Ветер в лицо О Яхлакове

Александр Яхлаков
"Времена меняются…"


Николай    РОГОЖИН
В  Е  Т  Е  Р      В      Л  И  Ц  О

( о п ы т       п р о ш е д ш е г о )
;


Когда я еще раздумывал писать что-либо подобное, на глаза  мне попалась книга Владимира  Карпова о маршале Жукове. Там, в предисловии, автор  определяет свой жанр как "литературная мозаика". Если добавить к этому "Кольского полуострова", то получится примерное содержание моего повествования. Но вопрос о жанре остается открытым. Настоящая  вещь не повесть или эссе и даже  не очерк, хотя  я попытался отразиться и в этих  формах. Главной же своей задачей считал показать  жизнь одного человека, дорогого мне, близкого по духу, по настроению, по мечтаниям и действиям. Его невзгоды так  понятны моему сердцу, что не могу их не воспринимать как свои собственные. Поэтому о нем буду писать  и рассказывать как о себе. Мой герой - не  просто приятель, наставник, собеседник, нет - его скромность, доброта, открытость, душевность трогают меня именно сейчас, когда вновь начинаю вспоминать дни и вечера, проведенные с ним, споры и разговоры о литературе, о лучшей доле, не уготованной нам в ней, о горестях, бедах и счастии перестроечно-реформенного времени, о судьбе... А уж та злодейка распорядиться поспешила - оставила меня на Земле пока одного. Мой друг и литератор,  Яхлаков Александр Александрович, умер  как на посту. Его так и обнаружили у печатной машинки, похолодевшего… Срок моего знакомства с ним недолог, с 86-го  года прошлого века по  роковой 94-й и то, - в одном месте  мы прожили всего-то менее полутора лет. До этого были встречи, нечастые, раз в неделю (на заседаниях литературного объединения), а после - в редкие посещения того города, куда он уехал, его родного Архангельска. Там мне тоже пришлось многое изведать, я учился  в поморской столице быстротечные и счастливейшие  шесть лет… Теперь - о главном. Я буду писать только правду. И  чтобы быть честным, придется быть и беспощадным, идти в "освещении" до конца, когда уже дальше - некуда. Вымыслу же, этому "мерилу" художественного  творчества анафема и бой! Того, чего у меня нет в записных книжках, или что-то вспомню неточно - не зафиксирую. Я любил историю, ценю и боготворю эту науку, так вот, подход мой будет сугубо исторический, исследовательский, если надо. Пожалуй, из близкого слова к мозаике  подойдет еще название "калейдоскоп". Та самая круговерть событий, портретов, мыслей и оценок вокруг одной направляющей оси, стержня, сердцевины, судьбины в виде хроники одной жизни. Но эти записки не строгое следование от прошлого к настоящему. Это только тенденция…

ГЛАВА  ПЕРВАЯ. ПЕРЕМЕНА  УЧАСТИ.

  На той "скорой" я отработал более трех лет. После, для удобства,  перешел в такое же отделение, но в больницу поселка, где проживал.  Автобус между населенными пунктами проезжал минут за пятнадцать, но  еще хотелось отчего-то поработать на старом месте, по совместительству.
В мае над Колой светило по-летнему  теплое солнце, я дежурил на одной из последних своих смен. Стояло то особенное предвечернее  время,  когда еще нет вызовов, но уже  чувствуется  усталость напряженного  ожидания. Я с коллегами сидел на скамеечке, недалеко от пешеходного проспекта,  где прохаживались степенно мамаши с колясками и торопились люди после    рабочего дня. И вдруг мое внимание привлек виденный уже когда-то цвет   пиджака и очень уж знакомая, нескладная  фигурка мужичка. Ну конечно, это  был Сашка Яхлаков! Я  невольно поднялся со скамьи, пытаясь догнать его,  а он стал быстро удаляться от меня в совсем нетрадиционную сторону  через улицу, дворами и дальше вперед, на отсыпное пространство за трассой,  на проросшую  там уже траву среди редкого чахлого кустарника. Наверное,  там специально давали чему-то прорастать, выдерживая срок для укрепления грунта.
Сейчас в тех местах девятиэтажки, здание районной поликлиники, новые типография, Дом творчества… Наконец, я Сашу догнал. Оказалось, у него есть время до подхода автобуса до поселка Верхнетуломского, где он жил, и он вот решил отдохнуть, на лоне природы, в одиночестве.
У меня начинался тогда счастливый период свободной жизни - жена уехала к родителям в декретный отпуск, вместе  с сыном-дошкольником, а я оставался наедине со своими мыслями и делами. Думалось и о  приобщении себя вплотную, к литературному творчеству. Тогда, в ту случайную и неожиданную встречу я взял с Александра обещание появиться у меня в самое ближайшее время, для продолжения знакомства, начатого в январе этого же, 1986 -го, года…
С детства я обнаружил в себе свойство "высовываться": чем-то отличаться от сверстников, старался быть ни на кого не похожим. Так, лет с восьми стал выступать со сцены, в институте серьезно занимался бегом на дальние дистанции, а в зрелом возрасте стал учиться и практиковаться в шашечной игре. Тогда, весной 86-го, я заканчивал, наконец-то, один вид деятельности и накрепко прикипал к другой. Но по порядку.
Когда я приехал в Мурмаши, поселок под Мурманском, и устроился кое-как с работой и жильем, лишь только примерно  через полгода смог заняться восстановлением своей деятельности в качестве самодеятельного актера и режиссера. До этого, правда, в Ленинграде, я пытался пробовать себя в литературе и писал что-то наподобие рассказов, но это было эпизодами, вспышками, от весны до весны, когда нужно было отправлять работы для конкурса в Москву. А на Севере, в новой для себя обстановке, решился я на покорение режиссерских вершин и взялся за постановку спектакля по пьесе Александра Гельмана "Скамейка". Драматург был успешный, сочинения его ставились везде, оформление требовалось несложное, а действующих лиц всего двое-трое. Но вначале нужно было себя  "показать", добиться признания и я временно стал эстрадником, конферансье. Выучивал смешные эксмпромтики, исполнял шуточные сценки, на потребу, вместе с таким же чудаком, как и я, но известность постепенно приобретал, расположение директора Дома культуры поселка - тоже. И начальник тот  дал добро на создание театрального коллектива. Звучало громко, а я лишь пару-тройку людей уговорил заниматься со мной. Спектакль, однако, поставил, премьеру сделал в апреле 1985 года.
Кроме трудностей технических, перед самым выпуском появились препятствия идеологические. По зову директора  на генеральную репетицию приехал инструктор обкома культуры и после прогона стал критиковать: за мизансцены, костюмы, музыку и тому подобное, говорил, что надо приостановить, доработать. Я возразил на его тирады, что уже "расклеены афиши", на что проверяющий развел обреченно руками: "Ну, раз афиши..." Хорошо, что тот представитель был мне знакомый, он работал, еще недавно, в районном Доме культуры в Коле, а я там, когда-то, по приезде из Питера, читал со сцены рас сказы Зощенко, вместе с лекцией врача-невропатолога о творчестве "мученического" писателя. Премьера отшумела, обо мне положительно заговорили, но пришло лето, дальше осень - зима с длинным моим отпуском и лишь ближе к весне я стал что-то там читать по части художественного слова. Начались тут глобальные изменения в самодеятельном движении, после антиалкогольного указа активно стали стимулировать "творчество масс", открывали клубы по интересам и я согласился на создание, вместо драмколлектива, поэтического объединения, имея в виду в будущем  задумку, замах эдакий, на постановки в стихах. Тогда же, попутно, я вознамерился подготовить  большую программу разных поэтических жанров, но одна из руководительниц, заместитель директора, охладила мой пыл, остудила горячность, заявив, походя так, с ухмылочкой, - "Ты же не Миронов..." И я раскис, обиделся на эту фразу, затаил... "Из самодеятельности уходят навсегда" - где-то слышал или вычитал, так получилось и со мной. Отказал я той руководительнице почитать что-нибудь подобающее, на концертах Первого мая и в день Победы. Отмстил так, - мелочно, неприлично. Наверное, подспудно чувствовал, что это не мое, что крест мой - литература. Прошел же недавно первый  мой семинар, я от него еще не остыл, мне хотелось что-то доказать, прежде всего себе,- что я не кончен и впереди - славный терновый путь, новый путь. Делал я тогда, как мне казалось, основательно и серьезно, Свою первую крупную вещь - повесть о трудностях  хирурга периферии,  я стал писать уже тогда, весной. 13 мая, - эта дата отмечена в моем дневнике,- я закончил её, отложил в стол, как советовали и обдумывал план следующий - рассказ "о власти денег в большом городе". И тоже на собственном опыте, из времени работы своей под Ленинградом, в санатории, где я оказался после жизни в провинции…  Я чего-то  недопонимал и поэтому неосознанно как-то, но стремился к общению с Александром. После  "кольского свидания" мы встретились с ним на последнем итоговом заседании литературного объединения (ЛитО) за сезон 85\86 годов. Вообще, по плану, заключительная "среда" намечалась на 28 мая, но в связи с приездом карельской делегации мероприятие перенесли на неделю, на 4 июня. Приехали пятеро - четыре поэта и прозаик. Это Тарасов Марат Васильевич, руководитель ЛитО карельского отделения Союза писателей, Екатерина Жиганова, помошник режиссера Карельского телевидения, Валентина Галышева, почтальонша, Андрей Горков (не записано кто по профессии) и Олег Георгиевский, пишущий юмористические рассказы. Было некоторое неудобство, досада, что приехали вот так, агитбригадовским десантом, но что-то интересное, приметное, потом  ощутилось.  Тарасов, например, отметил, что "очень важно чувствовать поддержку старших товарищей". В моей записной книжке отмечено: "Такого в Мурманске нет". Мое ли это резюме или чье-то другое - остается неведомо…
У поэта Рубцова есть выражение: "убогое жилище". Именно в такое я   привел Яхлакова после ЛитО с карельцами, чтобы он у меня переночевал  до утреннего автобуса. Комната в 16 метров, где умещалась моя семья,  составляла часть квартиры, в которой еще проживала старушка Антонина  Еремеевна. Порою она исчезала, на неопределенное время, оставаясь у  родственников, и в тот вечер, когда Саша появился у меня, подселенки   не было. Мы пристроились в маленькой кухоньке, поужинали с водкой, за ранее припасенной, и потом перешли в комнату, захватив с собой, тоже  не без труда добытые, темные бутылки пива. С интересом я отметил, что  Саша любил пить пиво  прямо из горлышка… И тут мне неловко, я спотыкаюсь прямо перед тем, как рассказывать дальше. Я должен написать о  своем невнимании к Саше, о собственной  бестактности. Ведь я предложил ему  устроиться на раскладушке, ведь свою кровать-полуторку отче го-то наивно представлял неприкосновенной  и совсем не подумал о том,   что гостю  неудобно будет вставать с низкой продавленной парусины без руки. Да, Саша был инвалид - вместо левой руки у него висела культяшка   по треть плеча. Тяжелая травма, в самом расцвете молодости, после окончания училища, наложила неизгладимый в самом прямом смысле след на всю & его  дальнейшую жизнь и судьбу.  Биография Саши была темной, но только потому, что он сам мало о ней рассказывал. По отрывочным сведениям, скудным высказываниям можно  кое-что  восстановить. Родился в сороковом, после школы работал на судах Архангельского тралового флота, бывал за границей (Польша? Германия? Англия?),  потом служил, в пехоте, дальше - учился, в культпросветучилище, на музыкальном отделении. Со школы играл на клавишных, в оркестре, на вечерах,  после - в кафе. Такие группы назывались ВИА - вокально-инструментальными    ансамблями. Но самая значительная веха моего друга - поступление в Литературный институт. Успешно пройдя конкурс, он приехал в Москву сдавать  экзамены на очный курс прозы. Может быть, и поэзии, потому что Саша начинал стихами. В 1965 году они были опубликованы в газете "Рыбный Мурман", на весь разворот, его напутствовал Виктор Тимофеев, который был в   то время внештатным сотрудником. Мурманский поэт  Виктор Леонтьевич  Тимофеев уже тогда выдвинулся, работал на радио, числился в комсомольском активе, о нем  чуть дальше. Вероятно, из подборки той Саша и послал на конкурс. А сомнения насчет того, была ли там еще и проза, происходят от того, что Саша не раз повторял о своих встречах там, в общежитии, с врачом-хирургом Курносенковым, ставшим прозаиком. Тот сильно  интересовался  Сашиной травмой, просил показать, как зашили. Но, может  быть, в комнатах селили вместе прозаиков и поэтов, тем более, что это  были абитуриенты. "Абитура" - полуфабрикат, незрелые початки; мне помнится отношение к  этому сословию, по мединституту… Саша успешно сдал  историю "устно", ему попалась благодарная тема Отечественной войны  1812 года, но вот дальше почему-то не заладилось. Как сам потом объяснял Александр, из-за телеграммы, сообщавшей о смерти матери. Это было  правдой, в самом деле, но как можно было упускать такой уникальный  шанс - быть в полшаге от учебы в престижнейшом ВУЗе, по литературному    делу? Наверное, можно было объяснить, доказать, что не виноват, и договориться, сдавать экзамены позже, в виде исключения, в индивидуальном   порядке. Но может, были еще какие-то другие причины, о которых Саша   не упоминал? Могло быть с десяток причин - нервная депрессия, нехватка  денег, опоздания. Такой вот расклад - Саша не умел заботиться о своей  карьере, что ли. В советском менталитете такое не культивировалось, но подразумевалось. Мне, порою, было даже не по себе, когда Саша в который раз вспоминал о сессии в столице. Как можно было так пролететь, сорваться, будучи почти у цели?! Литературный и ВГИК. Две высочайшие вершины, недосягаемые, вставали передо мной в моей молодой  жизни все же не такими уж непреодолимыми препятствиями. В 1979 году,  в свои 27, ходил я в учебный отдел ЛГИТМиКа, что на Моховой в Ленин  граде. И там  мне сказали, что для получения второго  высшего образования необходимо разрешение той администрации, где работаешь. Мне бы  разрешили - я "поднимал"  самодеятельный театр в санатории, где трудился врачом. Вполне, после заочных режиссерских курсов по самодеятельной линии можно было надеяться на поступление в институт кинематографии в Питере, а оттуда уж недалеко было и до Москвы. Но причины житейские, семейные, не дали мне  осуществить свои намерения. Зато штурмовать литературный Олимп мне пришлось в реальности. На "Лит. газету" в  поселке под Ленинградом, где я жил после работы в провинции, приходи  лось всего пять подписок. И вот 1 сентября, с началом очередной кампании, я подходил задолго до открытия к местному почтовому отделению и  занимал очередь. Обычно оказывался пятым, потому что, кроме двух-трех  передних, выскакивал какой-нибудь внеочередник или перехватывал кто-то  еще, из "блатных",  но последняя подписка, однако, всегда  доставалась  мне. Может еще потому, что подписчица проживала в нашем подъезде, и я  всегда с ней здоровался. Каждую среду я получал заветный толстый экземпляр, прочитывал его от  "корки до корки" и вот как то, там, в начале  года, в феврале, увидел маленькое объявление о конкурсе в Литинститут,  о сроках и условиях. У меня прямо захолодило внутри, когда я прочитал  этот маленький невзрачный, набранный мелким текстом квадратик и запрыгало вдруг  сердце в назойливом вопросе: "А  что? Не попробовать ли?"… Мы долго разговаривали в тот вечер и ночь, перебирали то мурманских писателей, то эпизоды Сашиной жизни и вспоминали вместе - Архангельск. Я поделился с Сашей тем, что ровно год назад, в июне 85-го, впервые опубликовал там свой первый рассказик, хоть и в многотиражке, пусть  и юмористический. Приехав на встречу выпускников в честь десятилетия  окончания, я постучался в двери институтской газеты "Медик Севера" и   увидел там сидящего, чуть изменившегося Витю Маркова, бессменного редактора последних годов пятнадцати. Когда-то мы с ним начинали актерами  в студенческом театре,- "Поиске",- там я в основном играл эпизодические  роли, Виктор чаще писал заметки о спектаклях. Мне пригодилась кстати выполняемая там черновая работа по оформлению, очень помогла позднее при освоении навыков режиссера-постановщика. Ну а понятия образов, ком позиций и прочего оказались не лишними потом, при создании своих вымученных произведений. Саша  же Яхлаков в то же время учился у жизни, выбирая трал, или шагая по плацу, чтобы потом впоследствии, - преодолевать трудности  своего одинокого существования, без семьи, без поддержки, без руки…  Больше у меня Саня в то лето не ночевал.  Зато все чаще меня стала посещать Галя. Я с ней познакомился в первой своей туристической поездке  за границу, в конце 85-го…

ГЛАВА  ВТОРАЯ. ТИМОФЕЕВ.

