Максим Богданович

Леонид Зуборев Зубарев
               

                Документальная повесть о белорусском песняре
                и его семье. Стихи поэта в оригинале, а также
                в переводе Леонида Зуборева.
      
 Рецензенты:
           Профессор В.Колесник
           Доктор исторических наук Н.Сташкевич
           З. д. к. Н.Ватацы.



                ВНУЧКА ГОРЬКОГО О КНИГЕ


         В 1980-м году в музей А. М. Горького в Москве пришел выпускник Минского института иностранных языков Леонид Зуборев, интересовавшийся родственными и дружескими связями Богдановичей с семьей Пешковых.
        Как известно, отец белорусского поэта Максима Богдановича был близким другом Горького, а позже стал его шурином, женившись на сестре жены писателя.
      Л. Зуборев работал также в Пушкинском доме, в отделах рукописей в АН БССР и ЛитССР, собрав большой интересный материал.

                Старший научный сотрудник музея  А. М. Горького

                М. М. ПЕШКОВА, Москва, 1984 г.

          
                Часть первая

                С Е М Ь Я    Б О Г Д А Н О В И Ч Е Й

 
               

                АДАМ

               
                Мужество - в преодолении препятствий!
               
                (Девиз на гербе князей Радзивиллов)

          Весной 1882 года Адам Богданович прощался с Несвижем. Завтра – последний экзамен в семинарии, и он получит права учителя начальной школы. Адам выглянул в окно, день уже был в самом разгаре, ярко светило весеннее солнце. Вчера он лег поздно, в который раз просмотрел учебники, перечитал конспекты по истории. На золотую медаль претендовали двое из выпускников: Адам Богданович и его друг, тоже парень из бедной крестьянской семьи – Иван Гапанович.
       – Эй, хлопец! – позвал Адам мальчишку лет восьми, ученика школы при семинарии, в которой выпускники проходили педагогическую практику, – позовика-ка мне Гапановича, он в саду, в беседке.
       Мальчишка мигом вернулся: – Няма яго, хлопцы кажуць, не дачакаўся i пайшоў дзейсьцi…
        В школе, как и в семинарии, разговаривать по-белорусски было строго запрещено, а овладеть русским языком крестьянским детям было трудно, да и не хотелось: дома у них все говорили по-белорусски.
       Адам удивился, что Иван ушел гулять без него, и решил пройтись по городку, надеясь встретить друга по дороге. Солнце давно позолотило башни замка, купола костелов и церквей старинного городка, голубое прозрачное небо дышало теплом.
      За годы учебы Несвиж стал близок Адаму, он полюбил этот город, в котором осуществилась его мечта – получить образование, стать учителем. Ему, сыну безземельного крестьянина, нищего и бесправного, это было неслыханно трудно.
     Все, завтра последний бой, и – прощай Несвиж!
     Адам не заметил, как оказался у старинного здания городской ратуши, на которой размещались часы, колокол и наблюдательная площадка. Навстречу ему двигалась разношерстная толпа: крестьяне на телегах, мелкие торговцы, ремесленники.  Занятия в школе только что закончились, и по улице ватагами носились дети; они шумели, свистели, кричали, но никто не обращал на них внимания.
          Позади замка размещался большой парк, украшенный затейливыми гротами, аллеями и беседками, а дальше начиналось городское кладбище. Адам забрался туда, ему хотелось побывать там на прощание – с холма открывался вид на фарный костел, который был гордостью Несвижа. Примыкая к озеру, великолепный по архитектуре и живописи, он был украшением города, в его постройке принимали участие итальянские мастера. Спустившись с холма, Адам встретил Ивана Гапановича. 
           Беседуя, они незаметно подошли к двухэтажному зданию бывшей иезуитской коллегии,  которая более двух столетий воспитывала из детей местной шляхты верных католиков. Сразу после восстания Кастуся Калиновского коллегия была распущена, а взамен открыли учительскую семинарию, которая по мнению устроителей, должна служить проводником русской культуры и православия. Семинаристы, выходцы из народа, называли ее «крестьянским университетом». Здесь скромные, трудолюбивые мужичьи дети «грызли» науку, здесь рождалось их самосознание и будущность. Семинарская библиотека стала настоящей сокровищницей для Адама: никогда еще книги не были так близки и доступны ему.
        Спать в этот вечер легли поздно, никак не могли успокоиться, вспоминали прошедшие годы учебы. Адам так подружился с Иваном, что они хотели после семинарии вместе поехать учительствовать.
          Назначение Адам Богданович получил в Игумен (Червень) и поехал туда, не дожидаясь начала занятий. Ремонтировал школу, чинил столы, парты, клеил старые учебники, обживался на новом месте. Он не мог предположить, что это местечко сыграет в его жизни необыкновенную роль. В Игумене ему нравилось: возвращаясь с работы, он проводил время среди родной природы, слышал народные песни, шутки, припевки...
          Школа была единственной на все местечко, посещали ее крестьянские дети из окрестных деревень. Родители не очень охотно посылали подростков в школу: дети помогали по хозяйству, а пользы от учебы в будущем не предвиделось.
          Адам Егорович с присущей ему энергией включился в дело просвещения, стараясь применить на практике все, чему выучился в «крестьянском университете». В классе царили порядок, чистота, строгая дисциплина. На время зимних каникул его послали в Минск на курсы усовершенствования и посещения образцовых школ. Вернувшись в Игумен, он много работал над собой, читал привезенные книги.
          Так шли дни, недели, месяцы…
           Первые ученики всегда запоминаются надолго. Адам Егорович всей душой болел за своих питомцев, старался помочь им, чем мог. Среди его любимых учеников выделялись две сестры: Маша и Саша Мякоты. Девочки отличались своими способностями; Маша, будучи на пять лет старше Саши, сидела всегда в ряду своих сверстников непременно первой. В школе существовало правило: лучший ученик занимал первую парту. Если другой догонял его по успеваемости, бывший отличник обязан был уступить свое место; учеба давалась девочкам легко, и они были лучшими у молодого учителя.
       Сестры часто болели, были худенькие и слабые, но уроки старались не пропускать. Однажды девочки не явились на занятия, прошел день, другой, а их все не было. Адам Егорович решил посетить эту семью и выяснить, в чем дело. Оказалось, что отец Маши и Саши, губернский секретарь, служивший смотрителем местной больницы, долго и тяжело болел, был при смерти, поэтому мать оставила детей дома.
           Жили Мякоты в развалившемся домике, который давно следовало ремонтировать, но хозяин не поднимался с постели, и все хозяйство пришло в упадок. Через день смотритель умер, оставив убитую горем вдову с пятью детьми на руках. Положение было безвыходное: мать понимала, что ей одной не прокормить пятерых, а помощи ждать было неоткуда. Не оставалось ничего другого, как отдать детей в приют, который находился в Минске, но попасть в детдом было очень трудно.
          С болью в сердце расставался Адам Егорович со своими лучшими ученицами, он уговаривал их мать, Татьяну Осиповну, оставить девочек дома, но потом и сам понял, что это невозможно: не было дров, коровы Мякоты не держали, купить молока было не на что, а к весне семья могла остаться вовсе без хлеба. Кроме Маши и Саши, были еще две девочки – Стефа, Аня и братик, слабый болезненный, больше всех нуждавшийся в заботе. Решено было, что в приют поедут Маша, Саша и брат, которому исполнилось шесть лет...

 
                МИНСК


                НОВЫЙ ГОД  И  НОВАЯ  ЖИЗНЬ
 

        В холодное ноябрьское утро телега, запряженная тощей кобылой, тащилась по тракту в Минск. Снега еще не было, но ледяные порывы ветра пронизывали насквозь. Помимо возчика, было еще четверо: Татьяна Осиповна, две дочери и сын; мать везла своих детей в приют.
          Чем ближе подъезжали к городу, тем сильнее от боли сжималось сердце матери. Девочки с удивлением оглядывались: телега уже катилась по мощенным улицам Минска, дети никогда ранее не видели города. Шум, обилие  повозок, звон колоколов, кирпичные дома, церкви, – все им было в диковинку. Мальчик опустил голову на колени матери, он был болен и у него не было сил смотреть по сторонам. Приют располагался в центре, недалеко от нового вокзала, в сером двухэтажном доме с широкими окнами. Остановились у высокого крыльца, и мать робко позвонила в колокольчик у толстой дубовой двери.
           Высокая, интеллигентного вида, дама приказала провести приезжих к себе и выслушала печальную историю Татьяны Осиповны. Для начальницы здесь не было ничего нового: в приюте было полно детей, оставшихся без родителей. Несмотря на тесноту и бедность, царившую в приюте, зависевшем от средств, предоставляемых благотворительным обществом, начальница все же приняла девочек. Несколько дней назад, супруга губернатора, возглавлявшая попечительский совет, обещала содействовать улучшению дел в приюте. Начальница привычно взяла в руки старый журнал и ровным почерком стала записывать.
          – Мякота Мария Афанасьевна, – произнесла дрожащим голосом Татьяна Осиповна, выводя вперед Машу, – тринадцати лет, вероисповедания православного...
          – Мякота Александра Афанасьевна.
      Девочка лет восьми, тоненькая как стебелек, прижалась к своей старшей сестре.
          – А вот с мальчиком что делать, я не знаю: во-первых для мальчиков мест нет, а во-вторых, он, я вижу, совсем болен, - начальница потрогала горячий лобик ребенка.
         – Спасите, ради Христа, – умоляла Татьяна Осиповна, – не довезу я его обратно, не выдержит он, да и кормить его нечем....
          Начальница вызвала молоденькую воспитательницу и приказала ей отвести мальчика прямо в лазарет. Девочки подошли к матери и, все понимая,  поцеловавшись, распрощались с ней.
          Не прошло и часа, как та же подвода уже скрипела по той же промерзлой дороге, направляясь назад в Игумен.
          – Что поделаешь, так видно Богу угодно, – горевала мать, оглядываясь назад: она все еще не могла свыкнуться с мыслью, что дети остались в городе.
          – По крайней мере, не умрут с голода, – утешала себя она, и горючие слезы струились по ее лицу, изрезанному морщинами от тяжелой, безрадостной жизни.


                *       *       *

          – Как рано нынче начинает темнеть! – воскликнула Лариса Павловна, молодая супруга минского градоначальника, взглянув на себя в старинное красного дерева трюмо и, оставшись довольной собою, направилась к мужу. Его кабинет, так же как и ее апартаменты, находились на втором этаже роскошного особняка. Она прошла через библиотеку и приостановилась у двери. Послышались голоса: муж принимал кого-то из подчиненных, за тяжелой дверью слышался его уверенный голос.
           Градоначальник, высокий, плотный  мужчина с бакенбардами и пробивавшейся на висках сединой, был потомственным русским дворянином. Женился он довольно поздно, и сейчас, когда его супруге исполнялось тридцать лет, а ему уже стукнуло сорок три, он был влюблен в нее, как и прежде в Петербурге. В Минске он начальствовал уже почти пять лет, и Лариса Павловна была в городе предметом всеобщего восхищения; детей у них не было, она много читала, музицировала, занималась благотворительностью.
        Поздоровавшись с гостем, Лариса Павловна обратилась к мужу:
          – Вы что, вот так и будете весь вечер говорить о делах? – возмутилась было именинница. Скоро уже гости начнут съезжаться.
         – Скажи, милая, обратился князь к супруге, - много ли к нам сегодня народу прибудет?
          – Приглашения посылали на одиннадцать пар.
          – Ого! – воскликнул градоначальник. – А давно ли вы с подругами собирали деньги на благотворительные цели, вот тут мне жалуются, что денег на приют не хватает. Эдак за балами и про сирот вспомнить некогда?
        – Как же собирали, правда, уж месяца три тому, но все как-то не очень успешно, – пожаловалась жена..
          – А вы бы, как в столице, организовали наших дам чаем гостей потчевать, помещикам да заводчикам из собственных рук шампанское подносить, – вот дело и пойдет половчей, - наставлял князь, обеспокоенный тяжелым положением в приютах...
 
*    *    *               

          Лишь неделю прожили  сестры в приюте, как наступила настоящая зима: повалил пушистый снег, за окнами злые метели затянули свои студеные завывания. В большом здании приюта было прохладно, просторные помещения нелегко было отапливать, дров не хватало. Кормили детей не сытно, но все-таки с голода не пухли. Учились девочки прилежно, особенно Маша. Ее способности к языкам, литературе, рисованию сразу были замечены учителями. Вскоре несчастная мать снова навестила дочерей: начальница сообщила в Игумен, что мальчик умер в лазарете. Пока мать приехала, сына уже похоронили...
           Дети часто помогали взрослым расчищать от снега тротуар возле приюта. Перед самым Рождеством установилась спокойная морозная погода, а утром после завтрака дети увидели, как к крыльцу подкатили сани. Серая лошадь нетерпеливо мотала головой, из ноздрей вырывались клубы белого пара. С саней свисала огромная красавица-елка. Когда двое дюжих мужиков затащили ее в зал, весь приют наполнился душистым запахом смолы и хвои.
      Начальница благодарила мужиков, на что они отвечали:
           – Их сиятельство градоначальница приказали установить, вам самим не поднять ее, вон какая огромная!
          Елку установили в зале: она почти касалась потолка, и теперь у всех была одна забота – как нарядить лесную пригожуню. Лариса Павловна прислала цветную бумагу, блестящую фольгу и марлю. Дети под руководством воспитательниц дружно мастерили игрушки. Начальницу предупредили, что супруга градоначальника собирается пожаловать на рождественские праздники.
          Всюду наводили чистоту: мыли, чистили, подметали, разучивали песни, стихи, танцы.
          Лариса Павловна проснулась в то утро раньше обычного, приказала приготовить для себя скромное темно-синее платье. Заранее заготовленные подарки уже были уложены в большой красный мешок. Она позвонила, тут же вошла горничная, сообщив, что дамы из попечительского совета дожидаются внизу. Лариса Павловна приказала просить их к чаю. Вскоре карета градоначальника, запряженная лихой тройкой, а за ней следом и другие, мчались к детскому приюту.

           Когда дамы появились в празднично украшенном зале, все дети уже выстроились у елки. Было весело, не прекращались песни, дети декламировали стихи, танцевали, появились ряженые, радости не было конца. Наступило самое главное: принесли мешок с подарками; дети были вне себя от радости, но счастливей всех была Лариса Павловна. Она понимала, что не в силах изменить тяжелой судьбы несчастных детей, но желание облегчить и скрасить их жизнь приносило ей сердечное утешение. Ее взгляд привлекла девочка с грустными голубыми глазами, длинные светлые волосы спадали на худенькие плечи.
          Лариса Павловна подозвала девочку и хотела подарить ей большую куклу. Поблагодарив, Маша сказала, что она уже взрослая, ей скоро будет тринадцать лет, и лучше куклу подарить девочке помладше, а ей, если можно, дать книжку. Форма буквально висела на ней, девчушка была тоненькая, болезненная...
           Дамы угощали детей привезенными сладостями, а потом начальница приюта повела их в комнаты, показывала спальни, классы, рассказывала о нуждах детдома. Когда они вернулись в зал, там еще звучала музыка и песни.
           И вдруг Ларисе Павловне пришла в голову неожиданно смелая мысль. Сначала она даже испугалась ее, но внутренний голос настаивал: «Неужели ты не можешь совершить ни одного серьезного, самостоятельного шага в жизни?»
           И она решилась.
          - Так, говоришь, Маша тебя зовут? – она вновь подошла к понравившейся девочке.
          - Да, Маша.
          - А ты бы хотела, Машенька, поехать со мной и жить у меня?
     Девочка смутилась, не зная что ответить. Подошли дамы, воспитательницы и начальница.
          - У меня здесь еще младшая сестра есть, – тихо произнесла Маша.
          - Двоих я взять не могу, а ты сможешь приходить к сестре, когда захочешь.      Начальница стала шептать Маше, чтобы она благодарила Ларису Павловну. Мигом принесли старенькое потрепанное пальтишко, и вскоре карета увезла супругу градоначальника с приемной дочерью в роскошный особняк.
          Когда Лариса Павловна поведала мужу о своем решении, он сначала удивился порыву супруги, но потом заверил ее, что самое главное для него счастье жены, и она может поступать, как считает нужным, тем более, что он никогда не сомневался в ее чутье и вкусе...
           Робко входила Маша в новую жизнь. Непривычной была окружавшая ее обстановка, старинная мебель со вкусом подобранная и расставленная, золоченая бронза, большие напольные часы, картины на библейские сюжеты. Необыкновенное впечатление на девочку производил большой черный, отполированный до блеска рояль. В нем отражался свет хрустальной люстры, висевшей посреди зала. Маша часто слушала  музыку, Лариса Павловна отлично играла: в Петербурге у нее были лучшие учителя, она тонко чувствовала музыку и любила ее.
           В доме была богатая библиотека из французских и русских книг, французским хозяева владели свободно. Градоначальник и его супруга, выросшие в богатых семьях, воспитанные на лучших образцах русской культуры, много читали, были весьма образованной четой. Для пытливого ума воспитанницы тут было раздолье: за три года Маша перечитала множество книг. Лариса Павловна наняла гувернантку учить девочку французскому, музыке и танцам. Маша оказалась на редкость одаренной ученицей и через два года прилично играла на рояле, удивляя своими успехами окружающих. Лариса Павловна определила Машу в Александровское женское училище. Иногда Маше удавалось навестить сестру; летом они вместе ходили на кладбище, присмотреть за могилкой брата. Возвращаясь и провожая Сашу в приют, Маша ощущала пропасть, разделившую ее судьбу и тяжелую жизнь сестры.
           К шестнадцати годам Маша превратилась в красивую девушку. Много читала, посещала лекции, спектакли, концерты заезжих артистов...

 
                Встреча в театре

      Однажды в городском театре Маша заметила, что высокий молодой человек, не отрываясь, смотрит на нее. Ей показалось, что она его тоже где-то видела; рядом с   ним сидела молодая пара, видимо, его друзья – иногда они шепотом переговаривались. В антракте молодой человек подошел к Маше, и, к обоюдному удивлению, оказалось, что они действительно знакомы: в юной красавице Адам Егорович узнал свою бывшую ученицу Машу Мякота. Адам Егорович познакомил Машу со своими друзьями: девушке, как и Маше, было лет шестнадцать, она оказалась сестрой Адама Егоровича и звали ее Магдалиной. Молодой человек, друг Адама Егоровича по семинарии, Иван Гапанович не отходил от Магдалины ни на шаг...

          Домой шли вместе, обменивались впечатлениями. Незаметно дошли до  особняка градоначальника.
          - Мне сюда, -- сказала Маша.
          - Вы здесь живете? - удивился Адам Егорович.
          - Да, здесь.
      Расставаться не хотелось, было еще не поздно и они решили сначала провести Магдалину и Ивана, а потом Адам Егорович провожал Машу домой. Дорогой Маша рассказала о том, как она, благодаря счастливой случайности, попала в дом градоначальника, поведала и о своих сестрах, и об умершем брате...
          - А как вы живете? - поинтересовалась Маша.
          - Учительствовал в Игумене, а сейчас переведен в Минск заведующим училища. Хожу на лекции, изучаю греческий и древнееврейский, интересуюсь литературой, белорусской этнографией, пишу статьи в газеты.
          Молодые люди понравились друг другу и стали встречаться часто. Вскоре они не могли обойтись друг без друга. Маша закончила училище и градоначальница решила отправить ее в Петербург, продолжить учебу в Учительском  институте.
      Наступила весна. Маша целые дни проводила с Адамом Егоровичем, они гуляли в городском саду, ходили на концерты, читали интересные книги.
      Адам Егорович очень опечалился, узнав что Машу посылают учиться в Петербург, ведь это означало долгую разлуку. В последний день перед отъездом
долго не могли расстаться: первые признания, первый поцелуй, обещания скорого возвращения...  И полетели письма, открытки, фотографии.

          Маша писала, что ходит в Императорскую библиотеку, бродит по местам, о которых читала у любимого ею Достоевского. Зимний дворец, Исаакий, Медный всадник,  – о всех своих впечатлениях она сообщала в далекий Минск. Особенные успехи делала Маша в изучении языков, пробовала сочинять сама; ее первые литературные опыты получили одобрение педагогов. Письма поражали меткостью
наблюдений и образностью языка, она так живо представляла разные драматические сцены, что иногда сама приходила в ужас от кошмарных созданий своей фантазии. За время пребывания в Петербурге Маша еще больше похорошела: подвижная, всегда веселая, с лучистыми глазами, с великолепной косой, она стала необыкновенно женственной и прелестной. Радость, восторг, прирожденное чувство справедливости, – все это находило отклик в душе Адама Егоровича, он не мог дождаться приезда Маши на каникулы.
          Сколько радости и счастья было, когда влюбленные встретились в Минске! Теперь они не расставались.

                Купалье

         Однажды летом, с разрешения Ларисы Павловны, Маша со своими друзьями – Адамом, Магдалиной и Иваном – отправились в Игумен. Взяв из приюта младшую сестру Сашу, все отправились в родное местечко. Местные жители узнавали Адама Егоровича. Снимая шапки, они приветствовали учителя. Маша с сестрой сразу отправились домой, и Татьяна Осиповна, увидев дочерей, не могла скрыть слез радости. Обрадовались приезду и сёстры, Стефа с Анютой. Побыв дома с матерью и сестрами, Маша побежала к друзьям, и все они с радостью присоединились к деревенской молодежи, собравшейся за поселком на лесной поляне.
           Солнце клонилось к закату, легкие облака загорелись, рассыпая волнистые полосы света, и вскоре яркая вечерняя зарница запылала по всей округе. Золотой закат придавал таинственность полным ароматных запахов лесу и лугу, сказочность чувствовалась и в звучности бора, и в шепоте сочной травы...
          Послышались любимые с детства мелодии. Казалось, не стало на свете ни невзгод, ни бедности, ни болезней, – всё в этот чудесный вечер говорило о радости и вечном счастье.
           Праздник начался тем, что девчата стали выбирать Купалинку – самую красивую из своих деревенских подружек; все девушки были одеты нарядно, все были веселы и радостны. Но не пришлось им долго гадать: всем было ясно —
самой красивой оказалась их землячка, теперешняя гостья из Минска. По древнему обычаю девчата увели ее, окружили и стали наряжать венками и цветами.
           Адам, Магдалина, Иван, – все наблюдали за церемонией. Вдруг за рекой послышались радостные голоса: это хлопец гнал белого коня. Когда он подвел
его, парни приподняли  Купалинку на руках и усадили ее на коня, после чего
под оживленные возгласы и песни окружавших повели вокруг поляны, посреди которой еще днем был приготовлен большой купальский костер. Девчата, завязав платком глаза Купалинке, стали слагать у ее ног венки из душистых цветов. Маша брала наугад венок и дарила на счастье каждой девушке. Девчата с венками подходили к парням, забирали своих кавалеров и гадали по лепесткам, что им сулил будущий год.
          Понемногу, справив дела по хозяйству, собирались мужики и бабы; у многих в руках были цветы и пучки собранных трав: считалось, что в эту ночь травы приобретали чудодейственную силу.
          Маша была в центре внимания. Приближался шум и крики толпы: это мальчишки несли на жердях соломенное чудо «старой» прошлогодней Купалы.  Чучело поместили посредине костра и стали добывать живой огонь, принявшись наперегонки тереть кусочки сухого дерева. 
          – Ну! Кто скорее? – подзадоривали их девчата.
         Наконец добыли огонь и дали Маше факел. Под радостные крики молодежи  она зажгла праздничный костер. Они взялись за руки, и начался Купальский хоровод. Все это сопровождалось песнями, шутками, прибаутками. И ночная сказочная поляна, и растревоженный лес, и разбуженная река, – все участвовало в празднестве. Затем молодежь разделилась на пары, они подходили и кланялись Купалинке, а потом прыгали через костер, символизируя обычай очищения огнем. Пары подбирались таким образом, что их совместный прыжок воспринимался как заручины. Иван взял за руку Магдалину, и они, веселые и счастливые, разбежавшись, перепрыгнули через костер.
          – Теперь вы настоящие жених и невеста! – воскликнула Маша.
           Последней очередь дошла и до Купалинки. Она выбрала себе в пару Адама, и они, взявшись за руки, под общие возгласы тоже перепрыгнули через костер.
           Затем вся молодежь, собравшись возле Купалиники, слушала старца:
         – Лишь раз в году, в ночь на Ивана Купалу, цветет волшебный цветок. Помните, время летит быстро: «Купальска ночка маленька – не выспится паненка».
Видите, как светло в эту ночь, да еще отблески костра освещают лес и луг. Не прозевайте, не упустите время! Ступайте в лес, не бойтесь, много цветов встретится вам, но не вздумайте собирать их – в положенный миг зацветет папоротник и появится сияющий огонек – маленький красный цветок. Срывайте его! Пока вы вернетесь к костру, он распустится и станет большим. Это и есть цветок счастья! Тому, кто найдет волшебный огонек, откроются тайны природы, станет понятен язык трав и реки, а главное – вы обретете  вечную Любовь. Спешите же скорее в лес, не прозевайте своего счастья!               
       Пары расходились, удалялись голоса:

                Ой рана на Йвана,
                Дзе Купала начавала...

           Тихо стало в лесу, лишь слившаяся с природой душа могла слышать как наполнена жизнью ночь: дрожали от легкого ветерка звезды, дрожала в летней тиши трава, прошумела крыльями мудрая сова.

 Цiха па мяккай траве                Тихо по мягкой траве
Сiнявокая ноч прахадзiла:                Синеокая ночка бродила:
    Цiха з заснуўшых палян                Тихо со спящих полян

Плыў у гару i знiкаў                В небо поплыл и исчез,
Быццам дым сiняваты з кадзiла,                Словно дым голубой из кадила,
   Рэдкi, правiдны туман.                Вытканный тонко туман.               
               
Неба ўсю глыб ажывiўшы,                Весь небосклон оживляя,
Патроху праз цемнь выглядалi                Сквозь темноту проступали
           Зорак дрыжачых вянкi.                Звёзды, сплетаясь в венки.

Конiкi суха звiнелi,                Звонко кузнечики пели,
Шырэй разлiвалiся хвалi                Лунные блики дрожали
           Цемнай, люстранай ракi...           В вОлнах зеркальной реки...*

        Теплая летняя ночь еще не успела растаять, как пары стали возвращаться к костру, верилось, что все они, и Купалинка с Адамом, найдут свою счастье.
 Все побежали на прощанье к реке. В теплую воду входили медленно, молча, без шума, словно выполняли какое-то таинство; пары пускали свои венки вдоль по течению, как бы вверяя свое будущее всевластной судьбе...
       Еще первые лучи огненной зари не успели зажечь верхушки деревьев, как засияла утренняя Венера. Все вернулись к костру, где девчата и парни брали уголек со священным огнем и несли живой купальский цветок домой. Прелесть и чистота праздника чувствовалась во всем, каждый сердцем чувствовал – здесь его родной дом, милый край, близкая сердцу Беларусь. В рассветной тишине таяла песня:   

                Купалiнка, Купалiнка,
                Цёмная ночка...
                Цёмная ночка,
                Дзе ж твая дочка?
               
 
               
                СЫНОВЬЯ

          Время летело, каникулы подходили к концу, учиться оставалось еще один год, но молодость нетерпелива, а любовь разгоралась все сильней...
         Венчались в Хмарино-Городецкой церкви. С утра моросил частый дождик, но потом прояснилось. У ограды с самого утра расположились нищие, ожидая милостыни. В церкви было тесно, но не жарко, а даже прохладно и приятно. Хор пел великолепно, шафера были на месте. Треск свечей, блеск позолоты от икон и подсвечников, веселые лица, и Маша, возбужденная, радостная...
          Слова венчальных молитв трогали до слез: священник старался, поглядывая на градоначальника с супругой, зная, что в церкви местная знать.  Каждое слово звучало проникновенно:
          «Всё оставят они: и отца и мать свою, и семью свою, ради самого близкого и любимого, и будут они одно целое и телом и душой, ибо крепка, как смерть, любовь, стрелы ее – стрелы огненные...»
           После венчания все столпились возле молодых, градоначальник и Лариса Павловна поздравили их и пожелали счастья. Когда богатая карета исчезла за поворотом, все направились на Троицкую гору, где на Александровской улице Адам Егорович снимал квартиру, принадлежавшую училищу, в котором он директорствовал. Комната была просторная, и врачи, офицеры, учителя – друзья жениха и невесты – веселились до поздней ночи. Со стороны невесты были все ее сёстры.
          Медовый месяц пролетел незаметно, и вскоре Адам Егорович провожал молодую супругу в Петербург для окончания учебы. У Богдановича дел было невпроворот: работа в училище, частные уроки, сотрудничество в газетах и журналах...
          Закончить обучение Маше не пришлось, она ждала ребенка и в начале февраля вынуждена была вернуться в Минск. 6 марта 1890 года в семье Богдановичей родился первенец – Вадим. Помогали Марии Афанасьевне сёстры – Саша и Анюта. Жили молодые Богдановичи хорошо, весело, любили друг друга, и это было самое главное.
          Между тем время приспело, и Мария Афанасьевна ждала второго ребенка.     Сестры были рядом, она была счастлива и целыми днями возилась с Вадимом; Адам Егорович по-прежнему много работал.
          Почувствовав скорые роды, Мария Афанасьевна послала в училище за мужем, который давал уроки и по вечерам. Он тотчас отпросился и помчался за акушеркой. Не прошло и часа с их появления в доме, как крик новорожденного радостно отозвался в сердце отца, а уставшее лицо матери засветилось счастливой улыбкой.
          27 ноября 1891 года родился Максим, второй сын Адама Богдановича.
          – На кого ж он похож, Маша? – допытывался Адам.
          –  Больше на тебя, – улыбалась Маша.
       Отец считал, что все же ребенок больше походит на мать. Это противоречие разрешил крестный.
          – Мне кажется, он похож на самого себя, – заключил он.
         Сестры и друзья Марии Афанасьевны помогали, чем могли, сестра Анюта переехала жить к Богдановичам и помогала смотреть за детьми. Максиму было всего два месяца, когда случилось непредвиденное: мать, выкупав его, хотела запеленать. Анюта с керосиновой лампой стояла позади сестры. Внезапно вода попала на стекло, оно треснуло, и кусок упал прямо на ребенка – раздался крик. Мать растерялась от ужаса, ожог был величиной с ладонь, вздулся пузырь. Испуганный Богданович бросился к своему другу доктору Гриневицкому. Два месяца тот ходил к Богдановичам, на Троицкую гору, делать перевязки пока рана зажила.
 
          А вскоре заболел и сам Адам Егорович. Однажды, придя домой, он сказал жене: – Знаешь Маша, не хочется тебя огорчать, но вынужден рассказать. Сегодня во время урока мне стало плохо, совсем не мог говорить. Я оставил класс и в преподавательской у меня горлом пошла кровь. Вызвали врача, и он сказал, что я должен оставить учительство. Просто не представляю, как буду жить без любимого дела...
          –  Ничего, Адамочка, есть много другой интересной работы, – успокаивала его жена.
          Выбрали службу в банке. Однако место, уже обещанное в Минском отделении Крестьянского банка, отдали родственнику управляющего и Адаму предложили работу в Гродно. Выбора не было, пришлось прощаться с городом, в котором промчались счастливые годы семейной жизни.

