельно пьяные. Горный советник Рейзер голову поднял, остальные – не смогли. Щепотно, пальцами, Гольдбах взял с расписного блюда жареного бекаса – кинул собакам.

В геникее жена животом огромным маялась. Дочери вслух читали. Ужели, в чтение вдались?! Подкрался ближе – Талеман, "Езда на остров любви"!.. Книжонку срамную изодрал, истребить оную в огонь кинул.
– Не окоренели еще в трудолюбии сего рода?! – вскричал содрогающимся гласом.
Дуры, прыщавые...

Вышед на двор, мочился усердно – холопы во фрунт стали, его благоутропия ждали исполнить желание. Гольдбах трубку с вишневым, на конце изгрызанным чубуком, запалил, до некоторого чулана стопы донес, двухфунтовым ключом замок пудовый отомкнул, велел к обеду притоманно стяг говяжий подать да на блюды остальные хороших яств положить. Взираше свемо и свамо, переходил Христиан Иоганнович из одной мысли в другую, покуда не нашел для себя в оных некое душевное спокойствие На грядках волчец отменно прозябал. Ворота новые ставили.
– Запирать оные замками изнутри, понеже-де от воров имеет быть безопаснее! – так баранам наказал.

К вечеру прохладно сделалось – в одном-то парике да чулках. Надел Христиан Иоганнович портки, полукафтанье длинное, ноги в сапоги хромовые вбил. Сел за стол, в жемчужных нарукавниках, письма смотреть. Почта из Германии, за дурными дорогами, пришла тремя сутками позже обыкновенного. Скучно жили на родине, скаредно, чернила водой разбавляли. То ли дело здесь, на российском приволье!.. Меды жопой ешь!.. Русские, хоть и темны, невежественны, запросто могут зарубить топором, зато щедры, отходчивы, неспособны к долговременным хитрым интригам... И сразу кольнуло остро: "Ломоносов!.."
" a = a; + 1/a;, – прикидывал он так и сяк, – a; = a; + 1/a; ... продолжим для a;... что получим-то?.. Вот дьявол!.."
Который уже день вывод не давался.
Погрызнутый в глубокие размышления, отчасти даже замученный ими, Христиан Иоганнович поднимался к себе в академический кабинет, рассеянно кивал на поклоны встречных и, не успев отстраниться, был крепко задет каким-то здоровенным малым.
"a; = a; + 1/(a; + 1/(1 + a;) + …)!" – тут же и выскочило в голове. – Цепная дробь!
– Что за человек с таким вниз по лестнице бежит стремлением? – потер плечо Гольдбах.
– Ломоносов, – ответили.
Коридором академическим проходя, некоторым громким разговором Христиан Иоганнович привлечен был. За углом схоронясь, слушал. Немногочисленна была беседа, однакож весела.
– От немцев житья нет! – скулил один. – Жить несносно становится... Русские переводчики меньше немецких писцов получают!..
– Мочи нет терпеть! – гоношился другой. – Шумахер, каналия непотребный, кроме подлых мыслей никаких сантиментов не имеет!.. Чинит токмо для собственной своей корысти!.. Тщится злоумышленно науки искоренить, врагам отечества академические тайны сообщает!.. Академия в такое несостояние приведена, что никакого плода России не приносит!..
– Библиотекаришка подлый столь много поглупел, что превосходит всякую скотину! – ярился третий. – Будучи разумом весьма скуден, всего алкает и злится на тех, кои рассудком достаточнее его!.. Заслужил без всякой пощады виселицу!.. Употребляет без контроля казенные дрова и свечи, над православными иконами кощунствует, ставя к ним сальные свечи!..
Гольдбах, из укрытия вышед, руки в боки упер.
– О чем лай?! – рявкнул.
Один крамольник стремглав прочь бежал, трепеща. Ивашка Юдин, толмач.
Другой ушел, не оглянулся. Нартов Андрейка, из механиков.
Третий остался, набычась.
Сей человек был больше молод, нежели хорош. Кафтан суконный, простой. Парик с косицей. Лицо толстое, с мужицкой бородищей. Увалень. Глаза бешеные.
– Некоторые, – крикнул, – с немалою тратою труда своего и времени, пустыми замыслами и в одной голове родившимися привидениями, натуральную науку больше помрачили, нежели свету ей придали!
Это Гольдбаху-то в лицо!
Долженствовало тотчас сделать наглецу удовлетворение за обиду.
– Случай сей не иначе заглажен быть может, как кровию!.. – зарычал Христиан Иоганнович, рукава засучая. – Так проучу, что тотчас на четырех ногах поскачешь!
– Таковое немощной злобы усилие, кроме смеха, ничего другого ныне произвести не может! – пыхтя, упирался вахлак гольдбахову намерению совлещи его с места.
Окружены будучи великим множеством людей, бились они на кулаках, покуда не устали оба.
– Ты кто же будешь? – Христиан Иоганнович выплюнул ненужный зуб.
– Адъюнкт физического класса, – вахлак обтер кровь, установил по центру сбитый набок нос. – Михайло Ломоносов...




8.

– Ну, и как Ломоносов? – поинтересовался Шумахер.
Гольдбах ковырнул во рту.
– Волен до наглости, смел до бесстыдства, жив до дерзости!.. В уме очень развязан. Мудрено такого своротить с упрямства...
– Продолжай, однако, – кружевной манжетой Иоганн Христианович протер катоптрический мутный глаз. – Вот еще о чем попрошу... Ты, Христиан, знакомств поболе заводи с князьями да графьями. Без людишек влиятельных, чую, не справиться нам со смутьянами...

Карета с гербом, шестерка откормленных рысаков, двенадцать белого шелка вожжей у кучера, ливрейная челядь на запятках – катаясь по городу граф Головкин Гавриил Иваныч имел усердное желание всех пешеходов душить пылью. На стрелке Васильевского, подле Двенадцати коллегий, ветряные мельницы презабавно крылами махали – кучер-дурак башку поворотил да прямиком в болото за Кунсткамерой въехал. Увязли в тине по самые оси. Тужатся холопы экипаж вызволить – колеса только глубже уходят. Кто б на подмогу пришел?.. Тут Христиан Иоганнович в самый раз и появился, рукава засучил, поднатужился, крикнул, карету под задок поднял. Лошади рванули – на сухое вынесли. Вышел старик Головкин, избавителю руку, в перстнях с адамантами, протянуть изволил, к себе на куртаг позвал.
Понятное дело, приглашение Гольдбах принял. Не пренебрегать же такие благознаменитые случаи!..
А с кучером он потом щедро расплатился.

Усадьба графская на Петербургской стороне была.
В небольшом галантном парике, легком кафтане с цветочками, батистовой рубашке, осматриваясь, ходил Христиан Иоганнович по большому вельможному дому.
На стенах, рыхлым бархатом обитых, висели парсуны в богатых золоченых рамах. На полках вдоль стен стояли чеканные развилистые ендовы. Трехсвечные, с зерцалом, литого серебра, подсвечники блистали. Образа в углах завешены были парчовыми, шитыми жемчугом, застенками. В одной комнате разведен был камин. Кавалеры, посвистывая, кобенились во французских шпалерных креслах. Особливо дам было великое количество. Завит во множество пуколь, одетый с ног до головы во французский глазет и убранный по парижской последней моде, граф Головкин Гавриил Иваныч приобнять Гольдбаха изволил.

К столу были жареные пиявки с гусиной кровью. Пунш пили. Христиан Иоганнович кубок осилил в четыре кварты. Подали новую перемену блюд.
– Нынече коляски с дышлами пошли, я же по сию пору с оглоблями езжу, – Головкин сказал. – Вы раков отведайте!
– С величайшим рачением!
Отведал Гольдбах.
– Во Франции, знаю, почитают Боало де Прея, – графиня Воронцова Анна Карловна под платьем подопревшее скребнула. – А в Германии... кого же?
– Рабнера, – учтиво Христиан Иоганнович ответил...
Разговоры растворились веселостию.

Как скоро стол отошел, то после кофе назначены были танцы. Скрипка взвизгнула, гобои дунули, альт кашлянул, литавры ухнули – и потекло с хоров в уши да в ноги... Менуэт, пожалте!..
Апраксин, граф, с княгиней Голицыной заплясал.
Козловский, князь – с графиней Скавронской-Энгельгарт.
Граф Панин – с княгиней Дашковой.
Куракин, князь – с Румянцевой, графиней.
Епископ Дамаскин, рясу подобравши, Бутурлину Катерину Борисовну святейше окропил.

Христиан Иоганновича боярыня крепко прихватила Морозова.
– Нравлюся тебе хоть сколечки?! – сия посредственная богиня вопросила. – Думаю, что рождены мы друг для друга! Поедем же к тебе на квартеру и познакомимся так плотно, что навеки останемся друзьями!
– Как можно, ****осия Прокопиевна, – робея, отвечал Гольдбах. – Супружница моя... ить предобродетельная женщина...
– Стыдно и глупо быть мужу влюблену в жену свою! – досадчица дала ему горячий поцелуй. – Понеже у тебя нельзя – здесь махаться станем... Накось, выкушай... Мед ставленный, столетний, хмелю в нем почти что нет!..
Принял Гольдбах ендову на десять кварт, и раскольницей в покои дальние уведен был.
– Страсти самую малую искру надо мной имеют, – с приманчивой улыбкою, приказывавшей надеяться от нее благосклонности, старица резво сбросила подволоку, ферязь, опашень и вышитую каменьями туфейку. Представшая нагота произвела в Христиане Иоганновиче естественное побуждение.
"Добродетель моя изнемогла!" – понял он и, подобясь дикому медведю, бросился целовать ее груди...

В горнице – сорок святителей на стене – собрание людей было, сплошь в голубых и розовых лентах. Несколько игор карт с красными задками шустро летали. Коллежские советники со статскими в ломбер дулись. Присмотрелся Христиан Иоганнович, как масть ложится, что за комбинаторика по размещениям-соединениям выходит.
Формулу вывел: A;; = (2!)/(2-a)!..
Сел к столу и мешок империалов унес...

Таков он был – Гольдбах – человек совершенных уже лет, имевший долгие виющиеся усы и орлиный нос.


9.

В спокойном одиночестве он сидел на веранде.
Был поздний вечер, с небес негромко изливался лунный Бетховен, незримо присутствовало слово "окрест", легчайший ветерок нес сладковатый дух зефира.
Чья-то рука потянула за скобку, дверь отворилась и стояла, подрагивая – любопытствуя, Эйно Гансович выглянул: серебряная пыль мерцала.
По дорожке, неспешно, он дошел до фонтана, повернул назад. Кто-то неразличимый, отделившись от дерева, двинулся ему навстречу.
– Ты? – удивился Ламаамерстринк.
– Формулу вывел, брат? – спросила Хельга. – Время не ждет. Ты должен успеть. Проблема Гольдбаха!..
– Я скоро решу ее, сестра, и обязательно сообщу тебе...
По дорожке, неспешно, он дошел до фонтана, повернул назад. Кто-то неразличимый, отделившись от дерева, двинулся ему навстречу.
– Вы? – удивился Ламаамерстринк. – Легки на помине!
– Фортуна моя поскользнулась и пошла совсем другим порядком, – пожаловался Гольдбах.
– Общее и повсеместное есть правило, – утешил Эйно Гансович знаменитого предка, – что каждый  и щ е т  себе подобного: ибо равные мысли, единообразный нрав и сходные чувствования  п р и т я г и в а ю т ,  так сказать, одного ко другому...
По дорожке, неспешно, он дошел до фонтана, повернул назад. Кто-то неразличимый, отделившись от дерева, двинулся ему навстречу.
– Вы? – удивился Ламаамерстринк.
– Ну-ка, ответьте!.. – с места в карьер бросился целлулоидный Иван Иванович. – Мужчины бреются  л е з в и е м ,  а женщины?..
В задумчивости Эйно Гансович поскреб щеку.
– Мужчины – лезВием, – помог пупс. – Женщины?..
– ЛесБием! – догадался Эйно Гансович...
По дорожке, неспешно, он дошел до фонтана, повернул назад. Кто-то неразличимый, отделившись от дерева, двинулся ему навстречу.
– Вы? – удивился Ламаамерстринк.
– Математики, – воздел палец Ломоносов, – по некоторым известным количествам неизвестных дознаются. Для того известные с неизвестными слагают, вычитают, умножают, разделяют...
– Не такой требуется математик, – подхватил Эйно Гансович, – который только в трудных выкладках искусен, но который, в изобретениях и в доказательствах привыкнув к математической строгости,  в  н а т у р е ,  сокровенную правду точным и непоползновенным порядком вывесть умеет!..
По дорожке, неспешно, он дошел до фонтана, повернул назад. Кто-то неразличимый, отделившись от дерева, двинулся ему навстречу.
– Вы? – удивился Ламаамерстринк.
– Я жил напряженно, тревожно, часто держался с людьми жестко, – красиво выговорил Бунин, – легко впадал в тоску, в отчаяние... Отрывочно все в моей жизни до психотизма – раздробленные симпатии, фальсификация дружбы!..
– Вы были талантливы  в с е м  и даже телом, – мягчайше возразил Эйно Гансович. – Вы имитировали тарантеллу так удачно, что приводили всех в восторг... плясали один, легко, что-то импровизируя, помогая себе щедрой мимикой – могли быть в балете!..
– Я протестую, – топнул Иван Алексеевич, – против искажения моего мировоззрения, моих подлинных взглядов, тем более, что подобные наветы совершенно не соответствуют действительности!
– Всю жизнь! – поклонился Эйно Гансович, – вы испытывали муки Тантала, страдали от того, что не могли выразить желаемого. Вы изнемогали от того, что на мир смотрели только своими глазами и никак не могли взглянуть на него как-нибудь иначе...
По дорожке, неспешно, он дошел до фонтана, повернул назад. Кто-то неразличимый, отделившись от дерева, двинулся ему навстречу.
– Ты? – удивился Ламаамерстринк.
– Чувство Родины, – кашлянул Брежнев, – у всех нас развито очень сильно. И оно питается, конечно, не только созерцанием красоты нашей земли...
– Врасти в нее корнями, – продолжил Эйно Гансович, – и когда человек до пота потрудится на ней, хлеб вырастит, заложит город, построит новую дорогу или окопы будет рыть на этой земле, защищая ее – вот тогда он поймет до конца, что такое Родина!..
По дорожке, неспешно, он дошел до фонтана, повернул назад. Кто-то неразличимый, отделившись от дерева, двинулся ему навстречу.
– Ты? – удивился Ламаамерстринк.
– Поторопись, друг! – кавалерист Пельше прищелкнул костяной челюстью. – Катушев, Капитонов, Кунаев, Соломенцев, Зимянин, Гришин, Русаков, Щербицкий, геноссе Ульбрихт – все ждут тебя!.. Пора возглавить нашу партячейку в аду!
– Сгинь, Арвид!.. – Эйно Гансович сотворил знамение...
По дорожке, неспешно, он дошел до фонтана, повернул назад. Кто-то неразличимый, отделившись от дерева, двинулся ему навстречу.
– Вы? – захолонул Ламаамерстринк.
– Возьми меня!.. Всю, без остатка!.. – Леталия Ишемическая сбросила одежду, прильнула, затеребила пальцами отчаянно вздувшуюся простату.
Роняя шляпу и задыхаясь от страсти, он упал в серебряную пыль.
Бесстыдно она навалилась сверху, подмяла его, впилась в рот высасывающими ледяными губами.
В сумасшедшем пароксизме, извернувшись, он крикнул...


10.

Кто-то неразличимый, отделившись от дерева, двинулся ему навстречу.
– Вы? – удивился Бунин. – Какими судьбами?
– Вот... прогуливался, – неопределенно Леонид Ильич скрипнул крагами.
Странно! Этот человек, большевик, нисколько не раздражал его и даже напротив...
– Пойдемте в дом! – удивляясь самому себе, Бунин подхватил упругий молодой локоть.
Миновав дремавшего консьержа, они поднялись на самый верх. Иван Алексеевич сделал жест, единственная на площадке дверь тотчас распахнулась, ярчайший электрический свет брызнул и залил юдоль поэта.
На стене прихожей в рамке висел пожелтевший клочок бумаги. "СПРАВКА, – от руки, небрежно, набросано было по-шведски. – Выдана Бунину И. А. в том, что он действительно является Нобелевским лауреатом по литературе за 19___ год." Чуть ниже был мутный оттиск печати и неразборчивая подпись.
– Perpetuum Nobile,* – как-то очень смешно, толстым голосом прокомментировал Иван Алексеевич.
Отсмеявшись, они прошли в комнаты.
– Вообще-то я живу в Грассе, на вилле, – изящно Бунин опустился на кровать с покатыми и гладкими отвалами, – но обстоятельствами вынужден был переместиться сюда... жена, знаете ли, – комично он показал руками, – ударилась на старости лет в литературу, а двум творческим людям в одних стенах – никак нельзя!
– Она, выходит, тоже пишет? – удивился Леонид Ильич.
– Переводит, – Иван Алексеевич сделал большие глаза. – "Грациэллу" Ламартина.
– "Гром гремел, – пришел черед шутить гостю. – Грациозно грассируя, греховно Грациэлла градуировала градусник?.."
– Именно! – покатился классик. – Не в бровь, а в глаз!.. Ходить-не переходить теперь супружнице Циклопом!..
Неспешно Брежнев осмотрелся. На грузном письменном столе, покрытом толстыми листами промокательной бумаги, стояли пузатая, с белым колпаком, лампа, большой пузырь чернил, лежали в разных позах несколько ручек с перьями и карандашей разной толщины...
– Пришлось, значит, вам снять квартирку?
– Пришлось... в девятьсот третьем еще, – мечтательно Иван Алексеевич приспустил веки. – Была у меня, знаете, романтическая связь с одной, между прочим, немочкой... для нее и снял. Хозяйственная была дама, что и говорить... носки мне покупала удивительной прочности... поверите – до сих пор ношу! – отдернув штанину, Бунин показал вигоневую канареечную стопу. – Тогда... мы были молоды... представляли, что будем жить и любить  в е ч н о  – ну, я и снял помещение на пятьдесят лет вперед. Сейчас, вот, пригодилось...
Понимающе Брежнев промолчал. За окнами бесновался ночной Париж. Набитая книгами в простенке стояла шифоньерка красного дерева. Крючком изогнув палец, наугад, Леонид Ильич подцепил пухлейший глянцевый том.
– Гуго фон Гофмансталь, – Иван Алексеевич махнул рукой. – Оставьте... здесь стихи... весьма сложные. Не думаю, чтобы вам понравилось...
– Вы правы, я недолюбливаю символистов, – решительно гость задвинул том. – Вот, разве что, Франц Нимбш фон Штреленау...
– "Альбигойцы"?! – поперхнулся Бунин. – Они воистину хороши!  Т а к  написать не мог больше никто!
– Ну, не скажите, – Леонид Ильич чуть поиграл бровями. – А Казимеж Пшерва-Тетмайер? Его "Скалистый подгал"?
– Мне, – растерялся классик, – он показался несколько вторичным...
– Влияние Пишибышевского несомненно, – усмехнулся Брежнев, – но и этот, согласитесь, многое взял из "Лейтенанта Густля"!
Иван Алексеевич подумал.
– По-вашему, тенденция – от Шницлера?
– Отчасти... лишь отчасти. Артур Шницлер напрямую заимствовал из Блоса.
– Первооткрыватель – Блос?
– Блос лишь пересказывал Шильдера... весьма посредственно.
– Так значит, Шильдер?
– Ни в коем случае. Шильдер раскавычил Трачевского!
– Трачевский, – наконец, уловил Иван Алексеевич, – попасся вволю в Мейере, Мейер раздел Ранке, Ранке обокрал Кареева, Кареев   р а з б о й н о   о г р а б и л  Терпигорева-Атаву!.. Вот, где вершина!.. Корни!!. – давно поднявшись, возбужденно, Бунин перемещался из угла в угол и вдруг замер. – Но позвольте... общепризнанно... Терпигорев-Атава – лишь жалкий  м о й  эпигон и прямой плагиатор!..
Подчеркнуто невозмутимо Леонид Ильич раскуривал папиросу. За окнами светлело. У противоположной стены стояла горка, полная чайной посудой и узкими высокими бокалами в золотых ободках. Там же, наклеенные на картон, стояли фотографии: Бунин и Толстой в купальных полосатых костюмах играют в лаун-теннис, Бунин и Куприн в чекменях и посконных рубахах спешат куда-то на поджарых африканских слонах, Бунин в широком, из легкой материи, костюме и распахнутой енотовой шубе, рапирой протыкает грудь укрывшемуся на Капри Горькому...
– ... что же мы... так просто... безо всего!.. – повторял тем временем Иван Алексеевич, вбегая и выбегая из комнаты. – Право же, неловко... зазвал в гости... потчую баснями... экий соловей!.. Африкан! – кричал он уже в лестничный пролет. – Слышите меня, Африкан?!. Сделайте божескую милость – сходите на угол... в ресторацию... ужин на две персоны!.. Что?.. Девочек?.. Нет, девочек сегодня не нужно!..
Леонид Ильич загасил папиросу. В небесах показалось солнце. На соседском балконе кто-то жалобно повизгивал. У южного окна под удобным, обитым бордовым репсом, диваном лежали огромные поярковые валенки...