  Утром девятнадцатого мы уже были в Москве и словно попали в другое  измерение. Самым поразительным был холод - мороз стоял градусов под  тридцать, в то время как из Праги мы уезжали при нулевой температуре. На улице Горького, в центральном елисеевском вытягивалась очередь за колбасой всего-то двух сортов, а в "Детском мире" была такая давка, что люди стояли впритирку и перекатывались друг мимо друга словно валуны льда, затертые ветрами. Но Галина мужественно вы держала этот напор и нажим, сумела пробраться  от прилавка к кассе  и обратно, взять для своего сына модные тогда игрушки "воинов ниндзя".  Вечером мы сумели попасть еще в одно замечательное и популярное место, - театр "Ленком", посмотрели до ночного отхода поезда спектакль о  Хоакино Мурьете, там кто-то пел и танцевал и в группах последних узнавалась Алферова. Начиналась новая, полная блеска и славы жизнь,  я упивался этим. Мне предстояло участвовать в семинаре молодых литераторов, судьба мне преподнесла подарок в виде  приятной интеллигентной женщины, я впервые побывал за рубежом. Опьяняющий запах Европы,  хоть и социалистической, пахнул на меня доселе невиданным обилием товаров, красотой улиц, убранством городов. Особенно  перевернулось мое   сознание, когда  в городке Зволен, в Словакии, наткнулся на магазинчик  книжной торговли, где на прилавке россыпью лежали, во множестве экземпляров, самые дефицитные советские издания - и прекрасно  оформленные,  и в большом выборе. У меня был шок, потрясение! Бери, сколько хочешь!   Однако, разумом, следовало попридержаться - стоило ли тратиться на литературу, когда не хватало валюты на самые необходимые одежду и обувь.  Поэтому возвращались, нагруженные, в основном, скарбом и барахлом, но никак не книгами.
Заканчивался значимый, если не ключевой год советского периода российской истории. Прорывались демократия, свободы, в политике произошел поворот в отношениях СССР и США. Прошла встреча Горбачева и Рейгана в   Рейкьявике. Таксист в том городе, куда я попал через несколько лет, показывал мне знаменитый Парламентский центр, где проходили переговоры.  Сдвинулось и мое положение, литератора-одиночки, без связей и определеностей. Осенью я побывал на заседаниях литературного объединения при  Мурманском отделении Союза писателей. До этого, в сентябре, я впервые  туда позвонил. Номер телефона взял, кажется, из справочника, а посоветовал  мне туда обратиться один из поэтов-гастролеров, приехавший с выступлением  в Дом культуры Мурмашей. Туда часто заезжали знаменитости и меня представляли, как местного режиссера, то актеру Маркову из театра Моссовета,  то Хмельницкому с Таганки. Они мне показались не видными, во всяком случае, не такими, как с экрана ТВ или кино. Марков был излишне желчен, а приятель   Высоцкого - удивительно застенчив, немногословен… Звонил я в писательскую  контору днем, с помещения "скорой помощи", выбрав время, чтобы никто не мешал - трепетно, несмело крутил диск, стараясь не сбиться, набирая междугородний код. "Писательская организация. Тимофеев" - отозвался ровно поставленный  голос и я чуть  не заикаясь  и довольно неуверенным тоном стал сообщать   о себе: сколько занимаюсь написанием рассказов, кем являюсь, откуда родом...  После моих излияний наступила пауза, лишь в несколько секунд, но в моей  голове пронеслись самые удручающие и уничижающие мысли, как Виктор Леонтьевич заговорил, с доброжелательством и поддержкой, "медом, маслом и елеем"  согревая мою приготовившуюся к отказу душу. Такого дружелюбного тона я   никак не ожидал и вот уже через дня  два или три, с трепетом в сердце,  входил в подъезд дома на Перовской,2, где размещалась  тогда, в приспособленной трехкомнатной квартирке послехрущевского типа, престижная организация. Кабинет "Леонтьича" находился справа от входа, там внутри  у окна стол, торцом к стеклам, тут же сбоку полки с книгами, напротив  диван, для посетителей. Что меня поразило, так это комплекты журналов   "Вопросы истории" на стеллажах, я сам стал недавно выписывать это издание   и сразу  же проникся к  близкому духом человеку. Тимофеев заговорил со  мной еще любезнее, чем по телефону, пригласил сесть, поинтересовался   анкетными данными и узнав про мою национальность, пространно стал рассказывать о коми-ижемцах, перешедших горло Белого моря в незапамятные  времена и поселившихся в Ловозере, центре Кольского полуострова... На верное, предмет национального был значимым для "Леонтьича", ведь он сам  имел украинско-белорусские корни и только с 14 лет " перешел  на русс кий язык", как он сам потом записал в своем дневнике. Биографию имел  неровную, но трудовую - работал пастухом с 9 лет, потом грузчиком в   рыбном порту. Но сумел, однако, сразу поступить в мореходку, где кон курс был 11 человек на место, а потом, успешно закончив училище, ходил  штурманом на судах "Мурмансельди", - так называлась будущая фирма "Мурманрыбпром", где позднее пришлось поплавать и мне, но то уже были другие времена... Тимофеев принимал активное участие в создании знаменитой  радиостанции "Атлантика". Проучился он и по высшему образованию - заочно, в полиграфическом институте. Тогда же становится  корреспондентом   молодежной газеты "Комсомолец Заполярья". В 1965 году в Мурманском издательстве выходит сборник  стихотворений "Искренность", где были и его  строчки, а потом, через два года, появилась первая самостоятельная книжка "Площадь Пять Углов". Были ли те публикации откровениями, наполненные  искренними чувствами? Не знаю. Не читал. Но после  встречи с ним стал   интересоваться другими вышедшими его книгами, и в одной из них понравилось сравнение океана с плечами, развернутыми на ширь волн. Пересекались  в том,65-м, жизненные пути Тимофеева с Яхлаковым. Виктор Леонтьевич,  по своей привычке ретивости молодого журналиста, назвал Яхлакова "восходящей звездой Мурмана". Стихи Саши были в основном  о море, о нелегком рыбацком труде. Повлияла ли та его претенциозная подборка на дальнейшую Сашину писательскую издательскую судьбу? - "Повлияла". Саша больше   не печатался. Вообще. До определенного времени - позднеперестроечного, когда снимались разного рода препоны, в том числе, конечно, идеологического  порядка. Ну а тогда Тимофеева, предрекавшего Яхлакову поэтическое будущее, занимали совсем другие дела. Он стал учиться дальше - его послали  в Высшую партийную школу, в Ленинград. Два года, проведенные в Таврическом дворце, Тимофеев вспоминает одобрительно, ведь учеба та открывала  дорогу в "номенклатуру". Чего уж заботиться  о молодых поэтах? Леонтьевич становится главным редактором "Атлантики". Может быть, выпуски той  радиоволны когда-то были интересны, но позже, в 90-х годах, я почему-то  с досадой слушал те передачи - ничего животрепещущего, актуального не звучало. Дежурное выступление какого-нибудь очередного руководителя, отчеты  по вылову, музыкальные заявки. Все. Но с тех же времен, "революционных",  Тимофеев стал активно рваться во власть. Запомнилось, как в предвыборную  памятную кампанию 1989 года в тогдашний Верховный Совет СССР его портрет красовался на первой странице партийной областной газеты, с биографией и программой. На той же странице, в конце, - перечень всех его   книг, вышедших в1970, 75-м, 79-м, 83-м, 88-м,90-м годах. Способствовал этому списку его однофамилец, Тимофеев Александр Борисович, с середины шестидесятых неизменный главный редактор Мурманского издательства. Фамилия-то его, как мне говорил Яхлаков, вовсе не такая, а другая. Но о том редакторе речь впереди - он еще сыграет роль в судьбе Саши. Тогда же,  в ту первую встречу на Перовской, я еще, конечно, ничего этого не   знал. Но если подвести черту в оценке Виктора Леонтьевича, то можно  определять, что он сам был "звездой", наиболее яркой, северной. Противоречивость, клубок положительного и наносного выделяет его как сумевшего выскочить как раз в тот момент "горбачевского" периода, когда  и нужны были такие подвижники - партийные, но с остатками совестливости. Тимофеева можно  назвать отцом, прародителем славянского движения,  который пошел именно от Мурманска, с 1986 года. Но Тимофеев был и в   движении против русофобов; защищал, оправдывал, объяснял позиции прохановско-ампиловского блока, поддерживал Невзорова, известного тележурналиста, в нападках того на евреев. Я одинаково ровно отношусь ко всем,  понятия наций вызывает  во мне лишь этнографический интерес. Так, я с   удовольствием общался с неграми в Африке, и родственников евреев по линии первой женитьбы у меня много, я с ними поддерживаю прекрасные отношения, мне нравятся их ум, расчетливость, независимость. Порою я даже жалею, что нет  во  мне иудейской крови, что не способен ко многому, что  все надо преодолевать. Поэтому активность "Леонтьича" по этой части как-то  коробила, смущала. Но может, время было такое? Когда нужно было защищаться? "Всякая революция чего-нибудь стоит…" Еще  Тимофеева В. Л. отличала забывчивость. Мог наобещать чего-то, а потом забыть и притом не  повиниться. Так и я попадался - на его словесную узорность и пряность.  Он обещал поддержать, когда нашел интересным мой рассказ "Фильтр", но  это осталось на словах. Потом, года через  два - три, встретив меня по дороге на аэропорт  (Мурмаши стоят на том пути), говорил о возможной публикации моих записок о скорой  помощи и тоже про то "забыл"... Потом, как то, правда, похвалил за старания, когда я сумел пробить публикацию стихов и    рассказов  Яхлакова, уже посмертных, в том же "Рыбном Мурмане". И все же "Леонтьич" -  это мой наставник, впустивший во врата Литературного Мурмана. Именно та подборка, в 200 страниц, которую он так оценивающе и многообещающе держал на руках в первую нашу встречу, вернее - часть ее, - и   была представлена для литературного семинара, первого в моей жизни. Сбор  тот проходил в старой части зданий пединститута, в Мурманске, с 31 января по 2 февраля 1986 года.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. СЕМИНАР.

Эти дни, пятницу-субботу-воскресенье, я высвободил заранее из графика своей работы на "скорой", тем более, что на службу мою пришла официальная бумага, что меня направляют на семинар, но, кажется,  никто её  не заметил, я первым взял конверт из корреспонденции, поступающей диспетчеру, положил в карман, на память. Иллюзий не строил, но в душе надежда на успех теплилась, затаенная эдакая искорка податливого самомнения. Именно на том семинаре открыл для  себя высказывание, что самомнение мешает творчеству, а сомнение - помогает…
Семь часов вечера. Одна из аудиторий института – длинное, без претензий, помещение, называемое конференц-залом, едва вмещает всех собравшихся. У начала - президиум - стулья, выставленные  для руководителей семинара, их помощников. Поскольку писательская организация "без очеркистов, документалистов, критиков-литературоведов, драматургов" (из выступления Тимофеева В. Л.), то будут работать четыре секции, по две, прозаиков и поэтов. Я попал туда, где разборами занимались Леонид Александрович Крейн, Борис Николаевич Блинов, Игорь Николаевич Чесноков. Помогал им Игорь Калинин, режиссер самодеятельного театра Дворца Культуры имени Кирова. Впрочем, он на заседания почти не являлся. За Тимофеевым выступали поэт Смирнов, секретарь Обкома комсомола Белецкий, редактор молодежной местной газеты Тараканов. Последний вручал какие-то грамоты, за прошлые публикации. Листочки с профилем  пролетарского вождя получили поэты Колычев, Геннадий Васильев, Игорь Козлов, прозаики Варфоломеева, Архипов. С поэтами я еще повстречаюсь в жизни, а вот Сергей Архипов сыграет решающую, если не судьбоносную роль в моей планиде литератора. Того я еще знать, конечно, не мог, а пока Сережа пробирался меж заполненных рядов, весело улыбался, помахивал грамотой, будто флажком. За Таракановым, в обстановке  благодушия после награждений вдруг встал молчавший до этого человек, с копной совершенно белых седых волос,  взглядом ястреба и носом по типу  клюва орла. В зале мгновенно  установилась какая-то зловещая тишина и Александр Борисович Тимофеев, - а это был он,- начал с глобальных проблем. Бумаги нет, прозы для детей нет, авторов, пишущих о героях труда, тоже нет, ещё  - большой рост преступности среди молодежи и освещения об этом  в литературе - опять нет. Короче, все плохо, ужасно  и неизвестно чем закончится. Фразы четкие, ясные, строгие, словно рубящие, даже делает Александр Борисович что-то похожее, будто машет шашкой.  Каждое слово - непреклонная партийная позиция и что-то ложное, патетическое, - чувствуется… Но чем-то пронял. Серьезностью что ли, ответственностью за написанные тобой строки. Таково было окончание радужно вроде начавшегося вечера. Повеяло чем-то леденящим, предчувствия были неспокойными,- в растерянности я приехал домой. Назавтра начались собственно разборы  произведений. Нас в секции, "молодых", одиннадцать, из них одна только женщина, Высоцкая Людмила Борисовна, работница общепита из Мончегорска. Был еще, однако, двенадцатый,- Ивачев, он появился мельком, мимоходом, посидел только один час. Вероятно, что он приходил к Яхлакову, они вместе  были на семинаре в 84-м году, жили тогда в недостроенной гостинице "Арктика", в единственном сданном строителями "лепестке", в  пронизывающем холоде, как рассказывал потом Саша. А пока Яхлоков Александр, как я его отметил в  книжке, через "о", сидел  сразу за мной, на второй парте. Я, по привычке своей выделяться, сидел на переднем месте. Прямо напротив меня, в черном кожаном пиджаке, глубокомысленно молчал Игорь Николаевич Чесноков. Руководитель секции Крейн построил работу таким образом, что вначале представлял прозу слабую, ученическую, всем видом своим показывая, что последняя не достойна критики. Такими оказались авторы: Комаров из Апатит, Булигин из Никеля и Прокопенко  тоже апатитский. К концу дня разобрали более "примерных" - Семкина, Курчанова, Гатаулина, Рыбакова. Последний написал "кирпич" страниц на триста первая часть романа о революции, эпического размаха, чуть ли не "Тихий Дон". Сам Рыбаков был возрастом за пятьдесят, пенсионер, отслуживший на  Северном флоте. Настал  последний день - воскресенье. Неразобранными остались я, Крупадеров, Яхлаков. У меня четыре произведения - рассказы "Рудик", "В праздник", "Двойная игра". Раньше я их посылал на конкурс в Литинститут, а теперь подновил, "подчистил". Представил вроде разные жанры, ассортимент - гротеск, бытовое, патриотическое. Добавил еще документальное - дневник врача провинции, действительно когда-то написанный, но подправленный, доработанный. Оценивал меня Леонид Александрович. Начал сразу с того, что мои вещи никак нельзя отнести к литературе, это, мол -  профессиональные записки, воспоминания, эпизоды личной жизни, не более. Потом раз бор пошел более глубокий, пространный: "нет авторской позиции… нет правильного осмысления  того, что пытался отобразить…"Создавалось такое впечатление, что руководитель хотел бы кого-то отметить, да не может. Вероятно, что была  у него такая разнарядка - из рабочих кого-нибудь вытянуть или отметить обязательно прокоммунистическую тему. Но, возможно, напрямую такого "задания" и не было, но ведь всё было зациклено, закорочено - на Обллите - центральном надзорном органе в регионе. Даже  напечатанную программку своего спектакля я должен был представлять туда – специально с эскизами пробивался на прием в здание на улице Карла Маркса… Выступали по поводу меня другие, помощники Крейна. Речи их, однако, были так обтекаемы, гладки,  что трудно было что-то возразить. Вот подлинные слова, запечатлённые в моей  книжке.
Крейн: "Литература (беллетристика) отличается от публицистики, периодики. Нельзя ориентироваться на конъюнктурные соображения… Газета существует  один день… смотреть глубже, шире, философичнее…"
Блинов: "Язык произведения  не должен быть газетным… Нужно работать над словом, хорошо знать русский язык… Написанный рассказ должен отлежаться, его нужно переделывать много раз…"
Чесноков: "Избегать канцелярского стиля - "лес рук", "таинственно мерцает", нужна точность в изображении природы - мерцает звезда, а планета светит ровно. Не делать много эпитетов. Должны быть портреты, а не имена. Давать характеры, характеристики, можно  через диалоги, через язык… Журналистика воздействует на мысль, художественное произведение - на сердце…"Все эти рекомендации общего характера, среди которых попадались и чисто прагматические. Так, молодым  считаешься до 35 лет и нужно именно до этого возраста попасть в сборник. Интересное сообщил Блинов, "три пункта проходимости", от своего учителя Григория Бакланова. Во-первых - нужно уметь сказать правду, во - вторых - чтобы она прошла и в-третьих - уметь ее  отстаивать. Были еще поучения такого характера, что в разных предложениях, стоящих рядом, нужно ставить неодинаковое количество слов или что не нужно описывать быт специально, не следует давать изображения того, что всем  известно. Я всё написал об этом подробнее и полнее  потому, что настоящего-то обсуждения себя не услышал, в действительности произошло  всё  очень   быстро. Несколько  фраз произнес Крейн, пару слов  бросил Блинов, с ухмылочкой своей неизменной и в конце еще сказал так, небрежно: "не пижонь". Так впервые  меня "разобрали". Раньше такого не было, от Литинститута приходили только отказы, а тут же  что-то ожидал, мечтал... Но каждое слово - по голове, по сердцу, замиравшему, однако, в сладкой надежде, что "вот сейчас, ну хоть что-то же скажут?. "Нет, ничего. Ни одобряющего, ни  вдохновляющего, ни даже простого - стоит ли писать вообще, дальше? Остались неразобранными Крупадеров и Яхлаков. Крейн объявил очередной, последний  теперь уже перерыв. Мы с Яхлаковым уединились. Я переживал за свой разгром, пожаловался ему  в сердцах, защищал, как мог, свое выстраданное, а он мне ответил, коротко, исчерпывающе - "не лезь". Такая была атмосфера - о своих произведениях самому  нельзя было говорить.  Допускалось лишь что-то наподобие "последнего слова" - как на суде.
Угнетение, раздавленность, обида, удрученность, - вот чувства, которые я испытывал. В каком-то тумане, опустошённости приехал домой. Но переживал сам, внутри, никому не показывал, наоборот - жене объявил, что все нормально. Супруга по настоящему никогда, вовсе, не интересовалась   моими литературными  притязаниями, считая их блажью. Лишь раз искренне удивилась, прочитав один из моих очерков цикла "Странствия судового  врача", но это было уже позднее, намного - я походил по морям, побывал во многих странах. А тот далекий, первый, семинар  только-только меня  очищал - через страдания и сомнения – держал все-таки на литературном пути, жгучим  своим пламенем крещения освещая тернистую дорогу. Но что же там  было у Яхлакова? Его повесть называлась "Берёза на крыше". Лирическая, поэтическая даже вещь, о дружбе двух братьев, об их первой любви к одной единственной девушке, выросшей среди  природы вместе с ними. Точного сюжета не помню, но чистый и ясный  язык, бесхитростный строй  мыслей привлекали. Оценки руководителей поражали своей  необозначенностью, каким-то странным умолчанием, верчением "вокруг да  около". Но вроде договорились до того, что повесть вполне может быть рекомендована в сборник. Но дальше… Никаких практических предложений, рекомендаций или тем более стремлений - высказано не было. Всё на общих фразах. Руководители словно затвердили про себя обет молчания, табу на подобные разговоры и обещания. Саша так  и сказал мне, напрямки, отмечено у меня,- "не хотят пускать в свой клан, самим нечем будет кормиться". Может, такое суждение предвзятое. Но ни одно из произведений семинара, включая и другую секцию, я в  публикациях не встречал. Книжка, сборник молодых, действительно появилась в конце того же года и там были уже публиковавшийся рассказ Архипова, две новеллы Ивачева, и рассказ Леонида Гуревича, будущего депутата Верховного Совета, который, кажется, примыкал к известной межрегиональной группе, где были Ельцин, другие из его окружения... Была еще зарисовка, не рассказ даже, - Виктора Кобиняки. С ним я познакомился  аж через следующий семинар, 90-го года. Понравился ещё в том сборнике ("Первопутье"), интересный рассказ Игоря Волка, "Про Климова" - честный, пронзительно жесткий, о самой животрепещущей  теме тех лет - об очереди на жильё. Может, задело это меня, потому что сам ютился, - с семьёй, с подселением, с частичными удобствами… Последним разбирали Крупадёрова. У того был  маленький рассказик, всего на трёх страничках, который назывался "Конюх". И вот  его-то Крейн  оценил очень высоко, предрек автору литературную стезю. Но Крупадёров стал политиком; более ни одной литературной публикации, я у него не встречал. Зато  регулярно печатались из глубинки, из города Заполярного, где он жил, его журналистские заметки, - на страницах областной печати,- то в "Полярной правде", то в "Советском Мурмане" (позже - "Мурманском вестнике").  На заключительном, пленарном заседании, вечером того же воскресенья, в той же, уже наполовину опустевшей аудитории, подводились итоги. Отметили, что мне показалось странным, - Высоцкую, Прокопенко, Рыбакова. Поэтические  лавры достались Гулидову, Черкасскому, Колычеву. Говорили о многообещающих Николае Князеве, Юрии Сковородникове, Юрии Синицыне из Мончегорска. И вот уже все славословия сказаны, "точки поставлены" и дают  слово патриарху,- как его называл  Яхлаков,- "классику земли Мурмана", Виталию Семёновичу Маслову. И дальше - "эффект разорвавшейся бомбы". То, о чём говорилось в кулуарах, выплеснулось. Видно было что-то даже наподобие замешательства, в глазах Крейна, Александра Тимофеева. Маслов говорил страстно, на самых высоких нотах: "произошло открытие многообещающего, крупного писателя... Это - Николай Алексанрович Скромный, его роман - эпохальный, большого размаха, потому что  первая часть..." лучилось то, что должно было произойти - в духе начавшейся перестройки в стране, открывшихся гласности, демократии. В Мурманском крае  это  выразилось в появлении этого романа - "Перелом". Скромный затронул тему, которая замалчивалась раньше и буквально в последний год стала прорываться, выплёскиваться со  страниц газет, журналов, из передач радио, телевидения  - о репрессиях и, в частности, о гонениях на русское  крестьянство в период коллективизации. Скромный как чувствовал, - подгадал настроения общества, именно к сроку обнародовал детище - ведь писал он роман не  один год. Ясно, что такая работа у него длилась  несколько лет, если не десяток. Значит, в самой пучине застоя он начинал свое произведение. И ведь так скромно, соответсвуя фамилии, сидел он на последней парте заседаний литобъединения, почти не участвовал в горячих его дискуссиях, незаметно  появлялся, скрытно уходил. Звучали, правда его реплики  с "камчатки" и всегда они были сказаны к месту, вовремя... В тесном кругу, позднее, мне узналось, что роман был сначала прочитан Виктором Леонтьевичем, потом отдан Маслову, тот рекомендовал рукопись Александру Борисовичу Тимофееву, а он печатать не  согласился. Появился  роман, после долгих мытарств, в журнале "Север", там он был набран в 10-12 номерах за  тот же, 86-й. В середине 88 -го роман вышел в издательстве "Современник" и в том же году был вынесен на всесоюзное обсуждение для печатания в "Роман - газете". Там он в списке стоял под  номером 101, всего же произведений  было представлено 123.
В те же года, в рецензиях ведущих критиков страны, роман упоминается в  ряду немногих значительных произведений прозы о сталинских репрессиях периода коллективизации: "Мужики и бабы" Можаева, "Кануны" Белова, "Овраги" Антонова…  Серая книжка под твердым переплетом. На форзаце автограф моего " собрата", как сам написал Николай Александрович в своей надписи. Этот экземпляр я храню у себя как реликвию. Считаю, что Скромный самый значительный литератор, с кем  я более-менее знаком. Мы редко и случайно всегда встречаемся, и те недолгие минуты общения запоминаются.
Я ценю его поддержку. Он сам знает, как непросто достаётся "молодому", под пятьдесят, прозаику, признание. Ведомо ему, как тяжелы порою бывают муки, сомнения, отчаяния творчества…
Опять возвращаюсь в тот  изначальный, 86-й год. Депрессия моя была  более долгая, сильная и мучительная, чем я ожидал. Хотелось навсегда забросить занятия литературой, удариться во что-нибудь другое, но постепенно я успокаивался, "вылечивался" тем же  творчеством. Первая повесть "шла"  не очень легко, потому что я старался описывать всё как было в самом деле и по-настоящему так не получалось, не выходило - всё равно, ради стройности сюжета, единства композиции, нужно было менять события местами, изображать время не только от прошлого к настоящему, присваивать героям не свойственные им привычки, манеры. И всё мне казалось, что иду не совсем правильным путём. Вроде  придерживался "реализма", а порою выпячивался "натурализм". Не было и осмысления - фактов, характеров, образов. Но где-то за пару  месяцев, с небольшим, повесть написалась. На календаре уже значился май. Пробуждалась природа, просыпалась от "опухшего сна" держава, интересные события разворачивались на  местном литературном небосклоне. В ЛитО прошли обсуждения поэтов - Дубова Исаака, Агаповой Татьяны. Дубов был профессиональным режиссером, работал в театрах Владивостока, Костромы. Он, узнав про моё театральное прошлое, звал к себе, в организуемый им театр "На улице Радищева", я отказывался, - не хотелось вновь начинать то, что когда-то уже было пройдено. Я решил для себя окончательно, что буду что-нибудь кропать, и чтобы когда-нибудь меня в  этом заметили. Агапова - худенькая, большеглазая, писала неординарные стихи, они отдавали чем-то остреньким, неповторимым ("ну вот и всё окончен бой…"), у неё чувствовались талант, самовыражение. Впоследствии она "выросла" в читаемого автора, выпустила свои авторские сборники.
Самые значительные события не только  литературной жизни стали Праздники Дней Баренцева Моря и День Славянской письменности и культуры. В  Мурманск приехали писатели: Шапошников из Костромы, Шириков из Вологды, москвич Семен Шуртаков и мой земляк, из Коми - Геннадий Юшков. Из поэтов прибыли Юрий Кузнецов, Валентин Устинов, Игорь Шкляревский. Был также прозаик Владимир Личутин, его только  что вышедший роман "Любостай" был довольно нашумевшим, "на устах". Встреча с приехавшими состоялась в Доме Политпроса, новеньком, недавно выстроенном здании пропаганды. Мне хотелось увидеть Шкляревского. Он сделал новый перевод "Слова о полку Игореве" и запомнился мне читающим бессмертный шедевр по телевидению. Прошлый, 1985-й, проходил прямо-таки под визжащее празднование юбилея бесславной битвы. Я выучил одну главу и пытался даже читать её, на встрече дружбы со словацкими товарищами, в честь единения, так сказать, со славянским народом. Но вовремя посоветовался об этом с Галей - она меня отговорила. В Дом Политпросвещения пришли, для совместного вечера поэзии, и мурманские авторы: Тимофеев Виктор, Орлов, Семенов. Выступление последнего не понравилось - он читал юмористические стишки, под смешки, едва выдаваемые. Последний раз я видел Орлова Бориса Александровича - североморца, моряка, подводника. Он переводился служить в Кронштадт и там, в Питере, печатался. Мне отчего-то часто с ним получалось сидеть вместе, на ЛитО.   Добрый, душевный, отзывчивый человек. Сидели как-то раз, он вдруг достаёт платок, прикладывает его к носу, кровоточащему, шепчет: "лодки… проклятые…"Служить его оставили на берегу, вроде в политорганах, в газете. Литературный институт он закончил заочно. Дни Баренцева Моря стали  в Мурманске традиционными, но позднее их стали проводить осенью, приурочивали к дням освобождения Заполярья от немцев в 1944 году. И тогда же, весной, с 10 мая, стало функционировать литературное кафе. Период его деятельности пришёлся на два последующих года, потом, в связи с голодными временами 89-91-х годов, кафе закрылось. В ресторанах тогда разливали только бочковый азербайджанский коньяк, а в магазинах отоваривались по карточкам…