                ГРОДНО 
               
                ПЕРВАЯ ТРАГЕДИЯ 

          В Гродно Адам Егорович служил в банке и вел там все делопроизводство, хотя числился помощником бухгалтера. Сотрудничал в местной газете, помогал в городской библиотеке, бывал в обществе писателей и композиторов. Квартиру сняли на окраине, во дворе – огород,  кругом сады, поля, недалеко лес, за которым Неман нес свои голубые воды.
          Татьяна Осиповна не отпустила Анюту в Гродно: мать хотела, чтобы она тоже пошла учиться. Мария Афанасьевна взяла на воспитание девочку из бедной семьи. Та помогала смотреть за детьми, и за это Мария Афанасьена учила ее читать и писать....
      В Гродно у Богдановичей быстро образовался широкий круг друзей: врачи, офицеры, учителя. Устраивали литературные вечера, пикники, поездки на лодках. Супруги много писали: он – по вопросам этнографии, она – рассказы. Оба печатались в газете «Гродненские губернские ведомости».
          За это время вышла замуж сестра Адама Егоровича, Магдалина. Ее мужем стал   друг Богдановича, однокашник по семинарии Иван Гапанович.
         Через два года после рождения Максима появился еще один малыш – Лев. Часто семья Богдановичей ходила в лес, на реку; мать никому, кроме отца, не доверяла детей и была при них неотлучно. Вадим шел сам, Леву несла Мария Афанасьевна, а Максим с удовольствием восседал на плечах отца. Много времени проводили на открытом воздухе. Родители были неистощимы в изобретении 
игр и забав для детей, отдавались этому с неподдельным увлечением, целый день во дворе и в саду звенел детский смех. На лето Адам Егорович отвез семью в деревню. Мария Афанасьевна писала оттуда мужу:
          «Дороженький мой, любенький, лучший на свете всем, Адамочка, солнышко мое золотое, за что ты меня так балуешь?... Молока, ветчины, колбас, яиц и так здесь вволю... Стефа все бедует, что мы мало потолстели. Булки даже печет для нас и особенно пичкает Максима... У Стефы много цыплят и гусят, так что Левке от курицы уже хорошо два раза досталось. Один раз клюнула в руку, а другой раз даже на голову вспрыгнула. Телка тоже есть, так что он поминутно водит меня в сарай – покажи ему телку. Максим ест так много, точно он все время страшно голодал, целый день все жует, хотя нисколько не поправляется, все такая же мямля, чуть что-нибудь – все хнычет. С ним поэтому никто играть не хочет. А Левка буян, не дай Бог!
          Тяжело иметь троих детей. Тяжела ты, шапка Мономаха, скажешь ты, ну да ведь и женка у тебя славная, любящая, и три сынка-соколка – все молодцы, один под один... У детей у всех обуви совсем нет, одни лохмотья. У Максима, бедного, до того искривились и оборвались, что поминутно сбрасываются с ног, у Левушки тоже почти что износились. Можешь представить, как я обрадовалась случаю закурить хорошую папироску? Ты только не вздумай высылать мне папирос, а то уж больно дорого эти посылки стоят...
       У Гапановичей родилась девочка, Ванька не доволен и смотреть на нее не хочет.  А девчурка хорошенькая, здоровенькая.
      Ты бы лучше вместо «Русских новостей» высылал мне аккуратно «Неделю».
 Ну прощай, мой любый, золотенький котя, будь здоров, береги себя для нас,
твоих деток. Марилька».**
               
           В другом письме она признавалась:
           «... я так тронута твоей заботливостью и любовью, что не могу вспомнить о тебе без чувства радости, что ты мой и судьба послала мне тебя. Благодарю тебя тысячу раз, мое солнышко, в душе у меня так светло, и хорошо, и радостно, а на бумаге не выливается, может быть, потому, что детишки тут же толкутся и Лева пищит... На днях Вадима чуть не разорвала свинья, которая недели полторы назад опоросилась. Я их не предупредила насчет поросят, чтобы они их не брали, так я и сама не знала. Я сидела на крыльце и писала, а он с Максимом были около свиного сарая. Вдруг слышу визг поросенка и вижу, что свинья летит с улицы сломя голову, бегу, а Вадим держит поросенка. Вижу, что свинья меня опережает, что не добегу и кричу: «Кидай на землю поросенка!», а он растерялся, стоит бледный и только у самого носа свиньи бросил его, свинья все-таки к нему. Я не отборонилась бы, лезут ко мне с кабаном, как черти, если бы не Стефа. Она прибежала на наш крик да палкой отбила. Штанишки у Вадима свинья все-таки подрала, хоть я спрятала его за собой».
           Писем было много, и во всех Мария Афанасьевна красочно описывала мужу  пребывание у сестры в деревне. К осени Адам Егорович забрал семью в Гродно. В гости теперь ходили редко: мать ни за что не хотела оставлять детей, чаще приходили к ним. Вскоре Адам Егорович издал книжку тиражом в 500 экземпляров, называлась она «Пережитки древнего миросозерцания у белорусов». Книга была замечена, на нее ссылались видные профессора.
          Время летело быстро, дети росли, девятнадцатый век приближался к своему закату. Родилась девочка, которую назвали Ниной – ее рождение послужило началом страшной катастрофы, разразившейся в семье.
          Месяц спустя у Марии Афанасьевны обнаружилась скоротечная чахотка. Спасали изо всех сил: покупали самые лучшие продукты, пригласили известных гродненских врачей – ничего не помогало.
           В то утро Адам Егорович сидел у постели жены, лишь изредка выходя из спальни, чтобы успокоить детей, шумевших в соседней комнате.
           – Позовите доктора, – простонала Мария Афанасьевна, почувствовав, что силы покидают ее. Муж бросился за доктором. Выбегая из комнаты, отец посадил Максима на стул и наказал ему сидеть тихо; cказано это было особенно серьезно и,
по-видимому, передалось ребенку, он печально поник: лицо отца говорило о чем-то страшном.
         Доктор явился немедленно, захватив с собой шприц и эфир.
        – Что, доктор, это уже конец?
        – Успокойтесь, Мария Афанасьевна, еще будете жить...
        Он отозвал в соседнюю комнату мужа и дрожащим от волнения голосом произнес: – Агония.
           – Священника, – послышался тихий голос умирающей.
          Адам Егорович бросился в церковь, но когда они вернулись, все уже было кончено. У постели стояли доктор и сестра Адама – Мария.
          Дети были в соседней комнате. Максим сидел на том же месте, куда отец посадил его, и, пока потрясенный горем Адам Егорович, не забрал  ребенка, тот не сдвинулся с места...
           Похоронили Марию Афанасьевну на православном  кладбище перед церковью, направо от главных ворот. Горе вдовца было неописуемо: вскоре умерла и маленькая Нина. Все это совершенно выбило его из колеи. Когда неожиданно было предложено место в Нижегородском отделении Крестьянского банка, Богданович, не раздумывая, перевелся туда, забрав с собой детей и сестру.
     Мария Егоровна заменяла мать осиротевшим детям вплоть за своего замужества.


                НИЖНИЙ НОВГОРОД, 1896 -1905

                ПЕШКОВЫ

          Осенью 1896 года семья Богдановичей переехала в Нижний Новгород. Мария Егоровна ухаживала за племянниками, и дети искренне привязались к ней, но отсутствие матери переживали все – Вадим, Максим и совсем еще маленький Лева. Отец почти ежедневно брал детей на прогулку в городской сад, на Волгу. Будучи педагогом не только по профессии, но и по призванию, он прививал детям любовь к природе, обращая их внимание на то, как набухает почка, как из зерна появляется росток, выгоняя листик за листиком, как наливается колос.
          – Вадим, Максим! Видите вон ту серую птицу, что сидит на тополе?     Посмотрите как она кормит птенцов, как следит за ними, когда они совершают первые вылеты...
         Старших он брал с собой Москву, когда ездил туда по делам банка; водил их в музеи, картинные галереи. В Нижнем много ходили пешком, осматривая памятники старины.

       Часами могли сидеть Богдановичи в тени парка, где по аллеям гуляла публика, и Волгу было видно верст на пять. Днем с пароходов, подплывавших к городу открывался кремль, сверкало солнце, отражаясь от церковных куполов, горели  золоченые кресты. Поздним вечером, когда темнело, в реке отражались разноцветные огни, за Окой сияла ярмарка, гремела музыка, фонарями был унизан «Восточный базар».
          В Нижний Богданович привез рекомендательное письмо от писателя                Е. Чирикова к Максиму Горькому.
          – Даю вам рекомендательное письмо, Адам Егорович, к молодому писателю Горькому, он – знаток Поволжья, – говорил Чириков, протягивая конверт.
          Богданович зашел в редакцию «Нижегородского листка» за адресом малоизвестного писателя, а затем направился к Горькому. Приняла его юная жена, с миловидным лицом, выразительными глазами и роскошными волнистыми волосами. За стеной послышался кашель, оказалось – Горький  простужен. Обстановка в квартире мало гармонировала с обаятельной хозяйкой: все сборное, купленное по случаю или от старьевщика. Пока вышел муж, Екатерина Павловна заняла гостя разговором, в ее речи ощущалась простота и естественность; поженились они всего-то два месяца назад.
       Показался Алексей Максимович, высокий, бледный, с пытливыми светлыми глазами, с широкой, но впалой грудью, слегка сутуловатый. Одет длинноволосый хозяин был в светлую косоворотку, стянутую узким ремешком.  Богданович представился и передал письмо. Писатель вскрыл его и, улыбаясь, прочитал: «От Сладкого к Горькому». Екатерина Павловна пригласила Богдановича пить кофе.
        – Вы белорус? – поинтересовался Горький. – Ну вот...  Вот это хорошо. Здорово принадлежать маленькому народу вроде вас, белорусов... Можно все изучить – и природу страны, и жизнь, и прошлое и настоящее... Тогда легче писать. И ты знаешь всех и тебя знают, не то что в такой громаде, как Россия, где сам черт ногу сломит: уж очень она сложна, – писатель и в быстрой речи сохранял характерное волжское оканье.
          Затем, продолжая разговор, они перешли в соседнюю комнату, которая служила спальней и рабочим кабинетом. У стола красовалось великолепное трюмо  красного дерева, в стиле последних Людовиков, доставшееся Екатерине Павловне в наследство и привезенное из родной Самары. Рядом – большая этажерка, заполненная книгами. Оба книголюбы, за них они принялись в первую очередь. Оказалось, что все имеющиеся книги, Горький прочитал. Насчет каждого писателя  у него было собственное суждение. Это заинтересовало гостя, и он попросил дать что-нибудь почитать из горьковских писаний. Горький протянул гостю «Песню о Соколе», написанную ритмической прозой. Там же за столом Богданович прочитал ее и его поразила идея:
                Безумству храбрых поем мы славу!
                Безумство храбрых – вот мудрость жизни!
          – Думаю, – высказал гость, – это подействует ободряюще на уставших в борьбе, рассеянных и разбитых. Адам Егорович просил дать что-нибудь с собой, и Екатерина Павловна предложила рассказы.
          Знакомство Богдановича с Алексеем Максимовичем и Екатериной Павловной перешло скоро в сердечную дружбу. Они как-то сразу понравились друг другу. Адам Егорович приходил к Пешковым вечерами. Оказалось, что работал Горький  большей частью по ночам; он сочинял, а Екатерина Павловна переписывала, поправляя кое-где слишком своеобразную пунктуацию автора, иногда делала замечания относительно неудачных оборотов.
           Горький чувствовал себя плохо, врачи советовали ехать в Крым. Денег не было, в залог было отнесено все, что можно, даже золотые монеты, брошенные в башмачки невесты в день свадьбы.
          Однажды Богданович встретил у Горького новых посетителей: это были муж и жена Щербаковы. Он – преподаватель физики и директор местной гимназии, она –славная женщина, хорошая пианистка.
          Чтобы Горький не простыл, раздобыли где-то доху. Популярность Горького еще не была велика, и в тот день Богданович был единственным, кто провожал больного писателя. Вскоре Екатерина Павловна родила своего первенца, назвали так же, как и младшего Богдановича – Максимом. Когда молодая семья возвратилась в Нижний, то на первых порах остановилась у Богдановичей, и радость свидания была обоюдной. Братья Богдановичи, прибегали смотреть на маленького Максима, сына Горького. Сестра Адама помогала Пешковым, Вадим с Максимом также старались: по поручению Екатерины Павловны бегали то к аптекарю, то в лавку...
          Прожив недели две, Пешковы нашли подходящую квартиру. Вскоре    Богданович получил два тома рассказов Горького. На книге, подаренной Богдановичу, Горький написал: «Дорогому и любимому Адаму Егоровичу». Через некоторое время Екатерина Павловна уехала в родную Самару, а Адам Егорович с детьми отправился на кумыс в уфимские степи.   
          Шло лето 1889 года, Вадиму, самому старшему было восемь с половиной лет, Максиму – почти семь, а Льву – три с половиной. Адам Егорович сам занимался с сыновьями, учил их грамоте, сначала по букварю, а затем по «Родному слову», которое ценил за непревзойденный подбор материала, умело ведшего ребенка от простого к сложному.
          После отдыха Богдановичи, возвращаясь в Нижний через Самару, остановились у Екатерины Павловны. Тем временем в Самару стали приходить хвалебные отзывы на двухтомник Горького.
         Здесь, в  Самаре, Адам Егорович впервые обратил внимание на младшую сестру жены Горького – Александру, которой не было еще и восемнадцати лет. Красивая, умная, во многом похожая на старшую сестру, она привлекала его своей жизнерадостностью и обаянием. Однако, здоровье ее было довольно слабое.
          Александра сразу заметила, что Богданович обратил на нее внимание, а Адам Егорович все больше пленялся ею, позабыв, что ему уже тридцать семь.
          Пока Богдановичи были в Самаре, мать девушки ухаживала за сыновьями Адама Егоровича, не замечая, что их отец серьезно увлекся ее дочерью. Александра готовилась к экзаменам, собиралась стать учительницей; жили они с матерью довольно бедно, отец долго болел и умер три года назад. Поначалу никто из близких ни о чем не догадывался: просто Адам Егорович и Александра Павловна вместе ездили на дачу, гуляли.
          Однажды во время прогулки Александра взяла под руку Адама Егоровича.  Горький с женой удивленно переглянулись....
          Через два дня поздно вечером, когда Пешковы уже легли спать, к ним постучались Александра Павловна и Адам Егорович. Они объявили ошеломленным родственникам, что решили пожениться. Реакция близких на это сообщение была для влюбленных неблагоприятной: Горький высказался в том духе, что выходить замуж Александре рано, невеста слишком молода, да и материальное положение жениха с тремя сыновьями от первого брака незавидное. В надежде, что Александра, поразмыслив, передумает сама, разговор отложили. Богданович с сыновьями уехал в Нижний, и в Самару полетели письма. Богданович боялся, что Александра передумает и жаловался сестре на реакцию Горького: – Он больно ударил меня по сердцу, больно и несправедливо...
          Оказалось, что поговорить с Богдановичем Горького попросила теща. Александра же не намерена была отступать, она отпросилась с работы и поехала в Нижний познакомиться с условиями жизни. Вернувшись в Самару, объявила, что в декабре будет свадьба.  Для регистрации брака Богданович взял справку о том, что    что он «вероисповедания православного, вдов, к вступлению во второй брак с девицею, дворянкой Александрой Павловной Волжиной, препятствий не встречается».

        Таким образом семьи Пешковых и Богдановичей породнились, и Богдановичи еще чаще стали бывать у Пешковых. Новый 1899 год встречали у Щербаковых тремя семьями: хозяева, Пешковы и Богдановичи. Увидев, что Богданович влюблен в свою молодую жену, Екатерина Павловна стала сердечно относиться к шурину.
          После издания рассказов жизнь Горького быстро стала меняться, росла слава его как писателя, появилось много новых друзей и важных знакомых. Однажды, прочтя очередную хвалебную статью о Горьком, Богданович воскликнул:
          – Становится страшно, мы присутствуем при рождении знаменитости!
          Часто Горький со своим малышом и Богданович с сыновьями вместе ходили в семейные бани. Там в ожидании, пока освободятся номера, они, раскрыв рот, слушали рассказы Горького... 

          Как-то сестры решили прокатиться на пароходе по Волге, и через два дня Александра отправила мужу письмо: «Теперь могу тебе похвастаться, что чувствую себя превосходно, жару нет и в помине, аппетит чудный... Лекарство принимаю, как следует... В Самаре виделась с подругами. Разреши мне пожить на даче? Красоты здесь прелестные! Но описывать не буду, так как не сумею все равно. Жаль, что тебя здесь нет, но ... и без тебя здесь хорошо.  Целую тебя крепко. Твоя Шура.»
         «Дорогая Шура! – возмущался молодой женой Адам Егорович. -- Не могу сказать, чтобы ты торопилась возвращаться домой... Мы либо сами снимем дачу, либо поживем на даче у Пешковых...  А деньги тратить глупо, ибо у меня полное безденежье. Я здоров, дети здоровы. Твой Адам».
          Сестры вернулись в Нижний довольные и отдохнувшие. Александра Павловна была беременна, но чувствовала себя неплохо. Часто гуляла с Богдановичами, много фотографировались...  Заявлялись Богдановичи к Пешковым теперь запросто, Алексей Максимович был рад родственникам, выдумывал всевозможные развлечения с мальчишками-Богдановичами. Одной из любимых игр были городки. Горький играл недурно, не отставал от него и Богданович. Но ребятам было скучно наблюдать за игрой взрослых, и они придумали как ее разнообразить: малолетнего Максима, сына Горького, сажали на плечи дяде Адаму, а Максим или Лев, сыновья Богдановича, взбирались на плечи дяде Алексею. Екатерина Павловна постоянно выглядывала, опасаясь, чтобы сын не свалился с плеч Адама, напоминая шурину, чтобы не заигрался. Адам Егорович, правой рукой бросая биту, левой крепко держал визжавшего от удовольствия малыша...

          По-прежнему много читали. Раньше библиотека Богдановича была богаче горьковской, но теперь, когда писатель стал получать большие гонорары, числом книг и их ценностью он обошел не поспевавшего за ним шурина.

          Незадолго до родов в Нижний приехала Татьяна Осиповна, проведать внуков. Александра Павловна встретила ее сердечно, называла мамочкой и принимала, как родную. Татьяна Осиповна была довольна, что дети любят мачеху.
          Горький был рад, что у молодоженов все идет хорошо, он писал жене, находившейся в это время у матери:
         «Приезжал светлейший князь, и Адам умел триумф. Князь благодарил его за порядок... Это значит, что Адам будет лет через пять управляющим банка. Расскажи это маме. Ее должно порадовать сие. Скажи также, что отношения Адама и Шуры – превосходны и настроение у них у всех – хорошее.  Они веселы, много гуляют. Шура готовит приданое ребенку вместе с Марией Егоровной. Вообще у них – хорошо».
        Ничто не предвещало несчастья...


 
                Трагедия вторая

           Новая катастрофа разразилась, как гром с ясного неба: вдруг в последние дни беременности Александре Павловне стало плохо. Адам Егорович ни на секунду не отходил от жены. Сестра тоже сбилась с ног, почти все время ухаживала за больной, дело приняло настолько серьезный оборот, что Богданович отвез жену в больницу. Горький также тяжело переживал за единственную сестру жены. В те дни он написал своему другу: «сестра моей жены, жена моего приятеля Адама Богдановича, заболела воспалением почек. Третьего дня она, находясь в беспамятстве, родила. В данный момент она все еще не пришла в себя и, наверное, сегодня вечером или завтра утром умрет, говорят доктора. Ребенок у нас, жена моя сходит с ума. Я то и дело езжу в больницу и смотрю дома за сыном. Все мы растерялись...» А еще через несколько дней он сообщил в письме к А. П. Чехову: «... захворала сестра жены и, прохворав три дня, -- умерла...  младенцу 12 дней – немолчно пищит целые дни...»
      Так Адам Егорович потерял вторую жену, судьба нанесла ему еще один жестокий удар. Екатерина Павловна забрала ребенка к себе, назвали его в честь матери Шуриком...
           Наступил Новый, 1900 год. Адам Егорович встретил его у Горького. Невеселая это была встреча, настроение у всех было подавленное; больше всех переживали Богданович и Екатерина Павловна, горячо любившая единственную сестру.
        Алексей Максимович уединился в углу с Адамом Егоровичем и читал вслух «Даму с собачкой». Кончили читать, стали обсуждать прочитанное. Алексей Максимович нервничал: Адам Егорович не соглашался ни с одним из его высказываний. В этой атмосфере произошла ссора, о которой Горький написал Чехову:
         «Огромное Вы делаете дело Вашими маленькими рассказиками, возбуждая в людях отвращение к этой сонной, полумертвой жизни – черт бы ее побрал! На меня эта Ваша «дама» подействовала так, что мне сейчас же захотелось изменить жене, страдать, ругаться и прочее в этом духе. Но – жене я не изменил – не с кем, только вдребезги разругался с нею и с мужем ее сестры, моим закадычным приятелем...»
           Весть о том, что мальчики остались опять без присмотра, дошла до далекой белорусской земли, и бабушка, Татьяна Осиповна, послала дочь Александру, младшую сестру первой жены Адама Егоровича, присмотреть за детьми.
          Было Александре Мякота 22 года – симпатичная, здоровая девушка, все в руках у нее ладилось, все она умела. В минском приюте она многому научилась и умело вела хозяйство в доме Богдановича. Летом Богдановичи снова отправились на кумыс, в основном, ради Вадима, у которого опухали железы, кумыс пили также Максим и Лев. Целыми днями ребята носились по степи, собирали серебряный ковыль, яркие цветы, бродили в роскошной пойме реки; на отдыхе продолжали много читать. Вадим уже учился в гимназии, а Максим готовился к поступлению. К этому времени Максим уже читал книги из отцовской библиотеки, изучал французский.
      Особенно увлекали его белорусские сказки, рассказываемые отцом. В начале осени А. Богданович получил письмо от Горького с просьбой, подыскать квартиру. Возвратясь с дачи, Пешковы остановились на время у Богдановичей. Екатерина Павловна помогала Александре Афанасьевне советами и деньгами, наблюдала за мальчиками, хотя у самой было много хлопот с сыном и племянником Шуриком. Через некоторое время Екатерина Павловна благополучно родила дочь.
        Дома у Богдановичей, благодаря Александре Афанасьевне, был порядок, дети присмотрены и накормлены. В гости к Богдановичам приехала крестная мать Максима – Ольга Епифановна Семова, образованная, интеллигентная женщина. Она начальствовала в частном училище в Пинске, прекрасно владела белорусским языком и была для Максима олицетворением далекой родины. Две сестры Адама, Мария и Магдалина, поселились недалеко от брата и часто навещали его.
       Так, на Волге, они срослись в одну большую семью, с белорусскими привычками, языком, вкусами, – ведь нигде свое, родное, не ощущается так трогательно, как вдали от родины. Максим прислушивался к каждому слову теток, и рисовал в своем воображении образы родной земли, где осталась его рано умершая мать.
       Настоящей хранительницей родной культуры была тетка Магдалина. Сама того не замечая, она пробуждала в племяннике любовь к белорусскому слову и песне. Во время приезда Ольги Епифановны сестры собирались у брата Адама, и до позднего вечера звучало:
                – А дзе ж тая крынiчанька, што голуб купаўся?
      Ольге Епифановне Максим показал первые опыты на белорусском языке. Семова внимательно отнеслась к увлечению Максима, поощряла его и давала советы. С этого времени Максим стал посылать крестной в Пинск свои сочинения, и между ними завязалась переписка.
          Максиму исполнилось почти 11 лет, когда он поступил в гимназию, располагавшуюся недалеко от Волги, на площади Минина, напротив Нижегородского кремля. В это время директором гимназии был друг Горького и Богдановича – С.В. Щербаков. В семье Щербаковых, интеллигентной и музыкальной, Максим был принят как свой. В гимназии Максиму покровительствовал учитель истории – А.К. Кабанов: с Максимом его связывал общий интерес. Учитель, белорус по происхождению, был знатоком белорусской истории и культуры. Максим учился хорошо, в том числе и по математике, иностранным языкам, но увлечение «белорусикой» не могло не отразиться на других оценках.
          Часто отец брал сыновей к Пешковым повидаться с братиком Шуриком и показаться на глаза Екатерине Павловне. 
               

           Вскоре в семье Богдановичей произошло весьма примечательное событие: Александра Афанасьевна родила сына, которого назвали  Павлом. По разному отнеслись к этому близкие: Екатерина Павловна обиделась на Адама Егоровича за то, что он так быстро забыл ее сестру. Мать Александры – Татьяна Осиповна – была вне себя: она послала дочь присмотреть за племянниками, а получилось...

          Положение молоденькой Александры было неопределенным: в браке с Богдановичем она не состояла, да и не видно было, чтобы Адам Егорович собирался жениться. Это вызывало конфликт с его «двойной» тещей. Тем не менее, вслед за Павлом Александра Афанасьевна родила Адаму Егоровичу еще четырех сыновей!  Лишь однажды бабушка навестила внуков, это было, когда родился Николай. Чтобы не встречаться с тещей, Адам Егорович умчался в командировку.
           В конце февраля Богдановичам и Пешковым пришлось пережить еще одну совместную беду. Неожиданно Адам Егорович был вызван в Крым телеграммой: заболел его маленький сын Шурик, который постоянно жил у Пешковых. Пока Адам Егорович добрался, ребенок умер.  Екатерина Павловна, заменявшая племяннику мать, горько плакала, в глубине сердца скрывая боль утраты...
          Когда Пешковы возвратились в Нижний, Богдановичи часто бывали у них. Мальчики с интересом рассматривали картины Репина, подаренные автором Горькому, бронзовый бюст Толстого, рисунки знаменитых художников. Екатерина Павловна угощала Богдановичей, давала Вадиму, Максиму и Льву продукты, так как лишних денег у Богдановичей никогда не водилось. На протяжении всей своей жизни она помогала этой семье...   
               

                Часть вторая

   
                М А К С И М   Б О Г Д А Н О В И Ч

               
                НИЖНИЙ НОВГОРОД,  1905-1908

               
                А кто там идет по болотам и лесам
                Огромной такою толпой?
                - Белорусы.
                Я. Купала ( перевод М. Горького).

           Однажды, гуляя со старшими  сыновьями по берегу Волги, Адам Егорович встретил писателя Е. Чирикова, часто наезжавшего в Нижний. Издали, завидев его, он подозвал сыновей:
           -  Вадим, Максим, смотрите, вот идет писатель Сладкий.
           -  Как Сладкий?
           - А так: Горького вы знаете, а это – Сладкий. Он сам себя в шутку так назвал, когда давал мне рекомендательное письмо к Горькому. Так и написал на конверте: «Горькому от Сладкого».
           Чириков был очень рад, увидев Богдановича.
            - Ого,  какие у вас взрослые парни,  Богданович! 
           Адам Егорович представил сыновей: -- Это самый старший – Вадим.
Ему  - шестнадцатый  год, Максиму скоро 13, оба гимназисты. А  Лев, - отец указал на младшего, -  готовится к поступлению.
           - Сколько это лет прошло, как вы уехали из белорусских краев?
           - Почти восемь. Ну как там дела, на моей родине?
           - Ничего хорошего. Народ везде стонет, а там и того тяжелее. Кругом беспросветная, бесправная жизнь, жандармы свирепствуют.... Печататься невозможно. Уеду я скоро из Минска. Вот послушайте, что мне Горький пишет, --  Чириков вынул из кармана  конверт.
              – Теперь уже Сладкому от Горького, - пошутил  Адам Егорович.
             «Что тебе в Минске дурно, - писал Чирикову Горький, --- это хорошо, было бы дурно, если бы тебе хорошо было в Минске...  Я – всей душою, чтоб тебе уехать из Свинска».
           -  Я знаю, есть поговорка такая: в Минске все по-свински, а в Слуцке все по-людски, - усмехнулся Богданович. - Но зря это он, зря так, - обиделся за город бывший минчанин. - Свинства у нас везде избыток, а белорусский мужик
еще себя покажет, вот увидите! Слыхали  вы про поэта Янку Купалу? Послушайте, вот мне недавно прислали его стихи:

                Я мужык-беларус –
                Пан сахi i касы,
                Цёмен сам белы вус,
                Пядзi две валасы...

           А концовка там вот какая:
 
                Эй, каб цёмен не быў
                Чытаць кнiжкi умеў,
                Я б i долю здабыў,
                Я б i песенькi пеў!
                Я б патрапiў cказаць,
                Што i я чалавек,
                Што i мне гараваць
                Надаела ўвесь век.
      
            Стихи Купалы Горький назвал гимном белорусов и перевел их на русский:

                А чего ж теперь захотелось им,
                Угнетенным века, им слепым и глухим?
                - Людьми зваться.

         - Конечно, -  согласился Чириков, - грянет буря и в белорусском крае, но когда это будет, доживем ли?
           - Хотелось бы, - отвечал Богданович
          Ребята внимательно вслушивались в разговор отца с писателем. Все это  производило на них неизгладимое впечатление...
           Пожелав друг другу счастья, знакомые распрощались.

           Вскоре в семейных отношениях Пешковых наступил серьезный кризис, который привел к натянутости между Горьким и Богдановичем.
           Как-то Мария Егоровна, давно знавшая Пешковых спросила брата:
           - Адам, что-то давно ничего от Пешковых не слыхать?
           -  Сейчас, Маша, это уже не секрет, - Богданович повернулся к сестре, - все уже в Нижнем знают: распалась семья. Я очень тяжело переживаю эту историю, но ничего не поделаешь. Ты ведь помнишь, что Горький часто ездил в Москву, посещал Художественный театр, вот там писатель и познакомился с актрисой Андреевой. Муж у нее – действительный статский советник, она принята в великосветских салонах, сестра царицы нарисовала портрет актрисы. Одним словом, никто не подозревал, что увлечение окажется таким серьезным. Развал скрывался от знакомых, а я уже давно знал об этом. Горький сейчас живет в Москве, Екатерина Павловна тяжело переживает, но я никогда не спрашиваю ее об этом.
          - Что, красивая она, эта актриса? – полюбопытствовала сестра.
          - Я ее никогда не видел, ни на сцене, ни в жизни. Она на восемь лет старше Екатерины Павловны, а по фотографиям в газетах – красавица, да у нее тоже, между прочим, двое детей. Наверное, любит Горького, раз не побоялась лишиться положения в обществе, связав свою судьбу с писателем-бунтарем. Другие говорят, что она во сто раз большая сумасбродка и революционерка, чем сам Горький. Я недавно, будучи в Москве, навестил  Горького; там у него, в квартире, было полным-полно рабочих: одни приходили, другие уходили, забрав прокламации и запрещенную литературу. Но знаешь, Маша, хоть мы о многом переговорили, былой задушевности не было, чувствовалась какая-то недоговоренность, об отношении к семье – ни слова.
           - Да, я представляю, как Екатерине Павловне тяжело.
           На глазах Марии Егоровны показались слезы.
           - Ты вот тоже, братец,  хорош! Александра Афанасьевна тебе уже сколько хлопцев родила? Скоро еще будет, а ты до сих пор на ней не женился. Подумай, как запишешь детей? А ее положение каково?
           - Ничего, сестра, как-нибудь образуется, - отговаривался Адам Егорович. - Сейчас не до этого, ты посмотри что в Нижнем-то творится! Надо за ребятами присматривать...
               
 

                * * *
 
                Он кричит, и тучи слышат
                Радость в смелом крике птицы.
                В этом крике – жажда бури!
                М. Горький. «Песня о Буревестнике».

           В Нижнем среди гимназистов, как и везде в городе, началось революционное брожение; старшие классы закрыли на неопределенное время. Гимназию постоянно потрясали митинги и сходки. Вадим и Максим принимали участие во всех начинаниях. Вадим, всецело захваченный революционным движением, стал видным эсэром, блестящим оратором, соперничал с вожаками нижегородской молодежи. Нижегородцы внимательно следили за событиями в обеих столицах.
         1 мая 1905 года Вадим взял Максима с собой на маевку. На этот раз она была не обычной: гимназисты, рабочие, студенты сели в приготовленные заранее лодки и отплыли от берега. Катаясь по Волге, молодежь распевала революционные песни. Затем лодки сблизились, и в наступившей тишине раздался голос Вадима, свою речь он закончил лозунгом: «Долой самодержавие! Да здравствует республика!»
          Увидев, что жандармы приближаются на пароходе, демонстранты свернули митинг. В Москве в конце года восстание проходило при активном участии Горького: его квартира была одним из центров восставших. Адам Егорович в это время снова был в Москве и зашел к Горькому передать записку от Екатерины Павловны.
          Видя, что к Горькому беспрерывно приходят рабочие и он уходит с ними разговаривать за ширму, Адам Егорович поспешил проститься, чтобы не мешать революционерам.
          Через некоторое время Екатерина Павловна решила уехать из Нижнего, и Адам Егорович помогал ей: картины, статуэтки и скульптуры, он передал в Нижегородский музей. С Нижним было покончено. В начале апреля 1906 года, волнуясь, что нет никаких вестей от Пешковой, он написал ей в Москву:
          « Дорогая Катерина Павловна! Грех на Вашей душе, что Вы не пишите, и я, который жил с вами общими интересами и, сознайтесь, не сделал Вам зла, совершенно лишен общения с Вами и окольными путями должен узнавать, как Вы живете. Ведь были же между нами отношения искренние и потому ценные?   
 С ребятами у меня большие хлопоты: скандалят в классах, все — вожди партий. Двух вынужден был временно взять из гимназии.  Поклон маме».
               