11.

Очень скоро консьерж доставил заказ, в воздухе явственно запахло жареным – принюхиваясь, мужчины дружно сглотнули.
– Asseyez – vous ici,* – хозяин придвинул к столу гнутый венский стул и снял крышку с судка. – Foie de veau!**
Поровну разделив блюдо, писатель потянулся к желто-зеленому графину.
– Хинная водка... в детстве у меня была малярия – доктор прописал ежедневно, по десять капель... с тех пор и пошло!..
– Скажите, – салфеткой Брежнев промокнул губы, – кто это постоянно визжит... воет... совсем рядом?
– Флембо, старая сука! – стремительно Бунин подбежал к окну, с треском выставил раму. – Madame Flembeau, arretez, enfin, vos hurlements!*** – погрозил он кому-то кулаком. – C'est insupportоble!!****
– Она одинока и несчастна? – сочувственно молодой человек склонил голову над тарелкой. – Она тоскует?
 – О нет, все куда проще... Муж напивается, избивает, запирает на балконе...
Хозяин снова разлил, снял крышку с другого судка.
– Гречишный крупень с молоком!
– Иван Алексеевич... если не секрет, – Брежнев показал под диван, – что это у вас за валенки... такие огромные?..
– Реквизит! – превесело рассмеялся живой классик. – Использую, когда о мужиках пишу... У меня и тулуп имеется, и лапти... Не я додумался – Тургенев, художник был слова...
Высоко стоявшее солнце заливало комнату живым теплым светом. На пузатом людовиковском комодце стояла шкатулка, углы которой были обделаны в серебро, потемневшее от времени. Выше висел образ святого Меркурия Смоленского, без головы и в железных сандалиях. Удовлетворив голод, мужчины закурили.
– Расскажите что-нибудь! – Бунин придвинул чистый лист бумаги.
– Право же... – Леонид Ильич развел руками, – я не знаю...
– Ну, хоть анекдот!
– Хорошо, – аккуратно гость отломил столбик пепла. – Как ни странно, я люблю немецкие... Знаете серию про Гете и Шиллера?
– Гете и Шиллера? – удивился Бунин. – Нет...
– Тогда слушайте, – Леонид Ильич сделался нарочито серьезным. – "Schaut her", rief Goethe im Stadtpark aus, "wie sehr diese Kiefernwursel einem Alligator ;hnelt!" Sp;ter in der traumatologischen Abteilung des Krankenhauses rechtfertigte er sich vor den ;rzten: "Woher sollte ich wissen, dass dieses aus dem Zoo entlaufene Krokodil so sehr einer Kiefernwurzel ;hnelt!"*
– "...einer Kiefernwursel ;hnelt!.." – продолжительно, даже постанывая, рассмеялся Иван Алексеевич. – Замечательно!.. Но где Шиллер?
– Сейчас будет, – Брежнев надул щеки. – "Lass uns unser Kind Lotta nenne", schlug seine Frau Schiller vor. "Auf keinen Fall!", antwortete Schiller barsch. Und er bestand auf seinen Meinung. Das Kind wurde Rainer genannt...**
– "...Rainer genannt!.." – покатился Бунин. – Превосходно!.. А нет анекдота где великие вместе?
– Есть, разумеется! – рассказчик принял позу. – "Wie sp;t its es?", erkundigte sich Schiller bei Goethe. Goethe antwortete. Es vergingen einige Stunden. "Wie sp;t ist es?", fragte Schiller wieder. "Du bist aber vergesslich!" wunderte sich Goethe. "Ich habe dir doch auf diese Frage geantwortet..."***
– "... auf diese Frage geantwortet!.." – схватившись за живот, Иван Алексеевич едва не упал со стула. – Изумительно-потрясающе!.. Волшебно!..
Солнце медленно опускалось, отсверкивая на крышах. Забывшись, классик рисовал вензеля, монограммы, необыкновенные профили. На рояле сиротливо лежали забытые кем-то подвязки. Тихонько Леонид Ильич шевельнул бровью – Бунин вздрогнул, с канапе снялась трепетно-тучная моль, мужчины в унисон зааплодировали ее последнему отчаянному полету.
– Десерт! – вспомнил Иван Алексеевич.
Поспешно он сдернул салфетку с чего-то объемного и радостно объявил:
– Соленый арбуз!
– Rien n'est plus difficile que de reconn;itre un bon melon et une femme de bien!* – привел к месту Брежнев.
– Любите женщин? – поровну писатель разделил лакомство.
– Люблю грешным делом...
– И каких же?
– Озорных, – расслабился молодой человек, – задорных, острых на язык...
В небе громыхнуло. Последний солнечный луч ударил Бунину по очкам, рассыпался мириадами сверкающих искр. Ворвавшийся в комнату ветер беспокойно заметался в четырех стенах, сбросил с камина длинный презерватив из рыбьей кожи. Бородка Ивана Алексеевича задралась, в лице появилось что-то изуверское.
– Леонид Ильич, – четко произнес он. – Тра-та-та! Тра-та-та!..


12.

Поперхнувшись, Брежнев закашлялся. Бунин терпеливо ждал. Продолжительно-неловкая, в комнате повисла пауза. Солнце зашло, мужчины сидели в отблеске уличных фонарей. За окнами безумствовал ночной Париж, где-то на Сене смачно ревели буксиры, долетавший с Монмартра, ноздри раздражал двусмысленный запах фиалок. Шелково, спадающим женским бельем, шуршали под карнизом занавески. Неверные, по стенам беспокойно метались тени Рэмбо и Бодлера. Пискнула в прихожей вышедшая на охоту мышь, по-военному резко пропела вода в трубах, за спиной гостя треснули обои, мелкий сор просыпался вертикально и скопился за бумажной пазухой.
– Иван Алексеевич, – непроизвольно молодой человек скомкал попавшуюся в руки салфетку, – признаться, я не понял... конкретно что имели вы ввиду?..
Напротив скрипнуло, сухие точные пальцы пунктирно отстучали по гладкому дереву.
– Хорошо, – как-то очень по-русски произнес невидимый голос, и сразу повеяло чем-то родным, терпким, вышибающим из желез слюну, – хорошо... попробую выразить мысль другими словами. – Воспоследовала короткая энергичная пауза. – Вы удивительно тонко мыслите, в нюансах понимаете литературный процесс, ваше знание языков вызывает восхищение... Так что ли... вы из дворян? – Дробно пробежавшись по паркету, Бунин включил электричество, и Леонид Ильич ахнул. Писатель был в расписанном драконами кимоно и деревянных сандалиях, а на столе исходили паром молодые картошки с зеленью, матово сверкала гильотинированная крупная сельдь, опорожненный было графин снова пенился целебной, живительной влагой.
Наслаждаясь произведенным эффектом, писатель до отказа наполнил тарелки и стопки.
– Итак... теперь вам понятен мой вопрос?
– О, да! – тоненько Леонид Ильич звякнул вилкой. – Но – нет!.. Мне посчастливилось родиться, вырасти и получить трудовую закалку в рабочей семье... Отец и мать мои встретились не на гулянии, не в городском саду, не в гостях и не в клубе, которого, впрочем, в их пору и быть не могло, а в железнодорожном цехе Днепровского завода... здесь же, представьте, меня и зачали – у нагревательных печей стана "280", – совсем чуть-чуть рассказчик прикрыл глаза. – Одно из самых ранних, самых сильных впечатлений детства – заводской гудок. Помню: заря только занимается, а отец уже в спецовке, мать провожает его у порога... Еще помню: Днепр, заросли краснотала... берег очень высок и обрывист... мы, дети, смотрим сверху – перед нами открывается неоглядная даль, внизу голубеет вода, виднеется зеленый остров, поросший кустарником... дальше – все подернуто синевой: вода, луга, заречные села Николаевка и Нидвораевка – для нас это был уже край света... Детство есть детство! – Брежнев приподнял веки и положил в рот кусок селедки с колечком лука.
– Небо вашего детства было дымным, – от себя продолжил классик, – из "очагов культуры" функционировали лишь трактиры да казенные винные лавки... Как и где, в таком случае, умудрились вы получить столь разностороннее и блестящее образование?.. В Кембридже?.. Геттингене?.. Сорбонне?
Звонко и задорно молодой человек рассмеялся.
– Я окончил курский землеустроительный техникум!
– Шутите!.. Ха-ха-ха!.. Не верю! – неуловимо Иван Алексеевич сделался похожим на Константина Сергеевича.
– Это правда! У нас были хорошие преподаватели... и потом... вы должны это знать, – мягко Брежнев положил свою руку поверх бунинской, – в России многое изменилось! Коммунистическая партия и советское правительство в лепешку разбиваются, чтобы дать подрастающему поколению качественные и полноценные знания...
Резко, будто проглотив ту самую лепешку, великий изгой сморщил лицо.
– Какие качества унаследовали вы от отца, какие от матери? – перевел он стрелку.
– От отца, – Леонид Ильич пришаркнул, – я перенял упорство, терпение, привычку, взявшись за дело, непременно доводить его до конца... от матери – общительность, интерес к людям, умение встречать трудности улыбкой... шуткой... Ну-ка, отгадайте: "В небе одна, у бабы – две, у мужика – ни одной"?!
– Ни одной? – удивился Бунин. – Не знаю... мне нужно время...
Иссиня-черная мгла за окнами голубела и размывалась. За ней угадывались новый день и новая жизнь. Обхватив уникальную, штучную голову, рассеянно классик размышлял. В районе Елисейских полей что-то просвистело, бухнуло и разорвалось. На ночном столике у кровати лежали фуганок и недоструганная тесина. В зеркале трюмо отражалась женщина с изломанными губами, в кружевной наколке и нарядном легком матинэ с кружевами.
– У вас есть экономка? – отчего-то спросил Брежнев.
– Была, – коротко бросил Бунин. – Страшная оказалась транжира. Пришлось выгнать.
– Экономка должна быть экономной! – согласился Брежнев.
Женщина из трюмо смотрела, не отрываясь.
– Кто это... там? – не выдержал Леонид Ильич.
– Лидия Александровна Женжурист, – ответил Бунин, – дочь политзаключенного Макова. Когда я работал в ветеринарном статистическом бюро и вез ее из Полтавы в Минск, она была еле жива... Или Мирра Лохвицкая... Может статься, Мария Карловна Давыдова – в то время я был совсем нищим... Вполне возможно – Соня Дымшиц, нас познакомил изнурительный Алексей Толстой... Впрочем, чушь! – Иван Алексеевич плюнул в зеркало и протер его рукавом. – Это – Лопатина. Екатерина, видите ли, Михайловна!.. Она была худая, болезненная, истерическая девушка, некрасивая, с типическим для истерички звуком проглатывания (– М-гу! – отрыгнул Иван Алексеевич.) – звуком, которого я не мог слышать. В сущности знала она очень мало, "умные" разговоры еле долетали до ее ушей, а занята она была исключительно собой. Обычно при влюбленности, даже при маленькой, что-нибудь нравится: приятен бывает локоть, нога. У меня же не было ни малейшего чувства к ней как к женщине. Она мне нравилась потому, что нравились переулок, дом, где она жила... Впрочем, что такое я говорю?!. Это – Анна Николаевна Цакни! – еще раз Бунин плюнул в зеркало, но протирать не стал. – Сказать, что она круглая дура, нельзя, но ее натура детски-тупа и самоуверенна... Как чертовски хорошо я раскрывал ей душу, полную самой хорошей нежности – ничего не чувствует – это осиновый кол какой-то!.. Она глуповата и неразвита, как щенок!.. Женщины! – крикнул писатель в потолок. – Ведь это даже как бы и не люди, а какие-то совсем особые существа, живущие рядом с людьми, еще никогда никем точно не определенные, непонятные, хотя от начала веков люди только и делают, что думают о них!..
Затаив дыхание, Брежнев слушал. В глаза било солнце. На столе стыли гренки и свежезаваренный кофе. Резные дверцы огромного дубового шкафа с искусной добротной оковкой работы прошлого века были открыты настежь, и в глубине его чрева виднелись груды бумаг, нагроможденные в беспорядке, папки, рукописи. Резко тянуло пороховым дымом. Большая рыжая собака выбежала из-под канапе и с хохотом свалилась за окно.
– В далекой юности, – задумчиво Бунин поскреб за ушами, – еще студентом, приехал я как-то к дяде и тете. Дядя мой, генерал, был инвалид. Его кресло катила навстречу мне высокая, статная красавица в сером холстинковом платье, в белом переднике и белой косынке, с большими серыми глазами, вся сияющая молодостью, крепостью, чистотой, блеском холеных рук, матовой белизной кожи. "Бывают же такие женщины! – подумал я. – И что можно отдать за любовь с такой!.. Вот бы втайне от всех войти с ней в близость!" Ночью я приник к замочной скважине ее комнаты – ключа в ней, к счастью, не было – и увидал свет, край туалетного  ж е н с к о г о  стола, потом что-то белое, вдруг вставшее, закрыло все. С грустью бесполезности я рассматривал себя, распахнув халат. Утром я сидел в гостиной, слушая долетающее со всех сторон из-за ветра, то отдаленное, то близкое щелканье соловьев. И услыхал ровное: "Добрый день", – продолжил на два голоса Иван Алексеевич. – Я взглянул и оторопел: в комнате стояла она. "Пришла обменять книгу, – сказала она с легкой улыбкой и подошла к полкам. Я пробормотал: "Добрый день. Я и не слыхал, как вы вошли..." – "Очень мягкие ковры, – ответила она и, обернувшись, уже длительно посмотрела на меня своими неморгающими серыми глазами. "А что вы любите читать?" – спросил я, немного смелее встречая ее взгляд. "Сейчас я читаю Мопассана, Октава Мирбо..." – "Ну да, это понятно. Мопассан всем женщинам нравится. У него все о любви". – "А что же может быть лучше любви?" Голос ее был скромен, глаза тихо улыбались. "Любовь, любовь! – сказал я, вздыхая. – Бывают удивительные встречи, но... ваше имя-отчество, сестра?" – "Катерина Николаевна. А ваше?" – "Зовите меня просто Ваня, – ответил я, все больше смелея. – "Вы думаете, что я вам тоже в тети гожусь?" – "Дорого бы я дал, и м е т ь такую тетю! Пока я только ваш несчастный сосед." – "Неужели это несчастие?" – "Я слышал вас нынче ночью. Ваша комната, оказывается, рядом с моей". Она безразлично засмеялась: "И я вас слышала. Нехорошо подслушивать и подсматривать." – "Как вы непозволительно красивы!" – сказал я, в упор рассматривая серую пестроту ее глаз, матовую белизну лица и лоск темных волос под белой косынкой. "Вы находите? И хотите не позволить мне быть такой? – "Да. Одни ваши руки могут с ума свести..." И я с веселой дерзостью схватил левой рукой ее правую руку. Она, стоя спиной к полкам, взглянула через мое плечо в гостиную и не отняла руки, глядя на меня со странной усмешкой, точно ожидая: ну, а дальше что? Я, не выпуская ее руки, крепко сжал ее, оттягивая книзу, правой рукой охватил ее поясницу. Она опять взглянула через мое плечо и слегка откинула голову, как бы защищая лицо от поцелуя, но прижалась ко мне выгнутым станом. Я, с трудом переводя дыхание, потянулся к ее полураскрытым губам и двинул ее к дивану. Она, нахмурясь, закачала головой, шепча: "Нет, нет, нельзя, лежа мы ничего не увидим и не услышим..." – и с потускневшими глазами медленно раздвинула ноги. Через минуту я упал лицом к ее плечу. Она еще постояла, стиснув зубы, потом тихо освободилась от меня и стройно пошла по гостиной, громко и безразлично говоря под шум дождя: "О, какой дождь! А наверху все окна открыты..."
Солнце зашло и снова начало подниматься. Справа над розовыми крышами уже виднелась колокольня церкви святого Сатюрнена – позолоченная башня, выступы которой в этом ослепляющем свете напоминали побелевшую от времени кость. "Я собираюсь в Тюлет, – сообщила Фелисите, – и забежала узнать, не у вас ли Шарль... Я хотела увезти его с собой. Но коль скоро его здесь нет... придется отложить до следующего раза..." Пытаясь объяснить свой визит этим предлогом, она продолжала шарить по комнате пытливым глазом. Ни Брежнев, ни Бунин не обратили на нее никакого внимания. Сидя над давно простывшим борщом, оба сосредоточенно думали, и каждый думал о своем.
– Не понял, Иван Алексеевич, – Брежнев пожал плечами. – Катерину Николаевну вы, что ли, раком отъебали?
Бунин вскочил. Задохнулся. Малиново покраснел. Сбросил со стола тарелку. Стукнул кулаком. Закричал страшным голосом:
– Милостивый государь!! Да как вы смеете!! В таких площадных выражениях!! Не потерплю!! Я вас сейчас своими руками!!!
Леонид Ильич поднялся, принял стойку.
– Никак не хотел задеть вас, Иван Алексеевич, но во всем люблю ясность и предпочитаю называть вещи своими именами!
Ужасно заскрипев зубами, нобелевский лауреат кинулся на советского разведчика, но на полпути встал.
Снаружи слышался рев и грохот моторов.
Позабыв о размолвке, мужчины поспешили к окну.
Со стороны Булонского леса по направлению к площади Республики, чадя удушающим дымом и разрывая асфальт, стремительно продвигались танки с паучьими свастиками на башнях...