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ.  НАСТАВНИЧЕСТВО.

Летом я продолжал пытаться писать. Саша появлялся два или три раза, но не ночевал. Я пытался ему подсовывать  свою еще недоработанную повесть, которую откладывал "в стол", он просматривал  её бегло, давал кое-какие советы. Но меня такое не устраивало, я чувствовал, что нужен ещё чей-то взгляд со стороны, и непременно доброжелательный.
Яхлаков в свои приезды встречался и с Ивачёвым. Наверное, виделись они  в редакции газеты, где Ивачев работал, курировал сельский отдел. Я попросил Сашу, чтобы журналист меня оценил, - более профессиональным, что ли, оком.
Жить я продолжал один, без семьи. Галя тоже уехала в отпуск, пока ещё с мужем, капитаном первого ранга. Хотя полгода назад говорила мне, что собирается разводиться. Она привлекала меня, мне самому не хотелось жить с нелюбимой женой… Обстоятельства  располагали к творчеству, мне хотелось, наконец-то, разделаться с повестью, с тем, чтобы представить ее для обсуждения в ЛитО осенью. Ивачев  появился у меня только в конце августа.
Я успел повесть перепечатать, вывел название неизменное - "Дефицит возбуждения", убрал, как мне рекомендовал Саша, лишние эпизоды, второстепенные персонажи, а также подправил фабулу, переделал образы центральных героев.
Длинные предложения, правда, некоторые, - оставил. Мне казалось, что они могут навеять настроение, создадут картину панорамности, масштабности. Наверное, на меня имел влияние Лев Толстой,- так же, как я, родившийся под знаком Девы, когда писал эти предложения на половину страницы. Так, уход русских войск из Москвы, наворочен  с описанием природы, погоды, движения людских масс, пыли на дороге, звуков телег, ржания коней, сдержанного говора усталых, измученных  солдат…
Ивачев меня раскритиковал, в пух и прах: "мелькания событий… словесная небрежность… не то название…" В конце он заявил, что я нескладно так пишу из-за того, что по национальности коми. Это меня покоробило, хоть в самом деле, таковым я написался в паспорте, по воле обстоятельств (можно было легче поступить в институт), но об этом не жалею. Сам я никакого языка, кроме русского не знал, отец у меня русский, культура во мне русская. Но и общение среди  честного, доброжелательного и чистоплотного во всех отношениях народа мне не повредило. Зря  все-таки я Ивачеву покупал пиво, столь редкое в те времена, прислуживал перед ним, лебезил. Саша, однако, был его друг, а я  Сашу уважал. К Ивачеву же расположения так и не приобрёл, внешне, конечно, этого не показывая.  И несмотря на его отговоры, повесть все-таки  представил для обсуждения. Но было это в октябре-ноябре, а пока я, летом и ранней осенью 86 года, был полон новых планов и надежд. Я не придавал значения суждениям Ивачева, потому как знал неприглядные стороны  жизни его, ибо я  был всегда пристрастен, - раз печатаешься, то надо и соответствовать. Ивачёв пил, жена его пила, сын его сидел в тюрьме, сам "наставник"  даже не благодарил меня за печатную машинку, которую я ему просто так отдал, "для пользы литературы". Последняя, правда, была мне не сильно и нужна, она была громадна, для солидных учреждений, с массой клавиш специального, технического назначения. И все же мне  стало жалко и в один из вечеров я забрал агрегат обратно - приехал на машине  "скорой помощи", отвез мурмашинскому поэту Евреинову. Поэтому, конечно, Ивачев меня недолюбливал, плохо отзывался. Кажется, я ему как-то позвонил, перед вторым семинаром, что-то узнать, существенное. Дома у меня телефона не было, говорил я с  работы, там случилась запарка, вызовы  беспрерывно, некогда было даже поесть, и я во время разговора жевал. Ивачев передёргивал потом это жевание не раз, написал об этом Яхлакову, когда тот уже пребывал в Архангельске, Саша мне показывал письмо. Ивачев, понятно, меня по литературной части ставил ниже себя, автоматически и не мог перенести  неуважительного к себе отношения. Получилось, вышло всё  будто бы случайно, а вон как по какой-то высшей справедливости. Ивачев не стал мне ни приятелем, ни хорошим знакомым, ни даже собутыльником. Правда, случилось у нас одно застолье - летом 87-го собрались у него на квартире, даже не помню по какому поводу, но  вряд ли после истории с машинкой. Я накупил водки, за куски, накрыл стол  и, кажется, даже помыл после возлияний посуду - друзья это приняли за должное. Но это было только раз. Нужно сказать, что Саша никогда не напивался, пьяным по-настоящему я  его никогда не видел. Он отучился от пагубного влияния своим выстраданным путём, прошёл таким образом через выговоры, увольнения, отчуждения, развод, принудительное лечение. Смог восстановиться и трудиться в литературе. Последней он существовал. Трудно, но верно прокладывал себе  единственную дорогу, свой особенный, яркий, ни на кого не похожий стиль. Впервые его манеру по-настоящему я ощутил, когда  читал публикации в районной, той самой газетке, где трудился Ивачев. Тот предоставлял ему возможность и Саша писал - вдохновенно, свежо, смело, отрабатывая свой лубочно-сказочный, писаховско-шергинский, бажовский даже, - стиль повествования. Весь 87-й в "районке" появлялись интересные очерки, зарисовки, фельетоны и все из под  пера моего друга. Конечно, заслуга Ивачёва в  этом есть, он поддерживал Сашу, давал ему возможность публиковаться, но всё-таки… считал Яхлакова ниже себя. Я чувствовал такое, потому не общался с газетным журналистом, меня  же считали, может они оба, - недоростком, учеником. Я тогда не читал произведений Ивачёва, не растрачивался, но вот теперь, при написании этих записок,  обратился к тому самому сборнику, "Первопутье", вытащил из груды ненужного хлама библиотек. Две ивачевские вещи интересны хотя бы по части экзотики. Один рассказ - о молодом человеке, попавшем в аварию и в больницу, где его вылечил кудесник-врач, ещё вполне правдоподобен, но другой - о пожилой женщине, собирающейся во Францию к дочери, попавшей туда после фашистского плена - просто невероятен, если не фантастичен. Впрочем, рассказы  были полностью выдуманы, об этом говорил  впоследствии Крейн, уже на семинаре 88-го года. Ивачёв всё же меня направил на  путь истинный - растолковал мне ключевой, стержневой приём  художественной литературы. Он меня надоумил, что главное в беллетристике - выдумывать, сочинять, по большому счёту - врать. У меня прямо-таки раскрылись глаза, исчезли шоры. Я  переосмыслил своё творчество, ведь всё оказалось просто - ври, сочиняй, фантазируй! А сам  я шёл к этому исподволь, втёмную, на ощупь, интуитивно. Пушкинское "над вымыслом  слезами обольюсь" открылись, наконец-то, для меня в новом, совершенно другом смысле. Я читал Достоевского, Василя Быкова, Юрия Трифонова почти глотая, почти взахлёб, понимая, что далеко, ох как далеко мне самому до совершенства.
А впервые познакомившись с доступными уже романами Набокова, прямо переломился, перевернулся сознанием и уж ничего не  хотел думать - только учиться, постигать, стремиться... Начали обнажаться и другие многие проблемы общества, задавливаемые ранее. Появились необычные тогда очереди - за газетами в киоски. Люди расхватывали целыми стопами немногочисленные ещё названия номеров "Правды", "Комсомольской…", "Советской России", набирающей тираж "Аргументов…"
Один знакомый врач, реаниматолог из Колы, узнав про мои "связи", дал мне почитать свои написанные стихи. За "услугу" я воспользовался  его незанятой квартирой в райцентре,- с ванной, телевизором, электроплитой. И когда приехала из отпуска Галя, решил её туда пригласить. Хоть продолжал я жить в Мурмашах один, но там было много неудобств. Галина решила всё-таки свой развод больше не оттягивать и когда мы встретились, в сентябре, в Коле, объявила мне об этом. Понятно, с какой целью это она сделала - "поставила", наверное, на меня. Ненавязчиво так, мягко, неторопливо, умело она стала меня затягивать в свои сети. Я был во власти её ласк, нежности, уступок, откровений и колебался, не зная, как поступить. Жену не любил, но чувства отцовские, конечно, держали. А тут ещё случилось - хоть и не ужасное, но естественное. Галя забеременела. В её планы это не входило, принялась она меня уговаривать сделать ей "освобождение". Наша кольская "явка" превратилась в подпольный "абортарий". Я делал внутривенные уколы и потом производил бурные и страстные сближения. Выкидыша не происходило. Позднее Галя избавилась от возникшей у неё внутри жизни в Североморске, по знакомству, тайком. Приятелю я ключ вернул и вскоре уехал в  недельный отпуск, в Ленинград. Там у меня родилась дочь.

ГЛАВА ПЯТАЯ.  СУЕТА.