                Проба пера


          А в Нижнем продолжались революционные времена. Сыновья Богдановича живо участвовали в общественной жизни. Вадим часто выступал на собраниях, митингах, публиковал под псевдонимами статьи, Максим старался быть похожим на старшего брата, но искал свою дорогу. Он организовал в своем классе кружок анархистов, куда вошли его друзья. На столе появились сочинения теоретиков анархизма. Отец смотрел на это увлечение, не придавая этому значения. По гимназическому уставу правом сходок пользовались ученики старше 16 лет, но как тут усидишь в классе, когда вокруг митингуют!  Почти весь 1906 год не учились.
          Максим явился на сходку и, вскочив на стол, стал горячо доказывать несправедливость этого положения в уставе, старшеклассники бесцеремонно стащили его со стола и вытолкали за дверь. Максим с друзьями не успокоились, и события не заставили себя ждать: в гимназии была взорвана жестянка. По счастливой случайности никто не пострадал. Занятия были прерваны, начальству доложили, что был замечен убегавший с места взрыва друг Максима. К этому времени С. В. Щербаков переехал, и на его место был назначен новый директор гимназии, которому донесли, что в деле замешан и Максим Богданович. Отца вызвали присутствовать на допросе сына. Максим держал себя смело, как подобает анархисту, свое участие во взрыве отрицал. Тем не менее, он и его друг были на год исключены.
        Скоро мальчишеское увлечение анархизмом прошло само по себе, и Максим вернулся к своей любимой «белорусике». В это время в Вильно выходила первая газета на белорусском языке «Наша доля», затем ее сменила «Наша нiва», и Ольга Семова, поддерживавшая увлечение Максима, стала присылать ее в Нижний, а затем выписала для него эту газету. Максим с нетерпением ждал прихода каждого номера и вскоре сам послал в газету свое первое сочинение.
          Однажды, в середине июля 1907 года, Максим вбежал в комнату к отцу.
           - Смотри, - протянул он Адаму Егоровичу номер «Нашей нiвы», - вот мой рассказ!  Отец взял газету и прочитал лирическую сказку-притчу о музыканте-самородке, который ходил по родной земле и играл для людей:
          «И плакала в его руках скрипка, и такая в этой музыке была грусть, что брала слушающих за сердце... Но злые люди бросили музыканта в тюрьму....
И те, что загубили самородка, взяли скрипку и сами стали играть народу.   
          – Хорошо играете, - говорили им, -- да не то!
          И никто не  мог объяснить, почему от игры скрипача так сильно билось сердце у простого народа. А было это потому, что музыкант всю свою душу изливал.  А душа его знала все горе, которое ему пришлось повидать на свете. Это горе играло на скрипке, это оно водило смычком по струнам, и ни один сытый не мог так сыграть, как играло народное горе...
          Прошло много лет. Скрипка разбилась, но память о музыканте не погибла. Из того народа, которому он играл, выйдет много новых мастеров. Своим искусством они будут звать людей к свету, братству и свободе».

          Отец закончил читать, обнял и поцеловал сына. Так началась литературная жизнь Максима, которую отец рассматривал как забаву или просто увлечение. Адам Егорович не допускал мысли, что Максим может посвятить себя белорусской литературе, народ и язык которой в России, даже многие весьма образованные люди, считали символом отсталости и забитости.

               

           Вадим, которому не было еще семнадцати лет, будучи старше Максима на два года, продолжал свою революционную деятельность. Не по годам развитый и начитанный, он легко побеждал соперников в жарких диспутах; часто на митингах можно было видеть его высокую худую фигуру с кипой книг под мышкой. У Вадима, несмотря на молодость, уже был опыт публицистической работы, отец и братья постоянно видели исписанные им тетради, черновики статей и выступлений. По поручению молодежной организации Нижнего Вадим поехал в Москву. Адам Егорович был в Москве проездом по служебным делам и решил зайти к Пешковой.
      - Да так скоро ко мне все Богдановичи переедут, - шутила Екатерина Павловна: в соседней комнате за столом сидел Вадим и правил прокламации. Закончив работу, все сели пить чай. За чаем она спрашивала мнение Адама Егоровича о происходящих событиях, заговорили об ошибках, приведших к отступлению революции, об уроках прошлого, о народниках.
         - Надо знать историю революционного движения, - рекомендовала Екатерина Павловна, и Адам Егорович полностью ее поддерживал. 
       - Народники и им подобные давно устарели, - не соглашался Вадим.
       - Напрасно ты так думаешь, - возражал отец.
       - Вообще, о великих людях надо писать, -- продолжала Екатерина Павловна. – Надо, пока они еще живы. Горький мне говорил, что хотел написать о Лопатине, но все времени не хватало. Вот ты бы, Вадим, написал бы о нем, я уверена, у тебя это должно получиться.
        Пробили часы.
          - Отставать стали, - хозяйка подогнала стрелку вперед.  Когда Вадим вышел  с чайным сервизом на кухню, Екатерина Павловна обернулась и увидела слезы на задумчивом лице Адама Егоровича.
           - Что это с вами, сильный человек?
           - Да вот, - старый приятель достал платок из кармана, - взглянул на ваши волнистые волосы и вспомнил Александру.
           Это у нас по наследству, -- тяжело вздохнула хозяйка, поправив свои роскошные волосы: она не скрывала, что считает Адама Егоровича в какой-то степени виновным в смерти сестры. Мать покойной  предупреждала будушего зятя, что врачи не разрешали Александре в течение двух лет после замужества иметь детей. Адам Егорович в свое время согласился с этим условием, имея на руках троих малолетних от первого брака, но так уж получилось, тем более, что Александра сама настояла, чтобы родить ребенка, зная о запрете врачей...

           Весной 1907 года Вадим, следуя совету Екатерины Павловны, написал письмо другу и переводчику Карла Маркса -- Лопатину:
           «Многоуважаемый Герман Александрович! Позвольте обратиться к Вам с просьбой. Давно уже я работаю, -- писал семнадцатилетний революционер, - над изучением эволюции русской общественности, и всегда Ваша деятельность приковывала мое внимание. Теперь я задумал написать Вашу биографию.
 Все печатные легальные и нелегальные источники у меня под руками. И вот я обращаяюсь к вам с просьбой -- дать мне разрешение от Вашего имени... 
          Имея в руках удостоверение, что я не литературный проходимец, я обратился бы к лицам, имеющим материалы для характеристики Вашей деятельности...»
          Лопатин тут же ответил молодому публицисту: «Многоуважаемый Вадим Адамович! У меня вызывает неодолимое отвращение одна только мысль о том, чтобы выступить со своей особой на сцену и занимать ею читающую публику... Поэтому извините, если, поблагодарив Вас за Ваше приятное для меня предложение, я решительно откажусь от Вашей просьбы».
          Насущных дел в Нижнем было так много, что Вадим был занят с утра вечера.
 Он по-прежнему много писал и публиковался в различных изданиях.  Однако, судьба оказалась безжалостна к Вадиму: во время одной из сходок революционер простудился, у него обострился туберкулезный процесс, и 9 апреля 1908 года он скончался. Так как Вадим находился под неусыпным надзором полиции, это стало немедленно известно властям, и когда революционная молодежь пришла проститься со своим вожаком, дом был оцеплен полицией. Отцу было приказано хоронить сына ночью; полиция опасалась, что похороны выльются в студенческие волнения. Перед домом собралась огромная толпа – гимназисты, друзья Вадима и Максима, студенты, рабочие... В квартиру полиция пропустила только тех, кто нес венки.
       Адам Егорович и сыновья были ужасно подавлены, отец застыл у гроба, выходил на улицу, опять возвращался, не находя себе места.Темной апрельской ночью группа студентов несла гроб со своим восемнадцатилетним вожаком...
       Вскоре на Адама Егоровича ополчилось местное дворянство: честный сотрудник Крестьянского банка, он не позволял им спекулировать земельными участками и вел борьбу со скупщиками, которые организованными шайками продавали крестьянам землю по завышенным ценам. На него посыпались жалобы. В конце концов, Богдановича отправили в Ярославль.

 

                ЯРОСЛАВЛЬ, 1908-1910

                В ГИМНАЗИИ

         Когда Адам Егорович подал прошение о приеме сыновей в Ярославскую гимназию, директор заверил его, что места для сыновей всегда найдутся, но когда прибыла характеристика из нижегородской гимназии о бунтарской деятельности братьев, в приеме было отказано. Директор откровенно заявил:    
      - Боюсь, как бы братья не принесли дух свободолюбивого Нижнего.
        Подчинился он лишь приказу министра: - Мне приказано – я принимаю, но за последствия не отвечаю. 
          Последствия же не заставили долго ждать. Вскоре Адама Егоровича вызвал директор: - Ваш сын ведет себя вызывающе. Парню почти 17 лет, а он суетится, агитирует! Я этого не допущу. Это вам не нижегородская гимназия. Вчера учитель потребовал, чтобы он покинул класс, он не подчинился, пришлось вызывать инспектора.  Забастовал целый класс, они все вместе пришли ко мне жаловаться на учителя, действуют скопом...
         Побеседовав с сыном дома, Адам Егорович выяснил, что Максим не виноват, все ученики возмущены нелепыми выходками этого учителя. На педсовете Максима спас учитель истории Мизинов. Порфирий Иванович был руководителем литературного кружка, а Максим являлся активным его участником. С появлением Максима в кружке сразу стало интереснее: он делал доклады, писал рефераты. Гимназисты старших классов приходили на занятия кружка послушать сообщения Максима о новых веяниях в литературе, а его доклад «Символизм и декадентство» вызвал бурную полемику, в которой приняли участие и преподаватели. Время шло, и в дальнейшем сложностей в гимназии не было, тем более, что вскоре младший брат, Лев, завоевал сердца преподавателей своими необычайными математическими способностями. Он, шутя, решал задачи, которые были не под силу самым лучшим старшеклассникам, и учителя предрекали ему большое будущее. Вскоре Максим стал известен своим литературным талантом, и отношение  к Богдановичам в гимназии изменилось; директор, который так противился приему братьев Богдановичей, теперь гордился своими воспитанниками. Правда, Максим по-прежнему не столько занимался уроками, сколько самостоятельно изучал то, что его интересовало.
          По русскому, церковнославянскому, философии и истории у него всегда было «отлично», что же касается математики, то здесь он довольствовался удовлетворительной оценкой. Максим продолжал увлекаться своей любимой «белорусикой», доклады в кружке становились все более серьезными. Максим не боялся вступать в полемику даже с преподавателями, высказывая свое мнение о творчестве классиков. Еще с одним преподавателем дружески сошелся Максим. Это был классный руководитель, преподаватель латинского В. Белоусов. Его уроки превращались в лекции о лучших образцах мировой литературы. Беседы этого  педагога имели громадное влияние на развитие художественного вкуса юноши.   
      Из гимназистов Максим ближе всех сошелся с Диодором Дебольским, которого по-дружески называл Добиком. Они вместе проводили свободное время, Максим давал приятелю книги из богатой библиотеки отца, играл с ним в шахматы, бывал на квартире у друга.  Дома Максим делил одну комнату со Львом, спальня была светлая, обстановка – весьма скупая: две железные кровати, два стула, перед окном  большой простой стол, левая часть стола для Максима, правая – для Льва. Брат писал в основном на грифельной доске, упражняясь в решении сложных задач.
      Максим любил читать вслух Фета, Тютчева, а из новых поэтов -- Блока. На литературных вечерах Максим выступал с рефератами о современной русской поэзии, приводил в качестве примеров множество стихов, декламируя их. Подчеркивая отрыв символистов от жизни, он в то же время высоко ценил достижения «поэзии для поэтов» в развитии художественных средств, в музыкальности. Максиму импонировало их стремление проникнуть в древний смысл соединения звучания и значения слова.
      В гимназии был лучший в Ярославле актовый зал, его арендовали для различных спектаклей, и гимназисты часто посещали концерты. Максим тонко воспринимал музыку, разбирался в ней, знал даже второстепенных композиторов. С Дебольским они гуляли далеко, до пароходных пристаней. Когда во время игры в шахматы звучал густой голос Максима, выводивший  мелодию  песни, это значило, что очередной ход был за Добиком, и можно передохнуть. В кругу близких застенчивость юноши исчезала, но среди незнакомых он чувствовал себя одиноко.

 
                В «Шалаше»

        Весной 1909 года Максим почувствовал себя хуже. Хотя лечивший его доктор хрипов в легких не находил, зловещие признаки чахотки были налицо. По совету врачей отец повез сына в Ялту и поселил на молочной ферме «Шалаш».  Процесс в легких только начался, и отец надеялся, что ялтинский климат поможет приостановить болезнь.
        Юноша сразу же увлекся жизнью пансионата: там он познакомился с симпатичной девушкой М. Китициной, она понравилась Максиму, и его чувство к ней не осталось безответным. Правда, особа она была необычная: глубоко религиозная и мистически настроенная. Максим проводил с нею летние крымские вечера, ей он посвящал свои мечты и стихи. Вернувшись в Ярославль, Максим долго переписывался с ней, вспоминая счастливые дни:
                Ах, сколько есть красы
                Волшебной рядом с нами,
                Когда взглянуть на мир
                Влюбленными глазами!

        Пребывание в Ялте пошло Максиму на пользу, здоровье его улучшилось, он много гулял, читал на воздухе, писал стихи. В то время ему нравилась форма триолета; он послал свою фотографию белорусскому поэту С. Полуяну, и на оборотной стороне написал: 

  Я, бальны, бесскрыдлаты паэт,        Я, больной и бескрылый поэт,
 Помю, раз пазабыў сваё гора, --        На минуту забыл свое горе, -
 Гэта цуда зрабiў Ваш прывет.           Это чудо свершил Ваш привет.
 Я, бальны, бесскрыдлаты паэт,          Я, больной и бескрылый поэт,
Мо жыцця майго верш ужо сьпет,     Может стих моей жизни уж спет,
Дык няхай вам хоць песьня гавора   Но его Вы услышите вскоре,
 Як, бальны, бесскрыдлаты паэт,       Как больной и бескрылый поэт
На гадзiну забыў сваё гора.                На минуту забыл свое горе.

           С нетерпением молодой поэт ожидал выхода очередного номера «Нашай нiвы», интересовался всем, что касалось родной сторонки. Хотя отцу нравились стихи Максима, серьезного значения этому увлечению он не придавал. Будучи большим знатоком, много лет посвятив собиранию жемчужин белорусского фольклора, он все же скептически относился к возможности белорусского возрождения и не скрывал этого от сына.
           Максим же, наоборот, верил в национальное возрождение белорусов, мечтал о поездке на родину. В редакции «Нашай нiвы» в это время работал Янка Купала. Максим знал на память оба сборника Купалы «Жалейку» и «Гусляр».
       Внимательно следивший за всеми новинками, Максим получил сборник стихов Якуба Коласа «Песьнi жальбы». Произведения Купалы и Коласа Максим считал лучшими в белорусской поэзии. В Купале Максима привлекала свежесть и полнозвучность рифм, а также точность слов, у Коласа импонировали ровность и уверенность, спокойствие и простота; увлекался Максим и стихами Змитрока Бядули, о котором отзывался, как о художнике с чуткой душой.
       Максим вел обширную переписку, среди его корреспондентов были: Я. Купала, С. Полуян, Я. Хлебцевич, Б. Эпимах-Шипило, Тетка (Э. Пашкевич) и многие другие.  В обзоре белорусской поэзии за 1910 год, написанной Максимом для «Нашай нiвы», был дан обстоятельный анализ, отмечены сильные и слабые стороны Купалы и Коласа. О себе Максим скромно заметил:
     «что касается Богдановича. Это -- поэт-художник... слабый как лирик, он все внимание концентрирует на образности содержания своих стихов... Чего стоит его творчество – сказать пока трудно».
       Поддерживал Максим оживленную переписку и с Полуяном. Сергей был на год старше Максима. Порвав с отцом, крупным землевладельцем, Сергей очень бедствовал, готовясь к поступлению в университет. Острой болью отозвалась в сердце Максима весть, что Сергей повесился. Максим очень переживал, и это вылилось в стихотворении, посвященном С. Полуяну:


                «С Израилем певцу один закон:
                Да не творит себе кумиров он»
                А. Баратынский

Глянь, як зорка у цемнi ляцiць,             Глянь, звезда над землею летит,
Ўсiх чаруючы светам свaiм ,                Рассыпая алмазы кругом,
Быццам змей залаты зiхацiць                Дивным светом она заблестит
I стухае у небе глухiм.                И погаснет на небе ночном.
Але ўспомнiць яшчэ зорку сьвет,            Всё же - нет, не пропал ее свет –
Бо у сэрцах гарыць яе сьлед.               В сердце страждущем огненный след.
Так свабодна, так ярка пражыць –          Так свободно и ярко прожить –
Лепшай долi няма на зямлi.                Лучшей доли на всей нет земле:
Ўсё вакол на мамент асьвяцiць                Небо мигом одним осветить
I пагаснуць у цемнай iмглi.                И погибнуть, погаснуть во мгле.
 Ўсё знiкае, праходзiць як дым,            Всё пройдет и растает как дым...
Сьветлы ж сьлед будзе вечна жывым.        Этот след будет вечно живым!

          Когда Адам Егорович приходил со службы, тогда вся семья садилась за накрытый к этому времени стол. После ужина отец занимался с младшими, Максим помогал Павлу по литературе. В комнате висели несколько картин, подаренных Богдановичу  М. Горьким. Среди них выделялась отлично выполненная копия с «Мадонны» Рафаэля. Глядя на картины, хозяин дома вспоминал о Пешковых, прошло всего четыре года, а ему казалось – целая вечность.
           Александра Афанасьевна убирала со стола – всегда тихая, спокойная... Адам Егорович привык к тому, что она не любила суеты, шума, с соседями не дружила, с ним никуда не ходила, а если глава семьи приходил с кем-нибудь из друзей, то старалась не показываться. Она была завзятой театралкой, старалась не пропускать новых спектаклей, посещала театр всегда одна. Максим называл ее тетей Шурой, что и было на самом деле.
        Память о матери Максима свято сберегалась: у отца хранились ее письма, фотографии, ноты, по которым она любила играть на фортепиано.
        Адам Егорович поручил Льву заняться с младшими братьями, а сам сел за письмо: «Дорогая Екатерина Павловна! Отчего мы не переписываемся?.. Или уже мы совсем неинтересны друг другу? По крайней мере Вы для меня – интереснейший человек в мире. Думаю, и ко мне Вы не можете относиться безразлично. Ведь столько было общих радостей и общего горя, а это все ближе роднит людей... Полагаю – виною отчасти неустойчивость славянской натуры, которая все чего-то ищет, забывая, что старый друг лучше новых двух...  С моей стороны недоговоренным  была моя новая семья, которую мы всегда обходили так, словно бы ничего и не случилось. Но я ведь понимал, что эта сторона моей жизни в свое время не могла не быть осуждаемой Вами и во всяком случае является решеткой, разделяющей нас.»
           - Адам Егорович, вы чаю просили, -- Александра Афанасьевна поставила на стой большую чашку крепкого чая.
          Адам Егорович, поблагодарив, отпил глоток и продолжил :
         «С вашей стороны недоговоренностью было новое отношение в Алексее Максимовиче – нанесенная Вам рана, которую нельзя было задевать, чтобы она не кровоточила. И мне тоже надо было делать вид, что ничего не случилось».
       Адам Егорович достал из кармана платок, вытер вспотевший лоб, и придвинул поближе лампу:
           «Может быть, и теперь я делаю неосторожность, затронув эту деликатную и болезненную тему...
           Теперь о себе. Живу тускло, одиноко. Знакомств не имею, да и иметь не хочу... Старшие дети повырастали, уже сделались молодыми людьми. Максим – в восьмом классе, Лева – в седьмом. Гимназической наукой почти не занимаются, но работают много: Максим много читает, Лева весь погрузился в математику. У него с четвертого класса обнаружились исключительные математические способности, так что в этом отношении он всех удивил: еще в шестом классе
покончил с гимназическим курсом самостоятельно и пошел дальше. Решает разные проблемы и посылает их в математический журнал. Максим занимается больше гуманитарными науками и пишет белорусские стихи -- пишет красиво, не без таланта, и даже считается новатором в бедной белорусской литературе, которая, как Лазарь, начинает оживать. Лева довольно жив и грубоват, Максим – более мягок и женственен. Оба любимы товарищами, в общем славные парни. Жизнь ведут почти затворническую: не пьют, не курят, за девицами не ухаживают, в последнем – помните, противоположность родителю своему. Лева сложен, видимо, переживает весну. Максим слабогруд, просидел зиму в Ялте, а лето с Левой на кумысе. Дети третьего выводка тоже подрастают, с двоими старшие занимаются.
           На праздник еду в Нижний. Будем  Вас поминать с друзьями. Пишу Вам ближайшим образом, чтобы поздравить Вас с Рождеством на чужой стороне, -- день, который мы так часто проводили вместе...  Ваш сын Максим теперь стал, чай, уже большим? Как учится, развивается и ведет себя?
Передайте поклон маме: общее горе сроднило меня с ней. Всего Вам хорошего, целую Ваши руки. А. Богданович. 21 ноября 1910 года».
          Александра Афанасьевна ушла на кухню подогреть ужин для пришедшего Льва, а отец занялся с малышами – Вячеславом и Алексеем, Павел готовил уроки  самостоятельно.
         «Нехорошо как-то выходит, - понял, наконец, Адам Егорович, - брак я с Александрой не зарегистрировал, а дети из-за этого должны страдать».
         Он взял чистый лист и стал составлять прошение...
         Всех вызвали в суд, и через некоторое время глава семьи получил копию  решения:
            «Ярославский окружной суд в публичном заседании слушал дело об усыновлении надворным советником А.Е. Богдановичем детей, рожденных дочерью губернского секретаря А.А. Мякота, и определил усыновить детей: Павла, Николая, Алексея, Вячеслава и Романа с присвоением им отчества «Адамович» и фамилии «Богданович».

                АНЯ


         Резкий звонок нарушил тишину большого серого здания Ярославской мужской гимназии. Высокие потолки, широкие окна, лучший в городе зал содержавшийся всегда в идеальном порядке, -- все это делало гимназию одним из лучших учебных заведений Поволжья. Сразу после звонка двери классов распахнулись, из них гурьбой высыпали младшеклассники, в то время как старшие степенно прогуливались, некоторые читали, готовясь к следующему уроку.
         Двое юношей подошли к раскрытому окну, весенний ветер доносил запах свежескошенной на газонах травы.
       - Знаешь Богданович, - сказал высокий гимназист с темными глазами и черными блестящими волосами. - Я давно хотел тебя пригласить к нам, да все как-то не решался...  Мы с тобой уже третий год вместе учимся, ты хоть дружишь с Дебольским, а я близко ни с кем до сих пор не сошелся. Дебольский вчера говорил....
        - Понимаешь, Рафаил, мне как-то неудобно, но хотелось бы побывать у вас.
        - Нет, пожалуйста, не отказывайся, я знаю, в чем дело...
        - Не буду скрывать, Рафаил, я стесняюсь твоих сестер...
        - А точнее – Ани. Чепуха, не волнуйся, то-то я заметил, что глаз с нее не сводил вчера на концерте.
       Вновь зазвенел звонок, призывая гимназистов за парты.
       - Ну, так как? – продолжил прерванный разговор Рафаил.
       - Приду! – ответил Максим, и они вместе поспешили  в класс.
       Пока переписывали условия задачи, учитель прохаживался между рядами, просматривая задания, выполненные учащимися.
        Дошла очередь и до Максима. Учитель взял его тетрадь, просмотрел и пожал плечами: - В высшей степени удивительно, господин Богданович. Ваш младший брат Лев, на один класс ниже, составляет не только предмет моей гордости, но и всей гимназии. Он уже разбирает задачи третьего курса университета. Вам же я никак больше удовлетворительной оценки поставить не могу. Вам, если не подготовитесь как следует, то хорошей оценки на выпускных по моему предмету не видать.
         - Ведь скоро выпуск, господа, - обратился учитель ко всему классу, - надо же наконец, подумать о будущем. Вы, например, - он опять обернулся к Богдановичу, -  какие у вас, если не секрет, планы на будущее? Что вас увлекает?
       Вопрос был задан неожиданно, но Максим не смутился:
         - Лично мне нравится литература – поэзия, языки, гуманитарные предметы. А, вообще, после гимназии я собираюсь поехать на родину, посвятить свою жизнь возрождению белорусского края.
        Все удивились: один только близкий друг Максима, Диодор Дебольский, знал о его увлечении.
       Вечером, на заседании литературного кружка, Максим рассказал, что родителях, о бедном, но полном сил и надежд белорусском народе. В наступившей тишине звучал его ровный, спокойный голос:

 Вакол мяне кветкi прыгожа красуюць.    Вокруг меня море цветов полыхает.
Маркотна мiж iх я хаджу адзiнок,           Меж ними хожу я совсем одинок,
Аж бачу – мне сiняй галоўкай кiвае     Вдруг вижу мне синей головкой кивает
Наш родны, забыты ў цянi васiлёк.         Родимый, забытый в тени василек.
«Здароў будзь, зямляча!» --                «ЗдорОво, земляк мой!» -
  чуць бачны ў далiне,                чуть виден в долине,
 Панура, нявесела шэпча ён мне:          Уныло, невесело шепчет он мне:
«Ўспамянем, мой дружа,                «Вспомянем, дружище,               
ў багатай чужыне                в богатой чужбине               
Аб беднай, далёкай сваёй старане».       О нашей далёкой и бедной стране».

      
           Ровно в пять, как было условлено, молодой человек в гимназической форме постучался в калитку большого, искусно срубленного дома Кокуевых. За воротами слышались возгласы, шум и смех: это сестры Рафаила играли с друзьями в городки на просторном, чисто прибранном дворе. Максиму открыли калитку две смеющиеся симпатичные девушки.
        - Здравствуйте, мне к Рафаилу Кокуеву, - смущаясь выдавил он.
        - Проходите, пожалуйста, он ждет вас. Рафаил предупреждал нас, что вы обещали...
      На крыльце показался однокашник.
       - Да что же ты, Максим, заходи. Позволь познакомить тебя с моими сестрами. Рекомендую: Богданович Максим Адамович – мой одноклассник и приятель, - представил Рафаил.
      Максим слегка наклонил голову, и сестры приветливо улыбаясь, по очереди протянули Максиму руки для знакомства: сначала Варя, за ней – Аня. Когда рука Ани оказалась в широкой холодной ладони Максима, он почувствовал, как ее теплота проникает ему в сердце: он уже с полгода назад обратил внимание на эту девушку, когда она с братьями пришла на музыкальный вечер в гимназию. Кроме сестер во дворе находилось еще двое молодых людей. Максим знал их обоих: это были младший брат Ани - Николай, одним годом моложе Максима, и одноклассник Николая – Иван Лилеев. Происходил он из богатой семьи, его отец был инженером, учился Иван на «отлично» и мечтал стать таким, как отец. Максим по рассказам Рафаила знал, что тот бывает у Кокуевых и что ему тоже нравится Аня...
      Девушки тотчас вовлекли Максима в их любимую игру - городки, смеялись, шутили, когда на первых порах у Максима получалось неуклюже. Особенно
хорошо играл Рафаил: он с детства любил эту игру и часто «брал на вынос»,
выбивая всю фигуру сразу. У Ивана и Николая чаще была «каша», а Максиму трудно было быстро наловчиться, девушки же играли совсем недурно.
      - Пожалуйте в дом, чай пить, молодые люди, - раздался голос тетушки.
  Как и у Максима, в этом доме командовала тетя, заменив детям, умершую несколько лет назад родную сестру.
       - Покорнейше благодарю, Татьяна Рафаиловна, но мне надо непременно быть дома пораньше, - поблагодарил Иван, и Николай вызвался проводить друга.
       Когда калитка за ними закрылась, Аня обратилась к Максиму:
        - Вы, Максим Адамович, не откажетесь от приглашения? Заходите в дом.
       Легкий румянец показался на лице Богдановича. Они прошли в просторную гостиную, таких добротных деревянных домов в Ярославле было много: каждый  хозяин старался не отставать от соседей, украшая дом резными наличниками на окнах, а чердак превращая во второй этаж.
      Стены в гостиной были увешаны этюдами в рамках, работами Вари – старшей сестры Ани. Пианино, часы на камине, -- все это вносило уют и располагало к  взаимопониманию.
         Стрелки часов приближались к шести. У Кокуевых любили крепкий чай: у певучего самовара можно было уютно посидеть, поговорить по душам.
          - Рафаил, помоги поставить самовар, -- обратилась Варя к брату.
         Брат с сестрой вышли из гостиной, и Максим остался наедине с Аней. Юноша молчал, не зная с чего начать, не отрывал глаз от девушки. Аня нашлась первая:  - Максим Адамович, расскажите что-нибудь о себе, о своей семье, - предложила она.
       Максим знал, что Кокуевы рано лишились матери, что присматривает за ними тетя, а отец редко бывает дома, проводя все время в разъездах по службе. Рафаил как-то поделился с приятелем, что его сестра Аня – девушка впечатлительная, одаренная, знает и любит литературу, свободно говорит по-французски, хорошо рисует, а ее главное увлечение - фортепиано, и тетя собирается отправить ее в Петербург учиться в консерватории.
        - Знаете, Анна Рафаиловна, -  не соглашался рассказывать Максим, - пожалуй не стоит и начинать, рассказ о моей семье может только расстроить вас...
       - Нет, нет, - настаивала Аня, - пожалуйста, мне интересно.
       - Родился я в Минске, - начал Максим и вздохнул, поставив чашку с недопитым чаем на голубое фарфоровое блюдце. Рассказывать о близких ему было нелегко, слишком много горя пришлось пережить. 
         - Отец мой работал учителем, писал статьи по этнографии, по истории и культуре родного края, его работы были замечены, но наукой он заниматься не мог: надо было содержать семью. Оставив педагогическую работу, отец перевез нас в Гродно, где получил должность бухгалтера в банке, в котором работает по сей день, только уже здесь, в Ярославле. Мать также получила педагогическое образование, училась в Петербурге, любила поэзию, музыку. Жизнь ее была недолгой: она умерла от чахотки после родов.
        Вы не поверите, Анна Рафаиловна, хотя мне было только пять лет, я отлично помню мать, помню, как она часами играла на фортепиано, а я слушал ее музыку, которая и сейчас звучит у меня в ушах...
        После смерти матери мы переехали в Нижний, где отец познакомился и подружился с Максимом Горьким. У Пешковых всегда было много интересных людей: писателей, художников, просто людей из народа. Алексей Максимович полюбил моего отца, и он стал часто бывать у Горького. Надо вам сказать, что в то время Горький был малоизвестным писателем; по вечерам они беседовали с отцом о литературе. Отец мой, завзятый книжник, у нас довольно большая библиотека, которую отец собирает с ранней юности. Да еще, скажу вам, отец не только подружился с Горьким, они породнились: папа женился на родной сестре жены Горького.
           - Так вы, значит, родственник нашего знаменитого писателя! – воскликнула Аня.
          - Какой там родственник, - пожал плечами  Максим. – Этот  брак тоже оказался трагичным: после рождения сына, сестра жены Горького, - умерла. Алексей Максимович забрал племянника к себе, и хоть его жена души в нем не чаяла, да и присмотр за ребенком был постоянным, все же мальчик в возрасте трех лет умер.
        На глазах у Ани показались слезы.
        - Вот видите, Анна Рафаиловна, - я вас предупреждал, а вы настояли... Мой рассказ только расстроил вас.
       Зашли Татьяна Рафаиловна, Варя и Рафаил. Они тоже слушали печальный рассказ гостя.
        - Но и на этом несчастья не оставили нашу семью. У меня был старший брат, Вадим. Там, в Нижнем, он был одним из вожаков студенческой молодежи, много выступал в печати, несмотря на юный возраст. Два года назад, во время сходки, он сильно простудился, заболел и вскоре умер, ему было тогда всего восемнадцать лет. 
       Вскоре после смерти брата отца перевели сюда, в Ярославль.
       - Позвольте, Максим Адамович, Рафаил мне говорил, кроме вашего младшего брата Льва, которым гордится вся гимназия, там учится в первом классе еще один брат.
    – Да,  после смерти второй жены отец в третий раз женился на младшей сестре моей матери и у меня сейчас есть еще братья. Павел -- уже гимназист.
       Дверь отворилась – это вернулся Николай, проводивший Ивана.
       - Пусть Аня нам что-нибудь сыграет, а ты, Максим, почитай стихи, - предложил Рафаил.
      - Вы пишите стихи? – заинтересовалась Аня.
      - Только пробую, - покраснел Максим.
      - Скромничает! Его стихи уже печатались в газетах, - выдал друга Рафаил, -- он нам читал их на литературном кружке.
      - Я пишу по-русски и по-белорусски, - объяснил Максим.
      - По-белорусски? – удивилась Аня, – Вы ведь сказали, что покинули родину пятилетним ребенком и после этого ни разу там не были.
      - Совершенно верно, но я постоянно слышу, как отец разговаривает с сестрой, они знают много белорусских сказок и песен. 
        Наступила пауза, стало тихо, и только каминные часы с бронзовым всадником напоминали о себе ровным мелодичным боем...
       – Прочтите что-нибудь из белорусских стихов, - попросила Аня. 
       - Я прочту вам стихотворение, которое назвал «Вечер»:

  Месяц круглы ўстаў на небе                Месяц круглый встал на небе,
 Блiшчыць невысока                Ночью соловьиной.
 Ўвесь чырвона-жоўты быццам               Смотрит весь червонно-желтый,
 Пугачова вока.                Словно глаз совиный.