13.

Появляясь над умывальником, танки беззвучно проползали по потолку и плоско перетекали в коридор над матовой дверью палаты.
– Один... – лежа на спине, загибал он пальцы, – восемь, тридцать шесть... девяносто... двести восемьдесят четыре... пятьсот два... девятьсот семьдесят семь с половиной... две тысячи пятьсот пятьдесят пять... На последнем, трехтысячном танке вместо свастики намалевана была формула. Чтобы лучше ее разглядеть, Эйно Гансович сел, а потом, балансируя, встал на прогнувшемся пружинном матрасе.
– lim[;f(x)]/(c–b) = h(f(x;)+…+f(x;))/a, , – разглядел он. – Это была  н е   т а  формула, и Эйно Гансович снова лег, провожая взглядом уползавшую сорокавосьмитонную вражескую машину.
Неожиданно танк остановился. Дверца люка вертикально встала, здоровенный фашист в шлемофоне, батистовой рубашке и легком, прусского образца, кафтане вывернулся и спрыгнул с брони. За ним последовал другой – в галантном, усыпанном пудрой парике и черном промасленном комбинезоне. Вставши рядом и выпростав херила, смачно захватчики принялись мочиться. Изготовившись Эйно Гансович выстрелил из пальца – пу!.. пу!.. Оба немца упали и больше не двигались. Потеряв интерес к событию, Ламаамерстринк закрыл глаза.
Пел хор старых большевиков. Песня была игривая, озорная, с матерком и присвистом.
"Одино-о-окие мужчины
Часто дрочат без причины!.." -
понравилось Эйно Гансовичу.
Резко запахло апельсинами, брякнули стекляшки, голос Варвары возник, мягко пролился в одно ухо и щекотно вылился из другого.
Муха села на варенье. Дверь маминой спальни распахнулась, дядя Степа выбежал с провисшей полосатой палкой.
Доктор Блюментрост, откинув одеяло, подивился устрашающей эрекции пациента.
– Семьдесят два сантиметра, – приложил он логарифмическую линейку. – Клавдия Варфоломеевна!..
Пришла сиделка, опытная, бесстрастная, ударник коммунистического труда и многодетная мать, молча раздвинула полы халата, влажно нанизалась на Эйно Гансовича, поднялась, опустилась, шевельнула целлюлитными мощными ляжками – профессионально и четко сняла патологию.
– Проверим зрение, – доктор развернул таблицу с буквами.
– Зело, ук, от, – назвал Эйно Гансович, – ять, фита, ижица.
– Здоровы! – дал отмашку доктор. – Выписываю...
– Как там наш герой? – споро Эйно Гансович скинул больничное, потянулся к белой накрахмаленной рубашке.
– Гольдбах?.. – доктор Блюментрост сунул в нос добрую понюшку табака. – Лучше не придумаешь!.. По-прежнему он бодр и крепок телом, его дом – полная чаша, двух старших дочерей удалось выдать замуж, взамен жена Эльза принесла трех новых... Христиан Иоганнович успешно сочетает в Академии научную и административную деятельность, он завязал полезные знакомства при дворе, ему прочат взлет и блестящее будущее...
– А с Ломоносовым? – отрывисто Эйно Гансович щелкнул подтяжками.
Немедленно дверь отворилась, Козлов внес дюжину "Жигулевского", креветок, воблы, соленых сухариков, вынес прочь утку и капельницу.
– С Михаилом Васильевичем, – лекарь чихнул и сдул пену, – отношения продолжали складываться непросто. Адъюнкт физического класса вел себя возмутительно и прямо-таки третировал ни в чем не повинных бюргеров. Их он считал виновниками всех своих несчастий... Доходило и вовсе до смешного, – Блюментрост взял сухарик. – Однажды у Ломоносова украли епанчу – такой, знаете, широкий и длинный плащ... сейчас не носят... Кого, по-вашему, сей доблестный шовинист обвинил в краже?!. Вы правы – риторический вопрос!.. Немедленно распалившийся хулиган вламывается к достопочтимому Иоганну Штурму, срывает евангелическое песнопение, затевает дебош, избивает прихожан: переводчиков Грове и Шмита, лекаря Брашке, унтер-камериста Люрсениуса, книгопродавца Прейсера, бухгалтера Битнера, столяра Фриша и копииста Альбома...
– Как же утихомирили? – обстоятельно Эйно Гансович обстучал воблу.
– Известно как, – недоверчиво Блюментрост понюхал креветку. – Послали за Гольдбахом... К тому времени Михаил Васильевич успел пометать всю компанию, выбросил в окно беременную жену Штурма, разбил зеркало и рубил двери палашом...
– Что же Гольдбах? – Эйно Гансович спичкой ковырнул в зубе.
– Христиан Иоганнович повел себя молодцом... не стал тратить времени на уговоры и сразу приступил к делу – схватил болван, на коем парики вешают, перебил Ломоносову ногу, навалился, стал душить, вырвал половину бороды...
 – А Ломоносов?
– Естественно, не остался в долгу – откусил Гольдбаху половину уха, вывернул руку, отбил печень... Силы оказались равны...
– Чем же закончилось?
– Всякая война завершается миром, – доктор Блюментрост разыскал непочатую бутылку. – Когда шум в доме утих, туда вошли люди. Они подняли бесчувственные тела и разнесли их по квартирам. Молодой адъюнкт оправился первым и на костылях зашел проведать оппонента. Они проговорили сутки напролет и очень привязались друг к другу...
– Ломоносов и  н е м е ц ?
– Именно! – придворный лекарь размазал пальцем пивную лужицу. – Натура Михаила Васильевича была крайне противоречивой. Демонстрируя в безобразных формах свою патологическую ненависть к немцам, он тем не менее дружил с Георгом-Вильгельмом Рихманом, без всякой надобности многократно посещал Германию и даже был женат на немке.
– Как можем мы сейчас рассуждать о теле человеческом, не зная ни сложения костей, ни положения мышцей для движения, ни распрестертия нервов для чувствования, ни расположения внутренностей для приуготовления питательных соков, ни протяжения жил для обращения крови, ни прочих органов сего чудного строения? – откинувшись, Ламаамерстринк прикрыл глаза. – Я попрошу, Лаврентий Лаврентьевич, обо всем доложить мне подробнее...


14.

– ЕЩЕ Ж АКАДЕМИЯ ПОВИННА АПРОБАЦИЮ О ДЕКУВЕРТАХ                сообщать – верны ли оные изобретения, великой ли пользы суть или малой, известны ли оные прежде бывали или нет, – сказал Ломоносов.
– Каждый академикус обязан курс в науке своей в пользу учащихся младых людей изготовить, потом оные имеют на императорском иждивении на латинском языке печатаны быть, – сказал Гольдбах.
– Российскому народу не токмо в великую пользу, но и во славу служить будет, когда такие книги на российском языке печатаны будут, – сказал Ломоносов.
– Такожде и чюжестранным великая забава будет, ибо избыток оных, снабдевая другие державы, ясно разглашает по всему свету велеречие российское, – сказал Гольдбах.

– Науки подают ясное о вещах понятие и открывают потаенные действий и свойств причины, – сказал Ломоносов.
– Художества к приумножению человеческой пользы оные употребляют, – сказал Гольдбах.
– Науки довольствуют врожденное и вкорененное в нас любопытство, – сказал Ломоносов.
– Художества снисканием прибытка увеселяют, – сказал Гольдбах.
– Науки художествам путь указуют, – сказал Ломоносов.
– Художества происхождение наук ускоряют. Обои общею пользою согласно служат, – сказал Гольдбах.

– Коль велико и коль необходимо есть употребление химии! – сказал Ломоносов.
– Познание вещей только через химию доходить должно! – сказал Гольдбах.
– Ежели какое таинство откроется, то подлинно химия тому первая предводительница будет! – сказал Ломоносов.
– Химик требуется не такой, который только из одного чтения книг понял свою науку, но который собственным искусством в ней прилежно упражнялся! – сказал Гольдбах.
– Не такой требуется математик, который только в трудных выкладках искусен, но который  в  н а т у р е  сокровенную правду непоползновенным порядком вывесть умеет! – сказал Ломоносов.
– Химия – руками, математика – очами физическими по справедливости назваться может! – сказал Гольдбах.

– Дарования свои и способности вешу я всегда на весах беспристрастия, – сказал Ломоносов.
– Подвержен будучи прихотям, не считаю себя вправе наблюдать того с другими, – сказал Гольдбах.
– Честному человеку нельзя жить в таких обстоятельствах, которые не на чести основаны, – сказал Ломоносов.
– Добродетельное сердце есть первое достоинство человека, и в нем одном только искать и находить можно блаженство жизни нашей, – сказал Гольдбах.
– Сия разность материй не требует непрерывного внимания, а паче может служить забавою, – сказал Ломоносов.
– Более человеколюбив тот, кто исправляет пороки, нежели тот, который к оным снисходит, – сказал Гольдбах.
– А я сие двоякое мнение в едино совокупляю, – сказал Ломоносов.

– Обучаясь в Спасских школах, имел я со всех сторон отвращающиеся от наук пресильные стремления – получая один алтын в день жалования, нельзя было иметь на пропитание больше как на денежку хлеба и на денежку кваса, прочее на бумагу, обувь и другие нужды. Таким образом жил я пять лет и наук не оставил. После того вскоре взят я был в Санктпетербург, послан за море и жалованье получал против прежнего в сорок раз. И оно меня от наук не отвратило, а по пропорции своей токмо умножило охоту. Я все силы употреблю, чтобы те, которые мне от усердия велят быть предосторожну, были обо мне беспечальны – а те, которые из недоброхотной зависти толкуют, посрамлены бы в своем неправом мнении были и знать бы научились, что они своим аршином чужих сил мерить не должны! – сказал Ломоносов.
– Музы не такие девки, которых всегда изнасильничать можно – они кого хотят, того и полюбят! – сказал Гольдбах.

– Чтоб согласиться на ее просьбу, совсем не было во мне никакого упорства, – сказал Ломоносов.
– Женщины для мужчин – электризическая махина! – сказал Гольдбах.
 – Мы подарили друг другу несколько поцелуев, кои уже давно изготовили от пламенных наших сердец, – сказал Ломоносов.
– Чем больше имеет женщина убранства, тем больше бывает у ней охоты прохаживаться по городу, – сказал Гольдбах.
– Приятность за приятностью и поцелуй за поцелуем следовали – всех наших поцелуев никакой бы исправный арифметик исчислить не мог без ошибки, – сказал Ломоносов.
– Иные женщины без всякого смешного приключения такие охотницы хохотать, что наутро получают от того колотье, – сказал Гольдбах.
– Ее груди с великой приятностью подымались и опускались, произведя во мне естественное побуждение – я бросился целовать их с французскою вольностью, – сказал Ломоносов.
– Женщина всегда подвержена обманам мужчины, а особливо в то время, когда она им страстна, – сказал Гольдбах...


15.

– Язык славенский ныне жесток моим ушам слышится! – сказал Ломоносов.
– Признаться, и мне, – сказал Гольдбах, – вельми тягчительно... Давайте как-нибудь попроще, что ли... другими словами...
Перестраиваясь, некоторое время они молчали.
Большой гольдбаховский дом полнился солнцем, топотом множества ног, пронзительными криками, густым запахом навоза и дорогих заморских притираний. Развилистые, на полках стояли ендовы, штофы, оловянные кубки, подсвечники литого серебра. Тегеранские лежали ковры. На стенах висели парсуны в золоченых рамах. Над балдахином кровати качались от малейшего дуновения мохнатые страусовые перья.
– Собственно, что это вы все время в постели лежите? – спросил Ломоносов.
– Как не лежать-то? – удивился Гольдбах. – Вы ведь мне третьего дня печень отбили, руку вывернули и вот – половины уха нет!
– Так и вы меня славно! – почесался Михаил Васильевич. – Шею чуть не свернули, ногу перебили, полбороды вырвали!..
Дружно мужчины рассмеялись. Резная дубовая створка приоткрылась, в горницу вбежал горбатый аглицкий поросенок, хрюкнул, подпрыгнул – забрался к Гольдбаху под медвежью шкуру.
– Ручной, – удивился Ломоносов.
– Механический, – объяснил Христиан Иоганнович. – Арифмометр!.. Феликс! – позвал он, взял поросенка в руки и отвинтил ему горб.
– На ременной передаче! – ахнул Михаил Васильевич. – Как же действует?
– Очень просто! – академик приладил крышку и по часовой стрелке крутанул хвост-ручку. – В окошечках-глазах поросенка тут же замелькали цифры. – Четыре действия арифметики, – показал Гольдбах, – извлечение корней, логарифмы...
– Вы, я слышал, больше по теории чисел? – спросил молодой адъюнкт.
– Не только, – маститый академик переложил под покрывалом что-то большое и выпирающее, – еще по интегрированию дифференциальных уравнений первого порядка, кривым и поверхностям второго порядка, сферическим эпициклоидам, колебанию маятника, преобразованию бесконечных рядов, колебанию механических систем с конечным или бесконечным числом степеней свободы, теории продольного изгиба, применению рекуррентных рядов... – из-под покрывала Гольдбах выпростал тугой пергаментный свиток. – Вчера, вот, благодаря вам статью написал: "О движении тел под действием удара"...
– Распространили, значит, понятие дифференциала на случай дробных индексов? – на лету ухватил Ломоносов суть.
– Да... по методу нахождения кривых линий, обладающих свойствами максимума или минимума...
– Это же задача на абсолютный и условный экстремум функционалов!..
– Именно из нее, – склонил голову Христиан Иоганнович, – я и вывел характеристическое уравнение!
– x; = y;(a – x)– спросил Ломоносов.
                ;(a — x;)  a; … a;  ;
                ; b; (b – x;) …  b; ;
     – Нет...     ; …  …      …   …   ; = 0   – ответил Гольдбах.
                ; c; c;   … (c – x;);

– Может, и вправду, хватит лежать? – Христиан Иоганнович поерзал на спине.
– Конечно!.. Вставайте!.. – импульсивно Ломоносов сдернул с академика покрывало и тут же, застыдившись, отвел глаза.
Гольдбах поспешно вскочил, отвернулся, с трудом натянул панталоны и долго перекладывал что-то под ними.
– Готово! – наконец, обaъявил он.
В собольем сюртуке с золотыми петлями и кистями, на голове – вышитая каменьями туфейка – Христиан Иоганнович вышел из дома первым.
На Васильевском весело было.
Виселицы стояли с синелицыми. Великопостная служба шла. Юродивые под ногами ползали. Раскольники двуперстно почесывались. Ярыжки тужились. Перепела ученые гадили. Навоз лежал кучами. Товарец скобяной приванивал. Ветерок дул пахучий. Цыгане с медведями братались. Немцы ходили в вязаных колпаках. Гайдуки ливрейные носились. Целовальники губами шлепали. Стрельцы бердыши точили. Евреи всем мешали. Огненные колеса вертелись. Горлатные шапки взлетали. Брага лилась. Слюдяные фонари на шестах болтались. Галеры длинноносые плыли. Медный человек-автомат в шашки играл – Ломоносова вчистую уделал.
– Сколько чего у одного тела отнимется, столько к другому и присовокупится, – вздохнул Михаил Васильевич сокрушенно, отдал хозяину денежку...

Адъюнкт математики Адодуров Василий прошел, братья Бернулли из кружала государева выскочили, астрономии профессор Делиль де ла Кройер промелькнул, ординарный академик Николай Иванович Фус на одной ножке проскакал, доктора медицины Йозефа-Готлиба Кельрейтера в палантине пронесли, естествоиспытатель Даниил-Готлиб Мессершмидт, как на крыльях, мимо пролетел.
– Куда они все? – выздоравливающие удивились.
Тут – Рихман. Георг-Вильгельм. Лицо красное, парик набок съехал, глаза электричеством сверкают.
Гольдбаха с Ломоносовым увидел – бросился, руками замахал:
– Такое дело!.. Разрази меня гром!.. Проект века!.. Секретный!.. Общий по Академии сбор!..






16.