 По возвращении я окунулся в "литературную жизнь". Начались уже занятия ЛитО, на которые старался приезжать Саша, с ночевками, естественно, у меня. По плану мою повесть решили обсудить в середине ноября. Я должен был заранее принести экземпляры рукописи, чтобы с ними могли ознакомиться. Были новости - Скромный работал в Греции, на ремонте судна, а поэт Смирнов, Владимир Александрович, готовился в полярный рейс, в Арктику.
В этом сезоне он в основном и вёл занятия ЛитО. Было как-то неуютно, неудобно, что разговоры в основном велись вокруг поэзии. Поэтому, наверное, из посещавших  объединения многие были поэтами, прозаиков "раз-два". Яхлакова же засилье такое не смущало, он сам занимался стихотворчеством.
15 октября, ещё до моего отъезда, на заседание ЛитО пришла саамская поэтесса Октябрина Воронова. Я видел её тогда в первый и  последний раз, года через три её не стало. Мне это  особенно непонятно, потому что перед нами предстала не старая ещё, вполне цветущая женщина, внешне здорового вида, плотная, весёлая. Говорила даже, что живёт с новым мужем.
Стихи свои она читала  нараспев, будто песни и на языке, естественно, саамском. Хоть она писала давно и была известна, но вот книга первая у неё вышла только тогда, в Мурманском издательстве. Именно поэтому она появилась в городе, по приглашению Смирнова, который переводил её стихи. Встреча, конечно, была небезинтересной, но на меня она впечатления не произвела, как и всё, наверное, "поэтическое", в ЛитО. Теперь же, прошедшим временем, можно гордиться, что я видел такое чудо, уникальность, явление, как эта самобытная поэтесса. По профессии она была, кажется, учительницей, начальных классов, и не закончила даже школы-десятилетки.
Смирнов задержался с выходом в рейс и вот  перед этим повёл какую-то странную разгульную жизнь, часто появляясь на ЛитО нетрезвый и очень от этого довольный. Меня  его вид раздражал. Политика компартии последнего времени не поощряла такого поведения, - наоборот, с творческого человека, тем более отвечающего за воспитание молодых кадров литературы, должен был быть особый спрос и т. д. и т. п. В то время так и должно было быть, ибо весь трухлявый режим рушился, вопреки собственным же доктринам. И только теперь, с высоты лет, понятно, что именно таким образом Смирнов, на своём месте и по мере сил, возможностей, - боролся с тоталитарным строем. После его отъезда  заседания ЛитО стала проводить Сарсакова-Добычина, тогдашняя секретарша в отделении Союза писателей. Она давно печаталась, несколько книжек её, в основном, детских, лежало на  прилавках, потому что не раскупались, но кто-то её, наверное, всё-таки читал, какие-то идеи она превозносила… Но  женщиной вздорной, взбалмошной даже она оставалась. Могла вспылить на незначащее какое-нибудь замечание. Так, на моё предложение рассказать о своей "творческой лаборатории" она возмущено отвечала, что этот вопрос сугубо личный, интимный. Тут же "разносила" неумех-прозаиков. Михаила Михайловича Рыбакова упрекала за то, что тот неправильно пишет о войне, что, мол, это нужно делать  знающему человеку. Стихи свои Сарсакова читала вроде  бы  про себя, бубнила что-то, с придыханием. Запомнилось её: "жёлто-чёрные погоны… фараоны… матрос от левой любви не носит в чреве ничего…" Скоро, через пару лет, она уехала, в свою Одессу.
"Засилье" поэтического большинства продолжалось. В Мурманск приехали очередные гастролёры. И попали в первую очередь, конечно, на ЛитО. Так появились перед нашими глазами старейший поэт Карелии Таккала и сибирский, то ли из  Хабаровска, то ли с Магадана, - Александр Черевченко. Первый, седоватый, почти старичок, сидел скромно, в уголочке, а вот богатырь тайги являл нечто могучее - из высокого роста, мощного живота, с круглым лицом и большими, помятыми вроде, губами. Как он увидел  Сарсакову, так облизнулся прямо, улыбался слащаво, одобрительно, даже причмокивал. Стихи, однако, прочитал неплохие - про перевалы Черского хребта, про Колыму…
Лет через пятнадцать находился я в рейсе одной частной рыбацкой фирмы.
Так вот там, на  судне, в развалах старых вещей, обнаружил брошюрку тогдашнего Дворца Культуры рыбаков, где  клеймили по заданию свыше пьянство и алкоголизм, с подборкой стишков на заданную тему,-  Черевченко.
И тогда он стихи  читал ярко, с пафосом и  задором, под хмельком. Я-то заметил такое, намётанным своим взглядом врача "скорой", тем более, что сидел, по обыкновению, в первых рядах. С нового сезона занятия ЛитО перевели из тесной комнатки на первом этаже в просторный конференц-зал.
И хоть здесь было удобнее, но отдельные встречи проводили  вместе, скажем, с обществом книголюбов. Работники научной библиотеки, путали, наверное, понятия литературы в общекультурном и предметном пониманиях.
Но были заседания и полезные. Так, раз прошла  совместная конференция  с историками местного пединститута и я увидел там известных ученых - Ушакова, Киселёва, публициста Дащинского.
С той осени стало активно  в литературном кафе, совместном предприятии обкома комсомола и кооператива на Театральном бульваре. Билеты на вечера нужно было покупать у бармена, не позднее среды, потому что мероприятия проводились в субботы. Я решил подсуетиться, чтобы уж "наверняка" и рукопись, предназначенную для обсуждения, отдать сначала, для рецензии,- Чеснокову. Так, я думал, заручусь поддержкой авторитета. "Ведь Чесноков - это не Ивачёв," - размышлял я, - "здесь - имя, признание, землячество…" Последнее было условным - хоть Чесноков  родом из Архангельска, я же там только учился. Но в семинаре 86 -го он мне показался доброжелательным и приемлемым для  критики. Мы созвонились, договорились, что повесть, уже разобранную, он принесёт на свой вечер, в кафе, в одну из суббот ноября.
Я прибыл на Театральный бульвар заранее, вошел вовнутрь, когда там ещё никого не было, и трепетно ждал, осматривая всех посетителей, пока не  увидел озабоченно серьёзного Чеснокова, с рулоном моей повести, торчащим из под лацкана пальто. "Вот он, мой триумф",- пронеслось в моей голове, и я приготовился слушать похвальбу и одобрения в свой адрес, но покачивание головой моего оппонента привели меня в замешательство. Чесноков оценил мою вещь весьма и весьма посредственно, ничего не выделяя, не разжевывая, кроме общего настроения и повторяя всё: "Язык, язык… вовсе никудышный…" Понятно, что  я приуныл и  даже запоздавшая Галя, так просившая меня достать  для неё билеты, не обрадовала. Вечер начался с представления именинника Виталием Семеновичем  Масловым: "Я впервые встретил Игоря Николаевича в "69-й параллели"… нет, не в ресторане, а в сборнике  75-года с таким же  названием, где Чесноков дебютировал с рассказом "Нож". Рассказ интересен тем, что теперь его  можно разобрать, сделать  своё мнение. Сюжет таков. Пришедший из заключения матрос тайным путём портит нож одного из членов экипажа с высокой нормой выработки на  шкерке, чтобы самому быть впереди, а потом, когда  его афёра раскрывается, и от него все  отворачиваются, то он раскаивается, публично просит прощения. Гимн исправляющей силе коллектива! Я ходил на рыбацких судах, попадались там и бывшие зэки, общался  с такими и во время  своей работы в Мурмашах и  никогда не встречал, чтобы эти люди кому-нибудь  в угоду  исправлялись или просили снисхождения.
Рассказ неправдоподобный, подстроенный, подогнанный под  лозунги тогдашних правителей, коммунистов. Может, Чесноков  ощущал это сам, потому что скоро, набрав публикаций, исследований в качестве редактора многотиражки пароходства, стал писать исторические романы. Народ, уставший от идеологий, охотно расхватывал такие книги для  духовной пищи. Я видел, как одна женщина на улице тащила охапку книг Чеснокова, экземпляры романа "Гавань благополучия", только  что изданных в Москве, по-видимому, для распространения в коллективе, спаянную силу которого воспел когда-то Игорь Николаевич. На вечере он выступал после Маслова и рассказывая, как добывает факты, вытаскивал из портфеля фолианты чуть ли не  прошлых веков, неизвестно каких путём оказавшиеся у него. Меня уже ничего не интересовало, я всех раньше ушёл, оставив Галю в одиночестве, потому  что спешил на смену, на автобус… Обсуждение моей повести уже нельзя было отменить. Я шёл на публичную критику с моей большой выстраданной вещью как на заранее подготовленную казнь. Получилось так, что обсуждение прошло без меня, и когда я собрал все  замечания, оказалось, что они  не такие уж провальные, были достаточно обоснованными и в "рамках". Вот выписка из моего дневника, где отмечал все события в ЛитО (о моей повести):
1. Трудно читаемые фразы на слух - сбои в мелодии.
2. Профессиональные фразы - нужны ли они?
3. Словесная небрежность.
4. Опечатки - "адекватный".
5. Сюжет - есть.
6. Любовная линия добротная - ясно, что Дмитриевы останутся вместе.
7. Идея - боги не мы.
8. Неоднозначность толкования фраз - "жуткий, дикий, страшный". Определения не соответствуют тому, что жутко, дико, страшно.
9. "Он устал ждать, как она вошла" (нужно - "когда")
10. Цифры в тексте убрать, географию - определить.
11. Много персонажей.
и тому подобные оценки, больше по части конкретных эпизодов, моментов, слов, в основном,- технического характера.
Сразу переделывать  повесть я не стал, но чуть позже вернулся к ней, убрал незначащие эпизоды, второстепенные персонажи, углубил характеры, удалил много специальных терминов, ввёл дополнительно сцену любовного плана, из жизни главного героя. Повесть стала читаемой, я давал её многим, из своего круга людям - медикам, друзьям  - плохих слов не говорили.
И странным образом, одну из главных мыслей той вещи я понял  только совсем недавно, лет через пятнадцать после написания. Идея оказалась в том, что обличалось советское здравоохранение - молодой хирург, не научившийся как следует делать операции, решился на сложное  вмешательство только потому, что некуда было  деваться(!) - нужно было спасать жизнь, да не одну, а две, ибо пришлось  выполнять "кесарево сечение". Это словосочетание я применю потом для другой повести, в качестве названия, не описывая в прямом смысле что-то натуралистическое, а обрисовывая мучительный переход героя от одной врачебной специальности к другой, когда режут по "живому" - тоже тема медицины социализма... Яхлаков же для обсуждения  пока ничего не представлял, он был нетороплив в своём творчестве. Меня тоже  особенно не критиковал, понимая, видно, что выслушивать нелестное обидно. Но по поводу обсуждения меня заметил: "что предсказывал, то и произошло". То есть без конкретных рекомендаций куда-то  повесть представлять, дорабатывать, пробивать… оказалось без толку. Я мотал на ус, те  метания и терзания рассматривал, как  этап ученичества.
Посёлок Мурмаши становился  своеобразным литературным "оазисом". Вслед за обсуждением моей  повести  на суд  выставили стихи Ивана Васильевича Кузнецова, музработника детского сада, самодеятельного поэта, мурмашинца.
Стихи и очерки писал Александр Лукьянов, работавший когда-то, как и я, на общественных началах, в Доме культуры. Он говорил, что заканчивал театральное училище в Москве, вроде бы даже Щукинское. Может быть так. Но вот публикацию его в журнале "Север" я видел. Он писал о пагубности алкоголя.
Наверное, напечатали потому, что  тема считалась актуальной. Позже Лукьянов заболел психически - мне "посчастливилось" увозить его в больницу. Но у него бывали просветления и тогда мы вместе посещали ЛитО - отвозил  и привозил нас Иван Васильевич, на своём стареньком "Запорожце".
Старейшим писателем Мурмашей был, конечно, Михаил Васильевич Головенков.
Авиатор Севера, он писал на близкую ему тему. В последние свои годы он публиковал рассказы из народной жизни. Будучи на пенсии, заведовал Музеем, единственным в своём роде, посвященном освоению  неба - на одной из площадей поселка. Там было много интересных экспонатов, уникальные свидетельства прошлой войны, останки самолётов, личные вещи  лётчиков. После Головенкова музей "принял" местный поэт Евреинов, мой приятель. Но дальше, к окончанию двадцатого века, содержанию здания, где находился музей, пришли забвение и заброшенность. Часть экспозиций замуровали в складах, другие растащили, или они пропали в результате неоднократных аварий водопровода и канализации… Евреинов очень сокрушался по поводу гибели музея, обращался в областную администрацию, всё было тщетно, всё захирело. Я сочувствовал, но ничего большего  сделать, естественно, не мог. Если добавить ещё Задунаева, бывшего журналиста, но, к сожалению, спившегося, то литераторов в  поселке с пятнадцатью тысячами населения набиралось немало.
Однако я был удивлен, когда в1998 году читал у Евреинова вновь созданную поселковую газету и обнаружил там других, интересных авторов-мурмашинцев, которые  вообще раньше "не высовывались", писали в "стол", а вот выявились, напечатались. Сам Евреинов, Рафаил Борисович, выступал в то же время по местному, кабельному телевидению, читал свои поэмы и стихи и я снова удивлялся, как много тот написал… А ведь скромничал, ничего про свое творчество почти не говорил. Сошлись же мы на почве литературы в прямом её смысле - вместе стояли в очередях в книжный, в застойные годы. Позже я,  по договорённости, пользовался его библиотекой, богатейшей в посёлке.
Теперь и Яхлакова можно было считать мурмашинским литератором. С того года, памятного 86-го, с декабря, он стал проживать в посёлке. Не без моего участия он  устроился воспитателем в молодёжное общежитие СМП-253. Прослышал я как-то, что туда требуется подобный специалист и попутно выяснил, что диплом культпросветучилища, который имел Саша, вполне для оформления годится. В один из будних дней, наверное, в четверг, после очередного ЛитО, мы с Сашей появились в кабинете начальницы ЖЭКа СМП - госпожи Подольской Галины Александровны. Женщина властная, грубоватая, решительная, но и хозяйственная, понимающая, отчасти даже справедливая, была для моей семьи просто-напросто благодетельницей. С её разрешения мы с женой и  ребенком сняли когда-то жильё с подселением на условиях субаренды и существовали так уже четвёртый год. Прописаны мы были в другом месте и такое "взвешенное" состояние ощущалось неуютно. Каждый раз, когда я восставал против такой неправедности в отношении семьи врачей и хотел куда-то идти  добиваться справедливости, меня остужала  моя мудрая жена. Нужно было, оказывается, не дёргаться и ожидать лучших времён, когда уйдёт от нас Еремеевна, когда снизойдут до наших проблем наши начальники, главврачи, в посёлке и в районе…
Мимо Подольской я ходил не без благоговения, даже в состоянии чуть ли не страха, безотчетного, в те года, когда работал  в Коле - дорога на автобус как раз пролегала мимо окон её кабинета, на углу, в деревянном домике, между зданиями универмага и СМП. И вот в этом кабинете я предстал в качестве просителя - за Сашу. Деваться Галине Александровне было  некуда, - партия требовала воспитания неуправляемых молодёжных масс,- а на должность с подходящим дипломом никого не находилось. Расчет мой был точный - Сашу решили принять, а пока послали на медкомиссию. Её он проходил долго и трудно; нужно было ездить в Мурманск, в ведомственную железнодорожную поликлинику; Саша столовался и ночевал у меня - это утомляло. Вдобавок, у Саши кончились деньги. Я ему дал, чтобы он съездил, хоть на выходные, к себе. Но я не знал, что Саша, оказывается, с прежней работы  уже уволился, рассчитался.
Правда, из жилья, - ветхого барака, наподобие сарая, - его не выселили, но только потому, что наступила зима. Неизвестно, что бы пришлось делать, если ли бы Сашу не  взяли на работу воспитателем. Но, слава богу, комиссия была пройдена, и наступил тот замечательный день, когда Саша, с одной единственной сумкой за плечами, переселился в благоустроенное обще житие, где ему на  одного дали комнату на втором этаже. Отметили мы новоселье, и я облегчённо  себя чувствовал не только потому, что хотелось одиночества и встреч  с Галей, а ещё и затем, что не нужно было теперь заботиться о бане - у Саши на этаже, для секции, имелся душ и можно  было свободно  приходить  туда, помыться.
Галя стала приезжать ко мне регулярно, по будням, от понедельника до пятницы, подгадывая вечер, чтобы  быть незамеченной Еремевной. Последняя работала вахтершей в том самом общежитии, где стал работать Яхлаков, и у неё были ночные смены. Еремеевна, кстати, очень удивилась, что Саша теперь стал чуть ли не  её начальником, она  очень презрительно, пренебрежительно, относилась к моёму  гостю, пока тот жил  у меня.
К концу года, с  10 декабря, вести занятия ЛитО  снова стал Тимофеев, Виктор Леонтьевич. Он начал с официальных сообщений, рассказал о последнем съезде советских писателей, восьмом, который  состоялся в июле. Там что-то произошло с Марковым, первым секретарём Союза, - от волнений у него произошёл сердечный приступ, его прямо из Кремлёвского дворца увезли на "скорой".
Сказал Леонтьич и о том, что теперь в  "Полярной правде" будет выделена полоса для молодых литераторов, раз в месяц,  и преимущество будет отдаваться членам литобъединения. Основатель славянского движения в очередной раз вдохновлял на подвиги и мне хотелось верить, думать  о невозможном. На те страницы, в "Полярке", я не попал.
Через неделю,17-го, в Мурманск приехали писатели Белоруссии, в рамках Дней Республики в заполярной столице, - Некляев и Козько. Первый - поэт, второй прозаик, - появились у нас на ЛитО. Им задали вопрос о перестройке, в свете дальнейшего развития страны. Козько, коммунист, уверял, что дальше всё пойдёт нормально, а Некляев угрюмо, напряжённо молчал, - ему, поэту, было видней, он не верил  в перспективы. От этого в моей душе отчего-то стало жутко. Яхлаков тоже признался, что ему  было не по себе.


ГЛАВА ШЕСТАЯ.  ОСАДА И  ШТУРМ.

21 января показали последнюю серию телефильма Губенко о Ленине - репортаж его похорон, впервые, с 24 года! Голос Владимира Самойлова, актера за кадром, прямо-таки завораживал… Ну а 87-й я встречал фактически один.  Саша прибежал ко  мне без четверти двенадцать, мы чокнулись за "новое счастье" и он исчез - воспитывать молодежь у праздничной ёлки. Мне стало  скучно,  и я пошёл прогуляться по улицам посёлка. Ноги меня, естественно, привели на "скорую". И только я зашёл внутрь, поздравить сослуживцев, как меня приглашают к телефону. На "проводе"  была Галя! Дома у неё, перемёрзли  батареи, она сидела без тепла, я её, уже без стеснения, звал пожить пока  у меня - она отказалась. Но  приехала к вечеру пятого января, как  раз ко  дню рождения Яхлакова. Получился удачный праздник - я нажарил мяса, Саша принёс водки, Галя сервировала стол. А через три недели снова вышло гулянье - на день рождения уже Высоцкого, Владимира Семеновича. Дело в том, что я договорился, чтобы Владимир Белоголов, член ЛитО, прочитал лекцию о поэте в только что открывшемся молодёжном кафе-клубе аэропорта. Выступление Белоголова, однако, было невыразительным. Лектор что-то бубнил несвязно, без эмоций, потом поставил пластинку, которая шипела, хрипела еле-еле голосом кумира и в результате всё оказалось  скомканным, неудачным. Тем не менее, мне у себя пришлось устраивать банкет, организовывать стол с блюдами, которые на этот раз приготовила Галя. Вчетвером мы неплохо посидели, но не  растаял холодок, остался осадок от плохо  сделанного вечера  о Высоцком.
Владимир Степанович Белоголов, Володя, между нами, появился в литобъединении где-то в одно время со мной и Яхлаковым. У Саши, правда, это было  уже "второе пришествие", первый раз-70 -е… А мне приглянулся активный  сноровистый паренёк, который сразу же, хоть и ненавязчиво, взял на себя роль стихийного секретаря, эдакого старосты. Он умел каким-то образом входить в доверие, "лез в душу". Не знаю, был ли у него в гостях Скромный, но все литераторы, имевшие хоть какое-то имя, дома у Белоголова перебывали. Так постепенно, Владимир Степанович  стал "правой рукой" Тимофеева В. Л., Смирнова В. А., Мальцева Олега и других  ведущих литобъединения. Сошёлся с поэтом Яковом Черкасским, имевшим  доступ  в издательства. Скоро, через год и далее, Белоголов стал  самым активным участником вселитературных мероприятий, оргкомитетов, презентаций. Принимали его везде, из-за исключительной пробиваемости, приспособляемости, работоспособности. И такое происходило на наших глазах - это даже удивляло. Так, как то, Белоголов выступил на  страницах "Полярной правды", с пространной статьёй-отчётом о посещении литобъединения Виталием Семёновичем Масловым. В той газетной публикации мне бросилось в глаза то, что слова "патриарха" Белоголов выдаёт как бы за свои. Например, определение "писатель всегда в оппозиции", автор не берёт в кавычки. Налицо, хоть мелкий, но плагиат! Разгоралась борьба между русофилами и русофобами в советской ещё литературе. Результатом тех междоусобиц стало размежевание литераторов на  два противоположных лагеря - Союз писателей России и Союз российских писателей. В Мурманске тоже образовалось два отделения, теперь со своими альманахами, собраниями и прочим. Но тогда, в начале 87-го,  борьба только начиналась и Белоголов, стратег и тактик, оценив ситуацию, встал на сторону Тимофеева Виктора Леонтьевича, принявшего линию Проханова, с ними же Белова, Распутина. Здесь же где-то недалеко маячила тень Лимонова, но тот пока отсиживался, на Западе. Позднее только он отошёл от настоящей литературы вовсе, организовал заговорщическую партию. Уместно вспомнить последнего вот в связи с чем. В конце сезона, в мае, Белоголов, наконец-то, представил свои рассказы на наш суд. Вначале "отстрелялся" я, потом  обсудился Яхлаков и теперь мы с нетерпением ждали, что же нам покажет закадычный приятель. И то, что предъявил Белоголов, показалось немыслимым, диким, противоестественным. Мы были потрясены, ошеломлены, подавлены. Произведения Белоголова наполовину состояли из матюков. Самые разухабистые выражения "подворотен" лились с каждой страницы, жизнь воинских гарнизонов (Белоголов был в прошлом военным и писал на близкие ему темы), казалось, только и  содержала в себе сплошной мат. Тогда мы ещё не читали "Эдичку", роман появился в СССР только в 1990 году, но Белоголов таким образом как бы опередил скандального писателя, оказался вроде бы "предтечей" лимоновского  стиля. Все мы единодушно и резко даже  отвергли Белоголова, выступили, так сказать, общим единым фронтом и только мягкий обходительный Олег Мальцев, ведущий семинар, умерял наш пыл, и говорил, что подобные упражнения были не  чужды даже Пушкину. Наверное, сейчас, среди разнузданности перелома веков, это кажется не таким  уж неприемлемым, но тогда, на  втором году перестройки, казалось непривычным и ужасным. И все мы дружно "колотили" Владимира, потому  что сами испытывали подобные "избиения", из нас выплёскивалось холопско-рабское, типа "ага, попался! вот и получай!"- ведь нормы русского литературного языка нарушались, это было очевидно. И всё же Белоголов был личностью неординарной.
Выпускник элитного училища, он служил офицером в Анголе, - с его слов,- как допущенный за границу знал раньше нас всех, что творилось в стране, может, встречался с эмигрантами(?). Во всяком случае, впервые от Белоголова я услышал, что Сталин погубил сорок миллионов сограждан за своё правление,- вдвое больше, чем было потеряно советских людей во время второй мировой  войны. Это меня, помню, поразило, а потом действительно, в книгах Роя Медведева и других я нашел подтверждение этих страшных цифр. Кроме прозы, Белоголов писал стихи. И вот последние у него вроде получались, ругательств площадных там не попадалось. Потом выяснилось, что Владимир проштудировал всю теорию стихосложения, чуть ли не академический курс, и лепил вирши согласно вызубренным нормам. Так его "вычислил"  Черевченко, сам, вероятно, "подкованный", когда Белоголов читал  заезжему мэтру своё самое заветное, "пробивное", где погибшего лётчика "целует небо в лоб".
Поражающая работоспособность и удивительная развязность - вот такие качества Владимира Степановича, в конечном счете, отталкивали, я перестал с ним общаться, да и он не сильно стремился быть моим приятелем. Мы были разные люди. Хотя внешне добрые отношения поддерживали. Он подарил мне с дарственной надписью свой первый  выпущенный сборник стихов. В году 99-м ему удалось отпечатать тираж книг своих рассказов, привезти их  военным самолётом из Калининграда областного, организовать презентацию… В 97-м он напечатался в "Севере". Перестройка набирала темпы. В январе состоялся очередной пленум ЦК КПСС по вопросам кадровой политики. Я стал  надеяться, что это благоприятно повлияет на мою судьбу - снова, в который раз, мне предоставлялся шанс стать начальником. Кроме мотива самолюбия, была ещё и причина житейская, - так проще  можно было  получить  отдельную квартиру с удобствами. Главный врач санатория в Мурмашах предложил мне свою должность. Сам же он уходил куда-то "повыше", а мне посоветовал обратиться к председателю профкома мурманской судоверфи, в чьём ведении находился  санаторий.
Я поехал по рекомендации. Мне не отказали, но и с  окончательным решением не спешили. Но я стал на что-то надеяться…
Первый раз по приезде на Север меня приманили местом главврача поселковой больницы. Потом я, имея опыт врача-курортника, попытался "сунуться" в руководители пансионата тепличного комбината, что недалеко от Мурмашей. Туда меня рекомендовала "профбог" райбольницы, Чербунина. Но нигде я не вписался. А мечта по нормальному жилью - жгучая, режущая,- оставалась.
С рождением дочки проблема эта обострялась. Я не говорил об этом Гале, но та, лишь только  узнав  от меня про санаторий, с необычайной силой убеждения стала  советовать пробиваться "наверх". Кое-что прикинув, я сообразил, что Галя решила предъявить свои права на меня. Мне она нравилось, но и семью оставлять было сложно. Я пребывал в растерянности. А Галя уже становилась хозяйкой в моём убогом доме - приезжала вечером, готовила ужин, я приходил со смены, всю ночь мы радовались друг другу, утром она уезжала, до возвращения Еремеевны с ночной  вахты. Я всё больше запутывался, досадовал, спрашивая себя, нужна ли мне такая жизнь? не запутался ли я? стоит ли продолжать?... Делился соображениями с Яхлаковым, он ничего путного не советовал, но и особо не отговаривал - моя жена ему была несимпатична, - он как-то чувствовал это, ещё не зная её. Мне же единственное,  что оставалось, это предоставиться естественному ходу событий, плыть по течению. В марте-апреле мне дали отпуск, я побывал в городе на Неве, в кругу семьи, вроде бы  успокоился, но по возвращению снова поддался искушению, Галя опять была со мной. Но теперь она почувствовала мою холодность, отчуждение и заговорила о "голосе крови", имея в виду мою любовь к дочке. Стоял уже май.  Ещё один раз, случайно, мы увиделись на вечере в литературном кафе, оказались за одним столиком с Владимиром Александровичем Смирновым, он шутил, она кокетничала. Наверное, решила себе подыскать другого интеллигентного, "писателя", хоть с вечера я её проводил, что-то бодрое рассказывал, на разлад уже  предчувствовался.
Я бросил на прощание привычное "позвоню", но этого  не сделал и мы не виделись, не встречались,- почти три  года.
К концу весны  "решился вопрос" и с моим  назначением - последнего не состоялось. Меня посчитали недостаточно партийным, или  слишком  молодым.
Хотя вслух, прямо, об этом не говорили. Я и понял, что это такая манера - не отказывать, но чего-то тянуть и в лучшем исходном случае: просто молчать. Снова рухнули, в очередной раз - надежды на  сносное  жильё.  А жена с двумя детьми собиралась приезжать в комнату с подселением и частичными удобствами… И тогда  я "хоть что-то", но решил для себя урвать.
Пока ещё жил один и было время - надумал  вновь начать штурм литературного Олимпа, снова подать на конкурс в Литературный  институт... Первый свой рассказ я написал к ноябрю 1978 года, когда мне едва исполнилось  двадцать шесть. Задумал я его  летом, на отдыхе в Псковской области, в санатории. Это был последний отпуск, после обязательных трёх  лет работы по распределению, на том же Севере, но в Коми. И вот сознание  будущих перемен, на фоне  простой чистой среднерусской природы подействовали на меня вдохновляюще, стимулировали мое воображение. Хотя рассказ, конечно, был  биографический. Я почему-то стал писать о пребывании своём на третьем курсе института. Может быть, из-за того, что в прокате тогда появился фильм "Моя любовь на третьем курсе "или была другая причина, но я действительно  захотел поведать, как мне понравилась когда-то симпатичная девушка из далёкой архангельской деревни. Возможно, рубцовские настроения витали в моей душе, я только недавно  узнал о трагическом поэте, но скорее всего, - всё вместе взятое. И эта первая моя работа в литературе так измотала меня, что сумел я написать только первую часть задуманного.
Дальнейшего развития событий, где собирался изобразить протест студентов против несносных условий труда, не получилось. Ограничив рассказ лирической темой, я поставил точку и подписал под ней: "Ленинград, ноябрь1978 "Страсть писательства  стала подстёгивать  меня и уже в январе я написал второй рассказ, тоже не придуманный - о работе летом на стройке после девятого класса. Дальше - больше. Весной с ходу написал от руки, в записной книжке, два рассказика о войне - со слов моего тестя, ветерана.
Правда, те вещи я не оформил окончательно, они были сырыми, отчасти надуманными, искусственно подстроенными с чужих впечатлений и я их посчитал ученическими, тренировочными. А первые два рассказа, - "Дорога в сентябре" и "Первая получка", - я подготовил для публикации, они вошли в цикл "Короткие рассказы", которых набралось не менее десяти. Дальнейшие переломы в жизни: переезд из провинции, заочная учёба на режиссёра, желание быть признанным - делали своё дело. Накопленные знания, умения перехлёстывали через край, я почувствовал, что смогу двигаться в таком направлении, чтобы писать,- беллетристическое, художественное… Ещё ведь с детства, с класса шестого я помню, как задумывал повесть про своё родное село, а потом, в студентах, уже строчил заметки в институтскую газету. В том же, 79-м, я стал пробовать себя в драматургии - инсценировал повесть Константина Симонова "Мы не увидимся с тобой", планировал её к постановке.
Когда я снова, лет через пятнадцать, вернулся к этому жанру, у меня ничего не получалось. Какие-то жалкие две - три сцены, вымученные действующие лица… Я понял, что пьес писать не умею, несмотря на свою дилетантскую режиссерскую специальность. Тот 79-й стал для меня  определяющим, стартовым - я  ощутил опору, почву под ногами, стал предметно, конкретно работать. Записывал случаи, образы, характеры, высказывания, анализировал  происходящие  вокруг себя события, "наблюдал жизнь". После общений с тестем  принялся  собирать воспоминания других участников войны - как врачу санатория мне было  это удобно, некоторые монологи ветеранов я записывал на плёнку. Особенно обрадовался, когда представился случай жить в одной квартире, с подселением, с бывшим узником Освенцима, в одном из районов Ленинграда. Однако от той жилплощади отказались - подвернулось лучшее - однокомнатная ведомственная в курортной зоне. Туда мы устроились работать, вместе с женой, к маю 79-го - период неблагополучия, поисков пристанища закончился. Но приходилось переквалифицироваться, из акушеров в  терапевты, а точнее - в кардиологи, потому что профиль пансионата, где мы стали  трудиться, был для сердечных больных. Скоро я прочитал  то объявление в "Литературной газете", которое  стало для меня руководством  к действию. Но сначала нужно было приобрести печатную машинку; на поиски ушла вся осень. С конца года я стал готовить рукописи.
Кроме первых написанных рассказов, у меня  уже кое-что имелось. Я мучился проблемами выбора еще в той первой работе, на Севере Коми. Сознание никчемности в совокупности с мыслями о предназначении в жизни подталкивали меня и вот, в каждый очередной раз я садился за стол, клал перед собой чистый лист бумаги и… просиживал  два или три часа, так ничего не придумав и не написав, кроме отдельных, разрозненных слов, обрывков фраз.
Но получился у меня там дневник врача, куда я записывал впечатления от первых лет  врачебной практики. И вот я  решил те записки обработать и сделать из неё документальную повесть. Вещь  получилась страниц на 25.
Оставалось ещё  прибавить  два или три рассказа и рукопись "объёмом не менее 35 страниц", как требовалось по объявлению, можно было  отправлять.
И я послал бандероль в Москву, на адрес приёмной комиссии. Ответ пришёл отрицательный. Так их набралось, однотипных  ответов, всего четыре. За период 80-83 годов. Но был, наверное, в той мой деятельности, какой-то резон. Во-первых, я регулярно стимулировался, чтобы что-то писать и посылать.
Кроме того, это был естественный процесс, способ "набивания руки", хоть и с разочарованиями, внутренними переживаниями, раскаяниями, даже отчаянием.
Но, как ни странно, каждая неудача воспринималась как раз своей положительной стороной - через какое-то время снова хотелось  покорять вершину, которая, казалось, недосягаема, опять "чесались" руки, сами тянулись к перу, к машинке. И вот примерно к такому же состоянию я пришёл весной 87 -го года. Посоветовался с Яхлаковым, он поддержал, и я отправил первую свою повесть, в апреле, в первопрестольную, почти уверенный в успехе. Но… Меня снова остудили, вдарили по "мозгам", да так, что я долго очухивался, даже до  угнетения и депрессии - полный психо-эмоциональный ступор. А тут ещё без женской ласки, потому что с Галей разорвал. Чтобы успокоиться, ударился в маленький разгул - флиртовал с внештатной журналисткой и охмурил самодеятельную поэтессу…
В следующем, 88-м, я снова подал на конкурс и опять получил отказ. Больше туда, на Тверской, я ничего не посылал. На очереди были журналы…
Та весна,87-го года, была наиболее активной по части контактов и знакомств. Я почему-то очень гордился, что Игорь Козлов, один из растущих поэтов и причастный к морю, дал мне свой телефон, обещая содействие в устройстве в рейсы. Мне запомнилось такое и лет через десять(!) я его действительно нашёл и выложил свою просьбу по этой теме, так как был сокращён из судовых врачей, перебивался на берегу. Помощи не получил, но теперь не в  обиде, - наверное,  в самом деле, устройству  сложно посодействовать. Но внутреннее неприятие Козлова у меня осталось. Как-то мне попалась на глаза его подборка, в газете "Мурманский вестник", кстати, в трагический день 12 августа 2000 года. Подвал, где Игорь напечатался, назывался: "Счастье до и после возвращения". Первое стихотворение  стоит с эпиграфом: "что такое осень - это небо" (из песни) и начиналось словами (разрядка моя - Н. Р.)