 З мiлым задушэўным зыкам                С милым трепетным жужжаньем
 Важкi хрушч лятае,                Майский жук  летает,
 Пра няшчаснае каханне                О любви своей несчастной
 Нехта запявае.                Кто-то запевает.

  Голас полем пракацiўся,                Голос полем прокатился
 У бары аддаўся:                И в бору отдался:
  «А дзе ж тая крынiчанька,                «А где же та криниченька,
 Што голуб купаўся?»                Что голубь купался?»

 I снуюцца сумна ў сэрцы,                Отголоски грусти в сердце
Ўюцца адгалоскi                Остаются вместе
 Роднай песнi, простай песнi                С той родимой деревенской,
 Беларускай вёскi…                Белорусской песней…

         - Как проникновенно и трогательно! - воскликнула Аня. – Мне очень нравится, я ведь никогда раньше белорусской речи не слыхала. Может быть, я ошибаюсь, но она мне кажется похожей на польскую или украинскую...
          - Да, есть много общего, - подтвердил Максим,
          -  В Вильне выходит белорусская газета, -- Максим подошел к  камину и взглянул на украшавшие его часы, - я посылаю туда свои стихи. У меня есть мечта: после окончания гимназии поехать на родину. А учиться хотел бы в Петербурге, на филологическом.

           - Вот и меня отец тоже хочет послать в Петербург, учиться музыке.          
          Племянница взглянула на тетю, продолжавшую вышивать.
          - Аня, сыграй нам что-нибудь, - попросил Рафаил.
          Она подошла к пианино, открыла крышку, и гостиная наполнилась волшебными звуками. Мелодии, рождавшиеся под тонкими пальцами, пели о любви, о весне, о счастливых годах юности, клавиши убегали, оставляя за собой счастье и печаль, радость и тоску…
             Музыка необыкновенно воздействовала на Максима, она заполняла всю его душу, звала в волшебную страну счастья...
         -  Могу я вас просить об одолжении, Анна Рафаиловна? – нарушил тишину Максим, когда последние аккорды растворились в гостиной. Моя мать любила хор из «Аскольдовой могилы» Верстовского, часто играла, и мне эта мелодия запомнилась с детства. Не могли ли вы наиграть ее, я вижу этот клавир у вас на пюпитре…
        -  Отчего же, извольте, вот эти ноты, - она взяла в руки альбом, - только вы сначала почитайте еще что-нибудь.
        - Я вам прочту из Поля Верлена:

 Раяль цалуе тонкая рука                Рояль целует тонкая рука
У час вячэрнi шэра-ружаваты.               В вечерний час пурпурного заката
I на крылах, цiшэй ад вецярка                На крыльях молодого ветерка
Ў паветры мяккiм, пекным паплыла ты,   В багровом небе тихо поплылА ты,
Пужлiва песьня, i срэдзь комнат хаты        Любви мелодия и от сонаты
Шчэ доўга веяў пах, як ад цьвятка.          Остался запах, словно от цветка.
Што за калыска цiха так гайдае         Так что за колыбель меня качает,
Стамлёнага, бяздольнага мяне?                Уставшего, несчастного во сне?
Чаго, як жэўжык, песня вымагае?          Мелодия мне душу разрывает,
I што ў канцы яе прыпеў жадае,           Когда в конце ее аккорд рыдает,
Каторы гэтак хутка у акне,               Который грустно так в твоём окне,
  Адчыненым на садзiк, замiрае?           Открытом в сад  вечерний, замирает.

 
        Аня поставила ноты и запела, голос у него был не громкий, но приятный и богатый по тембру, еще долго в ушах Максима звучало:

                Ах, подруженьки, как грустно
                Век томиться взаперти,
                Из-за стен лишь любоваться
                На широкие поля...

         Было уже темно, когда Максим, поблагодарив за чудесный вечер, собрался домой. Аня вызвалась проводить его до ближайшего перекрестка. Когда подошли к калитке, ветерок прогнал негустые облака, и на вечернем небе показались звезды.
         - Вы любите смотреть на ночное небо? – прервал молчание Максим.
         - Очень, - призналась Аня. – Я верю, что каждая звезда – это душа человека и что человек должен следовать за своей звездой. Вот, смотрите. Видите, как звезды странствуют по небу, а нам кажется, что они падают.
         - Какая ваша любимая звезда?
         - Моя? Моя любимая звезда – Венера, - она протянула Максиму руку и мгновенно растаяла в окружавшей темноте.
          С тех пор Максим стал бывать у Кокуевых часто, они играли в городки, пели песни, читали стихи; ему было тепло и уютно в доме этих культурных, образованных, вместе с тем, простых людей...
         Максим нравился Ане, она не могла скрыть своей радости, когда его сутуловатая фигура появлялась во дворе Кокуевых, но ее тетя относилась к нему настороженно: ей иногда случалось видеть, как Максим прячет платок после кашля...

 
                БЕЛОРУССКИЙ КРАЙ, 1911


                «СЛУЦКIЯ ТКАЧЫХI» 

          Пролетели весенние деньки, подходили к концу выпускные экзамены в Ярославской гимназии, Максим устал и нуждался в отдыхе. Отец советовал опять поехать в Крым, но Максима тянула на родину, в белорусские края. Он получил письмо, в котором сотрудники «Нашай нiвы» обещали устроить его на лето в деревне, в сухой местности рядом с сосновым бором. Отец не стал отговаривать,  надеясь, что свидание с родиной придаст сыну свежие силы, а пребывание в деревне укрепит больные легкие. Отец подошел к столу, на нем лежал листок из гимназической тетради:


Да;но ўжо целам я хварэю                Давно уж телом я болею
            I хвор душой, -                И хвор душой, -
I толькi на цябе надзея,                Надежду лишь в тебе лелею,
            Край родны мой!                Мой край родной!
У родным краю ёсць крынiца            В отчизне милой есть криница
            Жывой вады:                Живой воды:
Там толькi я змагу пазбыцца             Ее испить, чтоб исцелиться
           Сваёй нуды.                Мне от беды.
Калi ж у iм умру-загiну, --               Но если всё ж умру, погибну, -
           Не жалюсь я:                Уверен я:
Не будзеш цяжкая ты сыну             Не будешь своему ты сыну
          Свайму, зямля.                ТяжкА, земля.
 Там хоць у глiне, хоць у брудзе,      В тебе сторонка лишь родная,
         Там под зямлёй,                Там под землей,
Найдуць мае слабыя грудзi              Найдет в могиле грудь  больная
         Сабе пакой.                Себе покой.

        Максим собирался в дорогу: переписал начисто стихи, статьи, заметки, которые собирался показать в газете. Нашенивские критики считали  Богдановича, поскольку он жил вдали, - отрешенным от общественных бурь, певцом «чистой красы». Однако, благодаря Купале, многие стихи, ранее сданные в архив газеты, все же увидели свет. Староверам из газеты не нравилось, что Максим смело отбрасывал все устаревшее, не нравилось им, что он вводил новые формы в белорусскую поэзию. На долгую поездку рассчитывать не приходилось: во-первых, не хотелось надолго расставаться с Аней, во-вторых, надо было решать важный вопрос жизни - чем заниматься дальше. Отец неоднократно говорил детям, что не будет препятствовать им в выборе профессии. В следующем году и Лев должен был заканчивать гимназию, хотя для него все было ясно – его ждал математический факультет.
        «Если Лев поедет в Москву, отец не сможет одновременно содержать его, всю остальную семью и помогать мне, - рассуждал Максим, - а если все же рвануть в Питер, на филологический?»
        Пока ответов на эти вопросы не было.
        Вечером зашел Диодор. - Куда сегодня пойдем? - спросил друг.
       -  Ничего не выйдет, Добик, я уезжаю.
      -  Куда это ты уезжаешь и когда?
      -  Еду на родину, а по возвращении буду решать, как быть дальше.
      -  Ну, а что ты, Добик, предпринимаешь? В Москву все же?
       -  Да, дело решенное, поеду поступать в Московский университет. А сейчас ты куда собрался? -- поинтересовался Диодор.
       - Надо попрощаться, - смутился Максим, и друг понял, что Максим собрался к Кокуевым.
          Они вышли из дому и, дойдя до улицы, на которой жила Аня, друзья распрощались. Диодор пожелал другу счастливой поездки. Максим подошел к заветной калитке, и его сердце застучало сильней в предчувствии встречи с Аней.
         - Добрый день, Татьяна Рафаиловна, -- поздоровался юноша.
         - День добрый, - отозвалась хозяйка.
        -  Могу я видеть Анну Рафаиловну?
          Оказалось, что Ани нет дома, уехали с сестрой на дачу на два дня, там они готовились к экзаменам. Максим просил передать привет, сказав тетушке, что уезжает на некоторое время из Ярославля.

          Поезд вез Максима в Вильну. Старый городской вокзал встретил шумно и приветливо. Настроение у Максима было приподнятое: не терпелось поскорей попасть в редакцию, встретиться с сотрудниками, поговорить  о волновавшем...
          Вильна, или как называли белорусы, Вильня, представлял
 собой крупный культурный центр. За долгие годы все здесь перемешалось: старинные дома, выстроенные с большим вкусом и умением, исторические памятники, обилие храмов, – все это производило на Максима глубокое впечатление. Было тепло, безоблачное небо, не предвещало дождя. Все вещи Максима помещались в небольшом чемоданчике, и он отправился пешком искать Виленскую улицу, где размещалась редакция. Всё, встречавшееся на пути, было необычным: узкие средневековые улочки, переплетавшиеся одна с другой, шум и грохот телег, спускавшихся и поднимавшихся с одного холма на другой, разноязычная речь – литовская, польская, белорусская, еврейская...
         «Настоящее Вавилонское столпотворение», - думал Максим. Он шел спокойно, спешить было некуда, оглядывался на пики костелов и церквей, купол старинной синагоги тоже привлек его внимание. По улицам прогуливались одетые на западный манер дамы  и господа...
           Максим остановился у необыкновенно красивого костела. Подошла старушка, перекрестилась и хотела продолжить свой путь. Извинившись, Максим попросил рассказать, что это за храм, и старушка, смешивая слова разных языков, объяснила, что это костел святой Анны. Максим присел на скамейку и стал наслаждаться  архитектурой храма; тут же вспомнилась его Анна – Аня Кокуева, ее образ так глубоко проник в его душу, что теперь он уже не мыслил себя без нее.

         Максим пытался зарисовать изящные линии храма, незаметно рождались стихи по-русски и по-белорусски:


  Каб загаiць на  раны?                Чтоб заживить на сердце раны,
Забыць пра долi цяжкi глум,                Чтоб освежить усталый ум,
Прыйдзiце да касьцёла Анны,                Придите в Вильну к храму Анны
Там знiкнуць сьценi цяжкiх дум.             Там исчезает горечь дум.
Як лёгка да гары, як красна                Изломом строгим в небе ясном
Узносiць вежы ён свае!                Встает как вырезной колосс.      
Iх зарыс стройны ў небе ясна                О, как легко в порыве страстном
 Iзломам дзiўным паўстае.                Он башенки свои вознес!
А вастрыя iх так высока,                А острия их так высоко,
Так тонка ў вышу неба тнуць,                Так тонко в глубь небес идут,
Што мiг – i ўжо здаецца воку,                Что миг один, и – видит око  --
Яны ў паветра паплывуць.                Они средь сини ввысь плывут.
Як быццам з грубаю зямлею                Как будто с грубою землею
Расстаўся стройны лёгкi гмах                Простясь, чтоб в небе потонуть,
I вось, чаруючы красою,                Храм стройный лёгкою стопою
Ўступае на блакiтны шлях.                В лазури пролагает путь.
Глядзiш, i цiхнуць сэрца раны                Глядишь - и тихнут сердца раны,
I забываеш долi глум.                Нисходит мир в усталый ум.
Прыдзiце да касьцёла Анны,                Придите в Вильну к храму Анны!
Там знiкне горыч цяжкiх дум.                Там исчезает горечь дум.

         С Замковой горы выстрелила пушка. Проходя через ворота Острой Брамы, Максим обратил внимание, что люди, приближаясь к воротам, останавливались и  снимали шапки. На углу у мальчишек, продававших газеты, Максим спросил, где Виленская улица. Газет в Вильне издавалось много, город имел давние литературные традиции, жизнь в нем кипела. Многолик и многонационален был город, давший  приют всем. Процветала в Вильне и еврейская культура: виленские талмудисты соперничали с крупнейшими раввинами мира, Вильну называли «Литовским Иерусалимом».
          Родной матерью была Вильна и для белорусов: здесь на старинной улочке располагался дом Якуба Бабича, где в 1525 году основал свою типографию белорусский первопечатник, великий гуманист и просветитель Франциск Скарина.  Глубоко в душу Максима запали написанные Скариной четыре века назад строки  предисловия к «Иудифи»:
     «Звери ходящие в пустыни, знають ямы своя; птицы, летающие по воздуху, ведаюць гнезды своя; рибы, плывающие по морю и в реках, чуюць виры своя; пчелы и тым подобныя боронять ульев своих, - так же и люди, игде зродилися и ускормлены суть по бозе, к тому месту великую ласку имаюць».
         С кафедральной площади надменно смотрела на город чугунная Екатерина, а  скромный памятник Пушкину затерялся в незаметном уголке. Проходя,
Максим случайно взглянул на название и замер ошеломленный: стершиеся от времени буквы поведали, что улица была названа в честь Адама Мицкевича.
         Значит, великий Мицкевич бродил где-то здесь, дышал этим воздухом, сочиняя свои бессмертные сонеты.
        Далее была улица другого польского гения – Шопена, и чем дальше гость шел, тем больше проникался восхищением и уважением к тем великим, которых уже давно нет, но память о которых свято чтил этот город.
      "Да,  Вильна - это живая история,"- думал Максим, остановившись у  дома, где размещалась «Наша нiва». 
         Все в редакции были на месте, и Максиму удалось расспросить о многом; он увиделся со своими друзьями, которых знал только по переписке и по статьям в газете. Молодой поэт познакомился с владельцами и сотрудниками – братьями Иваном и Антоном Луцкевичами, редактором А. Власовым, Вацлавом Ластовским и профессором Эпимах-Шипилло.
          Все они считали газету своим детищем, хотя были не схожи по политическим  убеждениям, различными дорогами хотели вести за собой родную сторонку, но одно объединяло их – любовь к милому краю и простому народу.
        А люди они были неординарные: огромного роста Александр Власов – публицист. Оставив хутор под Минском, он работал, не покладая рук, в Вильне.  Вацлав Ластовский, был мозгом всей газеты; талантлив во всем, он совмещал способности историка и блестящего критика. В Петербурге, где собирал материал для книги «Кароткая гiсторыя Беларусi», Вацлав приобрел опыт политической и литературной работы. Братья Иван и Антон Луцкевичи оба закончили университет, обладали недюжинными способностями: старший занимался сбором средств для издания газеты, искал желающих дать рекламу, а младший, Антон, наделенный литературными способностями, отлично разбирался в тонкостях этого дела.   
          В дверях показалась группа молодых людей, они приехали из Минска и, пребывая в Вильне, пришли осмотреть музей белорусских древностей, находившийся при редакции газеты. Максим решил присоединиться к ним. Основатель музея, Иван Луцкевич, закончив Московский археологический институт, продолжил учебу в Петербургском университете. Много сил потратил он на собирание белорусской старины, чтобы не исчезло бесследно, не кануло в Лету славное прошлое. Братья не скрывали радости, когда удавалось заполучить ценные экспонаты. Иван даже изучал арабский язык, чтобы разбирать Аль-Китаб, книги на белорусском языке записанные арабским шрифтом. Несколько веков назад составили эти книги татары, поселившиеся в белорусских краях.

 
         Рассматривая старинные фолианты, Максим восклицал:
          – Какие сокровища, это и через тысячу лет будет свидетельствовать о нас!
         Среди экспонатов: рукописей, редких книг и художественных изделий, внимание посетителей привлекла коллекция слуцких поясов. Максим вместе со всеми слушал объяснения Ивана Луцкевича:
         – Слуцкие пояса, которые вы, господа, здесь видите, - образцы народного шелкоткачества. Все пояса разнятся по выделке, орнаменту и расцветке, мастера обладали высоким художественным чутьем и в совершенстве овладели техникой. В середине XVIII века в Слуцке была основана фабрика - «персиярня», называлась она так, потому что там работали персы, специально привезенные, чтобы наладить производство. Понятно, что использовали они восточные рисунки. Вскоре, однако,  местные умельцы освоили дело настолько, что стали вносить близкие им белорусские мотивы в разработку образцов. Производство поясов было настолько сложным и дорогим, что были по карману они только очень состоятельным панам, ведь всего их выпускалось около 200 штук в год. Пан, подпоясанный таким поясом, считался весьма богатым. Белорусский поэт Ян Чечот писал, что такой пояс был у Адама Мицкевича.         

                Был в Слуцке пояс чудный выткан,
                Чтоб щеголять им на балАх:
                Литой, весь в праздничных тонах,
                Прошитый золотою ниткой.
                В парчовый грунт был заткан шёлк,
                И солнцем нити засверкали...
                Да, знали мастерицы толк,
                Когда лучи так заиграли!
                Но нам одна лишь сторона
                Была на поясе видна,
                Другая сторона служила
                Для траурных и скорбных дней,
                Она печаль красой своей
                Искусно нить посеребрила.

         "А может быть, Пушкин видел такой пояс на Мицкевиче,  - подумал Максим,  - ведь есть же у Пушкина в «Юдифи»:

                Притек сатрап к ущельям горным
                И зрит – их узкие врата
                Замком замкнуты непокорным:
                Стеной, как поясом узорным,
                Препоясалась высота.
 
           Молодые люди пошли за Иваном Луцкевичем дальше, а Максим не мог оторваться и все смотрел на пояса, думая о тех, кто сделал это чудо, о белорусских девчатах, вынужденных сидеть взаперти и кропотливо ткать для панов прекрасные пояса.
         Экскурсия закончилась. Максим сказал Луцкевичам, что побудет немного на воздухе, а потом вернется в редакцию; он вышел из музея, неотступно думая о поясах. Вспомнил, как Аня пела мелодию девушек из Аскольдовой могилы, музыка преследовала его:

                Нам и песни – не веселье,
                От тоски мы их поём...

       Максим видел их в своем воображении, этих молоденьких крестьянок. Он сел на скамейку на берегу Вилии, протекавшей по середине города, и задумался:
 
СЛУЦКIЯ ТКАЧЫХI                СЛУЦКИЕ ТКАЧИХИ    

Ад родных нiў, ад роднай хаты,               От отчих нив, от милой хаты,
У панскi двор дзеля красы                Чтоб шляхту славила краса,
Яны, бяздольныя, узяты,                Девчата крепостные взяты
Ткаць залатыя паясы.                Ткать золотые пояса.
I цягам доўгiя часiны,                Забыв сны молодости ранней,
Дзявочыя забыўшы сны,                Все напролёт девИчьи дни
Свае шырокiя тканiны                Искусно золотые ткани 
 На лад персiдскi ткуць яны.                На лад персидский ткут они.
А за сцяной сьмяецца поле,                А за стеной смеётся поле,
Зiяе неба з-за акна, --                Край неба виден из окна,
I думкi мкнуцца мiмаволi                И мысли мчатся поневоле
Туды, дзе расьцвiла вясна;                Туда, где расцвела весна,
Дзе блiшча збожжа ў яснай далi,              Где блещет жито в ясной дали,
Сiнеюць мiла васiлькi                Синеют мило васильки,
Халодным срэбрам зьзяюць хвалi             Холодным  блеском засверкали
Мiж гор лiючайся ракi;                Потоки льющейся реки.
Цямнее край зубчаты бора…                Темнеет край зубчатый бора...
I тчэ, забыўшыся, рука                И вновь, забывшись, ткёт рука
Замiж персiдскага узорa,                Взамен персидского узора
Цвяток радзiмы васiлька.                Цветок родимый василька.
 

          Времени прошло много, нужно было возвращаться в редакцию. Максим очень сожалел, что не выпало встретиться с Купалой, Коласом, Теткой: в это время их в Вильне не было...
          Ластовский и братья Луцкевичи назавтра гуляли по городу с Максимом, уделяли ему много времени, видя в нем восходящую звезду белорусской поэзии. Кругозор Максима был настолько широким, а суждения обоснованными, что несмотря на молодость, он на равных, без оглядки, участвовал с ними в дискуссиях.
          Максима еще мало знали, в то время как имена Купалы и Коласа уже имели   известность. В 1910 году Максим Горький писал: «В Белоруссии есть два поэта: Якуб Колас и  Янка Купала – очень интересные ребята! Так примитивно-просто пишут, так ласково, так грустно, искренне. Нашим бы немножко сих качеств». А на следующий год в статье «О писателях-самоучках» Горький мерил творчество Купалы и Коласа на равных с другими, утверждая право белорусов на достойное место в сообществе мировой литературы. Е.П. Пешкова писала мужу: «Прочла статью о самоучках-писателях. Страшно хорошо ты сделал, что написал. Мне думается, что ко времени она и очень удалась тебе...».
         Не знал Горький, что сын его друга, Адама Богдановича, пишет белорусские стихи и стал завоевывать одно из первых мест в белорусской поэзии. Если бы Алексей Максимович был рядом с Екатериной Павловной, она показала бы ему письмо от Адама о том, что Максим, которого приводили в дом писателя ребенком, стал новатором в белоруской литературе. Но Горький был далеко, в Италии, с другой женщиной – любвеобильной актрисой...
~   ~
 

                «ВЕРАНIКА»


        Через несколько дней Антон Луцкевич пригласил Максима поехать в деревню Ракутевщина, недалеко от Молодечно.
        - А что, поедем-те, Максим Адамович, к моему дядьке? - предложил он.  - Отдохнете в деревне, место там сухое, живописное. Вам там хорошо будет.
         Максим согласился, он действительно нуждался в отдыхе.
         С раннего утра тучки обложили летнее небо, было не жарко, тихо, спокойно на душе. С одной стороны железной дороги до самого горизонта тянулось залитое бирюзовым отливом поле, с другой – среди деревьев мелькали крыши хат и амбаров.  Поезд замедлил ход, стали выходить.  Оказалось, что их уже ждала повозка...   Дорога свернула вправо, перед глазами мелькнула голубая лента реки, за плесом растянулась деревенька, с хатами на берегах реки.
          -  Не устали, – беспокоился Антон Иванович Луцкевич, сидевший рядом с Максимом и знавший о его слабом здоровье.
          Белесый хлопец, посланный на станцию, позаботился, чтобы господам было удобно: телега была устелена мягкой душистой травой. Примерно через полчаса свернули и проехали вдоль леска; молодые березки сопровождали их почти до самой деревни. У большого валуна хлопец остановил лошадь, Максим соскочил с телеги и подошел к огромному камню, рядом - прозрачная криничка с  чистой водой, он зачерпнул рукой и оказалось, что она была почти ледяной. Отсюда, с пригорка, местность была видна как на ладони. За деревней виднелся сосновый борок.
          - Вон, гляньте, Максим Адамович, видите лесок синеет?  Там вы сможете отдыхать, гулять. Дядя, я уверен, будет рад вам, к нам редко приезжают гости, правда, сейчас сестра моя с дочкой наведалась на недельку. Вон усадьба дяди, фольварок, совсем рядышком.
         Когда въезжали в деревню, солнце уже залило ярким светом поле и луг, река встрепенулась, птицы завели свои звонкие песни. Максим был зачарован голосами родной земли, чувствовал себя травинкой в бескрайних далях, имя которым – Родина. Вот она, родная его сердцу Беларусь, о которой он мечтал, которая снилась ему и куда он так стремился.
         Въехали в деревню. Была рабочая пора, и людей вокруг почти не было видно, лишь у колодца с ведрами задержалась молодка, с любопытством поглядывая на приезжих незнакомцев.
         Вдоль кривой улочки тянулись серые хаты, с луга доносилось ржанье жеребят. Свернули направо и увидели девочку лет восьми; худенькая, в коротком
платьице, она держала на руках братика, двухлетнего мальчонку, успокаивала его и ласкала, словно мать.
        Вот и фольварок. Подъехали к добротному дому, где дядя встретил племянника и гостя радушно. Жил Винцент Лычковский вдовцом, дочери учились в Виленской гимназии.
          Дядя был рад приезду гостей и просил Максима не стесняться и устраиваться как дома. Племянница хозяина, Эмилия, помогала работнице приготовить обед, а хозяин повел Максима в предназначенную для него комнату. В доме было чисто, все делала работница, а, племянница приехала в гости с дочуркой Яниной лишь повидаться с дядькой. Хозяин оказался человеком образованным - по его разговору и обилию книг Максим сразу это почувствовал. Эмилия же закончила институт благородных девиц в Белостоке, владела французским и немецким, не говоря уже про русский, польский и конечно, белорусский.
        Позвали обедать, дядька Винцент, как называл его Антон Луцкевич, взял племянника под руку и повел к столу, следом шел Максим. Все изрядно проголодались и с удовольствием поглядывали на клубы пара, поднимавшимся над большим блюдом, наполненным картофелем. На столе появились свинина, колбаса  и все, чем богат летом огород: лук, укроп, петрушка...
      - Як ўнесла на стол каўбасы, блiны аўсяны ў рашаце, пацяклi слiнкi у Тараса i забурчэла ў жываце - шутил дядька, вспоминая «Тараса на Парнасе».
        Как выяснилось, дядя говорил на красочном белоруском, видно было что он любил этот язык. Мысли своего племянника, патриота, разделял и полностью его поддерживал. После обеда пошли немножко прогуляться. Навстречу шли крестьяне с поля; они здоровались, вкладывая в приветствия теплоту и уважение. Заговорили о поэзии, вспомнили про Купалу, Луцкевич высказал много интересного, но когда стал упрекать Купалу за то, что поэмой «Курган» воскрешается похороненный сто лет назад романтизм, Максим возразил, считая что для нарождающейся белорусской литературы романтизм – не пройденный этап, как в других литературах, а направление свежее...
        Так незаметно шло время. Максиму все нравилось в деревне.
         - Спасибо, Антон Иванович, что привезли меня сюда. Я очень признателен за приглашение. А вы долго здесь пробудете?
          - Завтра же утром уезжаю, много дел в редакции, - с сожалением ответил Луцкевич.
          Когда повернули обратно, возле самого дома им повстречалась юная крестьянка с ребенком, такая привлекательная, что молодые люди остановились и переглянулись.
          - Вы не можете представить, Антон Иванович, но на меня производит наибольшее впечатление, когда встречаю красавицу да еще с ребенком. Вот, Миля, например, ваша сестра Эмилия!
         - А что здесь такого? - удивлялся Луцкевич, - если поэт восхищается женской красотой?  Как говорил Гейне – поэт без дамы сердца, что без масла бутерброд. У вас, чай, наверное есть дама сердца? А то мы вам здесь быстро подберем, - шутил Луцкевич.
         - Перебирайтесь к нам, Максим Адамович, в Беларусь, навсегда…
         - Все это сложно, Антон Иванович, и как с дальнейшей учебой быть - не знаю. А вот, насчет женской красоты, такую мысль хочу высказать: у нас в доме, в Ярославле, картина висит – копия с рафаэлевой «Мадонны», когда-то Горький подарил ее моему отцу. Мадонна, как известно -- основа всей стародавней живописи. Любовь, материнство – что может быть возвышенней и прекрасней? Недаром  Пушкин сравнивал свою Натали с Мадонной.
          - Вы правы, - согласился Луцкевич, – религиозность у них более в форме, чем в содержании, правила были такие, художникам приходилось свою возлюбленную какой-нибудь Юдифью изображать...
         - Это верно, но хочу отметить, что преклоняясь перед женщиной, мы думаем или о девичьей красоте ее или о материнстве, дарящем жизнь...
         - Это очевидно, - снова согласился Луцкевич.
         - Мне кажется, что Рафаэль перед этой очевидностью не остановился. Стремясь создать образ высшей красоты, он в ней слил черты девичьей и материнской красоты, - рассуждал Максим.
        - Ну так то Рафаэль. А то мало ли у нас картин с женщинами, у которых на коленях Бог весть почему ребенок сидит?
         - Вы правы, - согласился  Максим, - Что в самом деле удивительного, когда у матери да и чувства материнские? А вот когда мы их в чертах девушки наблюдаем, они поражают нас. Я такую девушку встретил в жизни и только сейчас вижу: такую красоту запечатлел Рафаэль в своей «Мадонне».
          Так незаметно за разговором они вернулись в дом. Утром Антон Луцкевич уехал, и Максим долго гулял и мечтал. Вечером мимо окна прогуливались девчата с хлопцами, они шутили, смеялись, а Максим жадно ловил каждое слово, упиваясь родной речью. Становилось темно, крупные звезды повисли в знойном летнем небе.
       Максим вернулся к себе в комнату, сел за стол. Тишина над деревней, дурманящий запах сена, картины природы, увиденные днем, - все располагало к стихам. Максим дал своей героине имя – Вероника.

 
 I толькi ўжо тады я ўгледзеў,               Я вдруг прозрел: при блеске мая,
Што поруч як цьвяток лясны,                Здесь, рядом, как цветок лесной,
Ўзрасла ў красе сваёй вясны                Взросла с весеннею красой
Дачка самотная суседзеў.                Соседей дочка молодая...
I мела дзеўча выгляд мацi,                На мать похожа станом тонким
Калi тады ка мне яна                И звонким голосом она,
Трывожнай ласкаю паўна                Тревожной ласкою полна,
Схiлiлася, як да дзiцяцi,                Ко мне склонилась, как к ребёнку,
    Зiяючы перада мной                Дразня, сияя предо мной
У новай пекнасьцi жывой,                И в новой роли красотой,
У тэй, што з постаццю дзяўчыны                В которой с прелестью девИчьей
Злiвала мацеры чэрты.                Сливались матери черты.
 О, як прыгожы-дзiўны ты                О, как прекрасен, дивен ты,
Двайной красы аблiк ядыны!                Тот облик женский, двуединый!
Ажыў у iм твой вечны цэль                Твоя в нём воплотилась цель,
Мадон тварыцель, Рафаэль!                Мадонн создатель, Рафаэль!

