Немой

Ксения Набойченко
Так мы с ней и ходим теперь вдоль реки, - я, и одноглазая псина.
 Ей приходится со мной трудно. До похорон я как-то всё старался её от себя отпихнуть. Вечером этого лета, когда на перевёрнутой лодке у скользкого глинистого берега, Ковлис опрокинул на траву последние капли самогона, я хотел ударить его в лицо. Но вспомнил, что Ковлис загнулся ещё в феврале, за моим сараем.

Горька нашла его рано утром. Противно скулила мне в лицо, пока не проснулся. Выкинул её с крыльца: так и покатилась, как гусеница,- переворачивалась в снегу, пока не нашла короткими лапами землю. И принялась брехать. Я сказал ей «паскуда», вышел во двор. Горька прыгала у ног Ковлиса.
Душу его выветрило, видно, ещё в ночи. Тело застыло ровнее доски и на лице страшной высоты лежал снег. Ковлису не хватило пяти метров до двери, - обычно я его впускал, особенно зимой. Придёт, мычит часто, морзянку свою. За пару зим я его понимать всё-таки выучился. Он мне вёдра приносил, - ворованные, ясное дело. Я прошлый декабрь вытопил мебелью дом, так что вёдра были в самый раз. Сидеть на них можно. Ковлис умел стучать на цинке марши, - я водил под них пьяную Апостолову к "столу". Это была моя первая и последняя свадьба в жизни. Апотостолову вылечили, зашили, и развели нас в два счёта. А с Ковлисом нас развести некому было. Я думал всегда, что он мне надоел. Терпел его потому, что он не врал и не жалел меня. Немому человеку довериться легче, и слушать нытьё его не надо. Пили мы крепко, но он всегда падал первым, - сколько я его тягал на себе по селу…  Злился. Бил его даже.
 
Горька всегда за него вступалась и как-то порвала мои брюки, - я ей выбил зуб. Мы с ней квиты. Я без штанов. Она беззубая. Глаз потеряла где-то до меня ещё, а приволоклась к дому моему с выводком. С биографией собака, что там. Так и жили.

Я тянул Ковлиса к дому, за руки. За калиткой шла баба. Увидела, и давай орать. Разбираться не стали:  меня с Ковлисом кинули в замороженный кузов, а там уж распределили кого куда. Менты от меня устали, как я от Горьки. Бить лень было, делали протокол, а потом плюнули. Я бы сел, - говорят, там тепло и кормят,- по тюрьмам. Но подарков ждать не приходится. Так что, я потом пил, и не знаю, куда Ковлиса закопали. Стал он мне являться по снегу сначала, потом и весной. Ну,я и не против был. Так только и думал: как бы не просохнуть раньше времени. Сплю, а Ковлис марши лупит по цинку.
 
В прошлой жизни я носил синий пиджак, тратил деньги на женщину, с которой спать ложился в чистую постель, и со мной здоровались за руку. Называли Николаем, платили зарплату и я знал, что нет вечных двигателей. Проекты проектами, а самолёты как падали до меня, так и будут падать после. Двигатели стираются не хуже совести.
 
Как пить научился – сам не знаю. До седых волос выворачивало меня до самых швов с полбутылки. А потом притерпелось. Ничего.

Ковлиса, стало быть, давно не было. Горька на меня смотрела жалобно, будто то ли она, то ли я при смерти. Лодку переворачивать не стал, - трава сырая, но земля знойная и тёплая. Лёг и уснул. Утром Горька снова брехать принялась. Лодку надо мной задрали боком вверх, вроде небо съехало на бок. Стоит надо мной лодка на боку, лицо болит то ли от травы, то ли после драки ещё не отошёл, а рядом – женщина. Рубашка синяя, штаны по колено подвёрнуты, босая и помню, голову повернул  - весло валяется на траве рядом.
Как она меня отходила этим веслом, мама моя дорогая! Но дура дурой. Я до речки дополз, лёг губами в воду, пил-пил, пил-пил… Она давай оттаскивать меня за ноги, - тащит пузом по песку, аж нутро скрипит. До того досадно стало. Хотел её ударить. Сроду женщин не бил. Ни в синем пиджаке, ни в доме с цинковыми маршами. А эта – плачет надо мной, вроде я покойный. Стыдно вспомнить.

Перевернула на спину, водой облила живот. Притащила какую-то тряпку, - кофту, что ли. И плакала, и плакала. Ну, и я с ней вместе. Что там во мне раскроилось – не знаю. Вроде как швы разошлись. Сидим, речка зеленее лопухов, солнце, жить бы, да жить. Что нашло на меня, - всё рассказал. Да пьяный, конечно. Я трезвый и был-то в последний раз перед похоронами. Даже обидно. А теперь уже и не пойму: всё хожу с Горькой, и , вроде, дальше мне куда-то пора, а я всё хожу и не понимаю, трезвым помер, или так и кончился хмельным.

Ничего про неё не успел узнать. Знаю только, что Вера любит рыбалку. Как ни приду с Горькой на перевёрнутую лодку – она уже на середине реки. Терпения в человеке с половодье. И молодая, вроде. И не из этих мест: здесь с алкашами не здороваются, и ещё с не местными. Такой у них обычай их людской. Так что мы, вроде как, из одной истории.
Горька шастает к ней, - часто вижу. Сытая стала, не скулит. Вера червей боится, так что рыбу ловит на всякую мелкую моль. Горька за ней бегает как молодая по лугу… А я всё смотрю на них, и мне кажется, и у меня было счастье. Вот, семья моя. Они меня хоронили. Вера плакала, крест заказала дельный. Как Ковлиса не закопали за ивами, - положили среди своих.

Она меня знать-не знала, семья моя. Три дня проваландалась со мной. Лицо разбитое вылечила. Вымела дом. Приволокла капельницу, пустила по венам лекарства рублей на пятьсот. А надежды - на всю жизнь ещё бы мне хватило. Помню, пожаловалась, что не едут к ней местные тарелку прикрутить. Телевизор есть, а посмотреть не может. Местные её динамили. А я синий пиджак в себе разбудил, правды свои про двигатели и самолёты, - всё вспомнил разом. Пошёл ночью к Синерукому. Он мне раньше самогону давал. Выпросил у него инструменты. Ночью на крышу к ней влез, с тарелкой этой. Так дело и кончилось. Смешно сказать: шею свернул себе. Соседка её, бабка в пёстром халате, утром плюнула в мою сторону, сказала: так ему. Короткий был суд.
Горька то ли видит меня одним глазом, то ли чует. Вера её всё спрашивает, чего, мол, она хвостом вертит на лодку. А Горька смотрит на меня, радостная. Пора, вроде. Чуток пожили, и – дальше. По-людски вышло всё же, - никак не нарадуюсь. А то тащили бы ровного по снегу в яму без любви, без надежды.

Июль 13г.