Что такое море? Это - люди
На одной дрейфующей посуде
Ну а если люди те  н е   с у к и
Значит море доброе, по сути

... В море все до одури похожи
Потому что судно- это  р о ж и

... Потому что там, за морем - люди
Люди - бабы. А короче - с т е р в ы

Что-то чувствовалось знакомое в этих выражениях, ненавистных "по сути", к окружающим тебя членам команды, но в общем понятно, потому как Козлов к моменту опубликования стихов стал уже капитаном. Я знал подобное отношение к человеческому материалу, к "быдлу", - на корабле. А вот следующее произведение - о продаже судна на "иголки" - обычное рядовое явление, которое бывает при износе судов. Но как  по-своему использует это Козлов ( разрядка по-прежнему моя -Н. Р.)

Продают!...
Потому что воры прикормились у власти
Продадут и сбегут. Мы останемся здесь...
Будет нечего пить. Будет нечего есть
Будет некому плюнуть в продажную  м о р д у          

И дальше уже такое, от чего холодеешь, ведь  это же - призыв к вооружённому мятежу, это уголовная статья.

... И ворам предъявить окончательный счет
Пока армия есть и имеет о р у ж и е !
Где ты, а р м и я ?.

Понятно, что, вырывая строки из контекста, легко критиковать. Показалось, однако, что Козлов  требователен к себе, "критичен", называет  себя "последним поэтом умирающей стаи", "неизвестным поэтом бетонного века " в " этой страшной стране, поседевшей от горя". Я бы так не  "распинался ", если был бы одинок в своих оценках. По  поводу стихов  Игоря Козлова иронизирует известный пародист Александр Иванов, в журнале "Юность", номере девятом за 1989 год:

На  вахте

Как младший штурман
я стоял столбом.
Радист сопел, работая ключом.
А капитан - в иллюминатор лбом -
о чем-то думал. Знать бы мне,
  о чём...

С овеянным ветрами чистым лбом,
Как младший штурман трепетен и юн,
на вахте я всегда стоял столбом,
иначе посылали мыть гальюн.

И так далее, стихотворение  Иванова, конечно, привожу не полностью. Но не  могу не вспоминать, как рьяно Козлов, иногда оставаясь за Тимофеева руководить ЛитО, нападал на всех нас за "непартийный " подход. Почему-то  особенно сильно он "наседал" на Яхлакова. Поэт ругал Сашу за то, что тот  не изобразил  в своей повести положительного героя. Друг мой не сильно  переживал. Проскальзывало иногда, конечно, что если бы он был в партии,    давно бы  публиковался и много. И тогда же, видя, как  меняется время,  он решил, что пора выходить в свет. Настучал своей единственной рукой большую увесистую подборку, и по одному только виду плотной тяжелой  папки можно было судить, что трудился Саша  основательно, придирчиво к  себе, строго. И вот  тот "фолиант", страниц на четыреста, Саша отдал  в Мурманское издательство, главному редактору. Александр Борисович рукопись взял, обещал посмотреть. Я стоял в момент передачи рядом, "стол бом", потому  что Тимофеев меня "в упор" не замечал, даже не смотрел  в мою сторону, даже не кивнул… А ведь  должен был помнить, по семинару 86 -го года. Через месяц или два, уже к лету, рукопись Саше возвратили, без объяснений.  У Саши было подозрение, что папку вообще не открывали. Расстроенный, Яхлаков корил себя за то, что опять понадеялся,  доверился "своре". В сердцах тут, рассказал мне, как в семидесятые годы, Тимофеев А. Б., после заседания ЛитО, иногда, говорил фразу: "Коммунисты, останьтесь…"Понятно, что  вход в тот круг "избранных" другим был "заказан".  Последние перед приездом моей семьи недели мы с Яхлаковым старались    быть вместе чаще, чем обычно. Заходили в шашлычную около старого рынка,  там только  ее открыли, кооператоры, и подавали  вкусное  дымящееся  мясо, чего в других  точках общепита ещё не было. Посещали кинотеатры.  Стали появляться острые  злободневные фильмы: "Воры в законе", "Маленькая Вера", в следующий летний сезон - "Холодное лето…", "Завтра была  война". В "Атлантике", только  что открывшемся кинотеатре Первомайского района Мурманска, смотрели последний фильм Бондарчука - "Бориса Годунова". Но показывали ещё в кинотеатрах и "Вкус хлеба" и "Особо важное задание", устраивали "всесоюзные премьеры". На такие просмотры мы не   ходили, может именно оттого, что Козлов заявлял, что  посещает только  такие фильмы. В то же лето запомнилось ещё очередное расстройство, при  очередном  "сражении" за  квартиру. Написал я по весне в  газету "Советская Россия" о бедственном своём положении: комнатке с подселением, без  особенных удобств, с двумя детьми... Ответ из Москвы разобрали в больнице райцентра и выводы сделали: что я имею "ряд замечаний по работе", что прибыл, де, на Крайний Север, не по вызову, а по собственной инициативе и подписи дальше - главврача Чернева и профбога Чербуниной. Вызов  мне, действительно, не оформляли. Но ведь было моё письмо, так ведь   можно же было подсказать, когда приехал впервые, "на разведку". Не подсказали. И вот теперь я расплачивался  за собственное легкомыслие. Приезжал тогда же  предрайсполкома в Мурмаши, Артемьев, "для приёма трудящихся". Вошёл я в кабинет в халате, прямо из машины "скорой", меня слушали, но отвечали аргументами  очередности, "на общих основаниях", я  резко и быстро  вышел, не оборачиваясь и не прощаясь, мне что-то кричали  вслед…

ГЛАВА  СЕДЬМАЯ. ПЕРЕД СЕМИНАРОМ. ПРОВАЛ.