Были аплодисменты – продолжительные, бурные, переходящие в мастурбацию.
Одинаково одетые люди, рабочие и колхозники в белых нейлоновых рубашках с галстуками и кримпленовых бежевых брюках, повскакав с мест, истово били в ладоши, ударяли в пол сапогами, выкрикивали речевки и здравицы. С трибуны он видел, как по команде Козлова дружно они готовят себя к оргазму – одновременному и всепожирающему: мужчины выпростанными гениталиями что было сил колотили по спинкам кресел, женщины, наваливаясь задами, яростно терлись промежностями о скользкие твердые подлокотники.
С окаменевшим лицом Эйно Гансович выждал паузу и чуть шевельнул разросшейся, кустистой бровью. Все стихло во Дворце съездов – беззвучно извиваясь, люди ждали. Один оральный, мастерский штришок – и будет кончено.
Глотнув минеральной, растянутыми влажными губами профессионально он обхватил микрофон.
– Что есть искусство? – спр;сите вы, и я отвечу... ИСКУССТВО – ЕСТЬ УМЕНИЕ УСПЕШНО СОЧЕТАТЬ ПАРТИЙНУЮ РАБОТУ С ХОЗЯЙСТВЕННОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬЮ!
Пронзительно потянуло гормонами – хрипя и конвульсируя, делегаты рухнули в проходы, тяжелые потоки спермы хлынули и захлестнули картинку...
Потянувшись, Ламаамерстринк выключил телевизор. Было пасмурно, знобко. В окна заглядывала неопрятная старуха Ноябрина, пускала ветры, мочилась на крыши, подтиралась коричнево-желтыми листьями.
Пошарив, Эйно Гансович надавил потайную кнопку. Дверь кабинета распахнулась, Козлов влетел на красном коне.
– Купать, ваше превосходительство!..
От жеребца явственно несло гражданской, Буденным, махоркой и кислым, с отрубями, хлебом. Поморщившись, Эйно Гансович плеснул на животное из графина.
– Как там у нас с чистотой рядов?
– Да уж чище некуда, – помощник густо намылил коню яйца, – единицы, поди, остались...
– Кого ж еще? – Эйно Гансович достал список и изготовил красный карандаш.
– Вычеркивайте, – скребком, умело, Козлов прочистил жеребцу задний проход. – Значит так... Рашидов Шараф Рашидович, партийный билет №1713198... Устинов Дмитрий Федорович, билет 1713199... Романов Григорий Васильевич, № 1713200... Подгорный Николай Викторович – 1713201...
– С загадочкой... как полагается? – спросил для проформы Эйно Гансович.
– Да уж не извольте беспокоиться... нешто мы дела не знаем? – Козлов вывел лошадюгу и вернулся с козой. – Как они, сердешные, причитали, плакали... только вот пародонтоз, сами знаете, никого не щадит...
 – Они умерли коммунистами, – Эйно Гансович насвистал партийный гимн, – и навсегда останутся в наших сердцах!.. Портреты вывесил?..
– Так уж места нет... в коридоре пока стоят... Нате, вот, пейте!.. – Козлов раздаил козу и протянул шефу стакан густой, похожей на сперму, жидкости.
Раздумчиво Эйно Гансович глотнул.
Козлов и коза с намерением возились на ковре. Закончив бодаться, улеглись и смотрели на него одинаково голубыми глазами.
 Вот что... – пришаркивая, Эйно Гансович заходил из угла в угол. – Вот что...
За окнами повалил совсем уже снег – зима, холодная и вечная, предупреждала о скором своем воцарении.
– Время, – помог Козлов, – диктует перемены?.. Партийное руководство нуждается в обновлении?.. Станем принимать Долгиха?
– Как он? – заволновавшись, Эйно Гансович убыстрил шаг.
– Разительно переменился, – доложил помощник. – Перестал выходить из квартиры, валяется в кровати, пристрастился к дорогим конфетам, с вами общается исключительно по телефону...
– Приведи!..
Споро Эйно Гансович натянул белую рубашку, приладил галстук, подтянул пижамные штаны, собрал у зеркала разлетевшиеся брови, распечатал коробку шоколаду, подобрал и выставил на диск радиолы французскую привозную мелодию.
Молча, Козлов вывел подругу и вернулся с соседом.
Владимир был в коротком шелковом халатике, не скрывавшем могучих волосатых ляжек, откровенно он дичился, быковато смотрел в пол, на лошадиных скулах юноши играл стыдливый девичий румянец.
– Товарищ Долгих!.. – голос Эйно Гансовича сделался хриплым, в висках застучало, он вынужден был сделать паузу, чтобы взять себя в руки. – Официально сообщаю... Кандидатский стаж вы с честью выдержали – сейчас вам будет вручен партийный билет... Попрошу произнести клятву!..
Пунцовый неофит двинул влажной подмышкой, наискосок вскинул над головой руку.
– Я, юный коммунист, перед лицом своих товарищей, торжественно обещаю!.."
Порывшись в карманах, Козлов выбрал подходящую красную книжицу, передал ее новообращенному, на цыпочках вышел и плотно притворил за собой дверь.
– Ну, поздравляю, парень!.. Садись, что ли... – нарочитой грубоватостью безуспешно Эйно Гансович пробовал подавить в себе нечто новое и устрашающее. – Вот, конфет поешь!..
Он запустил пластинку и сел рядом. Сумасшедше от мальчишки пахло "Ландышем серебристым". В глазах Эйно Гансовича клочковато поплыло...
– Формулу нашел? – губами Ламаамерстринк спросил вовсе не то, о чем думал.
– Почти... – медленно Долгих поднимал огромное побледневшее лицо.
И тут на кухне необыкновенно громко вскрикнула Варвара...


17.

– Я – Бунин!.. Лауреат Нобелевской премии по литературе!!. Вы не смеете!!! Мерзавцы!!!! – вырываясь, яростно выкрикнул он по-русски, французски, немецки и на латыни, но оккупанты не слушали. Прямо на площади Пигаль они раздели его донага, перетряхнули одежду, белье, личные вещи, поставили в стыдную позу, светили фонарем в задний проход.
Их было трое, подъехавших на мотоцикле – молодых, сильных, в черных формах со свастиками на рукавах. Патруль. Наставив на него дула автоматов, откровенно они издевались, заставляли босого танцевать тарантеллу, прыгать и кувыркаться. Отвратительно они гоготали, свински рыгали и оглушительно пердели. Один, рыжеусый, светлоглазый, с крупными кривыми глазами, вдруг замахнулся на него прикладом. Сгруппировавшись, Иван Алексеевич ушел в сторону, левой ногой выбил оружие, правой жестоко и точно ударил в переносицу. Беззвучно фашист осел на камни – тут же стремительная тень метнулась из-за статуи Стендаля и, обретя физическое, грозное наполнение, жестко подмяла оставшихся двух негодяев.
– Быстрей!.. Уходим!.. – человек помог собрать разбросанную одежду.
Они вынырнули в узкую улицу Контрэскарп, пробежали по бульвару Распай, набережной Вольтера, мосту Александра Третьего, авеню Ваграм и Марсо, миновали гостиницу, где умер Верлен, и оказались в Люксембургском саду.
Здесь было светлее, и Иван Алексеевич, наконец, рассмотрел лицо неожиданного своего избавителя.
– Вы?!!
– Разговоры – потом!.. Сейчас мы должны уйти от возможной погони!..
Они пробежали по площади Пантеона, улице Сен-Жак, набережной Великих августинцев, мосту Альма, авеню Мэн, бульварами Шапель и Менильмонтан.
На острове Сен-Луи писатель встал.
– Немного передохнем?.. К тому же, я должен одеться...
Он натянул трусы, рубашку, повязал на шею бант и зашнуровал штиблеты.
Не отрываясь, Брежнев смотрел. Обоим было странно и необычайно приятно. Где-то далеко кричали по-немецки, слышался лай собак и беспорядочная пальба. Итальянский крейсер "Джованни делле Банде Нере" снялся с якоря и медленно поплыл по Сене с танками "Сомюа" и "Рено-35" на борту. "Малокалиберные орудия 37 и 47 мм", – записал Леонид Ильич в блокнот симпатическими чернилами.
– Allons, je vous reconduirai,* – разведчик спрятал вечное перо, – Ночь... В городе неспокойно... мало ли что может приключиться...
Скоро они подошли к дому с вимпергами и десюдепортом.
– Я – ваш должник! – Иван Алексеевич ухватил молодой сильный локоть. – Зайдите... выпьем хинной... поедим... побеседуем...
Они прошли мимо спящего консьержа, поднялись на самый верх и вошли в знакомую квартиру.
В ванной Леонид Ильич тщательно вымыл окровавленный, с зазубринами, нож, пригладил у зеркала брови, смахнул с сочных губ приставшую табачную ворсинку.
Нобелевский лауреат ждал его за накрахмаленной репсовой скатертью.
– Садитесь же! – писатель наклонил бутылку, вынул из компотницы большую жирную сельдь.
– Негодяи! – вернулся он к недавнему происшествию. – Так оскорбить!.. До глубины души!.. Экие скоты!.. Мстить!.. – он выпил и схватился за селедочный хвост. – Мстить, мстить и еще раз мстить!.. Теперь, поверьте, я готов исполнить любое задание этого вашего Центра!.. Оно получено?..
– Пока нет, – гость потянулся к блюду с наклеванными птицами вишнями. – Оперативное управление Генштаба предписывает нам сойтись еще ближе – так, чтобы понимать друг друга без слов. Без этого, они считают, выполнить Задание невозможно... Радиограмму подписал лично Штеменко...
– Все-таки не понимаю!.. Sacr; nom!..* – злобно Бунин поддел жардиньерку. – На улицах – толпы людей!.. Почему эти свиньи пристали именно ко мне?!
Брежнев набросал на салфетке горбоносый римский профиль, снабдил его вензелями и витиеватой монограммой.
– Знаете... Безусловно, они – захватчики, враги и преступники, но в чем-то порой бывают правы... Ваша привычка – разбрасывать корки каштанов – могла вызвать у патруля определенное непонимание... В своих городах немцы не мусорят, и те же требования распространяют на оккупированные территории...
Бунин поднял голову, посмотрел, как горбун – едко и умно, раздвинул полы сюртука и с преувеличенной вежливостью, приложив большой палец к ноздре, сильно дунул носом в сторону.
– Зачем же так?!.. Иван Алексеевич!.. – Брежнев вскочил, что-то раздавил ногами, импульсивно схватил с этажерки плоский кусок дерева. – Это что – шашки?.. Сыграем?!
– Шахматы, – устрашающе классик шевельнул бровями. – Соблаговолите расставить...
Безропотно гость уступил хозяину белый цвет.
1. e2 – e4! – решительно начал Иван Алексеевич.
1... e7 – e5, – симметрично продолжил Брежнев.
2. К g1 – f3! – нацелился конем Иван Алексеевич.
2... К b8 – c6, – попробовал защититься Брежнев.
3.С f1 – c4! – усилил натиск Иван Алексеевич.
3... d7 – d6, – скромно подвинул Брежнев пешечку.
4. К b1 – c3! – навалился Иван Алексеевич.
4... C c8 – g4, – отважился Брежнев на долгий ход.
5. K f3 : е5!! – ошарашил Иван Алексеевич.
5... C g4 : d1, – дрогнувшей рукой Брежнев снял неприятельского ферзя.
6. C c4: f7 +! – грянул Иван Алексеевич громом.
6... Кр e8 – e7, – попытался было Брежнев унести ноги.
Не тут-то было!
7. K c3 – d5!!! – затрубил Иван Алексеевич победно. – Мат!..


18.

Поверженный гость чувственно пожал триумфальную руку.
– Поверьте – в жизни не испытывал т а к о г о ...  Эту партию я запомню на всю жизнь!
Проникновенно они посмотрели в глаза друг другу.
За окнами молчал низложенный ночной Париж. Ветер проносился туда и обратно. Отрубленная, в небесах, висела окровавленная голова луны. Торкнутая неизвестно кем, приоткрылась дверца платяного шкафа – густо запахло жаворонками. На примятых кожаных подушках, брошенная, валялась книжка в покусанном мышами переплете. "Прелестные картинки"...
– Симона де Бовуар? – удивился Брежнев. – У вас?
– Так... – неопределенно классик почесал спину. – Люблю иногда полежать с ней на диване...
– Вы прямо, как Жан Поль Сартр, – улыбнулся молодой человек.
– Вам, я понимаю, чем-то она не угодила?
– В принципе не люблю  п и с а т е л ь н и ц .
– Это почему же?
– Сюсюкают.
– Мужчины тоже.
Кто?
– Эжен Сю!
– Хорошо... возьмем глобально!.. – Леонид Ильич колупнул в голове. – Мужчины, согласитесь,  р а с ш и р я ю т  мир, пишут его  о т  с е б я...  Взявшаяся за перо женщина поступает строго наоборот – она мир  с у ж а е т, просто-таки втягивает его  в               с е б я!..  Мужчина  т в о р и т  м и р ,  женщина его    п о ж и р а е т!..
– Ловко вы это – "в себя... от себя..." – Иван Алексеевич записал. – А я вот как скажу:  п о д себя весь этот мир надобно!.. Гадок больно!.. Да и глуп!.. – невесело он рассмеялся. – Случалось – увидишь во сне, что был близок с какой-нибудь женщиной, с которой у тебя в действительности никогда ничего не было. После долго чувствуешь себя связанным с нею жуткой любовной тайной... Вот ведь чушь!.. А женщине той передается!..
На кухне что-то робко треснуло. Луна исчезла. Ветер стих. В аспидно-черных небесах возникла розоватая промоина, и Некто Вездесущий посматривал оттуда холодным равнодушным взглядом.
– Четырнадцатого августа 1917 года, как сейчас помню, – рассказывал Бунин, – проснулся я от юношески сильной эрекции – сон, что мне отдалась в первый раз какая-то девушка, чарующая какой-то простой прелестью... впрочем, нет... не то!.. – машинкой классик набивал папиросы и одну за одной передавал гостю. – Слушайте снова!.. Было начало осени, бежал по опустевшей Волге пароход "Гончаров". В дорогой и прочной обуви, черном шевиотовом пальто и клетчатой английской каскетке одиноко я ходил по корме. Из пролета лестницы, с нижней палубы, из третьего класса вышла женщина в легком пальтишке, под которым видны были тонкие ноги. "Хотите папиросу?" – спросил я. – "Очень". – "Пойдем ко мне!" – "Пойдем!" В коридоре я обнял ее. Она гордо, с негой, посмотрела на меня через плечо. Я с ненавистью страсти и любви чуть не укусил ее в щеку. Она, через плечо, вакхически подставила мне губы. В полусвете каюты она расстегнула и стоптала с себя упавшее на пол платье, покорно и быстро переступила из всего сброшенного на пол белья, осталась вся голая, серо-сиреневая, с той особенностью женского тела, когда оно нервно зябнет, становится туго и прохладно, покрываясь гусиной кожей... в одних дешевых серых чулках с простыми подвязками. Я, холодея, следил за ней. Телом она оказалась лучше, моложе, чем можно было думать. Худые ключицы и ребра выделялись в соответствии с худым лицом и тонкими коленями. Но бедра были даже крупны. Живот с маленьким глубоким пупком был впалый, выпуклый треугольник темных красивых волос над ним соответствовал обилию темных волос на голове... Она наклонилась, чтобы поднять спадающие чулки – маленькие груди с озябшими, сморщившимися коричневыми сосками повисли тощими грушками, прелестными в своей бедности. И я заставил ее испытать то крайнее бесстыдство, которое так   н е   к   л и ц у   было ей и потому так возбуждало меня жалостью, нежностью, страстью... Между планок оконной решетки ничего не могло быть видно, но она с восторженным ужасом косилась на них, слышала беспечный говор и шаги, и это еще страшнее увеличивало восторг ее развратности. О, как близко говорят и идут – никому и в голову не приходит,  ч т о  делается на шаг от них, в этой белой каюте!..
– Дали, значит, в рот, а потом шпокнули? – очнулся Брежнев.
– Выходит так, – иронически классик поклонился, – если уж вы не умеете другими словами...
– Вы замечательно рассказываете... я, можно сказать, заслушался... – присев к роялю, гость набарабанил что-то из Сен-Санса. – Иван Алексеевич... вы не пробовали  э т о  н а п и с а т ь ?
– Пробовал, конечно... – Бунин лежал на кровати и зло, загадочно улыбался. – То дивное, несказанно прекрасное, нечто совершенно особенное во всем земном, что есть тело женщины, никогда не написано никем... Пытался – выходить гадость, пошлость!..
– La femme est la compagne de l'homme!* – поднявшись, Леонид Ильич взялся за тужурку. – Загадку мою не разгадали, часом?
– "В небе – одна, у бабы – две, у мужика – ни одной?" – сощурился нобелевский лауреат. – Разгадал!.. Буква "Б"!
От души они посмеялись.
Бунин протянул гостю руку и долго не отнимал ее в темной прихожей.
– Что: русскому – хорошо, а немцу – смерть?!. Спросите у вашего Центра!..


19.

– Все побежали в Академию наук? – беззвучно Эйно Гансович пожевал губами. – А с какой скоростью?
Блюментрост прикинул.
– Километров двадцать в час.
– Русские побежали первыми, немцы их преследовали... вооруженные?
Из табакерки лекарь вынул багровую пилюлю, посластил ее, сунул пациенту под язык.
– Они были вооружены... вооружены передовыми научными знаниями... русские и немцы. И бежали вместе, взявшись за руки.
– Гольдбах с Ломоносовым?
– Да... И еще – Бюльфингер с Тепловым, Крузиус с Крашенинниковым, Каау-Бургав с Протасовым, Брэме с Софроновым, Цейзер с Озерецковским...
– А Рихман?
– Рихман с Севастьяновым, поскольку Ломоносов был занят...
– Кто прибежал первым?
– Мессершмидт с Юнкерсом... они буквально летели, – Лаврентий Лаврентьевич начинил ноздри понюшками. – Фактически Академией руководил Шумахер, формально у руля стоял я, – он чихнул сильно и далеко. – Я и объявил ученым секретный государев Указ.
– Это который?
– № 4/386 от 13 июля 1724 года... О разработке и запуске Проекта.
– Того самого?
– Да...
– А для чего, собственно, потребовалось переправлять  в а с  оттуда сюда?
Блюментрост пожал плечами.
– Ну... обеспечить преемственность идей... укрепить связь поколений... всякое такое...
– Преодолели, значит, временное пространство, – Эйно Гансович повертел бровью, – перенесли  с в о и х  в будущее?
– Не сразу, – захихикал Блюментрост. – Для начала отправили кое-кого в прошлое.
– Кого же?
– Шафирова.
– Он был еврей?
– Да, – подтвердил Лаврентий Лаврентьевич. – Шафиров был еврей...
Не чувствуя тела, Ламаамерстринк поднялся. В прихожей, завернувшись в половик, настороженно спал Козлов. Какой-то человек, самоуверенный и гордый, во фраке и с сигарой, в увесистых шерстяных чулках, тирольской шляпе, с табличкой "ОТТО ШТЕЙН" на груди, исполненный надежд и твердой веры в себя, свой ум, свое сердце, свое миропонимание, в избытке всех сил и способностей, застегиваясь, вышел из уборной и строго посмотрел на Эйно Гансовича надменными германскими глазами.
– In meiner Wohnung hatten sich Motten eingenistet,* – объяснил он...
Варвара на кухне, в вязаном колпаке с кисточкой, в темно-синем платье тисненого бархата, по периметру отделанном фаем, придав внешности несколько иной вид, сосредоточенно тесала золоченым топориком большое неповоротливое бревно.
– Вот... охлупень для крыши изготавливаю, – ее инородческого типа лицо было сплошь в стружке. – Смотри, – показала она пальцем, – с желобом будет... с коньком...
– В принципе, – спросил Эйно Гансович, какие новости?
– Лаваль уволен, – женщина принялась загибать пальцы. – В Лондоне образован Французский национальный комитет. Между Черчиллем и де Голлем заключено соответствующее соглашение... Рузвельт, кажется, предпочитает генерала Вейгана... Да, чуть не забыла!.. – она замахала руками. – В военной области Мюзелье с помощью д'Аржанлье, Магрен-Вернере, Пижо, Кенига и Ранкура сформированы первые французские морские, сухопутные и авиационные части!..
– Третьего дня на кухне... здесь... ты вскрикнула необыкновенно громко, – держась за стропило, Ламаамерстринк выуживал из кастрюльки и ел красивые сладкие каратели. – Что случилось?
– Козлов ущипнул... охальник, – схвативши топорик, прицельно Варвара тюкнула по морковке. – Пустое... Tout comprendre, c'est tout pardoner!..**
Последовательно перебирая ногами, Эйно Гансович возвратился в кабинет. Доктор Блюментрост, на животе, читал "Жизнь Арсеньева".
– Только послушайте, – он разыскал нужное место. – "Между тем солнце, завершив свое течение, погружалося в бездну вод, дневной жар переменялся в прохладность, птицы согласным своим пением начали воспевать приятность ночи, и сама природа призывала всех от трудов к покою..." Экая силища!.. И еще – "Может ли русский человек, не закрасневшись, осмелиться подумать, что он может в чем-нибудь поравняться со французом?.."
– Лаврентий Лаврентьевич, – невидяще Эйно Гансович смотрел за окно. – Когда-нибудь вас пытали железом?
– Нет, – расхохотался лекарь, бледнея.
– Ноздри рвали?
– Нет.
– На дыбу вздергивали?
– Нет же!..
– Тогда, может быть, колесовали... или на кол?
– Да не было ничего такого!.. – ужасно Блюментрост клацал зубами.
– В таком случае ответьте, – Ламаамерстринк нажал потайную кнопку. – Гюйгенс... Вы...  К о г о  п е р е п р а в и л и  т р е т ь и м?!.