            Уже стало светать, когда Максим взялся за «Эпилог»:

  I зноў пабачыў я сялiбы                Я вижу вновь края родные,
Дзе леты першыя прайшлi                Где годы детские прошли.
Там сьцены мохам параслi,                Там стены мхом все поросли,
Вясёлкай адлiвалi шыбы.                На стеклах – радуги цветные.
Ўсё ў пылу. I стала мне                И всё в пыли, и стало мне
Так сумна, сумна ; цiшыне.                Так грустно-грустно в тишине.
Я ў сад пайшоў, ўсё глуха, дзiка,             Я в сад пошел, всё глухо, дико,
Усё травою зарасло.                Травою сорной заросло.
Няма таго, што раньш было,                Что было раньше, то прошло,
I толькi надпiс «Веранiка»,                И только надпись «Вероника»,
На лiпе ўрэзаны ў кары,                Что вырезал я на коре,
Казаў вачам аб тэй пары.                О той напомнила поре.
Расьцi, ўзмацовывайся дрэва,                Расти же, дерево, с ней вместе,
Як манумент жывы ўставай                Как монумент живой вставай
I к небу надпiс падымай.                И к небу надпись поднимай,
Хай нерухомы словы сьпева:                Увековечив слово в песне:
Чым болi сходзiць дзён, начэй,                Чем больше вдаль уходит дней –
Тым iмя мiлае вышэй.                Тем имя выше и родней!
 

                На деревенской свадьбе
 
            Шли дни, Максим не по книгам и рассказам изучал родной край, - живая  жизнь всколыхнула в нем поэтическое воображение. Однажды, когда он вернулся с прогулки, Миля позвала его к столу, она принесла из погреба кувшин молока, достала из печи разваристую картошку.
         - Завтра у нас в деревне свадьба, - объявил дядька Винцент, выбирая картофелину покрупней. - Если пожелаете, Максим Адамович, могу взять с собой.
        -  Я тоже хочу, - воскликнула Миля, разливая молоко по чашкам.
        - Ты, Миля, ведь знаешь, у нас тут без церемоний и приглашений,   
здесь же все свои, кто хочет, тот приходит, вот вы и увидите, как мы здесь живем.
          Вечерело,  когда Винцент Лычковский повел Максима и Милю в деревню, издалека уже было  слышно:

                Бацька добры, бацька добры,
                А мацi - лiхая:               
                Не пускае пагуляцi,
                Кажа - маладая!..
               
          -  Свадьба начнется позже, когда закончатся хлопоты по хозяйству и со скотиной управятся, -- пояснял дядька Винцент.
          Еще издали у хаты, в которой происходило торжество, они увидели толпу празднично одетых крестьян; в ней можно было разглядеть нарядных девчат и пожилых крестьянок, а также совсем ветхих старух с малыми внучатами. Хлопцы постарше, в вышитых белорусских рубахах, держались своей компанией, поглядывая на девчат. Мужики тоже толпились отдельно, все вдосталь намаялись,  и хотелось отвести душу: одни рассчитывали выпить и закусить, другие -- потанцевать, третьи хотели поглазеть на молодых и послушать музыкантов.
       Не только сама хата, но и двор был украшен: на воротах сияли два венка, переплетенных в виде обручальных колец. Березовые ветви торчали в щелях старого забора. Молодые еще не вернулись с венчанья, все ожидали их появления во дворе, а пока на заборе красовалось приданное невесты: трубки холста, вышитые полотенца, платки, - чтобы видели, невеста-то -- не голь перекатная, а мастерица отменная! К свадьбе приготовили вышитые рушники, ими перевязали хлопцев, и сразу стало ясно, кто на свадьбу в гости пришел, а кто почетную должность шафера выполняет. Народ возле хаты живо обсуждал приданое, отмечая искусную девичью работу, на рушниках в заходящем солнце блестели узоры, вышитые долгими зимними вечерами:
        - Ну и ну! – восхищались все. - Золотые руки у невесты!
       Наконец донесся звон колокольцев, с шумом и песнями подкатили к хате. Толпа расступилась, давая дорогу молодым. Пара подобралась равная: голубоглазую, румяную молодку, держал за руку статный хлопец со светлыми волосами. Они остановились перед родителями, вышедшеми благословить. На вышитом рушнике вынесли свежеиспеченый хлеб, поставили солонку, а рядом в стаканчике – зерна ржи. Каравайницы подняли над ними сшитые меж собой рушники, образуя разноцветную радугу, и пока молодые принимали хлеб-соль, невестина родня заголосила:

                Ускланяюся татачцы i матачцы,
                Калi ўжо апрыкла вам у хатачцы.
                I чаму ж вы мяне гадавалi
                Ды ў чужую семейку аддалi?

          Грянула музыка, и молодые со сватами и шаферами прошли в хату. Перегородки заранее сняли, и получилась просторная комната.
         Бедно жила деревня, но к главному в жизни событию готовились заранее и не жалели ничего, только бы не ударить лицом в грязь перед сельчанами.
       Вдоль стены устроили столы, в глубоких мисках дымились паром мясо и картошка, янтарем отливали сыры, на капустных листьях желтело масло, высились горки нарезанного хлеба и огородной зелени. В больших бутлях сверкал самогон, в кувшинах пузырился холодный квас. Молодые заняли место в углу, под иконами. Прямо перед ними поставили огромный каравай.
        Хоть и просторная была хата, вместить всех желающих не могла: одни ожидали своей очереди сесть за стол, другим вынесли выпивку и закуску прямо во двор.
       Из хаты послышалась песня о грустной доле невестки:

                Зялёная вiшня з-пад кораня выйшла:
                Аддала мяне мама, дзе я не прывычна...

      Чтоб разогнать грусть, шаферка в вышитой сорочке обратилась к подружкам невесты:
                Вы чаму маўчыце, дзеўкi?
                Дзе вясёлыя прыпеўкi?
 Сват громко приглашал гостей:
                - Гэй, да нас iдзiце ў госцi,
                Дабрадзеi, ягамосьцi!
                Блаславiце iх, шануце,
                Долю светлую вiншуйце,
                Даставайце падарункi:
                Поўны куфaр, поўны клункi...
         Затем рослые хлопцы усадили молодых на скамейку и под звуки грянувшей музыки вынесли молодых на двор. Начались танцы.
          -  Музыканцiкi iграйцe, альбо грошы аддавайце! - закричал сват, и за ним вся свадьба закружилась в веселом танце.
          Музыканты представляли собой разношерстную по возрасту и внешности компанию, понимавшую друг друга с одного взгляда; они были сыграны, кочуя от одной свадьбы к другой. Их музыка нравилась, и они часто приглашались в этой округе.  Руководил музыкантами бородатый еврей-скрипач, ловко водивший по струнам послушным смычком. В свадебном оркестрике были: гармонь, дудка, цимбалы и большой барабан с начищенной до блеска медной тарелкой. Малолетний сын барабанщика, помогая отцу, неистово колотил в бубен, к изумлению окружающих, точно попадая в такт. Больше всех доставалось гармонисту, он играл почти без перерыва, и крупные капли пота стекали с его лба. Особенно понравились Максиму дудка и цимбалы. Дудку Максим слыхал на Волге, а цимбалы видел впервые - цимбалист извлекал из них звонкие, веселые звуки, рождавшие в душе поэта восхищение; ловко перебирая палочками по струнам, цимбалист пел, не переставая себе подыгрывать. Голубоглазый хлопец, видя что Миля стоит рядом с Максимом и еще ни разу не танцевала, подошел, пригласил ее, и они закружились в задорном танце. Гости требовали свою любимую мелодию:
                А чаго ты, лысы, без валос застаўся?
                Патаму што рана з дзеўкамi спазнаўся.
           Максим давно знал эту мелодию, только там, на Волге, пели:
                Девочка Надя, чего тебе надо?
                Ничего не надо, кроме шоколада...
          Однако, самой популярной была все же «Лявонiха», ее уже во второй раз требовали. Не успели музыканты передохнуть, как откуда-то появился зажиточный хуторянин; он подошел к музыкантам, шепнул что-то на ухо скрипачу, и положил на барабан рублевку.
         Тут же зазвенели цимбалы, пронзительно завизжала дудка, - заиграли «Янку», высокая девчина с толстой льняной косой звонко запела:
                Янка стаiць на гары, а я -- у далiне.
                Янка сее кавуны, а я – журавiны.
                Журавiны не ўзышлi, кавуны пасохлi,
                Ка мне хлопцы не прыйшлi – каб яны падохлi!
           Чернобровый хлопец подхватил ее, и они  затерялись среди танцующих. Из толчеи продолжал доноситься ее звонкий голос:
                Сядзiць голуб на галiне, салавей на ветцы.
                З аднэй дзеўкаю гуляю, другаю у прыметцы.
  Девчина, не растерявшись, отвечала ему:
                Асьцярожней ты, саколiк,
                Не руш мяне за падолiк.
                Мой падолiк шоўкам шыты,
                Хто палезе – будзе бiты!
          Видя, что все натанцевались, сват дал знак музыкантам, и те заиграли  мелодию, которая исполнялась при дележке каравая. 
                Калi сват, гарэлкi не дасi -
                Караваю трасцу ты зъясi!
          Шафер и шаферка вынесли большой каравай, и сват стал вызывать гостей со свадебными подарками. Сначала дарили родственники невесты, потом – жениха. Дарили разное: одни - деньги, другие – подушки, одеяла, простыни, сдабривая напутствия молодым, дедовскими шутками. Одна гостья положила на подушку несколько медных монет:
                Дарым мы вам медзi,
                Каб былi дзецi, як мядзьведзi.
А муж, обращаясь к жениху, вручил какую-то рогулю:
                Адару цябе дугой –
                Каб не цягаўся за другой....
        Все дружно смеялись.  Подошла очередь  и до гостей, дядька Винцент за себя и Милю положил на блюдо ассигнацию, положил и Максим, и все они, взяв по кусочку каравая, тепло поздравили молодых.  Музыканты почти валились с ног, но продолжали играть.
          - Ну, вы довольны, что пошли с нами, Максим Адамович?  - спросил по дороге домой дядька Винцент.
         - Я бесконечно благодарен вам, что взяли меня с собой, – улыбался Максим.  – Мне было необычайно интересно и весело. Ведь я никогда не был так близко, среди своих...
 
                «НАРОД, БЕЛАРУСКI НАРОД!»
   
        По дороге Максима видел тяжелый крестьянский труд: у многих своей земли не было или было так мало, что прокормить семью она не могла, приходилось идти кланяться пану.
        - Сколько несправедливости терпит несчастный народ! – думал Максим, - и так по всей Беларуси: ужасная бедность, невежество, пьянство...
           Все кипело в его возмущенной душе:


  Народ, Беларускi народ!                Народ, Белорусский народ!
 Ты – цёмны, сляпы, быццам крот.              Ты – тёмен и слеп, словно крот.
Табой усягды пагарджалi,  -                Тобой как скотом помыкали,
Цябе не пушчалi з ярма                В ярмо запрегли на века.
I душу тваю абакралi, -                Так дУшу твою обокрали, -
У ёй нават мовы няма.                Что нет у неё языка.
Ўзбудзiўшысь ад грознай бяды,                Ты  хочешь разрушить тиски,
Ўвесь поўны сьмяротнай  жуды,                Но полный смертельной тоски,
Ты крыкнуць не вольны «Ратуйце!»           Ты, вместо того, чтоб «Спасите!»,
 I мусiш ты «Дзякуй!» крычаць.                Обязан «Спасибо!» кричать.
Пачуйце жа гэта, пачуйце,                Услышьте же и помогите,
Хто ўмее з вас сэрцам чуваць!                Кто Родину любит как мать!

       Пора была возвращаться в Ярославль, но не хотелось расставаться: нравилось Максиму в Ракутевщине, жалко было покидать полюбившиеся места. На следующее утро хозяин наказал приготовить телегу, положить свежее сено. Хлопец запряг лошадь и ждал пока Максим собрал свои вещи. Провожая, хозяин желал счастливой дороги.
         Выехали за околицу, Максим в последний раз оглянулся на фольварок и на деревню, где так славно отдохнул, где прикоснулся к жизни и нуждам народа, к его обычаям, к родной речи. Он думал о том, сколько мощи и самобытности в простом белорусском мужике, какой светлой и счастливой могла быть жизнь этих трудолюбивых людей. Вот и камень-валун, и знакомая криничка...
       Долго Максим думал об этом и переживал расставание.


 
                СОНЕТ
                (А. Погодину)

 

Памiж пяскоў Егiпецкай зямлi            Где солнце жжёт Египта древний край,
Над хвалямi сiнеючага Нiла,                У пирамид синеющего Нила,
Ўжо колькi тысяч год стаiць магiла            Гробница фараона сохранила
Ў гаршку насення жменю там знайшлi. Горшок семян, что взят с собой был в рай.
Хоць зернейкi засохшымi былi,            Шесть тысяч лет прождали вешний май
 Усё ж такi жыццёвая iх сiла              Те зёрнышки, но жизненная сила
Збудзiлася i буйна ўскаласiла            Проснулась в них и буйно всколосила
Парой вясенней збожжа на раллi.                На ниве запоздалый урожай.

Вось сiмвал твой,                Вот символ твой, мой край!
забыты краю родны!                В тебе свободный               
Зварушаны нарэшце дух народны,             Разбужен наконец-то дух народный.
Я верую, бясплодна не засне,             Я верю: он бесплодно не заснёт,
А ўперад рынецца, маўляў крынiца,          На волю ринется, как та криница,
Каторая магутна, гучна мкне,                Которая все цепи разорвёт,
Здалеўшы з глебы                Стремясь на свет
 на прастор прабiцца.                из-под земли пробиться.*


 
                ЯРОСЛАВЛЬ, 1911-1914


                ЮРИДИЧЕСКИЙ ЛИЦЕЙ


             Домой Максим приехал бодрым и веселым, поездка благотворно сказалась не только на его поэтической деятельности, он окреп физически: выглядел хорошо, в легких ничего тревожного не было. Дома Максим рассказывал отцу о подвижниках белорусской  литературы, о трудностях, которые им приходится преодолевать, о недостатке средств, о бескорыстном служении немногочисленной белорусской интеллигенции своему народу.
       Несмотря на безотрадную картину жизни крестьянства, Максим был полон веры в светлое будущее своего народа, который он после свидания с родиной полюбил еще больше. Отец слабо верил в доводы сына, но не пытался охладить его порыв.
          - Это хорошо, что ты побывал в краю предков, - одобрял Адам Егорович, - теперь издали оцени ситуацию. Подобно Моисею, с вершины горы взиравшем на землю обетованную, ты можешь взглянуть на Беларусь. Не обращай внимания на мелочи и обыденность, легче будет идти к намеченной цели.
        В это время к Богдановичам переехал двоюродный брат Максима, сын тети Магдалены, Петр Гапанович. Адам Егорович устроил его на работу в тот же банк, где служил сам. Иногда к брату приезжала его сестра Нюта, симпатичная светловолосая девушка. Максим любил бывать у сестер отца. Тетя Магдалина, носительница традиций, соблюдала и чтила белорусские обычаи и обряды, справляла «дзяды», коляды... Максим наблюдал все это, и ему передалась ее преданная, нежная любовь к далекому отечеству.
          Петр Гапанович был ровесником Максима. Адам Егорович поселил его в соседней комнате, и споры между братьями длились часами. Петр, настроенный критически, не верил в белорусское возрождение и приводил неутешительные соображения.
           - Ты скажи, - обращался к нему Максим, - разве это не отрадное явление, что народ стал интересоваться своей судьбой?
          - Это временное явление, - парировал Петр. – В такой громадной стране, как Российская Империя, при стремительном развитии промышленности может быть только одно решение национального вопроса – ассимиляция с русской культурой и исчезновение белорусского языка.
          Рассудительный, холодноватый, Петр был равнодушен и к своему народу, и к  его проблемам. Горячий, страстный Максим возражал ему:
         -  Ты не прав, Петя. Может быть, в каком-то отдаленном будущем и произойдет слияние наций, но до этого должна подняться на равную ступень, достигнуть расцвета каждая из них. Только тогда возможны настоящая дружба и взаимообогащение. Ты же смотришь упрощенно: полная ассимиляция - не выход, счастья белорусам она не принесет.
         Петр же убеждал Максима, что литература – несерьезное для молодого человека поприще: нужно овладеть такой специальностью, чтобы быть независимым материально. Максим отбивался, более высокого предназначения, чем занятие литературой, он не представлял.
        Анюта с улыбкой слушала споры братьев; она любила поэзию, литературу, но настоящим ее призванием была математика. Она считала это наследственным: ведь их бабушка Анеля, нигде не учась, умела решать сложные задачи, например, могла в уме возвести число в пятую степень. Анюта не обладала такими способностями, как ее двоюродный брат, Лев Богданович, но тоже собиралась учиться математике.
       Сразу же по приезде в Ярославль Максим отправился к Ане. Встреча была радостной, молодые люди много гуляли по городу, Максим рассказывал ей о своей поездке. К этому времени Аня закончила гимназию с золотой медалью и собиралась продолжить образование в Петербурге.
        - Я твердо решила связать свою судьбу с музыкой, - делилась она.
        - Буду поступать в Петербургскую консерваторию. Ну, а что ты и твой друг Дебольский, вы уже надумали?
         - Дебольский едет в Московский университет, -- отвечал Максим, - мой брат Лев тоже туда будет поступать на следующий год.
         - Ну а ты? - Аня пытливо посмотрела ему в глаза.
         - Не знаю, Аня, -- Максим взял ее за руку. -- Завтра с отцом будем решать. Я бы хотел учиться на филологическом в Петербурге, у меня даже рекомендация есть из редакции «Нашей нiвы», но отец не одобряет моего намерения.
        Через неделю Максим провожал Аню в Петербург. На вокзале собрались братья Ани и их друг Иван Лилеев, который тоже собирался учиться в Петербурге.
        Поезд тронулся, а Аня, высунувшись из окна, еще долго махала родным и друзьям.
       Назавтра в доме Богдановичей состоялся трудный разговор отца с сыном.
 С одной стороны, Адам Егорович не хотел мешать, а с другой - возникало много обстоятельств, делавших учение в Петербурге невозможным.
            - Скажу тебе открыто, -- отец пристально смотрел на сына, - я знаю, ты всей душой стремишься в столицу, но должен помнить, что ты больной человек. Сейчас, после поездки в Белоруссию, ты чувствуешь себя лучше, но знаешь ли, что такое петербургский климат? Сырость, туман, затхлость помещений. А питание? Где ты будешь питаться? Скверное питание в столовых или вообще всухомятку? Для тебя это погибель. Вспомни судьбу старшего брата!
            - В Вильне, - возражал Максим, - мне сказали, что профессор
  Шахматов обратился в редакцию «Нашей нiвы» с просьбой рекомендовать ему молодого человека, который бы под его руководством посвятил себя изучению белорусской культуры. Так вот, рекомендовали меня.
           -   Что же они и стипендию дают?
           -   Нет, средств у них нет.
           -   Ну, а ты представляешь финансовую ситуацию, когда на следующий год Лева поедет в Московский университет? Ты ведь знаешь, что ему предрекают большое будущее в математике. Где же я возьму денег, чтобы его содержать в Москве, а тебя в Петербурге? Да еще семья в Ярославле! Тебе, наверное, все же было бы правильней получить специальность, как твой двоюродный брат Петр. Поэзией, тем более белорусской, сыт не будешь.
           Ничего не ответив, Максим встал и быстро вышел из комнаты. На следующий день он отнес документы в Ярославский юридический лицей.

      Начался учебный год, юридические науки мало занимали Максима, он  неоднократно говорил отцу: - Прокурором быть не хочу, не хочу быть ни адвокатом, ни судьей, хочу стать литератором или ученым.
      Максим любил сидеть в лицейской библиотеке, одной из лучших в России. Из русских поэтов Максима больше всего привлекал Фет, в какой-то степени он соотносил свою поэзию с его творчеством; любил Пушкина, Лермонтова, Майкова, Полонского; в лицейские годы читал в подлиннике поляков: Мицкевича, Красинского, Словацкого. Украинский  изучил самостоятельно и овладел им настолько, что писал на нем. По «Поэзии славян» познакомился с поэзией чехов, сербов и болгар.
      Максим много работал над собой, считая, что образованным поэтом можно стать, лишь зная всю мировую поэзию. Изучал итальянский, греческий, из немецких больше других ценил Шиллера, из французской поэзии любил Верлена, Бодлера, Мюссе, Арвера...
     Писал Максим стихи и по-русски. Знатоки свидетельствовали, что при желании, он мог стать хорошим русским поэтом, но он не пошел по этому пути, выбрав трудную стезю белорусского песняра. В 1911 году в «Вестнике Европы» в статье «Белорусские поэты» профессор А. Погодин дал высокую оценку творчества  М. Богдановича.
      Самым радостным было время, когда на каникулы приезжала Аня. Она рассказывала о столице, об учебе. С Аней ему было легко и интересно, училась Аня на «отлично». Максим также к этому времени стал завзятым меломаном, он так тонко разбирался в вопросах музыки, что редактор газеты «Голос», постоянно заказывал ему статьи.  Когда в журнале «Музыка» композитор Б. Асафьев напал на Мусоргского, причислив его к романтикам, Максим напечатал статью, которой опровергал знаменитого критика. Музыканты и искусствоведы дружно поддержали Богдановича. Аня удивлялась: Максим, не владея музыкальным инструментом, на основе природной музыкальности, унаследованной от матери, тонко разбирался в вопросах музыкального искусства...

 

                «ЗОРКА ВЕНЕРА»


      Лето было самой счастливой порой для Максима, по-прежнему они с Аней подолгу сидели во дворе или играли в городки. Максим мог часами слушать, как Аня играла на фортепиано. Тетя Ани, Татьяна Рафаиловна, постоянно напоминала ей о своем недовольстве дружбой племянницы с Максимом.  Юноша как-то принес Анне акростих:

                Ах, как умеете Вы, Анна,
                Не замечать, что я влюблен.
                Но все же шлю я Вам не стон,
                А возглас радостный: осанна!


          Аня иногда приглашала Максима к своей бабушке в усадьбу под Ярославлем, там молодежь устраивала музыкальные вечера: Аня  играла на фортепиано, Рафаил на виолончели, а Николай играл на скрипке. В дружной компании ровесников Максим забывал о болезни, чувствовал себя счастливым. Вечером, гуляя с Аней, глядя на усыпанное звездами небо, они любовались своей любимой звездой Венерой.
         Пролетели каникулы, и опять Максим проводил Аню в Петербург.
         Начались занятия в лицее, Максим много читал, писал статьи в газеты, посылал их в «Нашу нiву». Вечерами Максим один гулял у пристани, сочинял стихи,  вглядываясь в звездное небо: ему казалось, что Аня тоже в это время ищет заветную звезду, и их взгляды могут встретиться:
      ЗОРКА ВЕНЕРА                РОМАНС
Зорка Венера ўзышла над зямлёю,        Зорькой Венера взошла над землёю
Светлыя згадкi с сабой прывяла…        Светлые грёзы с собой принесла.
Помнiш, калi я спаткаўся з табою,     Помнишь, как в первую встречу с тобою,
Зорка Венера ўзышла.                Зорькой Венера взошла?

З гэтай пары я пачаў углядацца            С этой минуты я стал любоваться
 Ў неба начное i зорку шукаў.                Небом ночным, где Венеру искал.
Цiхiм каханнем к табе разгарацца       Нежною страстью к тебе разгораться
З гэтай пары я пачаў.                С этой минуты я стал.

Але расcтацца нам час наступае;     Вот расставания час наступает.               
Пэўна, ўжо доля такая у нас.                Верно, уж доля такая у нас,
Моцна кахаў я цябе, дарагая,                Нежно любил я тебя, дорогая,
Але расcтацца нам час.                Вот - расставания час.

Буду ў далёкiм краю я нудзiцца,           Буду в далёком краю я томиться,
Ў сэрцы любоў затаiўшы сваю;             В сердце с надеждой любовь затаю.
Кожную ночку на зорку дзiвiцца          Ночью  к Венере я взглядом стремиться
Буду ў далёкiм краю.                Буду в далёком краю.

Глянь iншы раз на яе, --  у растаннi     Глянь на нее иногда, в отдаленьи
Там з ёй злiём мы пагляды свае...       Взгляды сольются, и вспыхнет звезда.
Каб хоць на мiг уваскрэсла каханне,   Чтобы воскресла любовь на мгновенье,
Глянь iншы раз на яе...                Глянь на неё иногда.



       Счастье возвращалось только с Аней. Максим целые дни проводил у Кокуевых, бывал с Аней везде: на набережной, на концертах, в кинематографе. Казалось, счастье возможно. О чем бы ни думал, он все равно возвращался к любимому образу:

                А сегодня вновь мечтой себя туманю,
                Книгу развернул, но не могу читать.
                Как случилося, что полюбил я Аню,
                Разве знаю я?  Да и к чему мне знать?

         Как-то Аня спросила его:
         - Скажите, Максим, стихи, соединенными узами рифм, труднее сочинять, чем нерифмованные?
          -  Я бы не сказал, - отвечал Максим. – Конечно, иногда приходится ломать голову, особенно в сонете, где четыре рифмы и нельзя повторить одно и то же слово, да еще надо, чтобы обе части сонета были связаны, словно два орешка в одной скорлупе. Но в нерифмованных - свои сложности и прелести:
                Звук долетит – и сама отзовется чуть слышно на лире
                звоном тишайшим струна... А отзоветесь ли Вы?
          - Отзовусь, - шутила Аня
          - Тогда, - предлагал влюбленный юноша, - вот еще:
                Смолкли песни мои пред тобой: их красу затмевают ритмы походки родной, синие рифмы очей... 
        Пролетели счастливые дни каникул, и Аня опять уехала в Петербург. Максим страдал, девушка относилась к нему с нежностью, но с выбором жениха не
спешила. Стихи об Ане Максим просил редакцию поместить в раздел «Мадонны»  и посвятить А.Р.К.
       А между тем, тетушка Ани не успокаивалась, Максим чувствуя это, даже написал:
  Мая гаспадыня,                Милостивая государыня
Таццяна Рафаiлаўна!                Татьяна Рафаиловна!
У адным музеi я бачыў                В музее одном я увидел
Над японскаю вазаю надпiс:                Над японскою вазою надпись:
«Просяць рукамi не датыркацца»,         «Просим руками не прикасаться!»
Тое ж скажу i аб каханнi,                То же скажу о любви я .
 Бо гэта – задушэўная справа,                Ведь это – душевное дело,
А чалавецкай душы таксама                А души человеческой также
 Няхораша мацаць рукамi.                Неприлично каcаться руками.
 Далiкатныя людзi самi ведаюць гэта,    Деликатные люди об этом знают,
 А недалiкатным аб гэтым напамiнаюць. А неделикатным об этом напоминают.

       Однажды Максим встретил брата Ани и долго расспрашивал о сестре. Прошло четыре месяца, а от Ани писем не было. Тетушка старалась не допустить близкой дружбы племянницы и Максима, опасаясь как бы она не переросла в неодолимое чувство. Недоброе отношение к Максиму укрепил ее сосед, врач, специалист по легочным заболеваниям. Из двух кавалеров, которым Аня оказывала внимание: Максима Богдановича и Ивана Лилеева, - девушка предпочитала молодого поэта, хотя Иван был сыном состоятельного инженера.

         Максим сидел в парке, на берегу реки, и читал. Незаметно вечерело, повеял тихий ветерок. Скамейки были все заняты и рядом с Максимом присел старик с внучкой.  Сухой энергичный старичок, держа на коленях девочку со светлыми льняными волосами, наставительно убеждал ее:
         - Нет ведь такого слова «апа», это ты сама выдумала.
         Все люди говорят - «мо-ло-ко».  Слышишь Мариночка, «мо-ло-ко».
                - Апа
                - Вот ты какая! Ну, будем говорить по частям:
                - Скажи:  Мо.
                -  Мо.
                - Скажи: Ло.
                - Ло.
                - Скажи: Ко.
                - Ко.
                - Вот так, умница ты моя.  Ну, а теперь все слово вместе:
                -  МО-ЛО-КО.
                - Апа!
        Максим невольно рассмеялся, засмеялись девочка и старик,  - так они познакомились.  С тех пор Максим подружился с Маринкой, она учила его играть в детские игры, а он рассказывал ей сказки, и оба были рады этому знакомству.
 Особенно трогало Максима, когда прохожие принимали ее за его дочку. Максим часто читал, сидя на скамейке в парке, а Маринка рядом играла в свои, непонятные взрослым, игры.  Однажды осенью Максим, как обычно, был в парке; в руках его была книга, а Маринка чертила на дорожке замысловатые знаки. Но тут его окликнули: с боковой дорожки к ним приближалась молодая особа. Поздоровавшись, она заглянула Максиму в глаза и, как бы между прочим, обронила:
      - Вы слыхали, Анна Рафаиловна выходит замуж за Ивана? Свадьба уже назначена.
        После этих слов Максим как-то неловко взмахнул руками, непонятно для чего стал поправлять белый воротничок, а затем, опустившись на скамейку, закрыл ладонями лицо и опустил голову, плечи его задрожали. Старик и Маринка стояли рядом, не зная что сказать и делать, а таинственная особа тем временем  удалялась...
       Первой заговорила Маринка: 
      - Пачет... непонятно, почему.
      Потом подошла к нему и стала говорить ему, как ребенку, те же слова, которые он не раз говорил ей:
     - Не пачь... ну, не пачь! Как тебе не стыдно: такой болсой, а пачет. Не пачь, а то и я запачу...   
      Видя, что Максим не отрывает рук от лица, стала быстро искать что-то в кармашке, нашла пеструю конфетку и протянула взрослому другу:
   - Возьми, токо не пачь.
    А  Максим от этой неожиданной ласки и сочувствия только сильней
разрыдался..    
               

                «ПАГОНЯ»
               
     Наступил 1914 год, а с ним и Первая мировая война, в которой  участвовало 38 государств. В начале войны западные губернии были объявлены на военном положении, запрещались собрания, вводилась военная цензура. Летом 1915 года ареной военных действий стала белорусская земля, и штаб Западного фронта расположился в Минске. В связи с наступлением немецких войск, на восток хлынул огромный поток беженцев: более чем миллионная масса бездомных, голодных и нищих людей. Часть белорусской интеллигенции, оказавшейся на оккупированной территории, заняла пронемецкую позицию, выступая за возрождение Великого княжества Литовского, куда по их мнению, должна была войти Беларусь.
     Осенью волна беженцев докатилась до Ярославля, туда же были эвакуированы   учительские институты. Однажды в здание, где разместились эвакуированные, пришел молодой человек в лицейской форме, высокого роста, сутуловатый, с густыми, слегка волнистыми волосами.
      В этот вечер  силами студентов давалось представление. Максим нашел место с краю в последних рядах и внимательно следил за тем, что происходило на сцене: четыре пары хлопцев и девчат исполняли задорную «Лявониху».
      Одеты они были в белорусские сорочки, подпоясанные ремешками. Во второй паре толстый малорослый хлопец держал за руки, крест-накрест, худую белокурую партнершу высокого роста. Пару они образовали на редкость смешную: оказалось, что хлопец, несмотря на свою полноту, был верткий и подвижный, а дивчина, наоборот - неуклюжая. Музыкант играл на гармони, такт ему помогал держать хлопец, ударяя в бубен; чтобы не устать, они по очереди пели:

                Ах, Лявонiха, Лявонiха мая!
                Спамяну цябе ласкавым словам я...
                Спамяну тваю рухавую пастаць,
                Спамяну як ты умела цалаваць.

                Ой, Лявонiха, Лявонiха мая!
                Ты сьпявала галасней за салаўя,
                А калi ты жацi станеш свой загон,
                Аж дзiвуецца нядбайлiца Лявон.

                Ой, Лявонiха, Лявонiха мая!
                Дай-жа Бог табе да;жэйшага жыцьця...
                Хай нiколi не забуду цябе я,
                Ой, Лявонiха, Лявонiха мая!