С приездом семьи все мои метания закончились. Годовалая дочь и семилетний сын занимали всё свободное время. Яхлаков появлялся у меня раз или два, но потом ходить вообще перестал, он чувствовал отчуждение моей  супруги, та вообще никогда не жаловала моих приятелей, на всём протяжении нашей совместной жизни. События в литературе или искусстве не волновали её так сильно, как меня, у нас и разговоров-то на эти  темы не было, кроме как про ушедших в то лето безвременно Миронова с Папановым. Но  в политике жена страстно комментировала происходивший в те дни Пленум.  Заседания последнего транслировали на всю страну в течение  двух или   трёх дней, - выдерживали гласность, - бедного Бориса Николаевича травили  принародно выступавшие друг за другом ораторы. Особенно усердствовал Лигачёв, имея наверное данное сверху указание, именно тогда вошла в оби  ход поговорка: "Борис, ты не прав".  Сын пошёл в школу. Попал к не очень умной учительнице, та повыбивала у  него всякое стремление  к точным  наукам. Забот, в общем хватало, и времени для общения с Яхлаковым не было. Благо ещё, что я ходил к нему со  своим сыном на "помывку", но успевал только слегка перекинуться, пока  отдыхал после душа, не более получаса. Дальше нужно было  бежать идти в  смену на "скорую" или торопиться укладывать спать дочурку. И всё же время личное, для себя, я урывал. Предстоял ответственный год - очередного семинара и нужно было подготовить рукописи, чтобы соответствовать. Пристроившись на кухоньке по ночам, я отстукивал на машинке свои вымученные  страницы - жена терпела, но вот Еремеевна закатывала иногда  скандальчики, что ей мешают спать. Я подумывал тогда строчить на работе, во время  ночных смен, но оставил  эти намерения, там бы постоянно отвлекали и вообще бы ничего не получалось. И всё же печатание моё продвигалось. Рукописи были готовы уже к концу  декабря. Полагалось их  сдать, за месяц  полтора, с тем, чтобы с ними ознакомились и разбирали на семинаре в феврале. И вот я держал в руках отпечатанные, проверенные, исправленные страницы и особого удовлетворения  не получал. Думал - отметят на семинаре,  хорошо, а нет… ещё лучше. Дело, наверное, было в том, что одновременно рукописи я решил послать в литературные журналы, впервые, на что-то надеясь. В тот год стало проще и с выпиской этих самых, "толстых" журналов. Снова стала выходить "Литературная учёба", основанная когда-то Горьким. У меня уже было несколько номеров, они появлялись в киосках. Я  читал  печатающиеся там произведения начинающих. Они мало чем отличались  от моих вещей - попадались такие "куски" и обороты, которые вполне мог написать и я. Или я себе такое внушал? Но нужно было  посылать то, что я приготовил.  Я "поставил" на самые  вероятные издания - "Литературную учёбу" и "Север". В последнем членом редколлегии был В. Тимофеев, там был на  печатан Скромный и я  тоже,- чего-то хотел. Но чуда не произошло, остались одни разочарования. "Север", правда, отметил, что  "не закрывает дорогу, ждёт новых вещей". Я попытался посылать дальше - в журнал "Урал", в  Коми книжное издательство в Сыктывкар, в газету для медиков, всесоюзную.  Отовсюду шли отказы. Не помню, делился  ли я неудачами с Яхлаковым, но,  кажется, что нет. Зато предлагал ему взяться за одно перспективное дело,  - создать кооперативное издательство, выпускать наиболее читаемых тогда  Булгакова, Набокова, Пикуля, Шукшина, Платонова, Солженицына. Потребность в    потреблении подобной литературы увеличилась, а прилавки книг по-прежнему были скудны. Не один я так  думал, уже лет через пять книжный рынок  полностью обновился, насытился, пережил  настоящую революцию, бурю, но  потом, естественно, пришёл перекос - на "чтиво", на мелкий интерес.  Если бы  были условия когда-то, можно было  бы удариться в издательскую  сферу…
В конце октября ещё выглядывало иногда яркое солнышко. В один из таких дней, в полуденный час, притормозил я на "скорой помощи" возле одной  яркой, с рыжей прической, молодой женщины. Она легко отозвалась на приветствие, села к нам  в салон. Оказалось, что это - корреспондентка, работает  в газете, знала Ивачёва (он к тому времени уже уехал). Газета собиралась  менять название, объявляла конкурс, я обещая придумать, взял телефон у   весёлой попутчицы и удивился, когда определил, что это номер ивачёвский,  сельского отдела. Так я познакомился  с Ильиной Еленой Алексанровной, будущим редактором "районки". Я когда-то уже пробивался в местную печать,  при тогдашнем руководителе газеты, Белозёрове, но у меня не печатали ни  чего. Белозёров не решался публиковать даже  мои заметки по шашечному спорту, а не то, что маленького рассказика ко Дню Победы. Но времена изменились, член райкома Белозёров ушёл на  "заслуженный", да и самого райкома  скоро не  стало, а ведь  там, кстати, состоял и Чернев, главврач района,  и уж с  им то, наверное, советовался Белозёров, "пущать "  меня или нет.  И вот теперь то, думалось мне, после знакомства с Ильиной, отъезда Ивачёва стоило попробовать снова сунуться, предложить себя…  В ту осень и зиму 87-го, в конце года, вырвался я всего-то на два заседания ЛитО. В первый раз занятие проводил Олег Мальцев. Мне он импонировал. Рассказ его, "Полёт металлиста Лобова", опубликованный в сборнике "Первопутье", отличался психологической точностью, хорошо читался, был   выведен в шукшиновской традиции, из жизни "чудиков". Но вот  случился на   том ЛитО казус, неприятно поразивший меня. В конце первого часа появился, робко постучавшись, автор книги "Мы - разведка", Кавалер орденов Славы,  Иван Бородулин, привёл молоденькую, наверное, пришедшую впервые поэтессу.  Мальцев ответил, что не до них и вообще - "не мешайте". Бородулин и девушка ушли. Может, эпизод не запомнился бы так, если бы в нём не участвовал непризнанный наш  староста, Белоголов. Он как раз в это время выступал  со своей  концепцией "секс - культуры", в свете разбираемой нами "Крейцеровой сонаты". Конечно, это было поважнее общения с легендарным разведчиком, почётным гражданином города... На  другом занятии, уже почти на  кануне Нового года, я просто отдал рукописи для семинара и, кажется, после первого часа ушёл.   Возник перерыв, передышка, - в упорных бдениях по подготовке к семинару,  - и я взялся за давно задуманный роман из студенческой жизни, панорамного плана: про стройотряды, работу в колхозах, занятия в научных кружках, репетиции в театре-студии, спортивные тренировки и всё это на фоне  любви, вспыхнувшей неожиданно, некстати, среди  этого вороха  дел и забот, была ведь ещё и учёба, которую тоже нужно было постигать, осваивать.  Замысел был грандиозный, поэтому  романа я не создал, но вот повесть,  небольшую, о начале институтской жизни, сделать сумел. Она у меня полностью оформилась лет через пять… За моими, такими "далеко идущими  планами", рельефней выглядело стремление Яхлакова наконец-то "дать бой".  Он готовил свои вещи упорно и настойчиво, надеясь, на гребне демократических преобразований, выдать что-то стоящее, выстраданное, в духе времени. Он закончил и обрабатывал повесть о лечебно-трудовом профилактории,  где держали алкоголиков. Повесть называлась "Тупик". Саша трудился над  ней  самозабвенно, настойчиво, перепечатывая в  пятый  или шестой раз.  Он отдал рукопись в семинар Маслова, помня о взлёте Скромного, и более  никому не желая доверяться. Верил во что-то и  ожидал невозможного и я  - ведь наступил мой год, Дракона, мне должны было исполниться  тридцать  шесть, вполне пригодный возраст, когда ещё можно считаться молодым, по  пасть в сборник…
-Что, что? - вопрошал я тщетно  в коридоре, у выхода, в конце второго дня, и за ним, на крыльцо, сумел остановить его. Саша остановился, холодный воздух освежил его, он прикрылся от обжигающего студёного ветра ладонями, закурил, выдохнул глубоко, надсадно и сказал, отрешённо так, будто походя:
-Маслов не читал моих рукописей… Выяснили всё-таки, что рукопись к Маслову вообще не попала, где-то "затерялась". Были это козни чьи-то или, в самом деле, элементарная небрежность, недосмотр, но так или иначе - Яхлакова не разбирали на семинаре,  в о о б щ е. Опустошение, крах, разочарование, самые худшие настроения  Саши передались и мне. Я ощутил, что-то же самое, примерно, "светит" моим рукописям. Да и  с самого начала я на подобное настраивался, ведь меня  должны были разбирать "непримиримые" - Крейн и Тимофеев А. Б. Яхлаков, на  первом  общем  собрании  семинара отметил, что от них смердит, чуть ли  не за  километр - "праведным" негодованием и гневом.    Вещь, которую я представил, была полностью документальной,- повесть о работе врача "скорой помощи", о поездках за сотню километров, о немощных, без присмотра,- больных, стариках, детях, об ужасных условиях жилья в районе - военных, вербованных. В тот же день, в конце, стали прорабатывать меня. АБ (так мы называли Тимофеева А. Б.) почти со злобой, другой - с усмешечкой. Мои страницы о "скорой" Крейн назвал, не стесняясь,  "записками сапожника".  АБ парировал всё же, что хороший сапожник ценится. Но Крейн продолжал: неуместные "вой" и "плач" в повествовании, постоянные сбои на мелочах, трудно усваиваемые  фразы на слух. Но отметил положительное - удачные сравнения, занимательный общий тон, "хотелось читать дальше, выяснить,  чем закончится..." Один именно только день я и пробыл на семинаре -при  своём обсуждении. Немного успел захватить, в начале, часть доклада критика  Курбатова из Москвы. Тот отметил Скромного, также - Игоря Волка, из поэтов  - Галюдкина, Козлова. А в нашей секции  славословили тоже документальную(!), повесть о плавании в Арктике, штурмана Черникова, названную "Ледобои". Тот автор был не судоводитель даже, а так называемый первый помощник, по-старому - замполит. Книга его уже набиралась в Мурманском издательстве и АБ прямо захлёбывался, рассказывая о "новом имени на мурманском литературном небосклоне. "Я читал ту книгу - пристально, внимательно, но ничего выдающегося  для себя не отметил. Ну льды, ну торосы, - так они везде, в любом  рядовом  рейсе на ледоколе. Опасности там, в Арктике, на каждом шагу. В своём первом  рейсе на "Арктике" я столкнулся с аварией речного ледокола "Митцай", лёд   сдавил корпус, воды хлынула в машинное отделение, команду снимали. Было это  в ноябре 1999 года, в проливе Вилькицкого… Потом я узнал, как этот Черников заложил членов экипажа, покупавших в Роттердаме в годы застоя собрания сочинений Есенина(!). Вот уж какой опасный был поэт! Я переспрашивал, действительно ли такое происходило, не ошибка ли, не наговор, "нет" - подтверждали двое, совсем независимо друг от друга, свидетелей,- такое было… В голове какие-то дикие сравнения: "АБ на вид в профиль похож на коршуна, сейчас взлетит  и заклюёт…"Так отвратно  себя никогда не чувство вал, - труд годовой, изнурительный, в тартарары! - щемило внутри, хотелось  прямо, во время обсуждения, встать и уйти, больше не появляться, исчезнуть.  Как во время турнира в шашки, когда тебя "бьют" нещадно, ты накопил ноль очков, одни "баранки", но покинуть соревнование нельзя, нарушится таблица,  перемешаются пары и вот, слава богу, кажется, к тебе "катится" пол-очка,   ничья уже близко, рядом и... просматриваешь элементарную комбинацию. Так же и тут, торчал я в пасти  хищников, пока меня не съели полностью, не  перешли к другому обсуждению. И опять, следующим, - жёсткая критика, нелицеприятная, но хоть в "разрезе" - издавать  или нет. Крейн же посулов не   раздавал, всё кнутом, кнутом, ни грамма пряника. Но вот наступило - сладостей удостоен Илья Григорьевич Кискин, врач, рентгенолог, из рыбного  флота. Я с ним познакомился раньше, на тех редких ЛитО, которые посещал,  в конце 87-го. Мне он  понравился - едкий, веселый, образный язык его философских сказок, которые тот писал, был необычен, своеобразен. Кискин, как   я узнал позднее, живёт теперь в Израиле, пишет ли чего-нибудь там - не знаю.  На разборах возник вопрос о том, когда появились заградотряды в нашей истории и Крейн, осклабляясь, говорил, что это началось не летом 42-го,  после известного приказа Сталина, а ещё под Москвой, - придумал Гитлер,   для своих отступающих войск. Но лишь через три года, в январе 91 -го, раз решился тот спор. Татьяна Миткова, с НТВ, рассказала, что такого рода отряды с пулемётами ставили ещё в 1919 году, под Петроградом, по рекомендации Ленина. А недавно я узнал, что заградотряды придумал Троцкий, штурмуя Казань, захваченную белочехами в августе 1918. Значит, и Крейн такого не знал - военный в прошлом моряк, журналист со стажем. Леонид Александрович был тогда, в 88-м, в зените известности. Только-только, в январе 88-го, вышла вторым изданием его книжка "Торопись успеть". Первое было в начале семидесятых. Чего было эту книгу переиздавать - непонятно, она и так пылилась на прилавках букинистических отделов, - их было много, в каждом книжном магазине. В своё время Крейн сделал инсценировку по этой повести, для театра Северного флота. Туда же он  предложил ещё для постановки - повесть "Дуга большого круга". По ней,  в начале восьмидесятых, на "Ленфильме", был поставлен фильм - "Правда лейтенанта Климова". Яхлаков тогда встречал Крейна в Ленинграде - увидел как-то в метро, тот  говорил, что замучался, правя сценарий. Была и радиопьеса,   для Мурманского вещания - я слышал её отрывки. Так что,- четыре варианта одной и той же  вещи… В 1979 году в издательстве "Наука" вышла монография литературоведа Вильчинского "Советские писатели - маринисты. Там отмечен Крейн, как поставивший задачу нравственного воспитания, в свете решений  25 съезда КПСС. Вот цитата оттуда (дословно): "…Показательна  повесть Крейна "Торопись успеть". Социальный контекст соединяется здесь с   психологическими коллизиями, постановкой острых проблем, раздумьями автора  о молодом советском моряке, его отношении к действительности, прошлому и   будущему. Писатель выделяет такие черты лучших представителей нашей молодёжи, как повышенная требовательность к себе и окружающим, проверка слов делом, отсутствие бездумной веры в хорошие слова, не подкреплённые хорошими  действиями…"Ну чем не положительный герой, об отсутствии которого у Яхлакова сетовал ещё Козлов? У Крейна такие герои есть - это замполит Порошин и кандидат в члены партии Лиепиньш, погибший в результате несчастного  случая. Да, молодого человека жалко, но почему случился пожар - уж не по вине ли "героя" Порошина, призванного контролировать всю работу на подлодке?  Я таки, при всём своём большом желании, никак не смог осилить книжку в сто пятьдесят страниц -  она скучна и надумана. К примеру, матрос на собрании критикует  командира, или - по законному увольнению отказывается от по ездки к жене(?)  - несуразность какая то, если только не предположить, что  матрос - импотент, причём психологический, психопатический, так как истинно   импотентных нельзя вообще брать на службу, там уже должны  быть пороки развития... До какой глупости можно  додуматься, если "копать"- наверное, такие  "глубины" были не ведомы Крейну. Отмечена в книжке и полная  историческая неточность, неправда, переписанная, конечно, из учебников, что Латвия вошла в состав СССР, а не её вынудили к этому вводом советских войск. Книгу выпустили в 1988 году, когда уже вовсю в периодике обсуждали этот вопрос, а потом подтвердили  постановлением съезда народных депутатов в 1989 году.  Но на том семинаре, наконец-то, оформился и я, в своём  стремлении теперь писать с вымыслом. Все убедили меня  в выигрышности подобного способа.  Ведь все почти вещи до 88-го года я писал трудно и мучительно потому, что они были автобиографичны. Повесть о враче периферии в 25 страниц я писал  три месяца, записки о "скорой" - почти год. Это потом я понял, что жизнь интереснее вымысла, но такое понимание пришло позднее.  И тогда, после семинара, когда я уже писал  с выдумкой, фантазией, "враньём", у меня получалось легче и проще. В период от  семинара до апреля я написал рассказ за  три недели, переработал повесть - за полмесяца, закончил когда-то начатый  рассказ - за три дня. Темпы ошеломили меня. Прибегая иногда к Саше, делился  "успехами". Друг мой был хмур, угрюмо  чинил часы, на  подставочке деревянной с ячейками для  циферблатов, ловко орудовал единственной рукой. Или же  сосредоточенно играл в бильярд, катал шары не хуже заправского игрока,  изловчившись, укладывал кий на  культю и врезывал правой шар прямо в лузу.  Вероятно так, в игре и за ремонтом, он отвлекался от тяжелых дум от неудачи в семинаре. И вот, в середине апреля, оказались мы  вместе с Лукьяновым  около общежития и вдруг Саша выкрикивает нам в форточку: "Зайдите! Очень  важно!". Решение у него  созрело, обстоятельства подогрели (конфликт с Подольской) и Саша объявил, что  уезжает домой, в Архангельск. Сколотил себе  для немногих вещей ящик, отправил его грузом, прихватил с собой легкую    сумочку, отправился на вокзал. Мне даже не удалось его проводить - то ли с работой  было связано, то ли с детьми. Сашу проводил Ивачёв, оказавшийся в  Мурмашах по пенсионным делам, из Ленинграда. Улетел Саша самолётом - тогда  ещё можно было так добираться, по воздуху. Я ещё не раз слетаю туда, в   сторону Саши, меньше часу по времени, всего-то, слетать в город моей  юности. А пока же, к лету, я засобирался во вторую свою поездку за рубеж.  Достал путёвку "Польша - ЧССР". И если в последней стране я был, в государство шляхтичей меня  тянуло больше. Я почему-то вновь вернулся к мечте  - написать историческое, о восстании Болотникова. Меня когда-то поразило,  что это  единственное крестьянское движение в стотысячную армию и что она  стояла прямо под Москвой, а превозносили лишь только Разина и Пугачева, в   несколько  раз с меньшим войском и на  окраинах. Это  меня и заинтересовало, давно ещё, в годы проживания в Ленинграде, когда я, в букинистическом на Литейном, приобрёл книгу историка Смирнова "Восстание Болотникова". Потом стал собирать другие источники и материалы - тома исторической энциклопедии, книги Скрынникова, Зимина, Станиславского. Поэтому побывать в   той стране, откуда шли завоеватели в начале семнадцатого века, и где в плену побывал сам предводитель, было небезынтересно.  Накануне отъезда Саши мы всё же пообщались. Мнение  своё о Маслове он изменил, доверие к нему утратилось. Яхлаков вспомнил, что это не впервые.  Когда-то пропала рукопись поэмы, которую Саша отдавал в  отделение Союза  писателей, давно, лет с десять назад, когда та организация в Мурманске  ещё только организовывалась. И выяснилось ещё  то, что рукопись, которую  Саша отдавал на семинар, даже не  открывали читать. Но Саша надеялся и не  думал сдаваться - он ждал теперь отзыва из Москвы, от Поволяева. Тот ему недавно, чуть ли  не перед самым отъездом Саши из Мурмашей, прислал открытку, что рукопись рассказа будет  проталкивать в "Октябрь". В прошлом  году, осенью, Яхлаков передавал одну из  своих последних вещей Поволяеву,  когда  тот приезжал в Мурманск. Но  вот конкретного ответа Саша  так и не дождался, просил меня заполучить, если будет, сообщение из Москвы, так как у Поволяева был старый  Сашин  адрес. Уже после поездки за   кордон, я выяснял - ничего для Яхлакова не  поступало. Рок так и  витал  над Сашей  и надо мной. Я скучал, после неудачной всё же поездки, уже  тем  летом - без дружеского совета, простого участия, общения. С другими тоже  случились беды - Лукьянов скатывался в  пучину душевной  болезни, у Кузнецова случился  удар, отнялась речь. Головенков мне лично был не знаком, а  Евреинов приглашал  только  для выпивки. От Саши же  всё не было и не было  вестей. Мы договаривались, что он напишет первый, с тем, чтобы мне отвечать на его новый адрес. Но наступила  уже осень, а послания из Архангельска всё так же  не было. Заканчивался странно неудачливый, уродливый какой-то  год, с начавшимися  вроде надеждами, а принесший одни разочарования. Я, перестав общаться с Галей, надеялся познакомиться с какой-нибудь приятной женщиной в следующей подобной поездке, но такого не получилось. Нелюбимая  жена опостылевала, я с омерзением ложился рядом с ней в кровать, после урывания себе законного времени для творчества с десяти вечера до полуночи, она  уже спала, подхрапывая, обдавая чесночным запахом от принятого для здоровья  зелья, на бигудях, - я отодвигался на край, к стенке, зажимался в беззвучных слезах... Ничего не писал всё лето и почти что полную проходящую осень.  Не ездил  я и на заседания ЛитО, ничего там интересного для себя не находил.  Я был в трансе. Я ждал письма от Саши. И оно - появилось. Но сначала - о поездке в Центральную Европу.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ.  "ДИКИЙ"  ЗАПАД. ПИСЬМО.