20.

Козлов вошел в ливрее, с примазанными квасом волосами, засучил рукава, деловито выложил на стол удавку, кистень, ременную плеть, докрасна раскаленные щипцы и большую ржавую пилу.
– Отец вкоренил в меня благонравие, честность, учтивость, – красиво выговорил он, – начертаны оне неистребимыми знаками на скрыжалех сердца моего!.. Однакож известно: всякий человек охотно из одной крайности в другую переходит, – горестно он вздохнул. – Посему, терзаем будучи мыслями, решился делать я совсем противное тому, что прежде делал. – Вам, – кивнул холоп в сторону Блюментроста, – таланты мои могут быть более вредны, нежели полезны!.. О, суетная жизнь!.. – на высокой ноте кончил он монолог. – Коль великолепно блистают алтари твои!.. Коль бесчисленны твои обожатели и коль тьмократны их падения!..
В уединенное и тихое состояние приведен, в котором смертные, оставя иногда на несколько мгновений мир сей, входят в самих себя, прелетают мысленно жизнь свою и ищут своего утешения в одной только невинности, распростерт на полу, пребывал лекарь недвижим...
Дверь комнаты приоткрылась, дунуло суховеем, запел ковыль, пахнуло соляркой, стукнул и заурчал мотор старенького обкомовского "уазика".
Молодо вскинувшись, Эйно Гансович вышел в приемную, расцеловался с Турсуном Тарабаевичем Байбусыновым, Фазылом Карибжановичем Карибжановым, Андреем Константиновичем Морозовым, Василием Андреевичем Ливенцовым, Григорием Андреевичем Мельником, Михаилом Дмитриевичем Власенко и рядом других ответственных работников.
– Такие есть вопросы, – надиктовал он, – к которым приходится возвращаться снова и снова. Настойчивое обращение к проблемам – лишнее доказательство серьезности наших намерений. Мы будем последовательно, без шараханий и колебаний бить в одну точку, добиваясь воплощения наших идей в жизнь. Нет никакого сомнения, что настанет время, когда все проблемы будут сняты с повестки дня. И тогда возникнут новые вопросы и задачи, еще более масштабные и величественные!..
Вернувшись в кабинет, Эйно Гансович подхватил графин и принялся лить воду на все еще распростертого Блюментроста.
– Die Welt ist nicht so traurig, wenn man endlich eine verwandte Seele ausfindig gemacht hat, die wie man selbst nicht an der Oberfl;che bleibt, sondern den Dingen auf den Grund geht!* – поделился он с Козловым. – N'est-ce pas?**
Тем временем Лаврентий Лаврентьевич начал подавать первичные признаки жизни и вскоре вполне осмысленно взглянул на Эйно Гансовича.
– Хорошо, – отжал он мокрую одежду, – я сообщу вам,  к т о  б ы л  т р е т ь и м... Позвольте лишь сделать это чуть позже – в противном случае композиция рассказа будет существенно нарушена...
– Валяйте!.. – кистенем, наотмашь, Эйно Гансович ударил в гонг.
Консьерж Негритенко внес икру, шампанское, устрицы.
– Спасибо, Африкан! – Ламаамерстринк отдал сто фраков. – Девочек сегодня не нужно... Ну-с? – поворотился он к лекарю.
– Гольдбах с Ломоносовым пришли третьими, чуть проиграв Рихману с Севастьяновым. Последними появились братья Бернулли, – Лаврентий Лаврентьевич выпил водки и щепотью взял наструганной в масле редьки. – Ну, вышел я, в парике, напудренный, лорнетом играю – так, мол, и так, говорю: "Коликой важности сия есть материя предузнается несколько уже из самого начала, а паче всего яснее откроется из последующего приложения ревностного и усердного старания вашего о благоденствии любезного отечества... Сие есть дело похвалы достойное по той причине, что оно на пользе общей..." Всякое такое... Огласил, короче, Указ... Так, мол, и так... Отправить в будущее и никаких гвоздей!.. За работу, товарищи!..
– И что же? – с ложечки, икрой, Эйно Гансович кормил устрицу.
– А ничего! – изловчившись, Блюментрост схватил подовый, с пылу с жару, скоромный пирог. – Все, как полагается... Установили сроки, назначили ответственных, распределили обязанности. Гольдбаху – обсчитать параметры, Ломоносову – всякая, там, химия, Рихману – электрическая часть... медицина, конечно – Дювернуа,.. – он подул на ладони. – Общая концепция возложена была на Гюйгенса, и уже через месяц Великий голландец полностью справился с теоретической частью...
– Что легло в основу? – Эйно Гансович откусил устрице голову.
– Положение о равноправии всех инерциальных систем отсчета и постоянстве скорости света в вакууме, независимо от скорости движения источника света...
– Принцип относительности, – прикинул Эйно Гансович, – свойства пространства-времени... А поля тяготения?
– Полями тяготения в данном случае можно пренебречь!..
– Релятивистские явления при скоростях v движения тел, близких к скорости тела в вакууме c?..
– Да, но это не главное!.. При переходе от одной инерциальной системы отсчета к другой, как оказалось, изменяются не только пространственные координаты, но и                м о м е н т ы   в р е м е н и !!
– Время относительно... сия истина не весьма новая – пожал Эйно Гансович бровями. – В быстро движущемся теле физические процессы протекают медленнее в в 1/(1 – v;/c;) раз... во столько же раз сокращаются продольные размеры тела, да и само течение времени замедляется...
– Да! Да!! Да!!! – запрыгал Блюментрост. – Ну, а если  в р е м я  н у ж н о   н е         з а м е д л и т ь ,  а  у с к о р и т ь ?!!
– Тогда, – ахнул Эйно Гансович, – все наоборот!.. Тело во столько же раз должно двигаться медленнее, физические процессы ускорятся, продольные размеры тела увеличатся!..  У Б Ы С Т Р И Т С Я  С А М О   Т Е Ч Е Н И Е  В Р Е М Е Н И!..  Гениально!..
– Вот вам основа... принцип!.. – Блюментрост допил шампанское. – Дальше была практическая работа...
Лекарь продолжал говорить, но голос его делался тише и тише...
Некоторый род дремоты напал на Эйно Гансовича – борясь со сном, широко раскрытыми глазами он смотрел в потолок...


21.

Немец был рыжий, с хорошо промытыми волосами, самоуверенный, гордый, с сигарой во рту, исполненный надежд и твердой веры в себя, в избытке всех сил и способностей. Необыкновенно увертливый и гибкий, он не давал себя подмять, выскальзывал, душил Брежнева упругими, затянутыми в лайку пальцами, норовил порвать губы, попасть коленом в пах, пристукнуть Леонида Ильича головой о выпирающий мокрый булыжник улицы Шато-де Рантье. Где-то неподалеку уже слышались свистки, лай немецких овчарок, топот, солдатская грязная ругань. Отчаянно забарахтавшись, из последних сил, советский разведчик оторвал от себя гестаповца, поднял на вытянутых руках над собой – в ту же секунду стремительно что-то метнулось из-за статуи Верлена, бамбуковая трость со свистом рассекла воздух и тяжелой свинцовой рукояткой глубоко вошла в ненавистный фашистский череп.
– Поторопитесь!.. Кажется, нам пора!.. – человек помог подняться.
Они нырнули в узкую улицу Феру, пробежали по бульвару Барбес, набережной Конти, мосту Франциска Ассизского, авеню Клебер, миновали гостиницу, где умер Стендаль, и оказались в кабаре "Проворный кролик".
Здесь было светло, и Леонид Ильич смог, наконец, рассмотреть лицо неожиданного своего спасителя.
 – Вы?!!
– Давайте побеседуем позже!.. Кажется, за нами погоня!..
Наспех они проглотили по бокалу аперитива, пробежали по площади Сен-Мишель, набережной Лямур-Пердю, мосту Порт-де Вилле, бульварам Осман, Бомарше и Эдгара Кине, прошли мимо спящего консьержа и оказались в уютной нобелевской квартирке.
– Vous ;tes bless;?.. C'est affreux!..* Из-за чего, собственно, вы с ним?..
– Без очереди полез за пивом!.. – Брежнев отжал с рубашки чью-то кровь. – "Я, – говорит, – впереди вас занимал!.." А он и не занимал вовсе!.. Ну, слово за слово... Схлестнулись, в общем...
– Вам... вам нужно привести себя в порядок, – дрогнувшим пальцем Бунин коснулся молодой упругой груди. – Подите в ванную...
Влажный ветер упрямо и гулко, как корабельные снасти, раскачивал на бульваре ветки акаций и уксусных деревьев. Подавляя нервную дрожь, Иван Алексеевич порывисто курил самодельные толстые папиросы. За фанерной тонкой дверцей, совсем рядом, низвергаясь, шумела горячая вода...
Необыкновенно красивый, с зачесанными назад смоляными волосами, в коротком, не скрывавшем округлых коленей, хозяйском купальном халате, Леонид Ильич вышел – легкая застенчивость сквозила в его напряженной улыбке. Не вполне понимая себя и то новое, что появлялось в нем, Бунин вздрогнул от предчувствия какой-то большой радости и тайны между ними.
– Идите же сюда... – располагайтесь, – в голосе писателя была поощряющая приветливость.
Придерживая полы халата, гость прилег на диван.
– Ешьте, – Бунин придвинул блюдо с глазированными фруктами, зефиром, лакричными конфетами и выскочил на кухню за засвистевшим чайником.
– Вам нравится анжу? – отчего-то спросил он, возвратившись и брызгая кипятком в чашки.
– Анжу очень питателен, – ответил, кажется, Леонид Ильич, и оба тотчас забыли о вопросе и ответе...
Разыгравшийся мистраль швырнул в стекло сорванную с лавки вывеску.
– Иван Алексеевич, – очнулся молодой человек, – расскажите еще... о женщинах!
– О женщинах?! – неожиданно классик поморщился. – Знаете, – признался он, – после общения с ними я не мог не признать некоторой вашей правоты – попроще надо бы с ними, да и   п р о   н и х   тоже!.. Слушайте же... без прикрас... по всей правде!.. – злобно он хохотнул и набрал в грудь воздуху.
Небо за окнами почернело и все же отделялось от слабо освещенных улиц. Темное, слепое  и непонятное, что было в этой ночи, сделалось еще темнее, слепее и непонятнее. Где-то у соседей тайно слушали сводку Совинформбюро. В зеркале платяного шкафа просматривалась бородавчатая маслянистая рожа...
– Она была совсем без шеи, довольно толста сзади, возле подмышек, каменно кругла и тверда в талии, стянутой корсетом, на плечах у нее лежал дымчатый мех, запах которого, смешанный с запахом сладких духов, теплого белья и прогорклого тела, был очень душен... Старуха Победимова!.. – с отвращением Иван Алексеевич выплюнул чай. – Ее зад вилялся при каждом движении... Набеленная и нарумяненная, она хрипела и кокетничала... В тот вечер светила луна, мы были одни в доме. Внезапно ее глаза почернели, губы горячечно расширились – поспешно она встала и направилась в уборную. Я слышал, как она тужится, и неожиданно меня охватило поэтическим волнением. Я принялся разговаривать с ней через дверь, умоляя поскорее выйти... Она вышла – ничего, кроме пошлостей, не могу сказать вам про это поднятое лицо – рыжеватые волосы собраны на макушке и заколоты черепаховым стоячим гребнем, на лбу подвитая челка, глаза глядят бессмысленно-радостно... "Ну, сука, раздвигай копыта!", – крикнул я исступленно, сорвал широкие, с разрезом в шагу, шерстяные панталоны, зверски кинул колыхавшуюся тушу на подушки и неожиданно для самого себя что было сил засадил в жопу... Шесть палок, как в аптеке!.. Быстро посерело после того в саду, хрипло и как-то беспомощно-блаженно стали кричать в усадьбе молодые петушки – еще через минуту стал светел весь сад. Мы стояли на обрыве над всей этой низменностью и она, глядя на солнечно разгорающийся небосклон и уже не замечая меня, пела "Утро" Чайковского.
Леонид Ильич сидел, повалившись головой себе на колени.
Бунин перекрестился несколько раз, точно и красиво.
Оба, как могли, оттягивали неизбежное...


22.

Ночь была месячная. С небес сочилось, текло...
Иван Алексеевич записал.
У окна, на письменном столе, кучей была насыпана махорка, стояла коробка колесной мази, лежала шлея; из-под стола зеленела четверть водки...
Снова он записал.
Голые стены кабинета были темны от табаку и мух; над турецким диваном висели нагайки, кинжалы и желтые шкурки лисиц. Он встал и, оторвав большой, неуклюжий кусок обоев, висевший у двери, бросил его в угол...
Бунин записал в третий раз.
Леонид Ильич медленно поднял голову.
– Любовь ее ко мне была беспредельна, – вдруг сказал он, – ежечасно видел я умножающуюся ее горячность, поминутно видел новые ласки и явкушал наисладчайшее удовольствие быть любиму страстно!.. Это была высокая красивая женщина с ясным и живым умом, с бодрым, деятельным характером, молодая, здоровая, всячески счастливая, всячески одаренная судьбой... Как памятны мне ее блестящие ореховые волосы, ее открытый и приветливый взгляд, чистый звук голоса, благородство рук и ног, казавшихся особенно пленительными при ее крупном сложении, и даже – ее любимая накидка из гранатового бархата, отороченная соболем!..
Припрятывая снисходительную улыбку много повидавшего и вдоволь пописавшего человека, нобелевский лауреат последовательно набросал замысловатый вимперг и изощренный десюдепорт.
– В тот вечер, – продолжал рассказчик, – мы встретились на станции и долго шли прохладной лесной просекой среди зеленых лимов, осин и густого орешника, задевавшего нас бархатной листвой. Она шла впереди, и я глядел на ее юбку, подолом которой она обвила себе ноги, на клетчатую кофточку, на тяжелый узел ее кос. Она ловко выбирала места посуше, наклонясь от веток. Просека кончилась, мы очутились на солнце, она остановилась и обернулась. "Какой вы милый! – сказала она. – У меня неожиданный прилив нежности к вам." – Сейчас вы предложите мне догонять вас?" – "Угадали. Хотите?" Я подошел к ней, взял за руки, слегка притянул к себе. "Нет, – пробормотала она. – Нет... Ради Бога..." И, помолчав, ловким движением выдернула руку, подхватила юбки и побежала с бугра в разлужье. Там она подпустила меня на шаг, прыгнула через канаву и пустилась по лощине. Я прыгнул за нею – и вдруг с неба посыпался легкий, быстрый, сухой шорох, а на взгорье пала легкая, чуть дымящаяся радуга. "Дождь!" – звонко крикнула она и еще быстрее побежала по сверкавшему под ливнем лугу. Половина его, еще озаренная солнцем, дрожала и сияла в стеклянной, переливающейся золотом сети – редкий крупный дождь сыпался торопливо и шумно. Видно было, как длинными иглами неслись с веселого голубого неба, из высокой дымчатой тучки, капли... Они замелькали реже, радуга на взгорье стала меркнуть – и шорох сразу замер. Добежав до стога, она упала в него и засмеялась. Грудь ее дышала порывисто, в волосах мерцали капельки. "Попробуйте, как бьется сердце", – сказала она, взяв мою руку. Я обнял ее, наклонился к полуоткрытым губам. Она не сопротивлялась...  П о т о м  тихо отстранила меня и отвернула зардевшееся лицо... В лесу, то там, то здесь, глухо куковала кукушка, оттеняя глубину и звучность его после дождя, высоко в небе плыли и таяли теплые дымчатые облака с золотисто-алыми краями...
Не отрывая пера от бумаги, Бунин полностью закончил фасад дома. Определенно, его подкалывало н е ч т о, смахивающее на ревность.
– Склещились? – сощурился он. – Въебенили бабенке?!. Вы уж договаривайте!..
– Я... был в связи с этой дамой, – трудно выговорил Брежнев. – "Как бы я хотела провести с тобой ночь, уснуть в твоих объятиях и проснуться завтра от твоих поцелуев!"* – услышал я тогда. – Она была комсомолка, доярка... и вскоре героически погибла, спасая телят на пожаре. – Леонид Ильич закрыл лицо руками.
– Простите! – нервически Иван Алексеевич скомкал рисунок в шарик и бросил его играть кошке. – Как мог я предвидеть?!. Я вырос в тиши и глуши российского захолустья... нигде не учился и никакой среды не знал... – Здесь Бунин утерял нить, но не расстался с иглой. – Особенно страшила меня математика... Признаюсь, в третьем классе я был оставлен на второй год!.. Мои произведения – все до единого! – сплошная выдумка!.. Лежишь, например, читаешь, – сверкнул он глазами, – и вдруг ни с того ни с сего представишь себе что-нибудь до дикости не связанное с тем, что читал и вообще со всем, что кругом!.. – Он быстро прошел к столу, поклонился богатой, полной, косой и застенчивой девушке, чья тройка стояла на опушке дубняка и несколько раз обернулся, поджидая князя. – Я пропадаю от налогов, – голос писателя звенел, – плач; за всех своих домочадцев – не выгнать же их на улицу без гроша в кармане!.. Я не могу забить себя!!. Мне тяжко, как собаке!!!
Молча, Леонид Ильич машинкой набивал папиросы.
– Allons bon!*
Он встал, вышел и вернулся в широком костюме из легкой материи и полностью просохшей после стирки рубашке.
Снова они стояли друг против друга и снова испытывали обоюдную... симпатию. Снаружи стремительно светлело, как словно, если бы кто-то безумный ведрами приливал молоко в бочку с нефтью. В прямых чулках на сухих ногах за окнами промаршировала отборная фашистская дивизия.
– Центр, – спросил Бунин. – Штеменко. Задание?
– Хорошо, – что напомнили! – Леонид Ильич вынул из кармана запечатанный сургучом пакет. – Давайте прочитаем!..


23.