      Публика очень тепло принимала исполнителей, смеялся от души и Максим.
 Потом на сцену вышли две девушки внешне очень похожие, очевидно сестры, они пели в два голоса народные песни, пели задушевно, и песни эти, с детства  знакомые, проникая в души студентов, будили воспоминания о далекой несчастной родине.
       Пока исполнялись песни, Максим прошел за кулисы, и тут к нему направился хлопец в расшитой сорочке.
       - Разрешите познакомиться, - обратился к нему лицеист, - меня зовут Максим.
       - Василь Горбацевич, - представился студент, и, не успев спросить фамилию лицеиста, поспешил сообщить:
        –  Если хотите меня послушать, сейчас буду петь, следующий номер - мой.
        -  С удовольствием... А можно, я прочту пару стихотворений?
        - Конечно, - согласился Василь, исполнявший роль конферансье.
  Василь вышел на сцену и пел народные песни, а затем объявил, что стихи будет читать студент юридического лицея.
           Максим вышел на сцену, перед ним сидели несколько сотен студентов.
 В наступившей тишине раздался его взволнованный голос: 
        - «Пагоня» - верш Багдановiча:

Толькi ў сэрцы трывожным пачую           Если страхом охвачен иль грустью,
За краiну радзiмую жах,                По Отчизне тоска и  печаль,
Ўспомню Вострую Браму сьвятую              Вспоминаю я герб Белой РУси –
I ваякаў на грозных канях.                Грозных всадников, мчащихся вдаль.

 Ў белай пене праносяцца конi,             В белой пене проносятся кони,
Рвуцца, мкнуцца i цяжка  хрыпяць...        С тяжким храпом летят во всю прыть
 Старадаўняй Лiтоускай Пагонi                Белорусско-Литовской Погони
Не разьбiць, не спынiць, не стрымаць...  Не разбить, не сдержать, не сломить!

У бязьмерную даль  выляцiце,                В бесконечную даль вы летите,
 А за вамi, прад вамi – гады.                А за вами, пред вами – года.
 Вы за кiм у пагоню сьпяшыце?              Так за кем вы в погоню спешите?
Дзе шляхi вашы йдуць i куды?                Где ваш путь и ведёт он куда?

Мо яны, Беларусь, панясьлiся                Ведь они, Беларусь, полетели,
 За тваiмi дзяцьмi  уздагон,                Чтоб настигнуть твоих сыновей,
Што забылi цябе, адраклiся ,                Что забыли тебя и презрели
 Прадалi i аддалi ў палон?                Честь святую Отчизны своей.
 
Бiйце ў сэрца iх – бiйце мячамi,            Бейте в сердце их, режьте мечами,
Не давайце чужынцамi  быць!                Чужаками не дайте им стать!
Хай пачуюць, як сэрца начамi                Пусть услышат, как сердце ночами
Аб радзiмай старонцы балiць...                Изнывает за Родину-мать...

Мацi родная, Мацi-Краiна!                Беларусь! Твоя доля-судьбина
Не усьцiшыцца гэтакi боль...                В моём сердце -  извечная боль.
 Ты прабач, Ты прыймi свайго сына,            Ты прости и прими к себе сына,
За Цябе яму ўмерцi дазволь!..                За Тебя умереть мне позволь.

  Ўсё лятуць i лятуць тыя конi,                Будут вечно нестись эти кони,
Срэбнай збруяй далёка грымяць...         В звонкой сбруе лететь во всю прыть.
Старада;няй Лiтоўскай Пагонi                Белорусско-Литовской Погони
 Не разьбiць, не спынiць, не стрымаць.   Не разбить, не сдержать, не сломить.

      Когда Максим закончил, в зале раздалась овация, все интересовались: кто этот парень в лицейской форме и откуда он знает белорусский язык?
       Видя, что стихотворение принято с энтузиазмом, Максим прочитал еще одно:


Беларусь, Беларусь!                Беларусь, Беларусь!
Агнём iмя тваё мне гарыць                Огнём святым во тьме ты горишь,
I з песьняю-ласкай маткi нясецца.             И жалобно песня матери льется.
Страшным агнём у размове стаiць         Страшной грозой в разговорах стоишь,
 I грымотаю гнеў раздаецца.              Громом в сердце твой гнев отдается.

Як нявехня ў няроднай сям’i,                Как невестка в семье неродной,               
Ты пасагу сабе не надбала,                Добротой ты себя разорила:
 Залатыя кляйноты тваi                Всё придАное щедрой рукой
 Ў пыху сёстрам сваiм даравала.                Ты золовкам своим раздарила.


      Василь снова появился на сцене, подошел к выступавшему, спросил его о чем-то, а потом громко на весь зал объявил:
         - Паважаныя спадары студэнты, свае вершы вам чыта; паэт Максiм Багдановiч.
         Зал разразился громом аплодисментов, никто из присутствовавших никогда ранее не видел поэта, но все знали и любили его стихи. Стали кричать из зала: «Слуцкiх ткачых» давай, «Веранiку» давай!
         Максим долго в тот вечер читал свои стихи, студенты ни за что не хотели отпускать его. Домой шли вместе, по дороге Максим рассказывал землякам о Ярославле; назавтра водил новых друзей на Волгу, показывал
достопримечательности,  Ярославский кремль, где было найдено «Слово о полку Игореве» - гордость славянских народов.
         Встречались часто, пели песни, читали стихи; cлушая народные песни, Максим восхищался:  - Какое богатство! Какая музыка! Сделать бы это фоном для белорусской оперы... Вот закончу лицей и сразу же поеду в Белоруссию, домой. Никакая сила не удержит меня здесь!
       А Беларусь тем временем была охвачена вихрем войны, немцы захватили большую территорию, перестала выходить «Наша нiва». Максим чувствовал себя неважно, глубоко переживал тяжелые времена. Врачи настоятельно рекомендовали ему сухой южный климат, и он снова отправился на лечение в Крым.

 

                КРЫМСКИЙ РОМАН

         Вот наконец и Старый Крым – небольшой городок, издавна считавшийся одним из лучших мест для легочных больных. Поселок напоминал скорее большую деревню: вся не слишком бурная жизнь была сосредоточена на  центральной, Екатерининской улице. Длинной цепочкой на ней примостились магазинчики, кофейни, столовые, парикмахерские.
      Вечером жар спадал, улица оживлялась, местная молодежь оглядывала курортников и выходила показать себя, слышались оживленные голоса, смех: кипела курортная жизнь.
        Просидев затворником всего одни сутки, Максим отправился осматривать городок. На следующее утро он пошел на почту, чтобы отправить письма и осведомиться, нет ли чего от отца. Солнце уже стояло над вершинами гор, вокруг было тихо и тепло.
           Выходя, Максим заметил, как из-за дома, где он квартировал, вышла молодая красивая женщина и направилась, как и он, в сторону почты. Вручив почтмейстеру письма и узнав, что ему ничего нет, он направился к выходу. Взгляд его снова привлекла эта женщина, в темно-синем платочке на загорелых плечах. Она явилась на почту с той же целью – осведомиться о корреспонденции и тоже получила отрицательный ответ.
      Максим увидел незнакомку вблизи: выражение ее лица, одежда, прическа,
 - все свидетельствовало об интеллигентности. Женщина была весьма привлекательной, хотя и не столь юна, как на первый взгляд. Она тоже обратила внимание на Максима и, заметив, что тот пытается ее догнать, из любопытства замедлила шаг. Незнакомец поравнялся с нею:
        - И для вас на почте ничего нет? – может быть, первый раз в жизни, обратился он к незнакомке.
       - Увы, - улыбка озарила ее милое лицо.
       Юноша ей понравился: говорил он учтиво, правильно и красиво – она, учительница словесности, сразу обратила на это внимание.
        Гуляя по залитой солнцем улице, они разговорились.
        Клава, так звали молодую особу, поинтересовалась, давно ли он здесь.
Максим рассказал, что приехал только два дня назад и раньше в Старом Крыму не бывал.
        -  Мы тоже приехали недавно, - сказала Клава. –  Мы - это я и моя сестра.
      Становилось жарко, они сели на скамейку под ветвистой черешней и долго беседовали. Потом выйдя из этого убежища, Клава сняла босоножки  и, оставив Максиму тоненький платочек, укрывавший ее плечи, побежала по тропинке вниз к ручью. Максим устремился за ней, потом они гуляли, легкий ветерок доносил с гор прохладу, но воздух быстро нагревался и становилось душно. Максим проводил
Клаву, и оказалось, что они живут в одном дворе. Договорились встретиться вечером...
        Смеркалось, побеленные дачи проглядывали среди наступавшей темноты, окутавшей курортный городок; они бродили босиком, и нагревшиеся за день камни, словно только вынутые из печи, обжигали им ноги. Вдруг Клава запела, мелодия была простая, трогательная,  и  Максиму  показалось, что нет на свете ни болезней, ни горя, ни слез, ни войны...
      Издалека ветер приносил целебный воздух, который здесь смешивался с    горным и лесным. Живя в Старом Крыму, Максим удивлялся, как быстро менялось небо: утром – яркое солнце, ни облачка, но вдруг появляются невесть откуда взявшиеся тучки, и вот-вот с затянутого облаками неба хлынет ливень, но нет: ветер так же быстро, как нагнал, разгонял облака, и солнце снова светило жарко и радостно.
         Песня закончилась, он взял ее руку и поцеловал. Она вздрогнула, но руки не отняла, а только слегка провела ею по его густым волосам...
        Через неделю решили отправиться на экскурсию в Коктебель. Все это время Максим ловил себя на мысли, что думает о Клаве -- загадка молодой женщины не давала ему покоя: он вспомнил, как вчера она взглянула на него, когда луна осветила ее волосы, волнами распустившиеся по плечам, от волос разбежались  по лицу  тени, и глаза от этого казались бездонными. Максим томился в неизвестности: как будто нравился ей, но она старалась этого не показывать, не то звала к себе, не то гнала...
          Подходило время поездки, и Максим закрыл дневник, который вел со времени приезда в Крым. Встретившись с Клавой, он увидел по ее глазам, что она тоже с нетерпением ждала этой минуты. Направились в Коктебель, по дороге оба понимали: что-то новое, важное входит в их жизнь, но старались об этом не думать, ревностно пряча нарождавшееся чувство…
        По дороге смотрели по сторонам, Клавина рука лежала в его руке, багряный диск солнца утреннего солнца уже так слепил, что больно было смотреть. Узкая дорога петляла по горам, заросшим кустарником, но вот показалось море, здесь оно широким полукругом врезалось в берег, и два мыса, словно клешни гигантского краба, впились в сушу. В Коктебеле вода оказалась такой прозрачной, что войдя по плечи в море, можно было разглядеть свои ноги. Максим и Клава купались, загорали, смеялись...
       Подошло время обеда, и они направились в кафе, которое облюбовали будущие знаменитости: в то лето здесь отдыхали еще почти никому не известные сестры Цветаевы и О. Мандельштам. Стены кафе были разрисованы и исписаны от пола до потолка, под оригинальными рисунками  виднелись стихотворные надписи
 М. Волошина, М. Арцыбашева, А. Н. Толстого...
        Отобедав,  отправились за город в Сердоликовую бухту; оказалось, сюда приезжали ради пляжа: все побережье было усеяно камешками, принесенными морем, среди них попадались сердолики.
       Клава стала рыться в камушках, и Максим помогал ей, они счастливые, нашли несколько сердоликов. Подошел фотограф, с удовольствием фотографировались, совершили прогулку по морю на паруснике, не заметив, как день стал клониться к закату...
       Поспешили на станцию, но оказалось, что добраться до Старого Крыма сегодня уже невозможно: транспорта больше не будет, только сейчас заметили, что солнце   садится.
        - Что подумает сестра! Она же будет беспокоиться, – спохватилась Клава.
        - Чего ей волноваться, - успокаивал Максим. - во-первых, она знает, что мы поехали вместе, а во-вторых, она спросит у хозяйки и узнав, что и меня нет, все поймет. В третьих, все равно ничего не поделаешь: сегодня отсюда не выбраться...
        Они взялись за руки и спустились к морю, темнело, зачарованные брели все дальше и дальше вдоль берега, пока не очутились на диком пляже. Море совсем
 успокоилось, под дуновением ветерка оно чуть дрожало, передавая тепло и спокойствие; темная гладь сияла вдали, сливаясь с небом, звезды становились все ярче, и вскоре весь небосвод засиял ярким волшебным ковром...
       Они присели у самой воды, и волны ласкали их босые ноги. Клава положила голову на плечо Максиму, и необычайная нежность ее волос обожгла его: закружилась голова, сердце отчаянно забилось в груди. Он осторожно обнял ее, склонился над нею, и они слились в хмельном поцелуе...
       Небо соткало тонкое кружевное покрывало из бледного лунного сияния и прозрачной сетью укрыло и влюбленных, и малахитовую гладь моря...
Максим снова и снова тянулся к ее полураскрытым губам, Клава не защищалась от поцелуев, а наоборот, еще крепче прижалась к нему.
       Море и берег, как вечные любовники, то расходились, насладившись друг другом, то вновь сливались, и ничто на свете не могло разлучить их:


 Зiрну;, як мiж валос,                Взглянул, как меж волос,
Мiж хмар калматых, цёмных                Меж туч косматых темных
Чырвоны маладзiк                Вдруг месяц молодой.
I ўраз згада; мне                Я вспомнил звуки
Рад уздыхаў прыглушоных                Вздохов приглушённых
I  мук любоўных крык,                И мук любовных зной,
 I цела гiбкага шалёнасьць, iзьвiваньне  И тела гибкого безумство, извиванье
I п’яны, душны пах...                Пьянит дурманом вновь...
       Ў грудзёх сьцiскаецца гарачае дыханьне,   В груди сжимается горячее дыханье
 Кроў хваляй б’е ў нагах.                И закипает кровь...

 
        Когда окружавшая Максима и Клаву ночь устала украшать небосвод драгоценными самоцветами, они почувствовали, что теперь стали самыми близкими людьми на земле. Встали и, держась за руки, пошли в море, вода казалась теплей воздуха. Максим без конца целовал ее мягкие волосы, спадавшие на грудь.
      В Старый Крым возвратились к полудню. Сестра, встречавшая их на улице, что-то шепнула Клаве на ухо, и та вспыхнула:
      - Где письмо?
      - Я положила его на кровать.
         Клава быстро попрощалась.
         С этого дня влюбленные не разлучались. Поскольку жили рядом, почти все время сидели в саду, где в тени затерялась небольшая беседка, и там или в гамаке, натянутом под ветвистой кроной черешни, они проводили дни напролет. Сестра быстро догадалась что происходило с Клавой, но не решалась заговорить об этом.
       Как-то утром в дверь к Максиму постучали.
       - Кто там?
      -  Это я, сестра Клавы. Максим Адамович, к нам не заходите, к Клаве приехал муж.
        Максим был сражен известием: Клава ни разу не упоминала, что замужем.
        - Что же будет? А если он здесь останется? А вдруг заберет ее? -- терзался Максим, возвращаясь из созданного им мира грез. Улучив минуту, когда Клава показалась в саду, подошел к ней:
        - Клава! – губы его дрожали, – я не могу без тебя. Давай расскажем все мужу, я заберу тебя, мы уедем...
       Она взглянула на него отстраняюще:
        - Вы с ума сошли, Максим Адамович, я не ожидала такого от вас. Я так не могу, и при том вы не все знаете, да и сейчас не время об этом...
    - Клава! - раздался из окна голос сестры. Клава повернулась и скрылась в доме. Максим остался стоять в саду, а ее голос продолжал звучать среди осиротевших деревьев...
        Он вернулся в свою комнату, теперь показавшуюся ему убогой и темной конурой, долго лежал, переживая случившееся. Через несколько дней в дневнике появились новые строчки:
   «Я не выдержал, пошел к себе. До трех часов ночи сидел, писал.  Ночь сижу, пишу...  Муж Клавы уехал. На следующий день не разговаривал, пишу, опять ночь сижу, пишу. Иду обедать, Клава говорит: «Почему вы меня избегаете?» Навернулись слезы...»

         Через несколько дней новая запись:

                Забудется многое, Клава,
                Но буду я помнить всегда,
                Как в сердце шипела отрава
                Любви и тоски, и стыда.
                Тебя в темно-синем платочке
                И песню, что пела мне ты:
                Прошли золотые денёчки,
                Осталися только мечты.

         Вернувшись в Ярославль, Максим долго переписывался с Клавой, его чувство было серьезным. Он переживал тяжелый внутренний кризис: женщина с которой он хотел быть вместе, не могла этого сделать по множеству не зависящих от нее причин. Уже в который раз судьба отворачивалась от него.
 
         В Ярославле Максим много писал: подготовил несколько брошюр из серии «Библиотека войны», статьи о Н. Михайловском, Т. Шевченко, М. Лермонтове...
 Много внимания уделял белорусским делам: «Кто мы такие?», «Белорусское возрождение», «Белорусы». Максим опубликовал в ярославской газете «Голос» рецензию на книгу Г. Плеханова. Душевную радость доставляло ему общение с братьями Золотарёвыми, замечательными русскими интеллигентами.

        Как-то возвращаясь от Золотаревых, Максим зашел в редакцию «Голоса», где его тепло принимали, доверяя его знаниям и вкусу. На столе у редактора 
лежал только что вышедший том А. П. Чехова. Редактор просил Максима написать рецензию.
 
        Раскрыв газету и обнаружив статью сына, Адам Егорович позвал Максима к себе в комнату, достал старую толстую папку, где хранил самые дорогие для него
бумаги: фотографии, письма родных и близких друзей, среди которых было более тридцати писем от Горького. Порывшись в бумагах, он протянул сыну портрет Чехова.
       - Антон Павлович подарил и надписал мне этот портрет во время поездки в Крым, к Пешковым, на похороны Шурика, -- грустно сказал отец.
       - А что касается переписки Горького с Чеховым, то заметил ли высокочтимый рецензент, что там упоминается и имя его собственного отца?
         - Заметил. Только скажи, «закадычный приятель», почему ты сейчас не переписываешься с Горьким?
        - Никакого секрета нет, – вздохнул отец, - ты ведь знаешь, что Алексей Максимович оставил Екатерину Павловну, и теперь вся почта идет через актрису М.Ф. Андрееву.

       Ко времени окончания лицея перед Максимом опять встал вопрос: как жить дальше?  Надо было начинать собственную жизнь, и он решил покинуть дом отца. Куда ж ехать? В белорусские края? Но там никого из родственников не было, средств тоже не было никаких...
      Двоюродный брат Петр Гапанович по-прежнему жил в доме Богдановичей и продолжал работать в банке под началом Адама Егоровича. Как-то к Петру приехала сестра Нюта, Максим увлекся девушкой, подарил стихи, специально для нее переведенные на русский. Смеясь, он  вспоминал немецкую поговорку:

                Стихи, как женщины, не диво,
                что переводы их дурнЫ:
                Когда вернЫ – то некрасивы,
                Когда красивы – не вернЫ.

       Петр Гапанович объяснял положение Максима:
«Завзятые отношения к «самастойнай» Беларуси занимали все его заботы и внимание...  Он замыкался в своей комнате, углублялся в эти вопросы и в такой плотной двойной оболочке, изолированный от жизни, проводил все последнее
время. Так обрисовывается его теперешнее положение, и отсюда его решение – оставить дом отца и Александры Афанасьеврны и на стороне начать новую жизнь... Теперь его тянет к людям, к женщинам, но любовь к Беларуси на этот случай явно непригодный путь для подхода, остальные пути закрыты...»
         Максим хотел поехать из Ярославля в Нижний к Нюте, но Петр старался предотвратить поездку Максима, чтобы не развилось его увлечение Нютой, которой брат желал «лучших кавалеров».


                МИНСК, 1916-1917


                «БЕЛАРУСКАЯ ХАТКА»


        Максим вел активную переписку с минчанами, сообщил, что скоро приедет.
        Сдав последние зачеты, Максим уехал в Минск, куда влекли все его интересы и симпатии. Адам Егорович не мог помочь сыну собраться к отъезду, так как переводился в Крымское отделение того же банка, где прослужил много лет. Он решил сначала перевезти семью в Симферополь, обустроиться в Крыму, а затем забрать туда и Максима.
         Итак, спустя двадцать лет в вагоне третьего класса, переполненном солдатами, ремесленниками и крестьянами, Максим возвращался в родной город.  На верхних полках сидели по нескольку человек, нижние тоже были забиты битком, в проходах стояли мешки, корзины, узлы, на которых примостились малые дети...
       За окнами была многострадальная белорусская земля, некоторые беженцы, покинув  город и не найдя пристанища, вынуждены были возвращаться. Население города увеличилось в несколько раз, в нем расположились 25 госпиталей. Цены на хлеб с лета подскочили в восемь раз, соль еще была в продаже, но сахару - не достать.
        Поезд сбавил ход и тихо подошел к вокзалу, народ бросился к выходу. Подождав, пока стало свободней, Максим взял небольшой чемодан, вмещавший рукописи и кое-что из одежды, и вышел на перрон. Получив телеграмму о приезде, его встречал Аркадий Смолич, активист белорусского возрождения. В прифронтовом городе, находившемся на военном положении, было шумно и многолюдно, повысился спрос на вино: люди пытались утопить в пьяном угаре царившие вокруг слезы и горе.
        Пока от вокзала худые усталые лошади с грохотом тащили конку, Максим рассматривал прохожих, дома, едва успевая запоминать названия улиц...
       Вышли на Соборной площади, остановились, рассматривая церкви, костелы, возле которых толпилось множество калек. В сквере у привлекшей внимание гостиницы «Европа» на город взирал бронзовый Александр II. Все гостиницы от шикарных до самых дешевых ночлежек были заняты, хотя Максиму из-за безденежья даже на дешевую гостиницу рассчитывать не приходилось...
 Мимо проскакал усиленный отряд казаков – город постоянно патрулировался военными. Максим поставил на  землю чемодан и вытер платком вспотевший лоб.
         Смолич сказал: - Вы мне писали, - что родились где-то здесь, в центре Минска.
      - Да, - оглядываясь вокруг, подтверждал Максим, -- отец говорил, что семья жила за Троицким предместьем, на Александровской улице.
        Захотелось посмотреть на дом, в котором родился, и они, поскольку это было совсем рядом, поднялись на Александровскую.
        Проходя Немигу, Смолич поинтересовался:
         - Как вам, Максим Адамович, нравится этот ручей? А ведь когда-то это была  полноводная река, про нее даже в «Слове о полку Игореве» говорится:
               
                На Немизе снопы стелют головами,
                молотят чепи харалужными,
                на тоце живот кладут,
                веют душу от тела.
                Немизе кровави брези не бологом бяхуть посеяни –
                посеяни костьми руских сынов.

       -  Первое упоминание о Минске относится, кажется, к 1067 году?
      -  Да, точно, - поддержал гость, вообще имена Минских князей в русских документах ставятся высоко: «Игумен русский Данила вписал для поминания в монастыре св. Саввы в Иерусалиме имя Глеба, князя Менскаго..»
        Занятые разговором они поднялись к Захарьевской, где в №18 размещалась «Беларуская хатка». Дом состоял из четырех комнат: канцелярия, столовая и две   комнаты, в которых проживала писательница Зоська Верас со своей матерью, заведовавшей столовой. По вечерам столовая превращалась в клуб, где несмотря на запреты, обсуждались события на фронте, декламировались стихи, пелись белорусские песни.
          Когда Максим со Смоличем добрались до «хатки», там уже собрались пионеры белорусского возрождения, горячо обсуждавшие идею издания журнала на родном языке.
         Дверь приоткрылась, и на пороге показался сутуловатый молодой человек в расстегнутом пальто:
        - Вот – Максим Богданович, - представил Смолич.
        Все бросились к гостю, обступили его, каждый хотел лично познакомиться с ним, обнять, пожать руку.
        Представил всех писатель Ядвигин Ш., старший из находившихся. Антон Иванович, так его звали, познакомил Максима с поэтами А. Павловичем, Ю. Фарботкой, публицистами Ф. Шантырем, Р. Зямкевичем, актерами В. Голубком и В. Фальским... 
        Девчата стеснялись, но писатель, взяв их за руки, подвел к Максиму:
       -  Это моя дочь Ванда, а это - Людвига, дочка заведующей столовой, ее вы знаете как писательницу Зоську Верас.
         Расселись на свои места, и разговор продолжился. Максим вслушивался, стараясь побыстрее вникнуть в суть обсуждаемого.
        - Так вот, - продолжал Антон Иванович, - надо срочно отправить уведомление, что средства у нас кончаются и скоро нечем будет кормить приютских детей, запасов хватит разве что недели на две. «Татьянинский комитет» предложил отдать детей к ним в приют, под их опеку, и, наверное, придется с этим согласиться.
    -  Ни в коем случае! - возражал Голубок, - если детей у нас заберут, учить их будут по-русски.
     - А мы поставим условием, чтобы обучение велось и по-белорусски, и чтобы наши учителя остались при детях, - вмешался Смолич.
     -  Вы учтите, скоро зима, надо поскорее перевезти детей в Ратомку, -- настаивал Ядвигин Ш.
      В этот момент открылась дверь, и в столовую ворвался кудрявый парень с папиросой в зубах.
      - Вы почему опаздываете, Змитрок, - закричали на него, -  сейчас же погасите папиросу!
       Его подвели к Максиму, и их познакомили. Змитрок бросился к Максиму и горячо обнял его:
      -   Так вот вы какой, песняр чистой красы!  Я именно таким представлял вас, лесуном с бородой и усами.
      -  А я никогда б не узнал в вас, Змитрок, автора «Пяти ложек затирки», ваши   «образки;» -- настоящие жемчужины нашей литературы.
     - Потом наговоритесь, -  зашумели на них.
    -  Погодите, - успокаивал всех Антон Иванович, - во-первых, надо все уладить с Богдановичем, насчет работы я договорился, а вот с жильем...
 Стали думать все вместе: к Голубку и Фальскому нельзя, сами ютятся, в «хатке» живут только женщины, поселить в усадьбе Ядвигина Ш. - далеко будет добираться на работу. На квартиру Максима не возьмут: у него открытая форма
туберкулеза; любая хозяйка, заподозрив, тотчас же выгонит, а этого не скроешь – Максим постоянно кашляет, вынимает из кармана платок.
       - Я забираю Максима Адамовича к себе, -- объявил Бядуля, - все знали, что в домике, который он арендовал, одну комнату занимал сам поэт, вторую - сестры Змитрока. В третьей он предложил разместиться Максиму.   
        Появилась пани Сивицкая и пригласила всех к чаю, девушки бросились помогать ей. После чая решили проводить усталого гостя. Голубок взял его чемодан и направился вперед, за ним двинулись Фальский и Бядуля.
   -  Если бы вы приехали на пару недель раньше, - сокрушался по дороге Фальский, - вы бы застали Янку Купалу.
    - Да, знать, не судьба, - сожалел Максим, - Купалу я еще ни разу не видел, но переписываюсь с ним.

                У  ЗМИТРОКА  БЯДУЛИ


       Змитрок познакомил сестер с Максимом, и они сразу взяли шефство над ним, расставили лекарства, помогли развесить одежду и побежали готовить ужин.
       - У вас, Змитрок, и родители с поэтическим даром, даже имена дочерей срифмовали: Реня-Геня, - шутил гость.
        Максим сразу же подружился с девчатами, а Змитрок пошел готовить постель, ему надо было рано вставать на работу. Сестры, пожелав спокойной ночи, ушли в свою комнату, и  Максим расположился в комнате, служившей ему и кабинетом, и столовой, и спальней.
       - Я предпочитаю писать по ночам, - предупреждал Змитрок.
       - Я тоже люблю ночью писать.
       - Но, Максим, я в последнее время так устаю на складе, что нет ни сил, ни желания писать, вот закончу заготовку обмундирования, тогда видно будет. У меня сейчас одна мечта – выспаться.
      И потекли дни за днями. По утрам Максим обычно спешил в «хатку», затем бежал в продкомитет, где вел бухгалтерский учет и всю статистику: необходимо было дать приют и пищу многочисленным беженцам. Работа продолжалась благодаря энтузиазму сотрудников, сплотившихся вокруг благородного дела. Спеша на работу, Максим шел всегда мимо Красного костела, восхищаясь его красотой, «Беларуская хатка» размещалась чуть наискосок от него.


           - Вы знаете, Максим, - объясняла Зоська Верас, - этот костел шесть лет назад построил несчастный отец в память о своих двух погибших детях. Максима это очень ранило.  Зимой, когда после мороза наступала оттепель, красные кирпичи покрывались серебристо-сизыми слезами, все выглядело как в рождественской сказке.
       Обычно, после работы Максим шел в «хатку» ужинать, потом домой к Бядулям, а если чувствовал себя лучше, работал в Пушкинской библиотеке, просматривая сборники Шейна, Романова, Афанасьева. Иногда засиживался в канцелярии «хатки», уютной комнате с балконом...
        У Бядули ему нравилось. Бядулянки ухаживали за гостем, часто он сидел с ними на крыльце, читая им стихи или рассказывая сказки; сестры пели ему песни, ловко владея куклами, показывали разные сценки...
     - Вот создадим мы с вами, девчата, свой театр и будем странствовать по белорусской земле, - мечтал Максим.
      - Зачарованным взглядом смотрите вы на мир, Максим Адамович, - удивлялась Реня, - в ваших пущах владычествуют лешие, купаются в серебряных озерах русалки, а вот сейчас в лучах вечерней зари вы и сами, с бородой и усами,  похожи на лесуна...
          Однажды Зоська Верас объявила в «хатке»: нужно поехать за 30 км и доставить детей в Ратомку. Дни были уже короткие, сильно похолодало. Вдруг раздался голос Богдановича: «И я поеду!». Все ахнули:
      -- Что вы говорите? В такой холод ! Даже не думайте!... 
      Богданович настаивал, и Голубок через час появился, раздобыв у друзей на время кожух, какие носили обычно сторожа.
        ...Приют Татьянинского комитета собиралась посетить попечительница, сестра Льва Толстого. С этой целью приготовили представление. Белорусская школа выступала со своей отдельной программой, поставили сценку, читали стихи, пели песни. Чтобы поддержать хор, включили и сестер Бядули. Максим в белой вышитой рубашке, подпоясанный красным пояском, для массовости встал среди хористов...
        Закончилось поздно. Молодые учительницы разместились в маленькой комнатке с железной печкой, а класс не отапливался, но сколько Максима не звали, он не пошел к ним, объясняя: -- Я рискую своим здоровьем, но не имею права рисковать вашим, моя болезнь заразная, вы же знаете. 
        Вернулись на следующий день только к полудню.

          ...Как-то Максим  постучался в комнату  к усталому Змитроку, отдыхавшему после трудного дня:
        - Я тут, Змитрок, читал вашим сестрам сказки, а они мне пели песни: белорусские и еврейские. Молодцы, хорошо поют, нежно...
          -  Знаете, Змитрок, задумал я написать поэму на тему библейского мифа, эту мысль мне навеяла война, гибель тысяч людей и моя нелегкая жизнь.
      Максим задумчиво глядел в ночное окно:
      - Эта служба учета в земстве, забирает последние силы, от цифр у меня в глазах рябит...
      - Да, война - общее горе, - приподнялся Бядуля. – А знаете, Максим, насчет  библейского мифа я могу быть вам советчиком, я ведь учился в еврейской духовной семинарии, в ешиботе. Это вы вот -  интеллигент во втором поколении, а вся наша семья Плавников, из простых: родители живут недалеко от Минска, в местечке Посадец, они нас часто навещают, привозят продукты. Так вот, отец хотел, чтобы я стал раввином, ученым евреем, а я стал белорусским поэтом.
       -  Вы вчера показали мне ваш перевод на русский импровизации И.Франка на тему «Еврейской мелодии» Байрона, - продолжал Змитрок, - я сразу почувствовал, что вы серьезное образование имеете. Поверьте мне на слово, я кое-что в этом понимаю и владею древнееврейским неплохо, если уж в ешиботе мне ставили отличные оценки.
      -  Между прочим, мой отец сам изучал древнееврейский, - добавил Максим.  - Здесь, в Минске, он одно время  преподавал  русский язык в еврейском училище.
      Что касается перевода, вы имеете в виду этот:

                На реке Вавилонской  -- и я там сидел,
                На разбитую арфу угрюмо глядел.
                Вавилоняне вкруг издевались толпой:
                - Что-нибудь про Кармель, про Сион нам запой!
                - Про Сион? Про  Кармель? Их уж слава в былом,
                На  Кармеле  - пустыня,  в Сионе – разгром!
                Нет,  я песню иную для вас изберу:
                Я родился рабом и рабом я умру....