Перед отбытием мне повезло - я приобрёл портативную печатную машинку  "Олимпия", производства ГДР, с русским алфавитом, за 165 рублей, в комиссионке. Деньги я отдал из тех, что мне предназначались для поездки, из семейного бюджета и придумывал оправдания для своей благоверной. Однако в   машинке скоро обнаружился дефект - корпус был треснут и приклеен. Позднее  сломался сам механизм печатания - буквы на первый экземпляр оттиска не да  вали, пришлось  использовать  для работы второй  экземпляр и  печатать    "вслепую". Но в общем, машинка была приобретена и нужно было на ней  "работать". Так иронично, в кавычках, писал об увлечении своего героя, врача,  ленинградский автор Михаил Чулаки в повести из журнала "Нева". Там же, в   88 -м году, появилась повесть другого писателя-врача, Дмитрия Натановича Притулы - "ОЗ". Я знал, что Притула  живёт в Ломоносове, в том городе под  Ленинградом, где мои тесть и тёща, и ещё ведомо мне было то, что Дмитрий  Натанович с недавнего времени работает на "скорой помощи" - это тоже меня  подстёгивало. Мечта познакомиться с близким по духу "земляком" крепко запала в голову.  Дорога за границу пролегла через Москву. Увидеть столицу было интересно, я  не бывал в ней года с 76-го, когда приезжал по делам перераспределения с  работы на Крайнем Севере. Имел возможность  увидеть Высоцкого на Таганке,  но  зачем-то пошёл в театр Вахтангова, на "Турандот", чуть ли не по обязаловке, по программе обучения на режиссёра… Теперь я  просто гулял, в запасе был только день, до вечернего отхода  поезда  в Брест. Побывал на стадионе "Динамо", на Арбате. Недавно приспособленная пешеходная улица поразила открытостью, базарами художников, музыкантами. Двое молодых в десантской   форме пели про "платочки белые, глаза печальные" и мне почему-то думалось, что это - про Афганистан, я как-то  не знал, что та песня - из "Иронии судьбы..."На Белорусском к группе кое кто присоединился. Я продолжал тщетно кого-нибудь высматривать,- похотливое тело жаждало приключений. Приглянулась  улыбчивая кудрявая девушка со странным именем Ульяна. Она так быстро и прямо пошла на контакт, что я уже  поздно понял, отчего так. В тамбуре меня  остановил мужчина, ростом под два метра, с выразительной "ряхой" и широкими  плечами. Оказалось - муж Ульяны. В конце концов "остановился" я на учительнице из Апатит, по фамилии Наумова. Она преподавала физкультуру в старших    классах, имела разряды по нескольким видам, а по спортивной гимнастике была  даже кандидаткой в мастера. По душе я ей не пришёлся, она надо мной даже  как будто издевалась, относилась "свысока", подшучивала. Приветствовала даже оригинально, фразой по типу "Ну что, брат Пушкин" говорила: "Ну что, доктор-гинеколог?" По своей привычке я с женщинами знакомился, сообщая им  свою прежнюю специальность. Часто это срабатывало. В данном же случае получился обратный, отрицательный эффект. Гимнастка откровенно третировала меня, порою даже смеялась в лицо. Странно, но я переносил это и пытался всё-таки ухаживать - мы посидели как-то в баре, раз-другой прогулялись вечером.  Но дальше этого  отношения не клеились. Неудача в любви так подействовала   на меня, что однажды, в Праге, я напился. В последний день пребывания там нас  повезли на прощальный банкет в тот самый  ресторан "Интернационал", где я  уже когда-то  был, три года назад, с Галей. Но интереснее ещё то, что меня  обслуживал тот же официант. Меня он, разумеется, не узнал, но я сразу встрепенулся, вспомнив, увидев этого маленького человека, бегающего между столиками удивительно быстрой и мягкой походкой, без рывков и остановок, будто  юла в движении. Разумеется, от нахлынувших воспоминаний, я заказал себе  сверх обязательного вина  ещё и бутылку виски, шотландского, в квадратной  бутылке, и дополнительную закуску. Уже через полчаса стал высказывааться резко и громко, а потом запел вдруг  русские народные песни, форсируя свой не зрелый  баритональный тенор под шаляпинский разухабистый бас. Мне стали хлопать, чехи и кто-то из других, поляки  или венгры, но полной овации я удостоился, как вошёл в автобус, на обратный путь, в гостиницу. Назавтра рано уезжали в город Трутнов, на границе с Польшей. Я мучался головной болью, приступами тошноты, отказался от обеда и ужина, весь день провёл, будто как в  полусне. Но удивительнее было  то, что с утра я попал под "разборку" одного  рабочего, из Ковдора, бывшего в  нашей группе. Вёл он себя до этого тихо, скромно - я поразился, какие  коммунистические тирады он мне стал выдавать,   каким "несознательным" я оказался, "обесчестил имя советского туриста, врача". Я не стерпел и тоже наговорил, высказал ему,- в какой прогнившей системе живём, о страхе и принижениях, без должных  прав, рассказал, что тот же  "советский врач" живёт в несносных условиях, в подселении, в одной комнате на четырёх человек. Припомнил и многое другое - и про убийство царской семьи (тогда был как раз июль 88-го, круглая дата), и про миллионы расстрелянных, погубленных большевиками. Рабочий пытался что-то возражать, но явно  смущался, он не ожидал от меня  такой  логичной, аргументированной, правильной речи, сценически натренированной, с фактами, цифрами, именами. Рабочий  удалился, я почувствовал себя героем, но меня остудил  сосед по номеру,  который, возбуждённый, стал кружиться по комнате, ворошить волосы и приговаривать о моей несдержанности. Я догадался, что рабочий из Ковдора - стукач. Таких ещё внедряли в туристические группы в те времена. Гордость моя,  что я стал "борцом", "диссидентом", постепенно угасала, улетучивалась и появлялся предательский маленький внутренний комочек страха, который разрастался, увеличивался, сковывал. Но никто меня не притеснял, ни по приезде, ни  после. Наверное, действительно, наступали новые времена.  На обратном пути, в Москве удалось попасть на выставку знаменитой картины  Глазунова "Сто лучших людей России". Впереди, на полотне, стоял мальчик  в матроске. Не сразу я и сообразил, что это  Алексей Николаевич, наследник,  убитый 7О лет назад, он вполне мог бы быть ещё жив, ему бы было 84. Другое  сильное впечатление от окончания той поездки - рассказ того же соседа о  случае нарушения техники безопасности на заводе - рабочему отрезало руку,  но вот при разборе этого случае руку отрезало  повторно, уже мастеру, на  глазах проверяющей комиссии. Я написал рассказ на эту тему и назвал его  "Гильотинная бюрократия". Позже, правда, название изменил, выткал там  ещё одну линию, любовную, но всё дело заключалось в том, что я впервые  так писал, по-иному, - из случая полностью додумал, и обстоятельства, и  героя, и весь ход событий…  Год назад, осенью 87-го, Яхлаков меня познакомил со своим родственником, мужем сестры. Тот оказался страстным книголюбом, мы приятно с ним    пообщались, он оставил свой адрес для обмена книгами. Я ему после поездки  написал письмо, для Саши, беспокоясь за долгое молчание. Но только лишь  в октябре пришёл ответ, и я  понял, почему. Саша устраивался, у него  не   всё удачно складывалось, а когда кое-что утряслось, он и дал  весточку.  Мы стали вновь общаться, теперь уже на эпистолярном уровне. Этого было  вполне достаточно, тем более, что в летнее время, в 89-м, 90-м, 92-м годах я появлялся в Архангельске - это было на пути моём на родину, в Сыктывкар. В первый раз, правда, я поехал совсем с другой целью. Мне хотелось наладить отношения с давно любимой  мною женщиной, она была моей  невестой ещё в 1974 году, но вот близкой связи между нами  не случилось  и это меня смущало, довлело  и мучило. Неудовлетворённое чувство к любимой, в условиях отчуждения от меня жены, разгоралось всё сильнее, а с   отъездом Яхлакова ещё больше подогревало,- ведь прибавлялись и другие причины появиться в Архангельске. Та, моя любимая, жила в Северодвинске, а   это совсем  рядом от замечательного  города на Северной Двине, где когда-то учился и страдал. Теперь случай появиться там  п р е д с т а в л я л с я.  Но для этого, кроме соблюдения тайны, нужны ещё были и свободные, достаточно большие деньги. И я  их стал копить, откладывая червонцы; почему-то  привык,- Польше только эти красные купюры менялись на злотые.   Теперь о Сашиных письмах. Всего их у меня набралось 26, за период с 1988-го   по 94-й, ровно шесть лет, или 72 месяца. Таким образом, одно письмо на не полные три месяца я всегда получал, когда пораньше, когда немногим позднее.  Саша отпечатывал эпистолы на обычной, форматной бумаге, по листку, с обеих  сторон. Иногда присылал и два листка, так что получалось по четыре страницы, маленькие рассказики, забавные жизнеописания, наблюдения, советы, разборы,  оценки, пожелания и т. д. и т. п. Я буду приводить эти "донесения", вкратце  или полностью - это своеобразная автобиография Яхлакова, это часть его творческого наследия, наконец, и мне хочется показать чистоту, глубину и простоту Сашиной души, открытость и ранимость его сердца, в конце  концов не   выдержавшего всех тех тягот и невзгод, что выпали на его долю... Итак, с не существенными сокращениями, первое Сашино письмо. Вся орфография сохранена.  Вот оно: "Привет, Ник Ника. Получил твоё пространное послание, спасибо. Шлёпаю,  как просишь, ответ. Адрес мой запоминай, записывай, усекай Архангельск-29,  163029, ул. Мудьюгская,19, кв.10 Квартира? Большая комната о двадцать шесть  метров, разделённая перегородкой, отопление топорное, вода приносная, на втором этаже, но теплая, как говорят бывшие жильцы. Это для меня не проблема,  жили и не в таких, а главное - на будущий год собираются нас подводить под   центральное отопление, слава им! Работа, прямо скажу, не бей лежачего...  Кое-что написал, в основном перерабатываю свои старые вещи, но прорываются  и новые рассказы, в общем, работаю, машинка постоянно в ходу, скрипит, а пашет, милая. Загорел аки негра, погода была хороша… Ездил, вернее, отвозил  рукопись в архангельскую писательскую организацию. Познакомились с ней Богданов, рецуху получил шибко положительную, но после этого с ними как-то не  встречался, они были в отъезде, но прозрачно намекнули, что есть вариант  выплыть на литературный  архангельский горизонт. Ещё, помнишь тогда перед  отъездом, я показывал тебе письмо Михайлову, так вот сделал небольшую подборочку рассказов с учетом замечаний Ивачева, Богданова и отправил ее в  Москву, Михайлову. Жду его резюме, очень жду... Тебе завидую - по "дикому  западу" пошастал, посмотрел на  жизнь красивую ненашенскую... хотя я тоже  не обижен судьбой на такое - начал свою трудбиографию в пароходстве, а значит, тоже кое-что повидал не в соцстранах, а в махровом капиталистическом  мире, но опять-таки это только добрые воспоминания, а приятно. По поводу  литобъединения: при встрече передай привет Володе Смирнову, Белоголову.  А тебе, честное слово, послушай старого дурака,- займись критикой! А. Б.  Тимофеев - прекрасный мужик в этом плане. Говорить по существу ты можешь,  видишь и хорошее и плохое, так вот, дружище, не теряй шанса, а поближе  к Александр Борисовичу. Попробуй сделать критический обзор своих литкружковцев, пройдись по их рукописям чёрным пером, но не предвзято, а по делу, разложи по полочкам все "за" и "против", надеюсь, это у тебя получится, только выдай это профессионально, и А. Б. поможет, если заметит   крупицу ценной мысли. Извини за поучение, но это вариант серьёзно войти  в литературу, о чём ты мечтаешь…"  Таково содержание, вкратце, первого Сашиного письма. Богданов - прозаик из  Архангельска, Михайлов - московский литературный критик, родом архангельский…  Жил рядом литературный приятель и друг, советчик, попутчик, а тут никого  близко не стало и я  потерял стимул, стержень, интерес, перестал посещать  литературное объединение. Творческого "расписания" своего, конечно, старался не менять и кое-что, по вечерам, до ночи - клепал. Но выходило плохо. Год заканчивался муторно, хмуро. Восемьдесят восьмой оказался неудачным - так характеризовал его Ворошилов, ведущий телевидения из Москвы, в  интервью  корреспонденту из Мурманска. Было, конечно,1000 лет Крещения Руси, время девятнадцатой партконференции. Последняя запомнилась выступлением писателя Бондарева о стране, которая  взмыла в небо и всё не может ни как приземлиться, как самолёт с убранными шасси. Так и был изображён лайнер на обложке журнала "Огонёк". Его я стал выписывать с будущего года  самое примечательное, пожалуй, издание того времени, там печатались самые  сенсационные материалы, немыслимые ранее воспоминания, репортажи, документы.  Год назад было веселее. В Мурманск приезжал Горбачёв. Жена моя увидела его    воочию - генсек высаживался возле магазина "Молодёжный" - пообщаться с народом. Удивительная везучесть благоверной мало распространялась на меня. Когда  давал ей почитать  свои рукописи, откладывала, "неинтересно" и вообще  относилась предвзято к моим сочинениям и к моим друзьям - независимо  от их статуса. Вот сама порою излучала самолюбование, когда от неё исходила магическая сила внушений - нахваталась на обучении по психотерапии...

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ.  ВСТРЕЧИ.

Наш старший товарищ, наставник по ЛитО, Виктор Тимофеев, решил пробиваться в депутаты. Высветился, вполоборота, с горящим взором, с первой страницы "Полярной правды", с программой. От всех почему-то требовали программ.
Меня по работе заставили писать отчёт для второй категории врача "скорой".
Я этого не хотел, но надо было  сделать: статистику за три года, с пересмотром всех журналов, - вызовных, амбулаторных, по перевозкам. В те же часы, которые я выкраивал для творчества, пришлось занимать этой писаниной. В областном отделе здравоохранения, однако, "отворот-поворот":  отчёт "неполный, неясный, нет анализа и прочее…"Районный начмед, заместитель Чернева, мне прямо в лицо: "лодырь". Это при полутора ставках в течение нескольких лет, по десять ночей в месяц, и вся моя "кардиология" - из дома вытаскивают после смен… Закончилось тем, что мне  приказали  ехать на учёбу, в Ленин  град, на месяц. Всё к лучшему - я решил там осуществить давно задуманное  знакомство с Притулой.
В Питере уже давно распоряжалась весна. Концертные залы зазывали на кумиров, кинотеатры пестрели афишами скандальных лент, а рестораны манили программами варьете, немыслимыми ранее. Я облюбовал "Ладогу" - тихий уютный ресторанчик, в здании одноимённой гостиницы, недалеко от общежития. Но и там тоже - голые ягодицы участниц варьете ошеломили, раздавили, - на все вкусы,- узенькая разделяющая полосочка являла эти круглые, узкие, полные, мускулистые и упругие как мячики, завлекательные попки. Выбирать, конечно, пришлось не тех, а других, что находились рядом. Так, оказавшись, "для продолжения  знакомства", в одной из  близлежащих квартирок, я и позвонил подруге жены, которая тоже работала в Ломоносове на "скорой", и через неё договорился о встрече  с писателем-врачом, коллегой по работе.
Притула меня пригласил прямо домой, в старую пятиэтажку у платформы "Ораниенбаум-1", - в ближайший выходной, к пятнадцати часам. В трёхкомнатной квартирке хрущевского типа крутились, кроме хозяина, жена, сын и огромная собака - бульдог. Супруга мне сдержанно кивнула, важно так, удалилась, а мальчик вертелся около отца, выполняя  его мелкие поручения, в основном отвечая  на телефонные звонки; был у папани кем-то вроде  секретаря. Сам "духовник", после того, как я снял пальто, пригласил меня в свой кабинет... Книгами я занимался уже много лет, видел  в домах  разные скопища,- и  стандартные собрания классиков, и случайные подборки,- но то, что я увидел - меня поразило.
Стеллажи, специально, видимо, сделанные, тянулись по всему периметру большой, метров в двадцать, комнате и заполняли все стены, от пола до потолка.
Было видно, что здесь живёт и работает большой книголюб, увлечённый читатель, упорный в своём труде литератор. Помимо справочных изданий,- по языку, филологии, философии, лингвистике, стояли, отсвечивая, словно поджаренные корочки и тома старые, может быть, из прошлого века, прижизненные Некрасова ещё или Блока. На отдельной, небольшой впрочем, полочке находились книжки авторские, - несколько мягких обложек, парочка малоформатных и одна, в твёрдом переплёте, стандартного размера, вышедшая в 1976 году, особо хранимая, почётная, дорогая - первая. Поговорили мы недолго. Я рассказал о своей "писательской" судьбе, такой  же  работе врача "скорой", оставил посмотреть несколько принесённых вещей. Расстались с тем, что я заскочу в следующие выходные, через недельку, и выслушаю резюме. Второй визит был похож на первый.
Меня опять провели в кабинет и Дмитрий Натанович мне пытался что-то внушить, - какой-то рассказ похвалил, но о печатании не заикался и когда я об этом намекнул, он что-то промычал, вроде того, что готов показать рукописи в "Неве"… И я решил оставить ему свою папку, принесённую в прошлый раз.
Мы договорились, что я  приеду летом, в отпуск, чтобы разобраться с теми, оставленными  рукописями, до конца. Моя недолгая командировка уже заканчивалась, сроком она  вышла чуть  лишь больше месяца, с 12 марта по 17 апреля. 10 же апреля в Ленинграде выдался исключительно  жаркий день, за всю сотню лет  наблюдений, термометр показывал +22. В ту последнюю памятную неделю я потерял покой по поводу одной неординарной девушки - выяснилось, что она работает, кроме лаборантки на кафедре, где я учился, ещё и в сценарном отделе "Ленфильма" и может, оказывается, предложить  для показа мои рассказы туда, для раскрутки какого-нибудь фильма. И вот тут-то я растерялся, что у меня нет подходящих для этого дела рукописей. Или их срочно  нужно было отпечатать или забирать у Притулы. Но как забирать, если он обещал показать мою папку в "Неву"? Короче, договорился я с этой "симпатичной-неординарной", - Куликовой Людмилой Михайловной, - что как только смогу, пришлю ей рукописи из Мурмашей. А пока… я влюбился. Испытал странное, незнакомое вроде доселе чувство окрыляющей лёгкости, чистоты, тумана. Шашлыки с вином на Разъезжей, песни гитарные у Казанского, белый вечер на Невском - всё слилось и выплеснулось. А ещё, может быть, красота великого города, театры, выставки, сыграли свою роль. Попал я в ту весну на вернисаж картин и скульптур Вадима Сидура. Там запомнилось: торс женщины, выгнутый колесом и меч-кинжал, пронзающий тело через середину, насквозь, и надпись: "Кесарево сечение". Так потом назвал я одну из своих повестей. И тогда малоизвестный Гергиев дирижировал в тогда ещё Кировском и знаменитый Гедда из Швеции пел непревзойдённо. А репортажи "600 секунд" прямо-таки завораживали - смелостью, оригинальностью, новизной. И у каждой станции метро - агитация за депутатов, тоже внове и необычно. Привычная предвыборная разнарядка уходила в прошлое, но не особенно верилось пока что в такую вот демократию,- я проходил равнодушно мимо зазывал с мегафонами.
Освежённый, обновлённый, приехал домой. Хотел тут же приняться за роман, который вымучивал второй год, но всё-таки, поразмыслив, решил это дело оставить. Меня толкал в эпопейную стихию  только пример Скромного, больше ничего и хорошо, кажется, что я начинал понимать, что романную форму мне "не потянуть", не справиться. Меня склоняло к версии более быстрого и лёгкого успеха. Я принялся за рассказ о только что прошедшей ленинградской жизни. Литература как занятие, любовь, здравоохранение, наркотики - всё смешалось в том начатом  мною, многоплановом произведении. Под вымышленным сюжетом скрывались, тем не менее, прототипы - врачи из общежития, Куликова.
В конце мая начался тот самый раскрученный съезд. Вот тогда-то я почему-то вспомнил взбудораженный Ленинград. Оказалось, что город чувствовал перемены, которые должны были произойти, ведь даже там люди уже бедствовали, я видел сам, - очереди за чаем  и колбасой. С особым интересом по телевизору можно было наблюдать за маленьким сухоньким старичком, который всё пытался  выйти на трибуну и что-то говорить негромким заикающимся голосом.
Не сразу я определил, что это - Сахаров. Пропаганда прошлых лет набила из мышлений - в каком-то документальном фильме о расстреле евреев Львова Сахарова причислили к сионистам, а в  книге Яковлева о ЦРУ, 88го года, издательства политической литературы, вообще - изобразили академика запойным пьяницей, который дерётся со своей женой(?).
Гласность и демократия, спущенные самими же коммунистами, ударили по ним - невозможно стало замалчивать и не показывать героев нового  времени.
Нужно было, наконец, ломать устои, вершить активные поступки. Подумал и я, что обязательно  съезжу в гости к Саше и повидаюсь с любовью студенческих лет, которую заново  увидел четыре года назад, во время встречи выпускников  в честь десятилетия окончания и уже не  терял с ней связи - переписывался, звонил. Я спросил Сашу в письме, сможет ли он меня принять в Архангельске и, получив утвердительный ответ, сразу же стал готовиться. Но сначала Яхлаков успел съездить в отпуск, к Ивачёву в Ленинград, познакомиться там с Михаилом Дудиным, известным поэтом; потом туда уехали мои, заканчивался уже июль и оставался тот последний летний месяц, когда можно было тайно и незаметно слетать в город юности. Я выпросил себе, на стыке двух месяцев, чтоб не бросалось в глаза в графике, - свободные пять дней, вытащил собранные деньги, купил билет на утренний рейс. Накануне, однако, меня занесло на концерт отъезжающей оперной труппы, из Саратова. Там пел Сметанников, мне захотелось вслед за Геддой послушать ещё и его. Случайно познакомился с интересной  красивой женщиной, провожал её до дома, взял телефон, обещая позвонить, если достану хорошую книжку... Самолёт летел до Кот ласа, с посадкой на середине пути и я, разговорившись со стюардессой, чуть не всерьёз вознамерился лететь дальше, к ней, но вовремя спохватился, вышел с сумочкой за плечом на жаркий бетон аэропорта в Талагах. Ещё издали заметил Сашину фигурку, прильнувшую к решётке. Красная его рубаха, будто маяк, притягивала меня. Мы полуобнялись неловко, заговорили оживлённо, сбивчиво.
В автобусе  немного успокоились, решили сразу прикупить водки в центре города, чтобы потом ехать к его родственнику, Алексею, жившему пока  без семьи, недалеко от Саши. Запрыгало, заныло, сжалось моё сердце, когда проезжали  мимо Областной больницы, здесь начиналась моя самая страстная и жгучая, до того времени неутихающая в душе боль  безответной любви. Я ещё никак не мог определить до конца, приехал ли  из-за неё или чтобы повидаться с другом.
Ему я, конечно, всё сразу же, без утайки, выложил. Саша понимающе кивнул: да, да, квартира днём абсолютно свободна; Алексей не против, можно мне приглашать свою  "давнюю знакомую". В очереди за "питьём" мы встали у фабрики "Комсомолка", что недалеко от начала  улицы Тимме, поблизости кладбища. В руки давали по одной бутылке и мы стояли вместе, чтобы получить две. Ситуация с алкоголем продолжала с каждым годом ухудшаться. В Мурманске у винного на Челюскинцев задавили человека, немыслимыми ранее  масштабами разрослись самогоноварение,  спекуляция. Когда я одного откачивал на "скорой", он мне признался, что опохмеляться приходилось, покупая бутылку за 75 рублей, в то время  как магазинная цена была в червонец. Приходила на память присказка, брежневских  времён, - "ну мы скажем Ильичу, нам и десять по плечу". Теперь, значит, приходили такие времена, и прибаутничали, заменяя имя - "Горбачу".
Простояв, прождав троллейбус  и проплыв на нём ещё с  час, только к  вечеру мы оказались на месте. Втроём поужинали, побеседовали, покурили и разошлись спать, каждый в отдельную комнату. Мне досталась детская - подростковый диванчик, куча игрушек  в углу, раскрашенные книжки над головой…
Договариваться о встрече мы стали ещё в Ленинграде. Оттуда удобно было звонить, чуть ли не с каждого  уличного автомата. Часто я это делал поначалу, потом, когда увлёкся Куликовой, уже не выискивал будки с перечнем кодов го родов, но перед отъездом с учёбы всё же позвонил, покаялся за молчание, хотя, мне показалось, уверениям не поверили. Вот и теперь, перед прилётом, я  договорился о встрече, - чтобы  что-то решить, обговорить дальнейшие  действия. Со следующего утра  я готовился к завтрашней встрече - не без труда отыскал шампанского, достал хоть какую-то сносную еду, фрукты. Жара продолжала стоять и в третий день, когда я увидел её, в коротковатой джинсовой юбке, в полумайке, обнажавшей  загорелые, полноватые плечи. Те были так притягательны для меня, так манящи, что я  невольно, инстинктивно потянулся их поцеловать, прильнуть губами к любимой столько лет  женщине. Она не отодвинулась, а спросила только, далеко ли ехать. Я ответил, что всего-то, "часик на троллейбусе". Приехали мы разморённые. Я, не выдержав, с порога, встал под холодный душ, откуда всё равно шла тёплая вода, растёрся полотенцем, надел свежую рубаху, прошёл на кухню, где оставалась она. Лена, - так её звали,- всё так же сидела, в одной позе, затихла как-то после дорожной болтовни, о чём-то думала, молчала. Неловкость и смущение постепенно, от шампанского, проходили; мы всё более оживлялись, говорили, вспоминали. Лену я до сих пор так и  не познал, по-настоящему никогда не трогал и не ласкал. Но тогда, через пятнадцать лет нашего знакомства, мне казалось, что я сумею сделать это, испытать, наконец-то, так долго ожидаемое счастье обладания  любимой. Но этого и сейчас не произошло. Хотя  можно было, наверное, что-то добиться. Она уже лежала, одетая, в той самой детской, но никак не реагируя на мои порывы и можно было, всё таки, при  известных напоре и настойчивости, добиться желаемого, но я не захотел, не сумел этого сделать, не видя, не чувствуя никакого ответного движения с ее стороны, ни даже простого движения или участия... А мне это было невмоготу!.. Я резко вышел в другую комнату, оттуда - на балкон, не сдерживая  слёз, давясь спазмами изнутри, сжимая зачем-то кулаки... Саша успел увидеть мою гостью и узнал её - Елену Евгеньевну Лобанову, по мужу Веселову. Оказалось, что Яхлаков видел её в культпросветучилище  в 1970-м или 71-м году. Он заканчивал музыкальное отделение, она ещё только поступала на режиссёрский курс. Значит была  приметная, раз её запомнили.
Наверное, не стоило её вообще было упоминать в записках, но ведь она тоже была литератором, писала какие-то стихи. Придумывала складные строчки - о Севере, про Архангельск, о своей "сложной" судьбе. Любила одного, а вот её другой, но живёт она несчастливо с третьим - запойным мужем-пьяницей. Сейчас, когда всё уже прошло, испытания дальнейших прожитых лет дают мне право говорить о том, что любила она только одного человека на свете - себя… Я проводил Веселову, расстался  как-то торопливо, наспех, ушёл прочь от автовокзала и тут же помчался к телефону, чтобы позвонить "Маргарите". Не справившись с переживаниями сам, я поделился с Сашей об очередном своём "романе" в Мурманске, о той самой, которую провожал из театра. Яхлаков её обозвал почему-то Маргаритой, наверное, имея меня  в виду - Мастера. А я просто обещал той новой знакомой булгаковский роман, так  и получилось - эти прозвища. Книгу я, действительно, достал. При известном опыте и стремлении сделать это было несложно: в каждом крупном магазине существовали отделы книгообмена и в Архангельске, естественно, тоже "Маргариту", звали не менее романтично - Аллой. Я вернулся и под впечатлением неудачной встречи с бывшей своей невестой загулял серьёзно и основательно. Пять вечеров, через два дня на третий, согласно графику своей работы, впервые три недели августа, я провёл с Аллой. Три ресторана, театр и кино вместе, один вечер и ночь прямо у неё - таков расклад наших недолгих отношений, но оставивших сильный  след в моей неровной, впечатлительной душе. Нам  ещё меньше сорока, она одна, с ребёнком, я - в полном внутреннем разладе с женой. Вокруг голодуха, разорение, полная неясность будущих дней и всё больше  и  чаще все мысли и думы - об Алле. Жена моя остудила, дала по мозгам, выудила телефон и адрес Аллы, все данные,- гипнотизёрскими способностями, во время  моего сна, - сообщила напрямки: "иди, гуляй!" Я, естественно, не посмел, - двое малых детей… Да и Алла - охладела ко мне.
Таков был год, заполненный  увлечениями, страстями, метаниями. Роковые тридцать семь чувствовались мною, или подозревались, как будто я страдалец народный, герой-одиночка. Но те же  терзания дали заряд  для творчества. Нужно было готовиться к семинару и к осени я закончил три вещи - рассказы, - "Берег золотой", "Ситуация", и об афганской войне, в письмах, "Бедняжка", полностью придуманный. Выдавал, как мне казалось, самые "проходимые" вещи, "бил" актуальностью, жёсткостью, прямотой. Ведь это был ещё и год окончания десятилетней бойни, но тогда же  прозвучали и первые выстрелы и взрывы в Карабахе. Прилетел от Саши, включил телевизор, а там заседание Верховного Совета, в прямом эфире, обсуждение животрепещущей темы, где говорил армянский писатель о геноциде и его обрывал Горбачёв, отрицавший подобное, мол, просто инцидент, на межэтнической почве. Тот "инцидент" разросся в пятилетнюю войну.
Я понимал, что просто сорвался, временно "сошёл с рельсов", что надо успокоиться, остыть. Неудачи в литературе последних нескольких лет ввергли меня в "пучину страстей"- как минимум, в году я испытал две любви. И Саше об этом признался, выписал ему тоску свою. И вот что он мне ответил. Я привожу письмо полностью - оно как бы характеризует всю  мою тогдашнюю внутреннюю борьбу.
Нужно было остановить свои стенания по  поводу секса и "любви". И это сделали со своих позиций жена и Яхлаков. Как они не любили друг друга, но тут, не сговариваясь, действовали сообща… "Коля, здравствуй.
Получил твоё письмо - откровение и, честное слово, УЖАСНУЛСЯ! Мы друзья, и поэтому буду архиоткровенным. Охота тебе наговорить элементарных грубостей, и ты на них обидишься. Слушай! Говорю! Над чем ты сейчас ломаешь головушку свою окаянную? Отвечаю - над примитивной ерундой, разбавленной мутной эротической водичкой, подбодренный мнимым успехом у НЕТВОИХ женщин, которые, смею тебя заверить, намного умней и сообразительней тебя. Вместо того, чтобы думать, ты бросаешься в юношеские афёры по продолжению списка женщин, с которыми ты  спал - глупость несусветная. Очухайся! Выбрось из головы. Если бы ты так реагировал на критику твоих рассказов, повестей… Помнится мне, у тебя даже критиканство не вызывало столько эмоций, как твои расслабления с Маргаритой, о северодвинке я молчу, тут, возможно, старее и серьёзнее, но все равно утихомирь свои плотские страстишки, и переведи рельсы на другой путь.
Меня удивляет твой оптимизм, когда ты сказал, что надеешься увидеть свою книжку где-то годам к шестидесяти! УТОПИЯ! Если ты к сорока годам не выйдешь на орбиту, попомни мои слова, то можешь спокойно сдать в комиссионку свою машинку, купить "Жигули" и жить, просто жить. Черт возьми, ты же энергичный мужик, у тебя (пока не в литературе) получается всё, что ты хочешь, так будь сильнее второго себя, заткни его во внутренний карман, закрой наглухо, выпускай, конечно, на время, как того джинна из бутылки, и вгоняй обратно. ЗАЙМИСЬ ЛИТЕРАТУРОЙ=! Всего тебе самого доброго. Сан Саныч.27.08.89"