Стальная адмиралтейская игла небольно вошла в руку, сотряслась, впрыснула дезоксирибонуклеин, а может быть, дифениламин или дифенилцианарсин. Медленно Эйно Гансович увел взгляд с потолка и принялся смотреть за окно. Хлопьями валил горячий, душный снег. Хрущев прошел по каменистому тротуару мимо пекарни Чаева, мимо столетнего винного магазина братьев Шафоростовых, мимо подъезда гостиницы "Париж", в красных, помпейских сенях которой круто поднималась лестница, покрытая истоптанным половиком. В рот вливалось что-то горячее и чрезвычайно питательное.
Мелкие кусочки разваренного черепахового мяса проскакивали мимо зубов и с гиканьем прыгали прямо в разверстый объемистый желудок.
-... склонности и сходство нравов соединили их так много, что произошло оттуда истинное дружество, – говорил завитый во множество пуколь человек в истлевшем камзоле, с лицом, изъеденным червями. – Близость места не допускала Гольдбаха и Ломоносова долго быть розно...
Варвара, засучив рукава, прямо-таки от****ила слежавшиеся подушки. Последовательно Эйно Гансович рыгнул, пукнул, пернул. Козлов убрал утку, и наконец он мог удобно сесть.
– Работа над Проектом прямо-таки кипела, – докладывал покойник, все более оживляясь. – Дювернуа досрочно справился со всеми медицинскими аспектами, Ломоносов форсировал химию, обстоятельный Гольдбах заканчивал обсчет параметров... в академических мастерских Андрей Нартов уже изготовил скафандр для первого времянавта, и только копоткий Рихман существенно запаздывал с возложенной на него электрической частью. "Что же ты тянешь, Георг-Вильгельм?" – неоднократно спрашивал друга Ломоносов. "Разрази меня гром, Михаил-Василий, – отвечал забывший о сути Рихман. – Теория теплорода ошибочна!.. Теплота заключена в определенном движении определенных телесных частиц – чем быстрее это движение, тем больше должна быть теплота!.."
Напряженно Эйно Гансович вслушивался. Ему мешал Хрущев. Болвану непременно хотелось побывать на окраинах, на Пушкарской улице, где он жил когда-то у сапожника Мухина. По правому тротуару, по каменистым колчам, Хрущев долго шел мимо всяческих мещанских домишек и расспрашивал встречных старух, где этот чертов дом...
"Иду на грозу! – жарко говорил Ломоносову определенно заработавшийся Рихман. – Стану изучать сильные электрические поля – они-то и причина возникновения молний!.. Я уж и "электрический указатель" изобрел!.. Разрази меня гром!.." Тщетно Михаил Васильевич пытался отговорить друга от опасной затеи, объяснял, что электрическое поле в атмосфере существует не только во время гроз, но и при безоблачной погоде, и именно в  в ; д р о  следует проводить все исследования... Рихман ничего не желал слышать...
Уже зная о трагической развязке, всем телом Эйно Гансович подался вперед. Тем временем Хрущев наконец-то понял, что эта его затея (как, впрочем, и все остальные) – шататься в жару, ломать ноги по песку и камням, вызывать удивленные взгляды встречных своей легкой одеждой и шляпой – глупа и бесцельна. "На вокзал да поскорее!" – велел он извозчику...
Размашисто Блюментрост взмахнул краем пурпурной мантии – Хрущев исчез... Вместо него возник Гольдбах, в своем домашнем кабинете – большим гусиным пером, брызгая, он водил по бумаге... Был поздний вечер – оплывая, горели свечи... Ничто не предвещало...

ДВЕРЬ РАСПАХНУЛАСЬ, ЛОМОНОСОВ ВБЕЖАЛ МЕРТВЕЦКИ БЛЕДНЫЙ, его кудрявая рыжая борода, уже отросшая, была нечесана – мелкий сор, шурша, просыпался из нее на выскобленные дубовые половицы.
– Что с вами, друг мой? – обеспокоенный Гольдбах поднялся навстречу единомышленнику.
Большое бабье лицо адъюнкта перекосилось ужасной гримасой.
– Рихмана громом зашибло!.. Человек его сообщил!.. Я – сразу туда!.. – Михаил Васильевич залпом выпил ковш воды, другой опрокинул себе на голову. – В самой возможной страсти, как сил было много, приехав, увидел, что он лежит бездыханен. Бедная вдова и ее мать таковы же, как он, бледны. Мне и его бледное тело, и бывшее с ним наше согласие и дружба, и плач его жены, детей и дому столь были чувствительны, что я великому множеству сошедшегося народа не мог ни на что дать слова или ответа, смотря на того лицо, с которым я за час сидел в Конференции и рассуждал о нашем общем Проекте... Первый удар от привешенной линии с ниткою пришел ему в голову, где красновишневое пятно видно на лбу; а вышла из него громовая электрическая сила из ног в доски. Нога и пальцы сини, и башмак разодран, а не прожжен. Мы старались движение крови в нем возобновить, затем что он еще был тепл, однако голова его повреждена, и больше нет надежды! И так он плачевным опытом уверил, что электрическую громовую силу отвратить можно, однако на шест с железом, который должен стоять на пустом месте, в которое бы гром бил сколько хочет... Бедная его вдова, теща, сын пяти лет и две дочери, одна двух лет, другая, около полугода, как об нем, так и о своем крайнем несчастии плачут! – Договоривши до конца, отчаянно разрыдался и сам Михаил Васильевич.
– Господин Рихман умер прекрасною смертью, исполняя по своей профессии должность! – Христиан Иоганнович с чувством обнял адъюнкта и прижал его к себе. – Память его никогда не умолкнет!.. Позвольте... я вас поцелую...
Возбуждающе от Ломоносова пахло парным молоком, его огромное тело сделалось податливым, рыхлым... с удивлением Гольдбах обнаружил, что весь дрожит... Мясистый розовый рот молодого человека чувственно приоткрылся, и Христиан Иоганнович неожиданно для себя далеко просунул в него свой длинный обложной язык.
Закашлявшись, Ломоносов отпрянул... и столкнулся с Хрущевым, который торопливо соскочил с пролетки. Хрущев снял шляпу, поглядел в зеркало на свое дурацкое лицо, потом лег на диван с букетом цветов и бутылкой вина, а впереди были серо-сиреневые горы, белый город в кипарисах, нарядные люди, зеленые морские волны, длинными складками идущие на гравий, их летний атласный шум, тяжесть, блеск, кипень и полное политическое небытие...
– Азия! – зловредно Хрущев показал пальцем на Эйно Гансовича. – Азия!..
Не желая начинать все заново, Ламаамерстринк перевел глаза на потолок.


24.

Леонид Ильич стащил серый шелковый картуз.
Они возвратились в комнату, сломали сургучные печати и, стоя плечом к плечу, принялись разбирать убористый мутный текст.
Пестренький цыпленок, попискивая, бродил по подоконнику, стучал клювом в стекло. В клетке на все лады, как неживая, как заведенная, заливалась канарейка. Накурено было так, что не помогли бы и десять вентиляторов.
– Штеменко – сумасшедший? – тихо спросил Бунин. – Они  в с е  у вас сумасшедшие?!
Рассеянно Брежнев листал "Историю абдеритов" Виланда. Иван Алексеевич надел очки и заново прошелся по тексту.
– C'est impossible,* – прошептал он.
С преувеличенным вниманием Леонид Ильич всматривался в "Зачарованный грот" Бальмонта. Бунин потряс головой, налил себе рюмку хинной, протер глаза, сел и прочитал приказ оперативного управления Генштаба с лупой и фразеологическим словарем.
– Нет!.. – пронзительно он вскрикнул. – К черту!..  О н и  мне не начальники!.. Я отказываюсь!.. Слышите –  р е ш и т е л ь н о  о т к а з ы в а ю с ь!!..
Брежнев не реагировал, прямо-таки с головой уйдя в "Жизнь Арсеньева".
– Безумцы!.. – все более распалялся классик. – Додуматься только!.. Я не ищу легких путей!.. – затопал он. – Убить гауляйтера... взорвать, к чертовой матери, штаб... сбить "Мессершмитт"... утопить какой-нибудь линкор – я с удовольствием!.. Поручайте!.. – в припадке ярости он опрокинул книжный шкаф. – Но не  т а к о е  же!!!
С видимым сожалением Леонид Ильич отложил книжку, подошел, пригнулся, покатал лбом по костлявому стариковскому плечу. Иван Алексеевич заурчал, протянул руки – Брежнев отскочил, погрозил пальцем, встал по другую сторону стола.
– Если уж ты обещал, – стрельнул он глазами, – то держи слово. Сомневаешься – говори правду, боишься – не делай... Так говорил мне отец. В моей памяти сохранился один разговор, который я часто вспоминал потом и хотел бы здесь его воспроизвести... В тот день я пришел со смены и начал, как повелось, рассказывать отцу о заводских делах. Но отец думал о чем-то своем. Он перебил меня. "Скажи, Леня, какая самая высокая гора в мире?" – "Эверест". – "А какая у нее высота?" Я опешил: что это он меня экзаменует? "Точно не помню, – говорю ему, – что-то около девяти тысяч метров... Зачем тебе?" – "А Эйфелева башня?" – "По-моему, триста метров". Отец долго молчал, что-то прикидывая про себя, потом сказал: "Знаешь, Леня, если б поручили, мы бы сделали повыше. Метров на шестьсот подняли бы башню". – "Зачем, отец?" – "А там наверху – перекладину. И повесить Гитлера. Чтобы издалека все видели, что будет с теми, кто затевает войну..."
Еще зеленый от злости, Бунин стоял среди обломков шкафа. В кабинете было тепло. Из уборной пахло мылом и духами. В дальних комнатах четко стучал маятник. Была ли еще ночь, или уже наступило утро – решительно это никого не интересовало.
– Раньше, – Леонид Ильич отставил бедро, – людей моей специальности чаще называли землемерами. Позже название изменилось, мы стали землеустроителями в подлинном смысле этого слова. Создавая сельскохозяйственные артели, люди объединяли в них землю, скот, хозяйственные постройки, инвентарь. И нам, землеустроителям, нужно было не просто стереть межи, объединив на картах разрозненные единоличные полоски в одно коллективное поле. Необходимо было сделать это на новой социальной, научной, экономической и технической основе, исходя из интересов крупных социалистических хозяйств, рассчитанных на современную агротехнику и широкую механизацию всех работ в будущем...
Чья-то рука дернула за скобку. В поддевке и батистовой косоворотке консьерж Негритенко поставил на треснувший подзеркальник большое блюдо заветренного ванильного крема. Был час, созданный для поцелуев и воровских объятий. Паскудно в зеркале отражалось лицо Председателя Президиума Верховного Совета СССР Михаил Ивановича Калинина. В опойковых сапогах, хлестко, Бунин жевал пуашиш.
– C'est  irrealisoble...* – он очнулся. – Я не смогу!..
– Vous y reussirez... Nous y reussirons!** – чувственно Брежнев рассмеялся, шлепнул по веснушчатой стариковской руке, уворачиваясь, побежал вокруг стола. Седина в бороду – Бунин молодо погнался следом, споткнулся об обломки шкафа, сорвал, падая, бахромчатую пыльную гардину.
Солнце, огромное, яростное, невыразимо прекрасное – этот слепящий символ жизни, раскаленный плазменный шар, типичная звезда-карлик, с ветвящимися, похожими на миртовидные сосочки, протуберанцами, на 90 процентов состоящее из водорода и на 10 – из гелия, с конвективным движением плазмы, фотосферной грануляцией, интенсивными хромосферными вспышками, массой 2х10;; кг, радиусом 696 000 км, эффективной температурой поверхности 5770 К – ворвалось в комнату и подмяло все под себя.
Притиснутые, но не раздавленные, упираясь лопатками в пол, отчаянно тужась, на вытянутых руках, сантиметр за сантиметром, мужчины выпихнули светило за окно, назад в бескрайние синеющие небеса.
Обессилевшие, но почему-то счастливые, они долго лежали друг подле друга на почерневшем, оплавившемся паркете.
– В ноябре 1905 года в Москве я купил револьвер, – Иван Алексеевич поднял волевое загоревшее лицо. – Как думаешь, Леня, пригодится он нам в Деле?!.


25.

Донные плоские рыбы пучили глаза и удивленно качали плавниками – на этот раз он забрался совсем уж на запредельную глубину. Многометровый океанский пласт плющил тело, в голове стучал эхолот, запас кислорода в легких стремительно таял. Превосходный ныряльщик и азартный игрок, определенно, он заигрался. Отчаянно пришпорившись, он ринулся к нулевой отметке, внутри разрывалось, он заглотнул разведенной мерзкой соли... Спасла автоматика – искушенный организм пустил в аварийном режиме мощнейшую реактивную струю. Она-то и вынесла на поверхность. Разверстым зевом, судорожно, Эйно Гансович хватанул атмосферы...
Козлов и Блюментрост сидели за бутылкой. Внимательно лекарь слушал. Литературно помощник рассказывал.
– В курилке Публичной библиотеки ко мне подсел человек, примерно моего возраста. Мы разговорились. "В тысяча девятьсот двадцать втором году, – начал он, помогая себе быстрым движением руки, – четырнадцатилетним подростком я жил на даче в живописнейшем пригороде. Погода стояла превосходная. В один особенно погожий день я сел за руль велосипеда и покатил к линии горизонта. Цвели цветы, пели птицы, надо мной простиралось бескрайнее голубое небо, невдалеке шумел реликтовый лес, по другую сторону текла бурливая быстрая речка, впереди было зеленое крестьянское поле. Эмоции переполняли меня, теснили грудь, и это было предчувствие жизни, прекрасной и долгой. Непреодолимое желание выразить себя овладело мной, и я не смог совладать с ним", – он замолчал и выпустил в потолок длинную струю дыма. "Что же вы сделали?" – остро полюбопытствовал я. Он медленно возвратился из прожитого. "Я слез с велосипеда, отдрочил и привез домой турнепс..."
Козлов налил, они выпили, Козлов продолжил:
– Буквально через несколько дней я встретил его в филармонии. Он узнал меня, и я обрадовался ему, как старому знакомому. До начала органной мессы оставались считанные минуты, и мы вместе двинулись по фойе. "В тысяча девятьсот сорок третьем году, – рассказал он, равномерно водя рукой, – зрелым тридцатипятилетним мужчиной в черном "ЗИСе" я приехал к женщине, безусловно меня интересовавшей. На столе было шампанское, с патефона доносился божественный Бах, прекрасная дама, обнаженная, возлежала на белоснежных простынях, ожидая меня – своего падишаха и повелителя. Я понял, что если подойду – впереди неизбежный брак, быт, суета, дрязги. Знаете, как я поступил?" – он притормозил у раскрытой двери зала. "Вы дослушали пластинку, отдрочили и уехали?" Он молча кивнул. "Вы – необыкновенный человек! – заторопился я. – Вот мой адрес. Приходите в любое время – выпьем пива, посидим, побеседуем..."
Блюментрост налил, они закусили, Козлов закончил:
– Он пришел через неделю, сел за стол и надолго замолчал. "Рассказывайте же! – не выдержал я. – Наверняка в вашей жизни было еще немало интересного". – "Увы, – он развел большие натруженные ладони. – Больше ничего особенного со мной не происходило..." Он допил пиво, отдрочил и ушел...
Ярусная килевидная закомара щеточно прошлась по интерьеру, жестко выметая человеческий и прочий мусор. Вопли, хруст, скрежет – скоро все утихло. Перед Эйно Гансовичем клубилась беловатая полупрозрачная тишина. Не касаясь ногами низа,  с  п р е д в к у ш е н и е м ,  шел он вогнутым трубчатым коридором. Пестренький цыпленок бежал впереди, клювиком указывая дорогу. Пахло духами, хозяйственным мылом и папиросами. Презерватив из рыбьей кожи упал откуда-то сверху. Ламаамерстринк наклонился поднять, разогнулся и стал смеяться, прыгать, махать красным ситцевым флажком – мечта сбылась, он был в Париже,  ш е с т и с о т м е т р о в а я ,  стояла башня Эйфеля, на ней, прихваченный веревкой, болтался на ветру синюшный склизкий Гитлер. По улице кардинала Лемуана, мимо гостиницы, где умер Чемберлен, по направлению к Елисейским полям и площади Пантеона, обнявшись, шли двое. Один, в вигоневых канареечных носках, с раздернутой "Пари-суар" у хрящеватого близорукого носа, целенаправленно бросал прохожим под ноги разгрызенные корки каштанов. Другой, могучий, в напудренном белоснежном парике, с огромной рыжей бородой на бабьем мозаичном лице, тяжелым механическим суппортом заботливо прикрывал другого, не допуская до него пострадавших. "Послушайте, Ломоносов, – возбужденно прокатывал первый, – мы, ведь, сделали это... сделали!" – "Да уж, пришлось повозиться... разрази меня гром!" – отвечал второй, подтянув гарусный сползший чулок. "Чрез геометрию вымеривать, через механику развешивать и через оптику высматривать?" – смеялся первый. – "Натуральные вещи рассматривая, – терпеливо разъяснил второй, – двоякого рода свойства в них находим... Бесполезны, Иван Алексеевич, тому очи, кто желает видеть внутренность вещи, лишаясь рук к отверстию оной!.." Любовно поглядывая друг на друга, они пересекли площадь Верт Галант, а навстречу им из уличного писсуара вышли двое других. "Нам удалось!.. Семо и овамо!.. Удалось, черт возьми!.. – прерывисто, кивая на мертвого Гитлера, восклицал быкоподобный возбужденный старик в жупане и откидными рукавами и отороченном мехом кунтуше. "Иначе, в общем-то и быть не могло, – развязно отвечал его спутник, бровастый и похожий на молдаванина. – Вы, Христиан Иоганнович, за что возьметесь – то непременно и исполните... Кстати, – развратно он зевнул, – забыл сообщить... За проявленное мужество, расторопность, душевное благородство, а также, учитывая весомый вклад в науку... давеча его высокопревосходительство генерал от инфантерии Штеменко Сергей Матвеевич изволил жаловать вам поместье на Колыме вкупе со званием Героя Советского Союза!.." Тут же все закачалось от ветра. Сильнейший порыв тряхнул Эйфелеву башню, сорвал с перекладины вонючий, гнилостный труп. Широко растопырившись, стремительно фюрер стал падать прямо на Эйно Гансовича. Спасаясь, Ламаамерстринк ринулся обратно в полупрозрачный вогнутый коридор. Пестренький цыпленок бежал впереди, хвостиком обозначая повороты. Сзади что-то громоздко упало и разлетелось на тысячу кусков. С разбегу Эйно Гансович нырнул в кровать, под одеяло. Ярусная килевидная закомара щеточно прошлась в обратном направлении, принеся в интерьер человеческий и прочий мусор...


26.