   Закашлявшись, Максим остановился.  - Я знаю дальше , - подхватил Змитрок:
 
                Появился на свет я под свист батогов,
                Вырос в рабской семье средь отчизны врагов...
                Вавилонские девы! Держитесь вдали,
                Чтобы тронуться ваши сердца не могли
                И чтоб тяжкая вам не судилась судьба
                Злобно думать в тиши: -- Полюбила раба.

           Бядуля читал по памяти и возбужденно заходил по комнате.
          - Да, бросьте, ничего особенного в моем переводе нет, этот цикл Байрона переводили такие гиганты, как Фет, Лермонтов, Толстой...  У них --  это действительно шедевры...
         - Не скромничайте, Максим, я уверен вы могли бы сочинять блестяще и русские стихи.
         - Напрасно вы так думаете, Змитрок,  я – белорусский поэт, если бы я хотел писать по-русски, здесь меня бы не было...   Ведь у нас, Змитрок, белорусских стихов пока еще почти нет, есть только строфы, написанные по-белорусски. Пусть наша литература пока еще неразвитая, корявая, но великим чувством она наполнена...
       
        Сердечным и скромным предстал Максим перед минчанами. Тревожила их его бледность и блестящие от температуры глаза...
         В продкомитете сотрудникам выдавали паек сахаром. Максим экономил, не забирал свою порцию к чаю.  Однажды, взяв у Зоськи Верас наволочку, вечером принес в ней сахар:
       - Это для детей беженцев...
       Как-то пожаловался Зоське:
       - Я уже смирился со своей болезнью, с тем что жить осталось недолго, но мне обидно, что не могу иметь своей семьи. Я очень люблю детей, как-то давно, когда начал печататься по-русски, послал колыбельную, подписав псевдонимом. Все, кто читал, были уверены, что сочинила женщина и, причем, мать.
        - Каково ваше впечатление от Минска, чувствуете ли вы у нас, как дома? - интересовалась Зоська.
        -  Очень нравится, вот и вы с матерью за мной смотрите. 
       ... Каждую ночь Максим доставал из тумбочки книги, тетради, ставил на стол чернильницу, будильник и рядом -- термометр. Он не догадывался, что Бядуля, вставая утром раньше его, с горечью отмечал – опять 38!
        Придвинув поближе керосиновую лампу и закрыв двери, чтобы не проникал сквозь щели свет и не мешал спать Бядуле, Максим сочинял, правил, снова писал...
        Был воскресный день, солнце уже пробивалось сквозь узкие шторы, а друзья все еще спали, на службу сегодня идти не надо было. Сёстры уже проснулись, из соседней комнаты доносились песни.
       Вдруг с улицы послышался грохот и взрывы, все выбежали на крыльцо и увидели немецкий аэроплан, сбрасывавший бомбы на город. С земли открыли огонь, и стервятник скрылся из виду, оставив на земле кровь и слезы, а в небе - тучи едкого черного дыма...
        Максим негодовал, в нем все бурлило: «Где ж моя животворная энергия, где стих, оголённый нерв, ток в электрическом поле? Известно, испокон веков народ наделял своих поэтов мистической силой. Значит, мы обязаны влиять на ход событий. Поэт должен быть пророком. Поэт -- вождь, проводник в самых запутанных закоулках душевных раздумий. Время бежит, все меняется: и планета, и человек, и сознание. К несчастью, война -- перемена к худшему, она приводит к горю, к ощущению тупиковости. А роль поэта?  Почему слова перестали высекать искры из сердец? Как глаголом зажечь сердца страждущих?»
 
         Зима 1917 года выдалась холодная, снежная. Максим тревожился за брата: Лев, оставив на время Московский университет, ушел в действующую армию и теперь  был где-то здесь совсем близко, на Западном фронте. Не желая расстраивать Максима, отец поделился только со Львом новым постигшим горем, телеграфировав ему в армию:
    «У меня большое горе. 6 января Роман скончался от воспаления легких. Пиши, милый, чаще. Тоскливо, особенно теперь, когда дом наш опустел. Спаси тебя Господь. Твой папа».
            Минск бурлил, в начале года рабочее, солдатское и крестьянское недовольства слились в один революционный поток. Царизму приходил конец, рушилась старая Россия, вместе с новой Россией возрожденцы надеялись, что воспрянет и Беларусь...
       Весть о свержении самодержавия дошла до Минска 1 марта 1917 года, за несколько дней до этого Максим уехал на лечение в Ялту: деньги на поездку собирали все, понимая, что откладывать нельзя; губернская Комиссия  предоставила  больному сотруднику двухмесячный отпуск и выдала 200 рублей. В «Белорусской хатке» молодежь устроила прощальный вечер, большого труда стоило уговорить их не идти на вокзал. Максим стеснялся, он не любил большого шума, говорил им:
       - Мне тяжелей будет расставаться с вами при чужих людях.
       Поэт написал отцу, что чувствует себя неважно и собирается в Крым. Адам Егорович в это время перевелся в Крымское отделение банка и собирался в Симферополь, где они с Максимом договорились встретиться. Но судьба распорядилась иначе: отец смог выехать только через десять дней, да еще прождал в Москве четыре дня, не мог сесть на поезд. Максим спокойно ехал только до Гомеля, а потом снежные заносы задержали поезд на три дня. Он, так же как и другие пассажиры, мерз и голодал.
      Прибыв в Симферополь и узнав, что отца еще нет, не дожидаясь его, измученный Максим отправился в Ялту.

 

                ЯЛТА , 1917

                ПОСЛЕДНЯЯ ВЕСНА               

       Вдали за расступившимися горами показалась сверкающая под лучами весеннего солнца гладь голубовато-зеленого моря, и сразу на душе стало веселее, обозначилась конечная цель путешествия, солнечная Ялта. Несколько дней, проведенных в поезде, а также переезд через горный хребет, вконец изнурили Максима. Надо было подобрать квартиру. Хозяйки предпочитали брать семейных, рассуждая просто: что возьмешь с бедного студента? Четыре дня пришлось ночевать на разных квартирах. Поднявшись по ступенькам у гостиницы «Ореанда», Максим поставил на землю чемодан и совершенно обессиленный, присел на скамейку; проходившая мимо него женщина, увидев чемодан, поняла, что он ищет квартиру и предложила свою. Они поднялись по лестнице на второй этаж. Комната была большая, светлая, с видом на море. Максим сел на стул и устало поглядел на хозяйку:  - Никуда больше не пойду.
       В этой квартире он остался, спросив у хозяйки ее фамилию и адрес, чтобы написать отцу. Она назвалась: - Мария Темко, Николаевская 8.
        ... А отец был занят в Симферополе. Огромное отделение  Крестьянского банка бурлило: в результате Февральской революции трудно было сориентироваться в вихре событий, на митингах говорили о новой жизни, а проблемы оставались старые; в банке Адам Егорович исполнял обязанности управляющего. Он получил письмо с фронта от Льва, который сообщал, что в скором времени приедет в Симферополь.
  В упадническом состоянии духа Адам Егорович отправил письмо Пешковой:
     «Тяжело, дорогая Екатерина Павловна, очень тяжело. Все последнее время какие-то камни ворочаются в груди, на том месте, где надлежит быть сердцу. И некому поведать печаль свою. Мне суждена роль Кассандры. Вокруг только кровь, безысходное горе, развал и крушение всех идеалов, но не видно избавления, не видно спасения... Где тот вождь и пророк? Пока нет его. Керенский? Но что он может сделать один... Гибнет работа многих прошлых поколений...  Ясно, что  мы  на многие годы обречены на судьбу нации, не выполняющей своего призвания. Читал, что Вы попали в гласные Московской Государственной Думы, не особенно Вас поздравляю и Вашу партию. Я думаю, что Ваши товарищи не столько радуются победе, сколько трепещут под тяжестью свалившегося на них дела».
 
   
      Адам Егорович думал, что встретив и обогрев Льва, они вместе отправятся в Ялту к Максиму, но Лев все не приезжал, работы в банке было невпроворот, и отец едва успевал отрывать листки календаря...
      А  Максим, между тем, доживал свои последние два месяца. С питанием было плохо: то кормился в столовой на набережной, то сам закупал провизию. Температура держалась, кашель не прекращался, он похудел, осунулся. Днем старался быть больше на воздухе, потому что в комнате холодно: хозяйка топила редко, экономила уголь. В том апреле в Ялте было как никогда сыро. Ходил в библиотеку, сидел там в читальне, брал книги на дом. В библиотеке газеты зачитывались до дыр: «Русская Ривьера» теперь выходила не регулярно, ее вытесняли «Известия Ялтинского Совета».
       Максим уже почти месяц не имел известий из Минска. Центральные газеты много писали о войне, главное место занимали вести с Западного фронта, наибольший интерес вызвали сообщения о съездах: фронтовом и белорусском. Максима глубоко волновал вопрос о будущем белорусской земли.
         Богданович писал: «Народы империи вместе участвуют в государственном строительстве, зная общие победы и поражения, - они не могут быть чужды друг другу».
      Максим лучше других понимал деликатность решения национальных вопросов: «Нужно только, чтобы эгоистические интересы отдельных народностей не подтачивали этой естественной государственной спайки».   
      Читая, полученные известия из Минска, Максим отвечал друзьям: «Смешно надеяться, что какие бы то ни было Керенские принесут освобождение угнетенным массам Белоруссии...»
      Казалось, что далекая Ялта оторвана от революционных событий, но это было лишь первое впечатление: несмотря на то, что по набережной как прежде прогуливались нарядно одетые дамы, уверенности в завтрашнем дне не было. Совсем рядом с домом, в котором поселился Максим, начиналась «царская тропа», ведшая к Ливадийскому дворцу, куда по разрешению Временного правительства прибыла родня свергнутого монарха. Летняя резиденция царя – белоснежный мраморный дворец одиноко повис над волнами Черного моря, лифт, поднимавший царственных особ с пляжа, сломался, и некому было его починить...

                Ялта

        С каждым днем становилось теплее. Максим любил смотреть на море, особенно на закате, когда темнота постепенно спускалась с гор, и в ней утопали и горы, и море, а лазурная  гладь сверкала отраженным светом южных звезд.  Он подолгу засиживался в городском саду, читал, предавался воспоминаниям, написал письмо отцу, двоюродному брату Петру, друзьям... 
        Днем на пляже было много народу, отдыхающие загорали, но купались редкие смельчаки: вода была холодна. Когда Максим вечерами возвращался домой, яркие звезды освещали путь.
      Снизу, с берега, доносился глухой шум прибоя, он навевал покой, говорил о вечном и неземном. Температура не падала, слабость мешала читать и писать, его все время клонило ко сну.  А сны были непродолжительные, тревожные.  У окна ветвистые деревья шептались с ветром, налетавшем со стороны моря:

     Набягае яно                Набегает оно
    Вечарамi, начамi,                Вечерами, ночами,
  Адчыняе вакно                Распахнёт вдруг окно
  I шамрэе кустамi.                И шуршит за кустами.

  I гавора адну                Растревожит одну
   Старадаўнюю казку –                Стародавнюю сказку –
   Пра любоў i вясну                Про любовь, про весну
    I жаночую ласку…                И про женскую ласку…

 Сэрца сьнiць пра красу  -                Сердцу снится краса,
   Пра сьлядочак дзявочы,                Звук девИчьего слова,
   Залатую косу,                Золотая коса,
  Сiняватыя вочы.                Блеск очей васильковых.

  Як забудуся сном                Как забудусь я сном
    Ў сiняватыя ночы                В эти синие ночи,
  Прылятаеш ты ў дом,                Прилетаешь ты в дом
    Пазiраеш у вочы...                И глядишь прямо в очи...
         

         Хозяйка, видя, что квартиранту становится все хуже,  попросила сестру милосердия, лет девятнадцати, присматривать за Максимом.  Девушка оказалась доброй и отзывчивой, звали ее Валентиной; она приходила обычно под вечер, доставляла Максиму еду и лекарства...
        В конце апреля Максим отправил Петру письмо, в котором описывал свои ялтинские мытарства:
  «... Нашел я хорошую комнату, - извещал Максим, - с самостоятельным ходом, окна на море, чудесный вид, полдня светит солнце, есть балкон, вокруг дома сад и проч.   ... Боюсь одного – не вредна ли близость к морю: дом на горе, но до моря саженей тридцать-сорок.  Комната, значит, хороша, а здоровье мое пошло не в гору, а подгору.  Мокроты пошло больше, температура ухудшилась, ходить стало трудно – пойдешь и засапаешься. Похудел я. А в заключение пошла кровь дня на четыре...»
        Максим не хотел расстраивать отца и написал ему только в мае:
 «Здравствуй, старый воробей. Молодому воробью плохо. Врач говорит так: процесс в правом легком закончен; оно зарубцевалось и, если есть на нем немного мокроты,  местами – жесткое дыхание, то это дело третьестепенное...»

        В начале мая в Симферополь к отцу, наконец, приехал Лев. Адам Егорович не мог нарадоваться сыну: грязного, обовшивевшего на силу отмыл, обогрел и  собирался отослать для поправки здоровья к Максиму.
   ... Вечером зашла хозяйка: - Может быть, отца вызвать, Максим Адамович? Дайте мне адрес, я пошлю телеграмму.
      - Нет, хозяюшка, спасибо, не надо: у отца и без меня хлопот много.
      Пришла сестра милосердия, покормила Максима.
      - Максим Адамович, я смотрю вы стихи пишите? Знаете, я живу по другую сторону от набережной на Поликуровской горке, над рынком. На стене нашего дома есть памятная доска: в нем 30 лет назад жил поэт Семен Надсон, у меня есть книжка его стихов. Вы читали?
        - Да, конечно, - Максим тут же произнес:
   
                Не говорите мне «он умер». Он живет!
                Пусть жертвенник разбит – огонь еще пылает,
                Пусть роза сорвана – она еще цветет,
                Пусть арфа сломана – аккорд еще рыдает.

      - Надсон до сих пор очень популярен, - рассказывал ей Максим, -- у моего отца богатая библиотека, так там есть прижизненные издания поэта. Правда много его стихов я позабыл, давно это было.  Говорят, что когда Надсон умер ему было всего 24 года, я уже пережил его, вот не знаю только надолго ли...
        -  Что вы такое говорите, Максим Адамович...
        - У меня к вам просьба, Валентина, сегодня мне приснилась земляника, будьте любезны, не сочтите за труд, когда будете идти мимо рынка, захватите мне немножко. 
       Май уже был в самом разгаре, стало совсем тепло, а Максиму становилось все хуже. 

 
            Несмотря на тяжелое состояние, Максим не прекращал писать, работал над составлением белорусского букваря для детей, ни на секунду не забывая о родной Беларуси. Написал отцу на открытке карандашом всю правду, что дела совсем плохи, но отправлять не  спешил. Снова брал в руки «Вянок», перечитывал, правил отдельные места...
          Яркое южное солнце все смелее заглядывало в окно сквозь густую тень кипарисов, за окном бушевала весна, ведя за собой жаркое крымское лето. Последние строки он написал на листочке и положил в свою книжку стихов:

  Ў краiне сьветлай, дзе я ўмiраю,             В краю чудесном, где умираю,
  У белым доме ля сiняй бухты,                Не одинок я у синей бухты,
  Я не самотны, я кнiгу маю,                В руках я книжку стихов сжимаю
  З друкарнi пана Марцiна Кухты.            Из типографии Мартина Кухты.


           Вечером пришла сестра милосердия. Валентина принесла ему свежую землянику. Измерив температуру и увидев, что термометр показывает 39, она, ничего не сказав, пошла на кухню мыть ягоды. Максим съел немного земляники, а оставшись один, вспомнил детство: молодых мать и отца, братьев, беззаботную жизнь в Гродно...
        Пришли  на ум слова отца: - Не следует тебе ехать в Беларусь, выбери себе другое место жительства, этот климат тебя погубит, тебе надо жить где-нибудь на юге...
       Максим вспомнил, как еще мальчиком слыхал в доме Пешковых: Горький рассказывал о молодом композиторе Калинникове, умершем в Ялте.
        "Приехал бы он ко мне в Крым на полгода раньше, - передавал Горький слова известного доктора, друга писателя, - я бы спас его.  А теперь поздно: у него легкие расползаются, как гнилая тряпка".
       Вспомнились свои стихи:

                Пралятайце вы, днi,
                Залатымi агнямi!
                Скончу век малады, --
                Аблятайце цьвятамi...

          "Нет, - говорил себе Максим. - Не жалею, что стремился в Беларусь. Лучше прожить полгода на родине, чем всю жизнь страдать на чужбине..."
         Назавтра сестру милосердия встретила заплаканная хозяйка: Максим умер ночью, возле него никого не было. Женщины перебрали все бумаги на комоде, на столе: никак не могли найти адрес отца. Наконец, нашли ярославский адрес и хозяйка побежала на почту дать телеграмму. Сестра милосердия осталась одна с Максимом.
        На столе рядом с душистыми ягодами земляники, лежала его книжка стихов «Вянок», в ней виднелась закладка - так и не отправленная отцу открытка, рассказывавшая всю правду.
        Лицо Максима было красиво и спокойно, можно было подумать, что он прилег отдохнуть...
        Лишь на четвертый день, когда из Ярославля сообщили в Симферополь, отец   помчался в Ялту, до нее было всего семьдесят верст, но Максима уже похоронили.
        Адам Егорович отправился на кладбище, оно находилось в горах, над городом. Там на окраине, близ дороги, нашел последний приют больной поэт. Несчастный отец подошел к могиле: имея таких талантливых детей, он терял их одного за другим...
       Адам Егорович поглядел на небольшой холмик и вспомнил стихи сына:

  I чаму пасьпяшалiся так,                Для чего же спешили мы так,
 Напружаючы ўсе свае сiлы,                Напрягая последние силы,
 Калi цiха паўзучы чарвяк                Если тихо ползущий червяк
 Ўсё ж дагнаў нас ля самай магiлы?            Всё ж догнал нас у самой могилы?

           Острой болью отозвалась в сердцах белорусов весть о смерти Максима Богдановича. Безжалостная коса смерти оборвала вдохновенную песню поэта в 25 лет, в самом расцвете его таланта.
         Максим любил жизнь, душевную красоту людей и родные нивы. Он умел на родном языке разговаривать со звездами в небе и травой в поле. Так рождались строки, озвученные космосом. Видя «во поле хлеба – чуточку неба», он спрашивал соотечественников:
               
Бачыце гэтыя буйныя зоркi,                Вы видите эти ясные звезды,
Ясныя зоркi Геркулеса?                В ярком созвездье Геркулеса?
Да iх ляцiць наша Сонца,                Несётся к ним наше Солнце,
I нясецца за Сонцам Зямля.                И летит вслед за Солнцем Земля.
Хто мы такiя?                Кто мы такие?
Толькi падарожныя,папутнiкi сярод нябёс.            Лишь путники,
                блуждающие в мирозданье.
  Нашто ж на Зямлi                К чему ж на Земле
  Сваркi i звадкi, боль i горыч,             Распри и ссоры, боль и горечь,
  Калi ўсе мы разам ляцiм                Коль все мы вместе летим
  Да зор?                К звёздам?

   
 
 
                ПОСЛЕ СМЕРТИ ПОЭТА
               
                ГИБЕЛЬ ЛЬВА

               
        Октябрьскую революцию Адам Егорович встретил в Ярославле, куда он вернулся, не прижившись в Крыму. Служил он на старом месте в банке, где его уважали за многолетнюю честную работу. Лев, единственный оставшийся в живых из детей от первого брака, повидавшись с отцом, опять поспешил в армию. Хотя, как и раньше, Адам Егорович все надежды связывал со Львом, талантливым математиком, потеря Максима подорвала его силы.  Адам Егорович по-прежнему считал белорусское возрождение несерьезным, возможно, даже не нужным, но со смертью Максима он остро ощутил, что потерял часть самого себя, своей молодости, ведь Максим более всех других детей напоминал ему родной край, его любовь, несчастья, которым не было конца...
         Адам Егорович боялся, что Лев на фронте будет страшно переживать смерть Максима, но не сообщить ему он не мог:
          «Мой милый сынок. Нас постиг новый удар: Максим скончался в ночь на 14 мая в Ялте. Кровотечение из горла. Он ничего мне не писал о своем здоровье, оказалось,что в последнее время он чувствовал себя плохо... Умер совсем одиноко, и похоронили его без меня. Всё горе да горе. Теперь ты у меня один остался от матери. Тяжело мне, сынок. Всё как-то рушится, а я должен стоять и бороться, чтобы не ослабеть в борьбе, удержать равновесие и смысл жизни...»
           Летом пришло письмо от Льва в котором он сообщал, что ранен и находится в госпитале. А через несколько дней приехала из Нижнего Магдалина и привезла еще одно письмо Льва, в котором он писал тетке о ранении;  писал то, о чем не хотел рассказывать отцу: «Я ранен в ногу разрывной пулей, и у меня перебита кость. Но ты не беспокойся, рана моя в очень хорошем состоянии и меня совершенно не мучает... А боль совсем слабая, особенно как положили шины так, чтобы перебитая нога не вихлялась по сторонам. В перевязочном отряде сестра мне говорила, что ногу оттрезать не будут, а только вычистят кость. Но придется полечиться месяца два-три...
   Мы побежали... и тут меня по ноге, как палкой, ударило. Достал нож, разрезал сапог,  портянка  вся  в  крови.  Не кричу,  не  стону...   Тут  стала  мимо  рота двигаться, увидал меня наш санитар, стал звать: вторая рота, унесите своего офицера,  Богдановича, он  раненый  лежит!   А у меня с души камень спал:  не оставили меня немцам...»
         Адам Егорович дочитал письмо и вытер пот со лба, он страшно беспокоился за своего любимца. Александра Афанасьена с Магадалиной Егоровной накрыли стол, младшие сыновья уселись вокруг самовара.
           - Павел, оставь газету, потом дочитаешь! – сердился отец.
     Павел отложил газету, полную сообщений о забастовках, о неудачах на фронте, о недовольстве рабочих масс...
           Хотя Октябрьская  революция победила в Ярославле без кровопролития, многие не хотели смириться с тем, что власть взяли Советы. Оппозиция, чьи  взгляды разделял Адам Егорович, ждала результатов Учредительного собрания, куда эсеров было избрано вдвое больше, чем большевиков. Но, когда собрание отказалось обсуждать большевистскую декларацию, объявлявшую Россию республикой Советов, ВЦИК издал декрет: Учредительное собрание распустить!

             В ту ночь Адаму Егоровичу плохо спалось: все снилась Ялта, кладбище, где осталась могила сына. А вдруг ливень, которых так много в Крыму, размоет могилу, ведь она на самом краю кладбища?  Когда и кто теперь сможет туда поехать?  Затем приснился Максим, в белорусской рубашке, веселый, жизнерадостный...
         Вдруг из-под одеяла показалась перебинтованная нога Льва, кровь проступила через бинт, и Адам Егорович, считая во сне, находится в госпитале у сына, стал звать сестру милосердия. Сестра почему-то не приходила, из коридора приближались быстро усиливавшиеся шум и крики:
         - Во всем виноваты офицеры, бей их, ребята! Они нас предали, бей врагов революции!
         В госпитале орудовала толпа солдат и горожан, послышались выстрелы, раненые куда-то тащились на костылях, кричали сестры милосердия...         
       Из соседней палаты послышался звон разбитого стекла. Он заглянул в палату и остолбенел: обезумевшие солдаты тащили раненых офицеров и выбрасывали их из окна третьего этажа. Он хотел кричать, но какая-то неведомая сила сдавила горло. Его оттолкнули солдаты и бросились в палату, где лежал раненый Лев...
         Адам Егорович проснулся весь в холодном поту, разволнованный страшным сном, приподнялся, не понимая, был ли это сон: шум и выстрелы продолжались наяву. Вдруг в комнату вбежал Павел: 
          - Папа, кругом стреляют, по улицам бегут солдаты, ни в коем случае не выходи из дома!
        Через некоторое время пальба из винтовок сменилась артиллерийской канонадой, загорелись здания, началась паника. Так начался Ярославский мятеж.
        Тюрьму  для  активистов  Советской  власти устроили на барже, которую вывели на середину Волги.
        Обо всем этом Адам Егорович узнал, придя на работу в банк, где уже орудовала группа вооруженных людей. Офицер с Георгиевским крестом зачитывал обращение: «Северной армией командует Борис Савинков, руководитель «Союза защиты родины и свободы». Москва окружена тесным кольцом, еще немного усилий, и предатели, засевшие в Кремле, разорившие страну и морившие народ голодом, будут сметены с лица родной земли.  Все, кто может носить оружие, вступайте в добровольческую армию!»
         Ночь напролет не стихала канонада, начались большие пожары, это было страшно, ибо большинство домов были деревянными. Во время мятежа был ранен сын Николай, но к счастью рана оказалась не опасной.
         ... К концу второй недели, мятежники поняли, что помощи ждать неоткуда и стали покидать город.
         В последний день мятежа загорелся дом, который арендовали Богдановичи, пожарные команды были парализованы, и потушить пожар не было никакой надежды...
           Видя, как горит дом, и огонь подбирается к библиотеке, которую он столько лет любовно собирал, Адам Егорович в растерянности метался по двору. Он сумел  вынести подаренную Горьким копию рафаэлевой «Мадонны», и стал помогать  детям выносить книги, пока огонь не подобрался к библиотеке. Пламя охватило крышу, и в дом уже было войти опасно.
           - Папа, а Максимовы рукописи где?  В сундуке? – спохватился Павел.
           - Да, Павлик, в сундуке.
           - Надо их вынести
           - Поздно, - вздохнул отец. – Надо  было раньше сундук выносить,
 да тяжел он.
          Вдруг Павел побежал в дом, наполовину объятый пламенем. Адам Егорович даже не успел его остановить и бросился за сыном. Павел быстро нашел сундук, но тащить его в дыму, на ощупь, было невозможно. Отец тоже вбежал в дом, но вынужден был тут же возвратиться – от дыма терял сознание. Павел, чувствуя, что не в силах справиться с сундуком, открыл крышку погреба, столкнул кованый сундук туда, где был ледник, и задыхаясь, помчался во двор...
          В огне сгорело многое, что было дорого Адаму Егоровичу: часть библиотеки, письма Горького, Екатерины Павловны, близких друзей...
          Но самый страшный удар ждал впереди. Этот удар свалил его, и он долгие годы не мог от него оправиться: через несколько дней Адам Богданович получил сообщение, что любимый сын Лев, его гордость и надежда -- убит в Киеве.
Как потом стало известно, кто-то стрелял в группу красноармейцев, подавлявшую беспорядки. Толпа красноармейцев ворвалась в госпиталь и, мстя за убитых товарищей, не разбирая, стала убивать офицеров. Не разобравшись, увидев Льва в форме офицера царской армии, солдаты выбросили его через окно третьего этажа...
        Так, как о Льве, Адам Егорович не горевал ни о ком: это был не просто один из  его  сыновей, его плоть и кровь, это был его любимый сын – его несбывшаяся мечта.
       Оставшись без крова, семья Богдановичей временно нашла приют у соседей. Там, в коридоре, лежа на диване, не в силах подняться, Адам Егорович снова и снова перечитывал письмо, сохранившееся благодаря тому, что лежало оно в его портфеле, в банке. В который раз всматривался он в родной почерк:
    «С апреля я начал немножко ходить на костылях – пролежал 9 месяцев. Но стоило это перенести – зато сохранил ногу. Всего хуже была неизвестность: два раза ногу собирались отрезать... По лестнице я еще спускаться не могу, так меня выносят на носилках...  Когда приеду не знаю, но уже, наверное, недолго. Прощай. Лев. 21 июня 1918 г.»
       — Почему он написал именно «Прощай»? – сокрушался отец. — Почему?

      Ущерб от мятежа был огромен: сгорело 15 заводов, более ста зданий, в том числе Демидовский лицей, где учился Максим Богданович. Количество сгоревших деревянных строений трудно было сосчитать; дом, арендованный Богдановичами, сгорел, но, когда отец с сыновьями пришли на пепелище и разгребли головешки, к их удивлению сундук, сброшенный в погреб, сохранился: лед в погребе растаял и вода, испаряясь, не дала сундуку сгореть. Рукописи Максима, немного обгорели, слиплись от испарений, но уцелели...



                СВИДАНИЕ  С  РОДИНОЙ


          В Белоруссии к этому времени сложилась весьма сложная ситуация. Вопросами всех республик ведал И. Сталин. Лишь к концу 1918 года было принято решение об образовании БССР.  2 января 1919 г. Сталин послал телеграмму  правительству БССР: «Через 10 дней буду у вас. Ведите себя смирно и не деритесь, а то будет плохо».   
          После смерти Льва Адам Егорович сильно сдал, и только благодаря поддержке Александры Афанасьевны и сыновей сумел сохранить волю к жизни. Однажды зимним вечером 1922 года, просматривая газеты, он наткнулся на заметку о готовящихся к изданию сочинениях белорусских поэтов, среди них он увидел имя своего сына.
          Адам Егорович тут же сообщил в Минск, что у него чудом уцелел архив сына: стихи, статьи, фотографии, письма – всего около пуда бумаг.
        «Доставить архив я хочу лично, - просил отец, -  на это потребуется очень немного: стоимость билета и самые скромные расходы на мой прожиток. Если угодно, считайте это гонораром за биографию сына, которую я берусь написать…»
         Через неделю Богданович получил ответ: «Мы считали, что ярославский пожар не только истребил рукописи Максима, но мог истребить и Вас, и Вашу семью. Какое счастье, что все живы и целы и благодаря Вам сохранились рукописи Максима».
         Богданович ответил: «Мне приятно, что у вас радуются всякой возможности достать полного Максима, подбирают по клочку, по листку все, что осталось от его так рано отлетевшей музы… Это трогает меня и как отца, и как белоруса…»
        Е. Пешковой Богданович сообщал: «Надеюсь скоро побывать в Москве проездом в Белоруссию, куда  я повезу рукописи и реликвии, - все наследие моего Максима…»
        Через некоторое время Адама Егоровича встречали в Минске. Радость от встречи с родиной превзошла его ожидания, Адам Егорович ходил по знакомым улочкам, вспоминая далекие годы молодости, где все было близко и дорого. Здесь было начало его жизни с Марией, здесь родились первые дети…
        Вечером в письме он с радостью рапортовал сыну: «Дорогой Павлуша! Я уже пять дней в Минске. Встреча была торжественной и трогательной. На вокзале меня встретили бывший глава правительства поэт Тишка Гартный и Язэп Дыло. Был подан автомобиль пред. ЦИК  Червякова, к которому я приглашен на прием. Мне предлагают перебраться в Минск и работать в библиотеке. Если поедешь в Москву, то остановишься у Екатерины Павловны, я об этом договорился. Жаль, милый Павлуша, что ты не был на торжестве в честь твоего брата: много трогательного и восторженного ты испытал бы. Мне устроили такие овации…»
        16 июня 1923 года зал был полон народа, директор Инбелкульта
А. Некрашевич открыл вечер памяти Максима  Богдановича. Дали слово отцу: 
          - Когда-то я оторвал своего сына от родины, теперь возвращаю все, что он оставил после себя. Отдаю все тем людям, которых любил мой сын и которые его любят.
           С рассказами о творчестве песняра выступили профессор Пиотухович,                Я. Дыло, А. Смолич. Ректор БГУ, профессор Пичета рассказал:
        - В декабре 1915-года в моей квартире в Москве раздался звонок. Я открыл двери и увидел молодого студента. Это был Максим Богданович. Он, студент Ярославского лицея, обратился ко мне за помощью – заняться историей родного края… Он первым заменил белорусофильство белорусоведением и первым из города пошел навстречу шедшим из деревни.
        Через несколько дней Павел делился с отцом: «Папа, вчера получил твое «радостно-печальное»  письмо… Самое трагичное в судьбе Максима – это то, что его не понимали и никогда никто не поймет. Поэтому меня пугает его биография, даже если ты сам ее напишешь, все это будет не то…  Я отлично чувствую Вадима и Леву, они для меня открыты и понятны. Совсем не то с Максимом, я с ужасом сознаю, что его душу своей душой воспринять я не могу и никто не сможет…»
 
                НА МАКСИМОВОЙ МОГИЛЕ

          В конце лета 1924 года Янка Купала с женой и друзьями отправились на отдых в Крым, где многоголосая Ялта встретила белорусов приветливо, поразив своей южной природой. Погода, как всегда в Ялте, была ясная, могучие плечи высоких крымских гор заслоняли холодные ветры, и огромная чаша теплого морского воздуха опьяняла гостей из далекой Белоруссии. Установилась жара, и только на узкой полоске берега море еще освежало, а дальше к горам солнце слепило глаза и кружило голову…    
         На следуюший день молодые белорусские писатели: А. Ажгирей,
А. Александрович и В. Дубовка, захватив фотоаппарат, выданный  в Минске, отправилась на кладбище, на могилу Богдановича. Расспросив местных жителей, татар, наконец-то кое-как поняли, как добраться до кладбища.
       Голубая синева моря осталась позади, и немного устав, литераторы добрались до цели. Кладбище, вроде бы не такое большое, было плотно «заселено». Если за какой-то могилой не присматривали, ее без церемоний «теснили» и производили новые захоронения.
        Отыскать могилу Максима оказалось не просто, почти час бродили среди памятников и крестов. Поняв, что самим не найти, вернулись к домику сторожа; он  отправился с гостями. Спросив фамилию, сторож тут же вспомнил, что видел на другом конце кладбища оторванную табличку с такой фамилией, которую спрятал в сторожке. Он послал сыновей, и те мигом примчались с дощечкой. С помощью сторожа быстро нашли памятник студенту Карлсону, о котором, как об ориентире, упоминал в письме отец поэта. Рядом была  безымянная могила, сторож приложил оторвавшуюся дощечку и она полностью стала на свое место. Сомнений не было, это -- могила Максима. Дощечку решили забрать в Минск, а вместо нее изготовить и прибить новую. Никакого кипариса и куста роз, о которых писал отец, уже не было, сама могила осела и почти сравнялась с землей. Если бы не примета, не помогла бы ни дощечка, ничто другое. Еще несколько сильных ливней, и через год-другой могилу найти было бы невозможно…
          За обедом молодежь рассказала о своих поисках Купале. Иван Доминикович разволновался и решил завтра же пойти на кладбище.
         Второй раз шли смелей, дорога была знакома, Купала едва поспевал за молодыми. На подходе к кладбищу откуда ни возьмись налетел ветер, пригнал тучи и, как это часто бывает в Крыму, вдруг хлынул проливной дождь. Тяжелые капли падали, почти не задерживаясь на кронах деревьев. Все, включая Купалу, промокли, но поэт не хотел отступать, и вся компания продолжила свой путь. Ливень прекратился так же внезапно, как и начался, вновь засияло солнце.
        На этот раз могилу нашли быстро. Купала смотрел на безымянный, затерянный холмик и молчал, а молодежь, видя, что Купала мыслями в далеком прошлом, отошла в сторону, оставив поэтов наедине.
       О чем думал первый поэт Беларуси? Какие чувства переполняли его душу?   Молодые писатели могли только догадываться, наблюдая за Купалой издали.
       «Так и не довелось нам встретиться -- думал Купала, — несправедливой была к тебе судьба, Максим. Даже мечта остаться в земле родного края не осуществилась. Как это ты сказал?