Эйно Гансович притворился спящим, но все прекрасно видел и слышал. Нимало не скучая лаянием трех болонских собачонок, Варвара томно возлежала на креслах, а Блюментрост с Козловым, в сивых огромных париках, пыхтя, раздвигали ей колени.
– Кстати, сударыня, – вовсю старались негодяи, – сказать ли вам новость?.. Вить влюблены в вас до дурачества: вы своими прелестьми так вскружили нам головы, что мы не в своей тарелке!
– Я от вас падаю – вечно вы посадили себе в голову вздор! – женщина жеманничала и стукала мерзавцев веером по сусалам.
– Ну-ка, с мадамою не амуриться! – резко Эйно Гансович сел в постели. – Поступок сей противен добрым нравам... благопристойности... сколько для меня неприятен, столько оный несправедлив и непростителен!.. Сие глубоко уязвило мое сердце!.. Следуйте же гласу совести и бойтесь вместо удовольствия нажить неприятностей!..
– Сам грамоте не умеет, а других на стезю правую наставляет, – со всей невежескою дерзостью захохотали холопы. – Каков человек в колыбельку, таков и в могилку!
Голова Эйно Гансовича завертелась.
– Советом своим совращаю вас с пути  г р е ш н и ч а  и ставлю на путь праведен!.. Внемлите!.. Не доводите токмо до крайности!
– Воистину: никакой надежды к извлечению  е г о  из погибели! – Блюментрост обмахнулся париком. – Диагноз мой: антонов огонь!.. Облить пуншем, разве что...
– Не в чванство скажу, – Козлов опасно приблизился, – иной местный разум куда превосходней заморского, но на руководящем посту зело тупеет! – костяшками пальцев преступник больно постучал Эйно Гансовича по черепу.
– Подвержен будучи прихотям,  с а м  не считает себя в обязательстве прощать оные прочим, – последовательно Варвара запустила собачонок под юбку.
Охотно они принялись смеяться насчет  г л у п ц а.
– Интриги, – понял Эйно Гансович. – Бунт!
Немедленно под одеялом он нажал потайную кнопку. Визжа, пролетела по полу сорванная с петель дверь – кудахтнув, из постели выскочил пестренький здоровенный цыпленок. Верхом на гиппарионе, ворвавшийся в комнату рыбинспектор Иванов ловчайше накрыл Козлова ячеистой капроновой сетью, цыпленок, вспорхнув, стальным клювом жестоко тюкнул Блюментроста в темя, сам Эйно Гансович, перекатнувшись, накрепко зажал колени женщине.
Отчаянный русский бунт был ликвидирован в самом зародыше. Тут же в составе Эйно Гансовича, Иванова и цыпленка начала работу чрезвычайная птица-тройка. Заговорщикам предложено было назвать соучастников.
Будучи внезапу из чрезмерной радости в глубокия печали преселены, пребывали враги народа недвижимы, имена, однакож, представили незамедлительно.
– Косыгин, – начал Козлов, – Кириленко, Шевар... нет – Шелепин, Громыко, Гречко...
– Герек, – продолжил Блюментрост, – Хоннекер, Живков, Гусак, Кадар, Георге Георгиу-Деж, Ле Зуан, Дюкло, Торез, Марше, Меир Вильнер...
– Фурцева Катя, – не поднимая головы, закончила Варвара.
В заседании объявлен был перерыв. Судьи удалились на совещание. Проглотили по бутерброду с колбаской. Цыпленок заморил червячка.
– Купальные трусы у меня старые, – рассказал Иванов, – изношенные, все время протираются. Я ставлю на них разноцветные заплаты. Когда протираются заплаты, я накладываю новые и так до бесконечности. Со временем я стал появляться на рабочем месте в некоем лоскутном абажуре и своим нетрадиционным видом весьма привлекаю женщин. Женщины думают, что хорошо бы родить от такого раскованного  и заметного мужчины, чтобы и сыновья их выросли такими же заметными и раскованными. Презрев супружескую верность, женщины тянутся ко мне всем своим существом и через положенный срок рождают детей. Дети растут, ничем особенно в дальнейшем себя не проявляя – разве что, все они оказываются страшными скупердяями и никогда не покупают себе новых плавок...
– Ладно, – решился Ламаамерстринк. – Партия дарит тебе целые трусы! – Он снял с себя и протянул рыбинспектору вполне сносную пару. – Мнение хочу опровергнуть – мол, слепые не курят!.. А я наблюдал, представьте, такую картину... На скамейке в парке сидел человек, который  н е  в и д я  ничего вокруг, с увлечением читал книгу. Правда, он не дымил сигаретой, зато лицо у него было морщинистое и желтое, как у заядлого курильщика!..
– А я, – пискнул цыпленок, – двоих знаю... Сигизмунд и Полина... муж с женою... Особенность у них – носы имеют острые и длинные. В компании их величают дятлами. Супруги обижаются, сидят за столом нахохленные, ничего не едят... Живут они за городом, домой возвращаются лесом и уж там, без свидетелей, как следует отводят душу – выбирают сухие деревья, остервенело долбят их крепкими клювами и с наслаждением поедают крупные вкусные личинки!..
– Старики, – повторно включился Иванов, – бывают явными и не очень. Явного за версту видно – сгорбленный, борода седая, еле шевелит ногами. Явному старику уберечься легче – никто до него не дотрагивается, еще и в транспорте место уступить могут. А вот один мой знакомый в семьдесят шесть был стариком не очень явным. Держался на свою беду прямо, бороду брил, волосы красил, передвигался споро. Вот и не уберегся. Прохожий какой-то не рассмотрел да и проткнул сгоряча пальцем... Это потом уже выяснилось, что внутри мой знакомый был совсем сухой...
– Ладно, – протяжно Эйно Гансович отрыгнул "Боржоми". – Пора!..
 Они вышли для оглашения приговора.
Козлов Фрол Романович – десять лет без права переписки.
Блюментрост Лаврентий Лаврентьевич – отправить к праотцам (с отсрочкой исполнения).
Женщина Варвара – сослать на кухню и приковать к плите...


27.

Внутри Эйно Гансовича все дрожало от радости – цапаясь ногтями по паркету, он ходил вперед и взад. Месяц за окнами светил, но не грел. На развернутой книжке "Вестника Европы", свернувшись, лежала гениальная селедка. Двухместный "Лассандер", пролетая, сбросил загаженный детский свивальник. По потолку, причудливо, ходили тени. Ламаамерстринк вернулся под одеяло и стал смотреть...
...Худ, сутул, горбонос, темнолик, Иван Алексеевич ждал. Аккуратный, спокойный и бескровный, чуть горбатясь и заложив холодные пальцы в немодные прямые карманы панталон, он похаживал по своим чистым пустым комнатам, среди мебели в чехлах. Неспор в движениях, казал нос на лестницу, слушал. Теребил аграф, напряженно вглядывался в ночь, принимался вдруг с остервенением есть, перебирал в шкафу носки. Не выдержал – откинул крышку рояля, сыграл на педалях "Гамму чувств"... Изнутри  п р о с и л о с ь .  Благоговея, он присел к столу, печатно вывел:  "С М Е Р Т Ь            А Р С Е Н Ь Е В А ",  тут же и набросал первую фразу:
"ОБЩЕЕ ДЕЛО СБЛИЖАЕТ, ЧЕМ ЭТО ДЕЛО ЗНАЧИМЕЕ, ТЕМ СБЛИЖАЕТ СИЛЬНЕЕ..."
Гость появился на заре – одетый с летней веселостью, бросил в угол мешок, сел в дальнем темном углу, вытянул к свету ноги.
– Ужинать не буду, разве что – молока...
Писатель захлопотал, выбрал козьего, самого жирного, принес с бриошью, поставил на подзеркальник.
– Пожалуйтес-с!..
Леонид Ильич сделал долгий смачный глоток, развернул "Нуво тан", зашевелил губами.
Сильное живое чувство первобытного, теплого, райского охватило Бунина.
– Знаете, – заторопился он, – вот сделаем с вами Дело, и я, пожалуй, в Индию уеду... арийскую, между прочим, общую нашу Прародину... давно хочу... тепло там, слоны...
– С Верой Николаевной, небось? – рассеянно Брежнев перевернул страницу.
– Никакой Веры Николаевны нет и никогда не было! – вспылил нобелевский лауреат. – Выдумка досужих, недобросовестных биографов!
– Кто ж был? – гость потянулся за "Пари-Суар".
– Корректор В. В. Пащенко... в пенсне, – вспомнил Бунин. – Давно... в городе Елец...
– Корректора любили? – с игрой в глазах переспросил молодой человек.
– Так вышло, – виновато Иван Алексеевич опустил плечи. – В Ельце не разгуляешься... Я изливал там разные мои чувства... Мне было тяжко, как собаке... Le bon Dieu envoie toujours des culottes ; ceux qui n'ont pas de derri;re...*
Леонид Ильич смотрел, чем занимается заря.
– А знаете,  ч т о  самое страшное в мире? – никак не мог остановиться Бунин. – Не знаете?!. А я скажу!.. Самое страшное – это женские ноги!.. Перечитайте "Митину любовь" – там сказано!.. Как только услышу имя Толстого, – продолжал он тараторить, – так загорается душа и хочется писать выпуклые персонажи!.. Пишу сейчас рассказ об актере, очень знаменитом, съевшем за жизнь большое количество майонеза!.. Помогите, дружочек, свалить Достоевского с пьедестала!.. Поверьте, мне отлично известны те неопределенные, сладко волнующие чувства, что испытываешь вечером один в незнакомом большом городе в полном одиночестве!.. Пойдемте в спальню! – жалобно всхлипнул он.
– Вот что, Иван Алексеевич, – Брежнев легко поднялся. – На выполнение Задания командование дает считанные дни. Ситуация непредсказуема, нам следует подготовиться к любым неожиданностям... Знать и уметь буквально все!.. Взрывными навыками владеете? – из мешка инструктор вынул пакет взрывчатки, запалы, провода, часовой механизм. – Смотрите, как нужно: раз, два, три... готово!.. – молодой человек передал классику компактную симпатичную бомбочку. – Теперь, пожалуйста, попробуйте сами!..
Неслышно появившийся консьерж Негритенко унес холодный ростбиф и блюдо с овощами.
– Пюо и генерал Миттельхаузер отправили генералу Ногесу поздравительную телеграмму, – безостановочно, не дав Бунину  в о з в р а т и т ь с я  к  т е м е ,  говорил Брежнев. – Дафф Купер и генерал Горт направились в Северную Африку. Генерал Диллон выслан из Алжира. Батальоны 13-й полубригады Иностранного легиона с их командиром подполковником Магреном-Вернерэ и его помощником капитаном Кенигом, две сотни горных стрелков, две трети танковой роты, несколько подразделений артиллерии, инженерных войск и войск связи, часть офицеров штаба и различных служб, среди которых майор Коншар, капитаны Деваврен и Тиссье, перешли под командование де Голля...
– А моряки, как же? – спросил писатель.
– Полный порядок! – успокоил классика молодой человек. – Из Шербура, Бреста, Лориана в Англию переправлена французская эскадра, водоизмещением более 100 тысяч тонн. Среди добровольцев – капитаны третьего ранга Витзель, Мулек, Журдан и командиры Кабанье, Дрогу, Дешатр. Что касается летчиков, то капитаны де Ранкур, Астье де Вийат, Бекур-Фош и майор Пижо также среди патриотов...
Самостоятельно Бунин разобрал бомбочку и принялся собирать внушительных размеров бомбу.
– Нет... нет! – на лету Леонид Ильич перехватил проворную старческую руку. – Эту кнопочку  н и  в  к о е м  с л у ч а е  н а ж и м а т ь  н е  с л е д у е т !!!
Нетронутыми консьерж Негритенко уносил одно блюдо за другим – подпольщикам было не до еды.
– Достаточно, – в который раз инструктор оттирал со лба густой, горячий пот. – Иван Алексеевич, вы полностью освоили курс!..
Увлекшийся ученик, однако, продолжал собирать все новые бомбы, и только в полночь седая нобелевская голова поникла над очередным взрывателем, а из лауреатовского рта наружу вырвался короткий энергичный всхрап...


28.

Шторы были плотно сомкнуты. В помещении царил полумрак. На столе, под зеленым колпаком, чадила лампа. Вкрадчивый телефонный звонок почти не встряхнул густой, вязкой тишины.
– Дежурный! – рыбинспектор Иванов взял трубку. – Да... да... госпожа Бовари – это я. Нет... нет... мышьяк – только по рецептам!..
Под одеялом Эйно Гансович почесал терлик. Телефон рявкнул начальственно-грубо.
– Франц-Ульрих-Теодор Эпинус, – вытянулся перед трубкой дежурный. – Слушаю, Юрий Владимирович!.. Да, Юрий Владимирович!.. Так точно, Юрий Владимирович!.. Есть – отвратить мнения, противные сему славному и полезному предприятию!.. Почту за верх счастия!.. Вам сродно оказывать милости неимущим – я удобен заслужить оные со всяким усердием!.. Доброго здоровьичка!..
Никакой страсти, возмущающей человеческое спокойствие, Эйно Гансович не почувствовал.
– Экий народец!.. Лучшее времяпровождение – в богохульстве и кощунстве! – подал, однако, голос, холопа приструняя. – Поносное дело!
Иванов подошел, вынул утку, стащил с Эйно Гансовича лечебное белье, обтер тело душистой водкой, присыпал пролежни тальком.
– Блюментроста, что ли, доставить?
– Да уж доставь, голубчик... сделай милость!.. Меня причеши прежде – а то неловко как-то!.. – из-под одеяла Ламаамерстринк вынул красный ситцевый флажок, презерватив из рыбьей кожи и сломанного розового пупса.
Иванов вышел и вернулся, конвоируя заключенного.
– Кого паки мы зрим! – обрадовался Эйно Гансович. – Чаю, может быть... или рыбки? – засуетился он на постели.
– У  в а с  мало времени... очень мало, – похудевший лекарь звякнул кандалами. – Я должен закончить... Различие обыкновенных умов от изящных... Одни приемлют все, что до них доходит и трудятся над чужим изданием, другие, укрепив природные силы своя учением, устраняются от проложенных стезей и вдаются в неизвестные и непроложенные! – опробовал рассказчик голос. – Слушайте же!..
По стеклу снаружи стучали тысячи маленьких барабанщиков. Из кухни в комнату врывался пахучий, терпкий ветерок. Батареи парового отопления, урча, не давали воздуху настудиться.
– Короче, – торопился Блюментрост, – сделали!.. Высокое, вам скажу, изобретение осьмаго-надесять столетия!.. Гюйгенс, Гольдбах, Ломоносов... другие!.. Первым, значит, сам Гюйгенс и отправился... Водочки стакан принял, в синхрофазотрон забрался – инерционную систему отсчета ему, как положено, включили... помню, он еще "Поехали!" крикнуть успел... потом – ударило, дым повалил, ученых в разные стороны разметало... все, значит, на полу лежали поодиночке, и только Гольдбах с Ломоносовым – в обнимку... Тогда, конечно, обстоятельству сему значения не придали... – лейб-медик попросил у Иванова папиросу и пригнул голову к огоньку. – Через неделю, значит, отправили к вам меня... Все это, можно сказать, была тренировка... отработка    с и с т е м ы  перед третьим и главным запуском... Еще за месяц кое-что доработали, подтянули, напрочь исключили фактор риска... ну, и запустили, значит,  г л а в н у ю  п е р с о н у...
В предвкушении  в о п р о с а  Блюментрост эффектно молчал. За окном бренчали трамваи, гулко перелаивались собаки. Сквозь шторы брезжило. Пестренький цыпленок на подоконнике склевывал старую, отставшую краску. Рыбинспектор Иванов читал "Загадочные натуры" Фридриха Шпильгагена. Счастливо улыбаясь, Эйно Гансович надевал пупсу презерватив.
– От таковой выключки оборони нас Вышний! – Лаврентий Лаврентьевич сбросил кандалы, вобрал в шприц голубовато-розовой жидкости и сделал пациенту инъекцию. Откинувшись на подушки, пристально Ламаамерстринк стал вглядываться в потолок. Поверху ходили тени...
...Комедия русская (Гольберга) "Генрих и Пернила" шла. Вельможа, мнения свои сказывавший за решения, никакому пересуду не подверженные, вознамерился нравы исправлять березой. Девица, зело прекрасна, в летнике с рукавами до полу, как дура неживая сидела. Престарому человеку, к ней подъезжавшему, прелютейший обморок сделался. Старуха лет под сотню ревизские сказки сказывала. Слуга ливрейный глаза мужичьи пялил. Дамы смеялись, озаренные факелами – разговоры их растворялись веселостию. Истинные отечестволюбцы, которых дела достойны быть преданы потомству, смертную чашу пили. Пути к просвещению отверзались. Громоподобно-страшный,        н е к т о  скакал на змее по граниту, копытом оной коня ядовитого прищемляя. Добродетельная жена, оставя презрительным девкам приличные им уловки и не усугубляя одного зла другим, сносила терпеливо безумие мужа своего...
– В тягчительном положении бульон отнимает остроту от крови! – медицинским голосом произнес Блюментрост.
Замелькали женские руки – в рот Эйно Гансовичу щекотно пролился пахучий мясной отвар, несказанно обостривший ум и взбодривший тело. Подивившись собственному затянувшемуся лежанию в постели, Ламаамерстринк легко соскочил, двадцать раз отжался от пола, тридцать – от стены, сорок пять – от потолка, дал нахлобучку Иванову, потребовал   п о и м я н н о   реестр всех людей, бывших у него утром, красным карандашом вычеркнул наиболее одиозные фамилии, почесал за ухом ластившегося пестрого цыпленка, метелочкой смахнул пыль с шифоньера, подал Блюментросту руку.
– Итак, Лаврентий Лаврентьевич,  к т о  был третьим?
Лейб-лекарь встал, покрылся потом и пятнами.
– Третьим был... государь.
– Царь Петр – здесь?! – забегал Иванов. – Среди нас?!. Как же мы его упустили... не выявили?!
– В целях безопасности Его Величеству изменили внешность да и характер... частично... – Блюментрост мелко дрожал.
–  К т о  о н?!!  В  ч ь е м  обличьи?!! Колись, гад!! – рыбинспектор выдернул трезубец...
– Уймись, холоп!! – Эйно Гансович сделался страшен. –  Ц А Р Ь  П Е Т Р –  Э Т О  Я!!!


29.

Они отказались от пищи и пожертвовали сном – Центр поджимал, времени на подготовку почти не оставалось.
Не давая ни малейшей поблажки, Леонид Ильич экзаменовал Бунина в верховой езде, стрельбе из лука, пистолета и винтовки, подводном плавании с аквалангом и без, учил водить самолет и прыгать с парашютом.
Иван Алексеевич оказался талантливым учеником – не верилось даже, что когда-то, в третьем классе гимназии, он остался на второй год. Через какую-то неделю нобелевский лауреат водил мотоцикл, метал ножи, полз по-пластунски, играл в большой теннис, мог есть стекло, открыть любой замок и плевком загасить пламя костра...
Убедившись, что им  н е т  п р е г р а д ,  партнеры позволили себе пятнадцатиминутный отдых.
Они сели, глотнули чистой студеной воды.
– В 1897 году, – вспомнил писатель, – я все приставал к Куприну, чтобы он что-нибудь написал... В 1898-м – Екатерина Михайловна Лопатина была у меня в нумере на Пушкинской... Я связывал ее, – признался он.
– Пора! – Брежнев поднялся.
Иван Алексеевич натянул на крепкое старческое тело кремовое шелковое трико, а на сухие ноги с плоскими ступнями – вигоневые канареечные носки и бальные туфли – приседая, привел в порядок высоко подтянутые шелковыми помочами черные брюки и белоснежную, с выпятившейся грудью рубашку, вправил в блестящие манжеты запонки и стал мучиться с ловлей под твердым воротником шейной запонки... потом стянул воротник галстуком, а живот открытым жилетом и у зеркала надел смокинг.
Леонид Ильич набросил старенькую спецовку.
Клоня голову навстречу ветру, они вышли в ночь...



30.