                Калi ж у iм умру-загiну, -
                Не жалюсь я!
                Не будзеш цяжкая ты сыну
                Свайму, зямля…

           Вспомнил Купала, как делился со своим биографом об отношении к Богдановичу: «С первых же стихов  его я почувствовал в нем искреннего поэта, но увлечься им, как, может быть, он этого заслуживал,  я не мог – уж очень по-разному мы писали: у меня мотивы гражданско-национальные, у него – чуть ли не «искусство для искусства»… Своим жизнечувствием, конечно, мне ближе Колас, чем Богданович…»
      Помнил он, как Богданович не стеснялся критиковать товарища по перу: «Стихов полностью безукоризненных с точки зрения формы у Купалы и теперь еще не так много, к тому же содержание их не отличается особой глубиной и оригинальностью, складываясь из  старых гражданских и горьковских мотивов».
       Глядя на позабытую заросшую могилу, Купала с тяжелой тоской думал о трагической судьбе своего собрата. Домой шли молча, Купала был грустный, не замечал окружавших, не проронил ни слова...
     В самом конце 1924 года Адама Егоровича известили, что от правительства Белоруссии в Крым выслано 250 рублей на установку памятника.

       Вскоре на ялтинском кладбище, на могиле Богдановича, появился скромный бетонный обелиск; через некоторое время кто-то из белорусов нарисовал там голубые васильки далекой Максимовой родины.


                РОССИЙСКИЙ БЕЛОРУС

        В один из приездов в Италию Екатерина Павловна передала Горькому ярославский адрес старого нижегородского друга. После того, как хозяйкой в доме Горького стала «железная женщина» -- М. И. Будберг, приятельские отношение между старыми друзьями возобновились.
       Один местный поэт сообщил Адаму Егровичу, что Максим Богданович якобы когда-то обращался к Горькому. Адам Егорович решил спросить об этом писателя напрямую.
           « Я стал дедушкой, -- гордясь, сообщал  он Горькому. – Родилась прелестная  внучка... Это от моего 5-го попорядку сына. Остальные пошли на разные алтари в жертву. Сейчас по поводу одной жертвы – Максима: листаю номера ярославского «Голоса», выписывая его статьи для Инбелкульта. Работа гробокопательская. Между прочим – Максим в 13 или 14 году писал Вам и, вероятно, посылал Вам книжку своих стихов. Не сохранились ли у Вас его письма? Не дадите ли Вы о нем или его стихах коротенького отзыва? Белорусы были бы весьма обрадованы...»
           Далее Адам Егорович высказывал свое мнение о последней книге Горького:  «Не скрою – в двух-трех местах в книге меня неприятно царапнули грубо откровенные и даже циничные выходки в духе своевременного литературного озорства, которое так неприятно поражает людей культурных. Но уж тут ничего не поделаешь: у Вас, у Андреева, у Золя это всегда было. Продолжаю думать, что таким вещам место в фольклоре, в клинических описаниях, а не в художественной литературе».
          Алексей Максимович не замедлил отозваться: «Получил интересное и как всегда содержательное письмо Ваше, старый друг, Адам Егорович. Спасибо. Вы сказали много интересного для меня, а признаюсь, я этого не ожидал. Я очень верю в такт и художественный вкус Ваш..»
        А затем, как бы спохватившись, вспомнил: «Максим мне не писал и книги своей не присылал. Сорренто 21.8.25г.»
         Время шло, и все, что Адаму Егоровичу удалось собрать о сыне, он посылал в Минск. К десятилетию смерти Максима вышел первый том; узнав, об этом Богданович написал Екатерине Павловне:
       «Рассчитывал, что свижусь с Вами весной по дороге в Минск, где справляют десятилетние поминки со дня смерти моего сына, но увы – меня на них не пригласили, а сам я не поехал: во-первых, денег не было, а во-вторых обиделся на неделикатность. Первый том Максима уже вышел, но я его еще не получил».
          Горькому Богданович писал отдельно: «Французы говорят: мы всегда возвращаемся к нашей первой любви, а значит, к впечатлениям детства и молодости...   Что такое в самом деле Венеция, Капри, Сорренто?..  Мертвые музеи или международные гостиницы.  Что такое Лондон, Манчестер и прочее?  Мировые фабрики и биржи, где производят и торгуют, а не живут сердцем и душой. Меня это интересует - одно с точки зрения археологии, другое – статистики, не больше. А мои Холопеничи, Минск, Нижний – это  дело другое: тут что ни шаг, то воспоминание, которое волнует и живо затрагивает сердечные струны...»
       Действительно, Беларусь и Россия были одинаково дороги Адаму Богдановичу, в письме к Антону Луцкевичу он признавался: «Правду говоря – у меня несколько иное отношение к русскому языку, чем у некоторых белорусов следующего за мной поколения: оба языка мне  одинаково милы и дороги. Один для меня – язык родины, другой - язык отечества. Поэзия Максима  – жертвенное служение, род осужденности – и в этом отношении он редкий пример: его стихи поистине выстраданные, но его поэзия далеко не в духе теперешних настроений. Я рад, что издание осуществилось...»
       Адам Богданович уже знал, что пора возрождения для Беларуси закончилась, открытой травле подверглись белорусские писатели, защитники национальной культуры. Появились такие «разоблачительные статьи», что писатели каждый день ожидали ареста, в белорусских правительственных газетах  (а других уже давно не существовало) утверждалось:
            Я. Купала – идеолог буржуазного национал-возрожденчества...
            Я. Колас – либерал из лагеря националистов...
            Зм. Бядуля – выразитель мелкобуржуазной идеологии...
            М. Богданович писал свои стихи для борьбы против рабочего класса, его поэзия - проявление страха и бессилия белорусской буржуазии.
         Наступило время «признаний» и «покаяний». Купала «признавался», что «принимал самое близкое участие в контрреволюционной работе». Колас также «признал» свои «заблуждения»...  В. Ластовский и Я. Дыло были осуждены  и высланы в Саратов, арестован академик Пичета и многие другие.
          Травля достигла такой степени, что Купала, оставив предсмертное письмо, пытался покончить жизнь самоубийством;  cтрах охватил всех, никто не  был уверен в завтрашнем дне.
        Дошла очередь и до Адама Богдановича, по чьему-то доносу пожилого человека арестовали и пытались «пришить» ему контрреволюционную деятельность. Спасла, как всегда, Екатерина Павловна, которая теперь возглавляла Политический Красный Крест. На следующий после освобождения день Адам Егорович отправил письмо старому другу:
        «Дорогой Алексей Максимович! Вам, вероятно, известно, что я в числе других мучеников был арестован и привлечен к следствию местным отделом ГПУ. Вы меня хорошо знаете, что я вообще не склонен ко лжи и изворотам, а тем более с Вами...  Я не выношу игры в молчанку, и в последнее время, когда все благоразумно молчали, я говорил. Что говорил? Всегда дельное, всегда справедливое...  Но недомыслие, но головотяпство называл своими именами...»
          Горький тут же отозвался:
         «Совершенно нелепая мысль пришла в голову Вам, старый друг Адам Егорович. Могу ли я, зная Вас 30 лет, вообразить, что Вы способны на какую-то контрреволюцию...  спокойствие, с которым Вы отнеслись к тяжелому недоразумению, тоже не что иное, как признак Вашей организованности и целеустремленности. Нет, уж Вы меня не подозревайте в глупости, непосильной для меня...»
          Зная, что своим освобождением Богданович обязан Екатерине Павловне, Павел делился с отцом:
         - Знаешь, папа, Екатерина Павловна полностью доверяет мне, и я плачу ей полной откровенностью. Дважды по твоему делу она обращалась в ЦК...  Если бы не Екатерина Павловна – тебе бы был конец.  Вообще, папа – мы ведь не дети: мне  Николаю и Вячеславу уже четвертый десяток пошел, но мы ничего не понимаем.  Если Горький знает обо всем, что вокруг делается, почему он не скажет об этом Сталину?
        - Занимайся лучше своей химией, сынок, - многозначительно советовал
отец. - Не надо об этом говорить, я даже не уверен, что у Горького осталась  возможность беседовать со Сталиным, не уверен, что вождь бы прислушался к его мнению. Горький все видит и все с горечью понимает, все что-то записывает, но даже мне, преданному другу, не говорит, о чем. Щадит, боится навлечь беду...
           Внимательно следил Богданович за событиями в Белоруссии, центральная печать уделяла ей много внимания из-за событий на западных границах. В Вильне начался процесс над деятелями «Грамады», одним из деятелей которой был С. Рак-Михайловский. В перерывах между заседаниях патриот напевал белорусские песни, их подхватывали и пели. Одна из них, песня «Зорка Венера», особенно нравилась, мелодию на стихи Богдановича сочинил Рак-Михайловский, отлично игравший на скрипке и обладавшим красивым голосом. Песня, подобно выпущенной птице, полетела в народ, пересекла границу и стала народной. Совсем другая участь ожидала ее автора: вместе с тысячами других он стал жертвой необоснованных репрессий...
         Когда Горький приехал в Москву, Адам Егорович, не дожидаясь, отправился в столицу и прожил у писателя десять дней. По возвращении в Ярославль он рассказывал домашним:
            -- Не зная о моем приезде, он, выйдя  из комнаты, некоторое время пытливо всматривался в меня из-под нависших бровей (более 20 лет не виделись), потом раскрыл объятия с радостным восклицанием:  Адам, черт! Он отдал полдня дружеской беседе со мной, пережитое за 20 лет было так огромно и разнообразно, что мы его касались только слегка...
         В Ярославле Адам Егорович сосредоточил внимание на осуществлении давней мечты: много лет собирал он материалы о водоречных именах, проделав гигантскую работу, применяя методы, которые еще не использовались в языкознании. В это время арестовали сына Николая, и Павел Богданович опять отправился к Пешковым искать помощи.
         И на этот раз Пешковы помогли. Николай был освобожден. Горький, волнуясь о друге, спросил у него:
     - Если Вам еще надобно денежных знаков – не стесняйтесь по старой дружбе.
         В следующий приезд в Москву к Горькому Богданович показал ему свою рукопись. Возвратившись, Адам Егорович еще до выхода на пенсию организовал единственный в стране «Музей книги», читал лекции по истории литературы и  библиотечному делу

                Фрагменты из писем 

           Как-то вечером, возвратясь из «Музея книги», Богданович нашел на столе конверт и сразу узнал почерк Вацлава Ластовского.
           Ученый и общественный деятель, Ластовский отбывал ссылку в Саратове, откуда писал Богдановичу, одному из немногих, не боявшихся с ним переписываться:
            «Наши с Вами антиподные расхождения зависят от двояких аргументов: от разума и от сердца. Разве ж разумом можно объяснить Вашу предстоящую поездку в Холопеничи? Так берегитесь, дорогой дядька Адаме, чтобы часом и дальнейшие аргументы от разума не спасовали перед Вашим собственным сердцем...»
          Рассказывал  Ластовский и об издании «Вянка»:
        «Рукопись пролежала в  редакции более полугода, потому что не было средств.  Сестра моей жены, литовская писательница Пеледа, привезла мне из Койдан старую печать с гербом. Эту печать Иван Луцкевич продал за 300 рублей какому-то помещику, который стал пользоваться этим гербом; 150 рублей пошли на оплату типографии, где печаталась «Наша нiва», а остальные -- на стихи Богдановича. Во время набора  И. Луцкеич раздобыл еще некоторую сумму денег от княгини Радзивилл...
 
           Решено было выказать благодарноть княгине, и для этого на заглавной странице был помещен знак-«лебедь», что означало герб Магдалены Радзивилл...  Пользуясь правом издателя, вдобавок к авторскому заглавию, я дал и свое – «Вянок»...  А чтобы оправдаться перед читателями, почему книжка названа «Вянком», я на первом листе поместил разъяснение: «Венок на могилу                С. Полуяна».  Сделал я это без ведома автора, но основываяь на его сердечном отношении к покойному Полуяну. Между прочим, когда книжка вышла, Максим был очень доволен, что и выразил в форме благодарности стихом...
         Ластовский сообщал, что у него много писем от Максима, которые хранятся в  архиве, спрятанном в глухой провинции, оккупированной поляками...
           - А теперь, Павлик, времена изменились, - вздохнул отец. – Ластовский    выслан в Саратов. Если бы не Горький, я бы тоже писал тебе из Саратова. Знаешь ведь, какие козни против меня плетут на работе, в музее...  Да что говорить, Павлик, о потомственных великороссах, если белоруска, моя племянница Нюта, которую так любил Максим, написала мне после моей поездки в Минск:
         «Мы все рады, что твои белорусские вздоры, которыми тебя одурманили, выветрелись...  Не мог же ты не почувствовать, что не годишься на роль памятника на Максимовой могиле – а тебя почтенные соотечественники только в качестве мавзолея и приглашали... Им показалось в трезвом виде, что это слишком дорого, а тебе – не к лицу. Дело и разладилось. А я – рада...»
          Адам отложил письмо Нюты в сторону:
          - А ведь Максим, любил ее, перевел для нее стихи на русский и назвал сборничек «Зеленя».
          - Да, папа, некрасиво Нюте так говорить, ведь и ты, и ее отец – все вы вышли из простых белорусских крестьян. Что же это она в такую великоросску преобразилась?
         -  Это еще ничего, - продолжал отец, -- а знаешь, что мне написал мой друг  Щербаков, он же и друг Горького. Ты должен помнить его: он был директором нижегородской гимназии, когда твои братья там учились.  Вот послушай :
      « Мы были очень рады получить от тебя вести. Много смеялись, читая  повествование о твоем торжественном въезде в Белоруссию: иногда и мышь родит гору. А главное – «всякому своя сопля солона» -- это я , конечно, по адресу твоих соотечественников. И как это печально видеть этот сепаратизм и стремление каждого народца обособиться и писать на своем наречии!  Что ждет молодежь, воспитанную на своем языке, отчужденную от сокровищ  литературы и культуры русской, ставшей для них чужой? Думается, что вершится большое преступление перед судьбами будущих поколений. Значит, что и чувашам, и черемисам тоже надо раскапывать своих поэтов, писателей, создавать свои игрушечные академии наук и искусств?»
         - А почему бы нет? – насупился Павел. – И вообще, не кажется ли тебе, папа, что от этих филиппик попахивает великорусским шовинизмом?..
         -  Г-м, да – пробормотал Адам Егорович...

       Узнав о странной смерти Максима Пешкова, сына Горького, - Адам Егорович немедленно отправился на похороны в Москву. Ему, потерявшему двух жен и семерых из десяти детей, была близка и понятна боль Горького-отца:
            « Я был в Москве в Ваши печальные дни, но не добивался свидания с Вами, считал что не следует прикасаться к свежей ране. По своему многократному опыту я убедился, что лучшее душевное лекарство в таких случаях – погрузиться в большую, общественно важную работу...»
           Утешал Адам Егорович и Екатерину Павловну.
           Нашлось у него ласковое слово и для Антона Луцкевича, сообщившего ему, что в результате семейной драмы повесилась его жена, красавица-еврейка:
          «Горе исходит слезами. Их не надо стыдиться... Я в таких случаях уходил... в лес, на берег Немана, Волги, Оки, моря, – садился в укромном местечке и тихо плакал, долго плакал... Наплакавшись вдоволь, надо идти на люди и стараться быть как все...   Хорошо, что Вы поделились своим горем. Разделенное горе – облегченное горе...»
          За съездом писателей Адам Егорович следил по газетам, читал доклад М. Горького. Невыразимое горе пережил Богданович, когда пришла весть о смерти старого, верного друга. По просьбе газеты «Сталинская смена» Адам Егорович рассказал молодежи:
          «Я сидел более четырех часов перед урной великого человека, который старадал за человечество, любил его жаркой любовью...  Тут сидела вдова покойного, Екатерина Павловна, его невестка, две внучки Марфа и Дарья  – милые девочки...  В одно из последних свиданий с моим старым другом, прощаясь, мы заключили нечто вроде договора на соревнование в долголетии… К несчастью, не выдержало его горячее сердце, которое как сердце Данко, излюбленного героя его юности, слишком ярко горело, освещая путь страждущему человечеству…
         Хотя я и старше Алексея Максимовича на шесть лет, и имел право уйти раньше его, но, находясь, что называется, «на отлете», все же считаю наш договор его смертью не расторгнутым и постараюсь честно его исполнять...»
 

                КОНЕЦ НЕУТОМИМОГО ТРУЖЕНИКА

         После смерти Горького Адам Богданович продолжал дружить с Екатериной Павловной, в 1937 году он написал «Страницы из жизни Горького». 
          Со смертью друга рухнули  надежды на издание «Языка земли». Несмотря на солидный возраст, Адам Егорович не сдавался,  много трудился в музее, прочитал бесплатно сотни лекций. Не взирая на опасность репрессий, он не прекращал переписку с Ластовским:
       «Насчет поездки в Белоруссию на поклонение, по завету предков, кринице и дубам, то это пока - благочестивое намерение вроде путешествия стариков в Киев...   С тою лишь разницею, что они могли двигаться, питаясь «Христовым именем», а мне надо 400-500 рублей «гатоукi». А где их возьмешь? А если они и будут, так Александра Афанасьевна, моя почтенная супруга, разве пойдет на такую трату из-за каких-то там дубов!»
          ... Шел страшный 1939 год: начиналась Вторая мировая война, принесшая до сих пор невиданные потери всем, в том числе и Белоруссии. Гитлеровский вермахт и советские войска оказались друг против друга на расстоянии выстрела. Польша была растерзана с одной стороны Гитлером, с другой  - Сталиным. Цена, заплаченная за объединение Беларуси, оказалась слишком кровавой, а радость – недолгой. Секретарь ЦК КПБ(б)  П. Пономаренко жаловался Сталину, что не может добить последние кадры белорусской интеллегенции, на что Сталин невозмутимо посоветовал временно заменить «ордера на ордена»...
          В объединенной Белоруссии оживился интерес к творчеству Максима Богдановича, в Москве в «Литературной газете» появилась статья, посвященная Максиму-книжнику. Адам Егорович обрадовался, узнав, что готовится сборник стихов Максима в переводе на русский, и теперь поэт будет знаком всесоюзному читателю. СП БССР поднял вопрос о выплате гонорара за издательство стихов Максима Богдановича его отцу, в связи с тем, что он спас литературное наследство сына от пожара.
          Зимой 1940 года Адам Егорович отвечал Я. Коласу: «Моя заветная мечта – побывать с прощальным визитом в Белоруссии, пожать Вашу руку и выпить живой водицы из той криницы, которую воспел мой покойный сын».
          В это же время Змитрок Бядуля признавался отцу песняра: «Я лично люблю и уважаю не только Максима, но и Вас, Адам Егорович. Я вас хорошо помню. Мы с Вами познакомились в Минске... Я понял, что высокий талант Максим унаследовал от Вас, милый Адам Егорович».
        Вскоре Горький поблагодарил закадычного друга за посвящение ему своей работы - «Язык земли»:
         «Спасибо, старый друг!  Посвящение принимаю, очень тронут хорошей Вашей памятью обо мне. И уж разрешите сказать: всегда меня прельщала неуемность энергии Вашей, и – понимаете рад я знать, что энергия эта не иссякла. Известно Вам, что я был и есть человекопоклонник, пребуду таковым до конца дней и что Человек для меня прежде всего – организатор мира. Вот это самое качество организатора всегда восхищало и восхищает меня в Вас, сударь!»
 
          Долгий день клонился к закату. Вечерами Адаму Егоровичу становилось хуже: вот уже две недели, как он разболелся. Температура не снижалась, он ослабел и мог теперь вставать только с помощью сыновей или Александры Афанасьевны.
          Легко скрипнула дверь: это Павел вернулся из техникума, где преподавал математику.
        Отец повернул голову:
         - Видишь, Павлуша, и мне, знать, пора на покой...
         - Перестань, папа, глупости говорить, и маму пугать. Ты еще нас всех переживешь...
        Чувствуя, что силы покидают его, Адам Егорович продиктовал сыну завещание. Подошла Александра Афанасьевна и заставила принять таблетки. Укрыв уснувшего мужа, она легла на диванчик в к другом конце комнаты. Ночью Адаму Егоровичу стало совсем плохо: поднялась температура, душил кашель, он метался по кровати, мысли путались в бреду. Потом в воспаленном мозгу замелькали картины прошлого: то родные Холопеничи, то Волга, ставшая близкой и родной, затем представилось, как он с сыновьями у Пешковых. Дети обступили Горького, и он читает им сказки. 
         "Что ж это со мной? -  пытался понять Адам Егорович. - Сплю я или это наяву?"
        Прошел прочти час...  Вдруг ему почудились легкие шаги, он повернулся на кровати и хотел позвать Александру, но язык отказался повиноваться: перед ним была не Александра, а его первая жена – Мария. Она была в белоснежной сорочке с открытыми голыми плечами.
         - Тс-с, тише, - прошептала она, - градоначальница может услышать.
         Адам Егорович в ужасе содрогнулся, но Мария успокоила его. В руках ее был канделябр. Дребезжащий огонь от свечей отражался в золоченой бронзе.
        Он повиновался ей, встал, и они поднялись по мраморной лестнице в зал  особняка градоначальника.
        Мария поставила канделябр и села к роялю. Аккорды «Аскольдовой могилы» наполнили зал, музыка захватила его, Мария пела:
            - Ах, подруженьки, как грустно век томиться взаперти…
           Грустный напев терзал душу.
          - Не эту ли мелодию вспоминал Максим, когда писал своих «Слуцких ткачих»? — пронеслось в голове у отца.
           Мария перестала играть, закрыла крышку рояля.
           -  А ведь это и, впрямь, конец, - сквозь сон отчаянно пробивалась мысль. Вновь замелькали бессвязные отрывки видений, он снова впал в дремоту. Попытался открыть глаза, но мрак окутал стену, где висела Рафаэлева «Мадонна», он пригляделся, и ему казалось, что губы ее шевелятся, что она пытается заговорить с ним. Внимательнее вглядевшись, он вмиг похолодел: с портрета опять смотрела на него Мария.
           – Что же ты, не узнаешь меня, Адамочка?  Это же я, Марилька. Неужели за полвека ты ни разу не видел меня во сне?  Разве плохая я тебе была женка! А каких соколиков я тебе народила!  Где они?  Расскажи мне о них...
          Холодный пот снова прошиб Адама...  Надо было что-то отвечать. Превозмогая боль в сердце, он сказал, глядя Марии в глаза:
         -  Не уберег я их, Маша, так вышло, не уберег. Вадим, Максим и Ниночка умерли, а Лев погиб лютой смертью...
       Вспыхнула молния, ярко осветив комнату, и Адам увидел что рядом с Марией стоит ее мать, его двойная теща  - Татьяна Осиповна.
           - Да, Машенька, не уберег он твоих деток! Вы всегда больше о себе думали, Адам Егорович,  - упрекала теща.
          -  Вы думали, вы – гений, а вот детки-то ваши оказались поталантливей вас. Не понимали вы их, и Максима не понимали, а потому и оценить не могли. Вышло, что от нас, белорусов, вы ушли, но и к русским полностью не пристали. А Максим, он у белорусов теперь, как святой, и слава его с годами только расти будет.  А ведь вы за четверть века так ни разу к нему на могилу и не съездили. В Москве на могиле Максима, сына Горького, побывали, а к своему Максиму так и не выбрались. Тогда, в 1917-ом, вы ведь два месяца работали в Симферополе, в банке, и не нашли времени навестить сына в Ялте, зная, что он так болен. Нет, не простят вам этого белорусы, не простят....
         Адам хотел что-то возразить, но весь будто окаменел.
         -  Больно все это слышать это, мама, - раздался из темноты голос Марии, - больно Адамочка. Нет, не то, что ты Сашу к себе взял: не Саша так другая была бы. Не за сестру, за деток больно...
        - Не виноват я, Марилька, а Максима не в силах было удержать, нельзя ему было ехать в холодный Минск, но он рвался туда, словно Дон-Кихот, а Беларусь была – его прекрасной Дульсинеей...
        Снова блеснула огненная молния, раскат грома потряс комнату. Окно распахнулось, и ветер ворвался в комнату.
       Услышав грохот, Александра Афанасьевна, вскочила с дивана и увидела лежавшего на полу мужа. На крик прибежали сыновья, но Адам Егорович был уже мертв.

         Заканчивался 1940 год. Согласно завещанию, остатки отцовской библиотеки и уцелевшие после пожара рукописи Максима были поделены между сыновьями. Впоследствии братья переслали их в Белоруссию.
        Для белорусов же продолжились страшные времена: В. Ластовского снова арестовали, долго держали в тюрьме, потом расстреляли. В 1941-ом, в первые же месяцы войны от разрыва сердца скончался Зм. Бядуля, а через год, в 1942 году, при загадочных обстоятельствах в Москве погиб Я. Купала. Умер в лагерях А. Луцкевич, покончил с собой в тюрьме Т. Гартный....
         Неисчислимые беды, гибель почти третьей части населения и невероятные разрушения принесла Белоруссии новая ужасная война.
        Узнав после войны, что в АН БССР собирают материал о Максиме Богдановиче, брат Павел дал знать в Минск, что в Москве живет сын С. В. Щербакова. Он в свое время сообщил Павлу: «Пишу. Написал «Около Алексея Максимовича». Детские воспоминания... В рассказе «Верхом на дяде Адаме»» - дядя Адам, Алексей Максимович, твои братья Максим, Вадим, Лев».
           30 марта 1965 года умерла Екатерина Павловна Пешкова, почти на 30 лет пережив своего неверного мужа. До конца своих дней эта удивительная женщина помогала всем, кто обращался к ней за помощью в те тяжелые времена. Пользуясь своим авторитетом и родственными связями внучки, которая была замужем за сыном Берии, она никогда не отказывала в помощи людям, попавшим в жернова кровавой сталинской мельницы.


                УЗОР РОДНОГО ВАСИЛЬКА


                ПРИЗНАНИЕ


                Хорошо быть колосом, но воистину счастлив
                тот, кому довелось быть васильком.
                Ибо зачем колосья, коли нет васильков?
                М. Богданович. «Апокриф».
   

          После опустошительной войны в возрожденной Беларуси многочисленные поклонники таланта Максима Богдановича знают и любят его стихи. В центре столицы, городе-герое Минске, в парке рядом с Оперным театром, встал на гранитном постаменте вылитый из бронзы студент в косоворотке и расстегнутом пальто...
        Настоящее искусство никогда не остается замкнутым: поэзия Богдановича, вышедшая за национальные рамки, находит путь к сердцам всех людей.

         Столетие со рождения поэта было внесено в календарь важнейших дат человечества. По решению ЮНЕСКО в Минске и Москве, Нью-Йорке и Париже, в Варшаве, Вильно и во многих других городах прошли юбилейные торжества.      
В Нью-Йорке в здании ООН выступили: белорусские поэты, ансамбль «Песняры».  В Париже поэт А. Вертинский познакомил собравшихся с творчеством песняра. В Минске состоялось торжественное заседание и большой концерт лучших коллективов республики. Восторженные слова произнесли поэты и гости. На этом же заседаниии было объявлено, что улица имени Максима Горького, на которой сто лет назад родился белорусский поэт, переименована в улицу Максима Богдановича. Трудно себе даже представить, каково бы было удивление отца песняра, если бы он дожил до этого момента и узнал, что улица, имени его великого русского друга, переименована в улицу его великого белорусского сына!
          В Троицком предместье, где родился Максим Богданович, тысячи поклонников  поэта посещают музей песняра.
          В небо родного края вглядывается поэт, каждый вечер ожидая свою любимую звезду Венеру. Круглый год многочисленные поклонники приносят ему цветы: роскошные первенцы весенних полей и скромные лепестки осени.
          Непреходящая любовь к Отчизне – поэзия Максима Богдановича – светит яркой звездой, имя песняра стало в Беларуси символом любви к родному языку, отчему дому и милому краю.
 


                СОНЕТ МАКСИМУ БОГДАНОВИЧУ
               

                К родимым нивам, в белорусский край,
                Где сердцу милыми все хаты стали,
                С чужбины рвался ты в родные дали,
                А в двадцать пять сказал своё «Прощай!»

                Хоть семена с «Венка» развеял май,
                Но зёрнышки в родную зЕмлю пали,
                В ней проросли и песней зазвучали:
                В душе народной вызрел урожай.

                Тебе простой венец, в полях рождённый,
                Рукою нежной дEвичьей сплетённый, 
                Дороже был лаврОвых всех венков;
                «Ткачихи слуцкие» навек поэту
                На поясе узор из васильков
                Искусно в бронзе выткали за это. ***


 
 

            П р и м е ч а н и я
      * Все стихи М. Богдановича переведены Л. Зуборевым.
     **  Фрагменты из писем набраны курсивом.
   ***  Сонет Л. Зуборева
  **** Из беседы с Ант. Адамовичем и Я. Запрудником в 1989 году, автор данной книги пришел к заключению,
 что рукописи М. Богдановича, пропавшие во время войны из АН БССР,  находятся в Лондоне.