Образ императора был чересчур велик и, продержавшись самую малость, Эйно Гансович просто-таки из него выпал.
– Ладно, – не стал он цепляться. – Что произошло с Гольдбахом и Ломоносовым дальше?.. Официальная историография умалчивает...
Блюментрост мерно качал ногою.
– Век Екатерины Вторыя ознаменован дарованием россиянам свободы мыслить и поступать... в известных пределах, – лейб-медик ханжески поджал губы. – Совместная работа над Проектом, переживания и бессонные ночи так сблизили их, что маститый академик и молодой адъюнкт уже не могли друг без друга. "Слаба душа – не может управлять прихотливыми стремлениями тела!" – оправдывались оба. Толки достигли Двора. По высочайшему повелению в спальне Гольдбаха внезапно была выставлена дверь. Представшая картина повергла всех в глубокий ужас... Частично скандал все же замяли, Ломоносова услали в экспедицию, Гольдбаха перевели на дипломатическую работу... Больше они не виделись...
На том Блюментрост умолк и без промедления был выведен прочь...
За окном,  п р о с т и т ь с я ,  шли загодя нескончаемые рабочие и крестьяне. Несмачно играл оркестр – хорохорясь, старые большевики пели псалмы. Большевички в три смены шили подушечки под ордена. Качались черно-красные хоругви. На подоконнике пестренький цыпленок снес яичко, да не простое, а с подковыркой. "Я положил за правило стараться вести время свое так весело, как могу, – треснувшим голоском сказал пупс Иван Иванович, – и если знаю, что сегодня в таком-то доме будет мне весело, то у себя дома не остаюсь..."
Внутри Ламаамерстринка полыхало.
– Теперь о Гольдбахе мне известно все! – торжествуя, ответил он пупсу. – Теперь  Я   М О Г У !..
Он сел к столу, взмахнул пером и записал  о т к р ы в ш е е с я .


31.

Было безлюдно, чисто, огни фонарей блестели неподвижно. В скрипе шагов по тротуару слышалось что-то высокое, страшное. По узкой улице Муфтар они вышли на площадь Перье.
Звезды в небе трепетали скромно и таинственно. Все спало под открытым звездным небом. Миновав Латинский квартал, они зашагали по улице Ванв.
Сумрак стал гуще, и звезды, казалось, сияли выше. Обойдя Северный вокзал, они очутились в Люксембургском саду.
Темное небо над освещенной улицей Фобур-дю Тампль казались черным, тяжелым пологом. С Елисейских полей они перебрались на набережную Вольтера.
Звезды были не так крупны, как зимою, и блестели чище и нежнее – мелкие содрогались острыми синими огоньками, крупные переливались блеском разноцветных камней. По улице Одеон они дошли до моста Альма.
Взошла кроткая, одинокая и всегда печальная луна – что-то апокалиптическое было в этой ночи, что-то неземное, полное молчаливой тайны, стояло в гробовой тишине. Перейдя площадь Верт Галант, они добрались до церкви Сент-Этьен-дю Мон.
Желтый месяц – бледный образ какого-то мистического видения – опускаясь на юг, замер на бледной завесе мглы и, как живой, глядел из огромного, широко раскинутого кольца. Нотр-Дам-де Шан, петляя, вывела из к Порт-де Вилле.
Месяц удивительно близок был к земле и прямо смотрел им в лицо с грустным и бесстрастным выражением. Они достигли Верхнего Монмартра.
Все звезды, мелкие и крупные, так отделялись от бездонного неба, так были ярки и чисты, что золотые и хрустальные нити текли от них чуть ли не до самых крыш, отражавших их блеск... Последний марш-бросок по площади Трокадеро – и они оказались у цели.
Огромный мрачный дом на перекрестке улиц Пастера-Вагнера и Амело пялился в темноту слепыми узкими окнами. Леонид Ильич пригнулся, Бунин котом вскочил ему на спину, перебрался на плечи – лязгнуло разбитое стекло, просыпались осколки, и знаменитый писатель, ввернувшись, скрылся в оконном проеме...
Натянутый, как скрипичная струна, вибрируя, Леонид Ильич ждал. Тихая звонкая ночь, вся золотистая от полумесяца, мешалась с тонким светом зари, чуть алевшей на востоке. Ветер дул прямо в лицо, задирал, путал волосы, мешал курить. Советский разведчик далеко швырнул папиросу, и она долго прыгала по камням мостовой.
Наверху хрустнуло, Иван Алексеевич высунул побледневшее потное лицо.
– O; etes – vous?*
Тут же он извернулся ногами – подбежав, Брежнев подставил плечи, спину, принял на себя сухое старческое тело.
– Задание Родины выполнено!.. – звонко доложил спрыгнувший. – "Ma;tre corbeau sur un arbre perche!..** – во власти эмоций, громко запел он.
– Mon cher, vous ;tes un h;ros!*** – только и вымолвил Леонид Ильич. – Скажите же... как вы смогли?!.
– L'amour fait danser les ;nes!**** – нобелевский лауреат широко раскрыл объятия.
Обнявшись, они побежали мимо театра "Фоли Бержес", вокзала Сен-Лазар, кафе "Проворный кролик", блошиного рынка, гостиницы, где кто-то умер... недолго задержались под воротами Домениль и очень скоро, в доме с вимпергами и десюдепортом, неслышно проскочили мимо сладко спавшего консьержа...


32.

Повинуясь внутренней необходимости, он надел чистое исподнее, пригладил у зеркала брови, выдернул из носа надоевший зеленый волосок и почистил зубы.
– Под пыткой, – Иванов почесал между рожками, – обвиняемый Блюментрост показал,  в  ч ь е м  о б л и ч ь и  к нам заслан царь-душегуб и кровопийца, и этот человек отлично всем известен... Прикажете  в з я т ь ,  и пусть негодяй ответит за содеянное?..
Из-под одеяла Эйно Гансович вынул пестренького цыпленка и заботливо перенес его на подоконник. Кремлевские куранты пробили ровнехонько тринадцать раз. Слегка потянув гардину, Ламаамерстринк выглянул во двор. На дворе стояло десятое ноября одна тысяча девятьсот восемьдесят второго года.
– Пригласите товарища Долгих, – трудно произнес он в гулкое пустое пространство и прислушался к рассыпчатому нисходящему эху.
Простучав копытами по паркету, Иванов выскочил и вернулся, припахивая серой. Владимир отрастил подвитые тонкие усы, был в сапогах со шпорами, суконном красном кафтане и треугольной шляпе. Его приоткрытые коралловые уста горели сухим, жарким пламенем.
Потрескавшимися резиновыми губами Эйно Гансович припал к молодому рту, высосал заряд энергии.
– Мой мальчик... ты решил Проблему Гольдбаха?
– Да... – глухо, как из танка, ответил юноша. – Я доказал теорему для достаточно больших нечетных чисел...
– Для нечетных чисел, б;льших некоторого большого числа  ?
– Да – для нечетных чисел, б;льших некоторого  ...
– Ну, и каково значение этого числа?
Из окованного медью ларца Долгих вынул длинный пергаментный свиток.
– N; = e;;;;, – доложил он. – При e = 2,7182
Неспешно Эйно Гансович сверился с собственными записями.
– Сходится!.. Мой мальчик, мы сделали это!..


33.

Он чувствовал себя лунатиком, покоренным чьей-то посторонней волей, все быстрее идущим к какой-то роковой, но неотразимо влекущей пропасти.
– ...улетаю в Москву... – пробовал говорить Леонид Ильич, – французские товарищи... двухместный самолет "Лиссандер"... подводная лодка "Рюби"...
Слова были жалкими, лишенными убедительной силы – возникнув, они сразу умирали и уже ничего не могли переменить.
Стараясь иметь простой и спокойный вид, Бунин с тихой лаской подливал ром ему в чай.
– Vous serez bien servi... – мягко продавливал Иван Алексеевич. – Vous serez bien servi!..*
Вдруг он вышел и вернулся в одном только шелковом архалуке, отороченном соболем.
– Laisse-moi, laisse-moi contempler ton visage!** – протянул он руки.
Леонида Ильича охватил необъяснимый, все растущий ужас, смешанный, однако, с вожделением, с предчувствием близости, в которой было что-то противоестественно-омерзительное.
– Non, laissez-moi!***
– Ne perdons point de temps!****
С губами, уже до черноты спекшимися от разгорающейся напряженной страсти, Бунин неотвратимо надвинулся.
– Venez!*****
Необыкновенное телесное возбуждение достигло высшей силы.
Сладко робея и стыдясь, Брежнев уже знал,  ч т о  сейчас будет.
– Mais vous etes fou!..* – с запрокинутым лицом, он стал крениться, оседать... Сопротивляться не было ни сил, ни желания...
За окном выл ветер, солнце стояло вертикальной багровой тарелкой, сивые лохматые облака вожделенно пожирали пухленькие белые тучки – всего этого партнеры решительно не замечали...
– Vite, ch;ri!.. – упрашивал Леонид Ильич. – Oh, c'est bon!..**
И снова в комнату заглядывала луна, ветер давно стих, на черном небе перемигивались разноцветные звезды.
– Assez! – изнемогал Брежнев. – Assez!***
– Pas encore!.. – рычал нобелевский лауреат. – Attendez, je n'ai pas fini!..****
П о т о м  он вышел проводить гостя.
Небо было черно, чисто блестели фонари под зеленью каштанов на бульваре Распай, мягко пахло дождем, помочившим мостовые.
– Были с вами другие случаи... в этом роде? – морщась, спросил Леонид Ильич.
– Не все ли равно, чем и как счастлив человек! – Бунин далеко бросил корку каштана. – Последствия? Да ведь все равно они всегда существуют: ведь ото всего остаются в душе жестокие следы, то есть воспоминания, которые особенно жестоки, мучительны, если вспоминается что-нибудь счастливое... Ну, до свидания, очень рад был встретиться с вами...


34.

Пупс Иван Иванович сладко потянулся, распахнул голубые нарисованные глаза.
В комнате было тихо, душно, пахло ладаном. Штопаная простыня укрывала створчатое большое зеркало. На подоконнике, клювиком вниз, сидел нахохлившийся пестренький цыпленок.
– Эй! – позвал Иван Иванович. – Эй!.. Гансик!..
– Ну? – цыпленок не поднял клепаной лысой головки.
– Кажется, я уснул, Гансик... Где хозяин?
– Эйно Гансовича больше нет... Мне трудно говорить, Ваня...
Пупс спрыгнул с кровати, вскарабкался на подоконник, ключиком завел цыпленку пружину.
– Как это случилось, Гансик?
– Они обсуждали свою формулу... – цыпленок запрыгал, – Эйно Гансович Ламаамерстринк и Владимир Иванович Долгих... Они радовались, обнимались, целовали друг друга в губы... Ты ведь знаешь, Иван, – общее дело сближает людей независимо от пола и возраста, и чем это дело значительнее, тем сближает сильнее...
– Знаю – у них это называется "Проблема Гольдбаха"... Кстати, о возрасте... По моим подсчетам... Владимиру Ивановичу уж никак не меньше пятидесяти четырех, а выглядит – чуть за двадцать...
– Экий ты буквоед... цифроед, Ваня! И совсем без фантазии!.. Ну, предположим, изобрели академики омолаживающий состав... или усовершенствовали таймер в синхрофазотроне... Прикинь сам – человек, скакнувший на двести пятьдесят лет вперед, мог сбросить с плеч каких-то собственных тридцать?!.
– Да, Гансик, конечно... Прошу тебя, продолжай...
– Эйно Гансович и Долгих ласкали друг друга все изощреннее – это прямо-таки бесило рыбинспектора Иванова, ненавидевшего царизм и фактически предавшего хозяина... Эйно Гансович строго-настрого запретил рыбинспектору трогать своего друга и партнера, но холуй, желая выслужиться перед грядущим руководством, успел вызвать железную ленинскую гвардию...
– Этих головорезов, Гансик?.. Людей, из которых потом делают гвозди?!
– Да, Ваня!.. Мало того... – лишившись сил, цыпленок судорожно завалился набок.
Пупс до конца затянул пружину.
– Мало того... – вновь зацокал цыпленок, – Иванов попытался лично задержать Долгих... набросился на него сзади!..
– Он посмел?.. А Эйно Гансович?..
– Хозяин схватил Иванова за хвост... стал оттаскивать, и тогда этот бес... Эйно Гансовича – в ребро!..
– О н  убил Эйно Гансовича?!. Бедный Эйно Гансович!..
– Нет, Ваня, – удар прошел по касательной, и наш хозяин не пострадал.
– Значит, теперь  б ы л а  е г о  о ч е р е д ь ,  Гансик?
– Да, Ваня, и Эйно Гансович не стал мешкать... Под руку ему подвернулся красный флажок, и он воткнул древко Иванову прямехонько в барабанную перепонку... Как говорится: в одно ухо вошло, из другого вышло!..
– Молодец Эйно Гансович!.. А потом, Гансик?..
– Потом хозяин приказал Долгих бежать, но верный друг не хотел покидать Эйно Гансовича. "Беги, дурашка! – шлепнул Эйно Гансович Владимира Ивановича по мягкому. – Сейчас большевики будут здесь и продемонстрируют тебе свое обхождение с венценосцами..."
– Владимир Иванович успел?
– Да, Ваня... Эйно Гансович вывел его через потайную черную дверь.
– А сам?..
– А сам вернулся. Встал здесь. Раздернул штору. Растворил окно. Вдохнул полной грудью сырого осеннего воздуха... Один, без друзей, без охраны... И тут – эта женщина... товарищ Ишемическая... твоя жена...
– Но мы давно в разводе, Гансик, – захныкал пупс. – Она меня била... вот, – он показал трещины на целлулоиде. – Такие мне устраивала ситуации!..
– Man muss in jeder beliebigen Lage sich selbst true blieben!* – прорвалось в цыпленке. – Впрочем, Иван, я ни в чем тебя не виню... – он вздохнул и почесал свой давно не бритый подбородок. – Как, в сущности, коротка и бедна человеческая жизнь!.. Будет все по-прежнему, будет садиться солнце, будут мужики с перевернутыми сохами ехать с поля... будут зори в рабочую пору, а Эйно Гансович ничего этого не увидит! И хоть тысяча лет пройдет – он никогда не появится на свете, никогда не придет и не сядет на этом подоконнике!..
– Гансик, – вспомнил Иван Иванович, – а загадка этого мальчика... Миши Векслера из Одессы... как же?..
– Никакой он не Векслер и совсем не из Одессы!.. Это – Миша Горбатюк из Ставрополя!.. Мальчик нового типа!.. Своим остроумием, находчивостью, отвагой он вскрыл всю гнилость существующей системы!.. Поверь: придет время, и он окончательно ее  п о г р е б ; т!..
– Ну, а загадка... "Маленькая, сморщенная, коричневая... есть в каждой женщине?"
– Это – "изюминка", Ваня!.. Дураку понятно...
Теперь сказано было все.
Чуть отодвинувшись друг от друга, приятели, молча, смотрели в окно – разглядывали, словно впервые, огромную низменность, в тусклом блеске которой туманно лежал город, чиновничий и купеческий, весь белый и каменный. Синеватая тучка на юге поблескивала небольшими молниями. Вспыхнула и прокатилась в темном небе звезда. Свежо пахло травою. Отчетливо слышался редкий крик перепелов...
Чтобы не запить, они чем свет ушли на другой день со стариком Панкратом в Задонск.
Яровое рассеивали без них.


35.

Дважды Герой Социалистического труда, академик, главный кардиолог страны Иван Матвеевич Виноградов с видимым сожалением укрыл простыней лицо усопшему, вздохнул и велел вызвать машину.
– В Кремль! – коротко бросил он и устало откинулся на пухлые сафьяновые сиденья.
Правительственный "ЗИМ" резво взял с места и, разбрызгивая лужи, помчался по промозглым московским улицам...
Через несколько минут, прямой и сильный, академик вошел в высокий, устланный коврами кабинет. Два изможденных старца нетерпеливо подались ему навстречу – один был в импортной инвалидной коляске, другой опирался на дорогой пневматический костыль.
– Умер! – сообщил Виноградов. – Леонид Ильич Брежнев только что умер!
– Наконец-то! – тоненько закричал паралитик. – Как я рад!.. Теперь у нас будет новый руководитель!.. Типа ленинского – в Горках!.. Генеральный секретарь ЦК КПСС товарищ Черненко!.. Ура-а!..
– Это уж, Константин Устинович, как я решу!.. – неприязненно второй оборвал первого. – Mon Dieu, qu'il est simple!* – сплюнул он в сторону.
– Юрий Владимирович... – захныкал убогий, – ну, пожалуйста...
– Разве что, на месяц... два...  прикинул Андропов. – Ладно, посмотрим...
За окнами накрапывало. Сквозь вечернюю хмарь просвечивали несгораемые кремлевские звезды. Рябенький индюшонок, попискивая, бегал по широкому мраморному подоконнику. В лепной золоченой раме, довлея, висел поясной портрет А. И. Куприна. На письменном столе лежал вырванный из тетрадки листок. "СИМВОЛ КРОНЕКЕРА, – разобрал Виноградов. – Функция ;mn двух целочисленных переменных m и n определяется условием..."
– Иван Матвеевич, – с грузинским привкусом спросил всесильный шеф КГБ, – как вел себя товарищ Брежнев в свои последние дни?
Порывисто Виноградов смахнул со лба непокорную прядь.
– Последние дни Леонид Ильич был в коме... я неотлучно присутствовал при нем... – заметно волнуясь, академик подыскивал адекватные чувствам слова. – И знаете... удивительно... все это время  о н  г о в о р и л ...
– Г о в о р и л ?.. – Андропов поднял выщипанную подкрашенную бровь. – О чем же?
– О математике, например!.. В этой области знаний он был одарен особо!.. Еще, как оказалось, он блестяще знал историю, древнеиндийскую философию, превосходно разбирался в мировой литературе – в особенности ценил русскую, а Буниным прямо-таки бредил!.. Поразительно – Леонид Ильич свободно владел тремя иностранными языками, изучил биографии многих великих людей... помнил наизусть план-карту Парижа!.. – не удержавшись, Виноградов эмоционально вскинул руку. – Каков масштаб личности!.. Воистину, мы не знали этого человека!..
– Nullus enim locus sine genio est!* – расхохотавшись, Черненко выхаркнул кусок печени. – Да этот маразматик и школы толком не закончил... двух слов связать не мог... всем в домино проигрывал!..
Навалившись на костыль, с трудом, Андропов дошел до подоконника, вынул из-за пазухи червя, дал склевать индюшонку.
– Товарищ Виноградов... у вас есть что-нибудь добавить?
Академик подумал.
– Да нет, кажется... Впрочем, – припомнил он, – была еще одна странность... В свои последние дни Леонид Ильич ощущал себя... ну, вроде как  д р у г и м                ч е л о в е к о м ...
– В каком же смысле?
– Во всех! – Иван Матвеевич раскрыл блокнот и нашел нужное. – Он называл себя Ламаамерстринк Эйно Гансович и жил чужой  в ы м ы ш л е н н о й  жизнью...
–  Л а м а а м е р с т р и н к  Э й н о  Г а н с о в и ч ! – насторожился в коляске Черненко. – А если не придумал?!. Был, может, такой у Ильича на примете... Надо бы проверить!..
– Проверяли, – скривившись, Андропов ухватился за почки. – Не было такого человека!..


Июнь 2001