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. НА ПОРОГЕ  ВЕЛИКОГО ПЕРЕЛОМА.

Семинар девяностого года стал самым представительным за все времена.
В актовом зале нового корпуса пединститута, на пленарном заседании, выступили критики Ланщиков и Рогощенков, потом, естественно, Виктор Тимофеев, после ещё кто-то. Главная аудитория не вмещала, кажется, всех желающих. Ланщиков  минут сорок  говорил о Лермонтове, Рогощенков сделал обзор публикаций "Севера". Когда стали читать списки семинаристов, номера аудиторий, фамилии  руководителей, поэт Миланов проговорил громко, с места: "Огласите весь список, пожалста…"Он был очень юморной, этот тёзка Яхлакова, его хорошо знал  Саша. Мы вместе с ним как-то останавливались возле импозантного, широкого в плечах, с копной седых волос, мужчины - тот всегда шутил и улыбался, не ведая, что отпущен ему богом недолгий срок и что судьба ему погибнуть в лесу, который он с таким  восторгом и упоением воспевал... Тимофеев говорил  о "происках" комсомола, который на этот  раз отказался субсидировать суточные приехавших литераторов. Лишь с трудом удалось договориться об аренде здания, причем в каникулярное время. Новостью, довольно неожиданной, стало то, что в моей секции будут руководить Ивачёв и Скромный, но подтвердилось только последнее. Рядом встал незаменимый Леонид Александрович. Крейн в третий раз  не критиковал мои рукописи, он их  просто не прочитал, впрочем, по банальной причине - я представил один экземпляр, почти что с расчётом, чтобы с ним ознакомился один Скромный.
Мероприятие прошло с вечера пятницы до конца воскресенья, и хотя моё время было строго регламентировано, я сумел договориться о встрече с Галей. Естественно, просто поговорить, пообщаться. Непрерывная, достаточно длительная, в течении трёх месяцев, подготовка рукописей; работа на полторы ставки, особо мо розная зима, доставившая хлопот( в доме замерзали трубы) вконец доконали меня и требовалась  хоть какая-то разрядка, отвлечение. И вот после общего заседания, с улицы Егорова, я добежал, уже в девятом часу, до входа в ресторан гостиницы "Арктика", со стороны Ленинградской. Мне не повезло, внутрь не пускали. На холоде толпилось человек пятнадцать, отдельные из них заходили, кого-то пускали сразу, без препятствий, а я всё чего-то ждал и томился и уже наметился перебежать замёрзший сквер, сесть на автобус в Мурмаши, как увидел подбегающих именно с той стороны двоих миловидных  женщин. Галя пришла вместе с дочерью, та училась в Москве, на дипломата, в МГИМО, приехала на каникулы.
Не успел я что-то вразумительное им сказать, как  женщины также беспрепятственно исчезли за стёклами дверей. Я кинулся на штурм, на человека в галунах, а он мне непреклонно твердил о приглашениях по заказам, "у вас заказано?" Поведение Гали было непонятным и странным - договариваться и бесследно исчезать! Я решил попытать счастья с другой стороны, входа через вестибюль гостиницы.
Там оказалась решётчатая дверь, на замке, но за ней увидел знакомую своего шофера со "скорой", я даже быстро вспомнил, как её зовут. Она не раз появлялась в Мурмашах, мы  частенько её отвозили домой, в город. И я с ней договорился, меня впустили. Галя сидела одна, со скучающим видом, в "шведском" зале и, увидев  меня, повела себя так, словно мы каждый вечер здесь встречались, а не расставались почти три года назад. Дочка её то исчезала, то появлялась, - раскрасневшаяся, возбуждённая после танцев, а мы проговорили почти всё время, до закрытия. Я поведал о себе, она рассказала про свой окончательный развод, о печальной теперь одинокой жизни, неясных перспективах. Что-то изменилось в ней, пытался  я понять, и только в  конце уже  заметил, что да, она постарела. Лицо, напудренное и намазанное, сохраняло ещё какую-то свежесть, но вот шея предательски морщинилась, прорывалась стяжками. Позже, потом, меня не покидало стремление написать такой вот зеркальный рассказ в двух лицах, противоположных интерпретациях. Я видел какой-то иностранный фильм, английский или французский, где одни и те же события показываются с двух сторон, сначала от жены, потом - от мужа и каждый из  них оказывается прав. Я искал себя в новых формах и потому почти что сделал такой рассказ, но не закончил его, не оформил для публикации. Я растрачивался, брался за  то, что было не подвластно мне. Вот и те три вещи, поданные на семинар, были разноплановы. Полувыдуманный рассказ о предназначении врача, юмористическая зарисовка о шизофренике в театре и новелла в письмах о девушке, дождавшейся своего парня из Афганистана, полностью изувеченного… Идти из ресторана нам было по пути, на автовокзал. Их "105-й" останавливался внизу, мой, следующий по номеру, отходил с верхней площади. Неприятно поразило, как они, мать и дочь, откровенно флиртовали с предстоящими попутчиками, курили и так уже замутившие сознание сигареты "ТУ". Никакого другого, более лучшего зелья, пока не продавалось. За вечер я скурил целую пачку… На последнем экспрессе, летевшем в аэропорт, я добрался до дома. Все уже спали.
Вступительное слово перед разборами сказал Крейн. Говорил о требовательности к рукописям, о  своём огорчении при их чтении. Я так до конца и не понял, читал ли он  мои рассказы. Во всяком случае, о моих работах он не говорил. Я скучал в первый день, почти что весь второй, меня будто и не существовало, словно я не участвовал бессменно в трёх семинарах подряд; другого такого, кажется, никого не было, - из прозаиков. И по меньшей мере я чувствовал неуважение к себе, игнорирование. Старый, проверенный метод  брежневской ещё эпохи - не замечать, не реагировать никак. Нет  меня и всё тут. Или сослаться, в крайнем случае, на недоразумение, пустячок. Так всегда  поступал Леонид Александрович, никогда, никого, не смог по - настоящему окрылить, обнадёжить. Часто говорил о Мехлисе - подручном Сталина, как тот читал доклады, сразу первую страницу откладывал, не просматривая. И всё чего-то улыбается, сардонически - саркастически, будто радуется  тому, как примитивны среди него семинаристы... Мне кажется, сейчас, с высоты прожитого, что просто - обострилась борьба, по закону классов.
Ортодоксы почувствовали, что качаются основы, уходит их время, наваливается новое, свежее, оригинальное, коммерческое даже - но такое вот "крейны" предложить не могут, - только закостеневшее, партийное, доморощенно-психологическое...
Как равнодушен, сух был по отношению ко мне Крейн, так по-дружески объективен, честен и прям оказался Скромный. Он перепахал мой главный рассказ, по-видимому, не раз - так была видна и ясна ему проблематика, основная идея. Он сказал о "подходе к хорошей добротной прозе". Наверное, точнее нельзя было придумать.
Замысел того моего рассказа родился, можно  сказать, из "ничего". Просто бессюжетное - мысли и действия двух главных героев - врачей-антиподов, исповедующих разную идеологию, неодинаковый подход к жизни. Один - приземлённо-потребительский, другой - возвышенно романтический, внимательный и чуткий. На противопоставлении этих двух персонажей и строится рассказ. "Один - циник, другой - жизнелюб" - так в заметках Николая Александровича, я их потом взял себе на память, они в моём архиве. "К сожалению" - читаем дальше, - "рассказ содержит много погрешностей, и стилистических, и сюжетных, что говорить о нём, как о законченном литературном произведении - трудно…"  И Николай разложил всё по полочкам.
Одних только замечаний по словам, оборотам, определениям набралось 31. А ещё был разбор общего характера - о сюжетно-конфликтной линии, о ретроспективных отступлениях, о месте и роли главных героев, их влиянии, взаимопонимании. В том рассказе я попытался высветить тип  и характер волевой женщины, одинокой, но не сломленной в передрягах наступающих порядков. Разбирал Николай и мои сексуальные сцены, которые, впрочем, оказались, вполне пристойными, на фоне других, которые представили некоторые семинаристы. В действительной жизни Куликова Людмила Михайловна (тип "волевой") достойно вышла из трудностей, сумела выехать за границу, в Англию, как я вначале полагал; на самом  же деле она жила в Германии, трудилась там санитаркой и вернулась оттуда только через семь лет. После разбора  я суетился, нескромно шутил, смело так, в курилке, разговаривал с Крейном. Впервые я ощутил себя значимым, меня по-настоящему оценили, сказали ободряющие слова. Впрочем и не хвалили так, как, скажем, четыре года назад Скромного. Про него мне особенно распинался сосед по аудитории, Виктор Алексанрович Кобиняка, охотовед из Кандалакши, тридцати девяти лет. Я разбирал его рассказ, говорил чётко, по существу и, как мне показалось, молчали и слушали все. На том семинаре ввели, наконец-то, такую форму, как разборы своих же, семинаристов. А с Виктором мы быстро как-то сошлись. Он и на вид  был привлекателен, - статен, красив, в роскошном свитере, ну прямо гусар из кино. С ним я дальше, к сожалению, так знакомства и не продолжил. Виктор долго был собкором "Мурманского вестника", которая стала выходить с того же года, с 1990-го. Правда поначалу газета называлась "Советский Мурман". Я в 1998 году останавливался в Кандалакше, "заходил" туда на судне, искал знакомого мне литератора, не нашёл. Он к тому времени уже депутатствовал в местной Думе и, кажется, был в отъезде. Обсуждения продолжались и вот в конце, когда ещё по-настоящему никто "замечен" не был, Крейн, наконец-то, выдал сенсацию, открытие - повесть Ирины Егоровны Михневич, "В тупике". Повесть "состоявшегося  автора", как выдал оппонент, произведение о ПТУ, жестокая вещь, трагическая даже, - в конце  герой кончает жизнь самоубийством. Нравы профессионального воспитания Ирина Егоровна знала не понаслышке, она преподавала таким же вот подросткам. Но как  воспитывала, так и получилось… Выстроился, таким образом, ряд авторов, от 86 -го  до 90 -го, - Крупадёров, Кискин, Михневич - и у всех еврейская внешность. Крейн тоже по виду не русич. Случайно ли? Убогое мое мировоззрение мешало мне видеть объективно, но я поделился наблюдением с Кобинякой, тот согласился со мной. И Скромный  меня поддержал, во всяком случае факт для него был интересен. Были какие-то соображения в тех восхвалениях, не знаю, но теперь, через десяток и более лет видно, что никто из отмеченных Крейном писателями так и не стали. Крупадёров в политике, Кискин в Израиле, Михневич вообще пропала с поля зрения - я по должности своей библиотекарской  с десяток лет просматриваю разного рода журналы - и "толстые" и популярные, времени на это хватает врачу на судне, так вот Михневич нигде не заметил, может, если только она печатается под другой фамилией(?). Поначалу, правда, она занимала должность секретарши в отделении Союза писателей, вместо Добычиной-Сарсаковой, и в отрывке её повесть печаталась в "Рыбном Мурмане"… Отмечен был ещё один автор, Андрей Королёв,- его книга уже  набиралась в Мурманском издательстве, из когорты "замеченных" Крейном, внешне характерный. Может я  резок и эмоционален, хоть и невозможно так сразу, быть замеченным, быть известным с маху - так зачем же  превозносить? Я люблю евреев, мне нравится эта умная, расчётливая, интеллигентная нация, сам я прожил  четверть века в еврейском окружении по линии жены, но что-то свербит при cношениях с ними, заложено, может что-то генное, неприемлемое, неотторжимое, в моей неровной душе сына сталинского зэка... Заключительное, пленарное заседание проходило  в одной из аудиторий, при минимальном собрании людей. Поэт Колычев всех  звал следующий  семинар провести на его ферме, под Кандалакшей; Тимофеев строил очередные прожектёрские планы, что пора вводить секции критиков и драматургов, Скромный отметил значение нравственности литератора. Старалась корреспондент радио Ольга Андреева, держала длинную ручку микрофона перед выступающими. Ещё маленькая деталь тех послед них минут, я сижу рядом с Белоголовым, спрашиваю его "ну как?" - он мне - "ни х… не понял". Я ему давал почитать рассказ моей жены, она поэтому и соблаговолила  меня отпустить на целых два дня, но оценку получила - никакую. Разброс деталей, переживания - перемывания встреч с  будущими женихами; без цели, задачи, идеи. Итак, семинар закончился. Я чувствовал себя никак, не хорошо и не плохо, - меня не ругали, но и особо не хвалили. Ошибка всё-таки была в том, что я дал для обсуждения один экземпляр. Кобиняка дал четыре и был замечен. Даже Маслов сказал о нём. И ещё, - ценное, - не зацикливаться на каком-нибудь слове и не переделывать 20 раз, так мол, можешь замучать дитя в родах. Запомнилось - из-за моего акушерского прошлого. Ну а известной стала Ольга Андреева, в семинаре  участвовавшая только как наблюдатель. У неё вышла книжка, довольно интересная, с налётом мистики и фантазий, чисто женских, с рассуждениями о том, как  отдаваться мужчине женщине - русалке. Потом она вела на мурманском радио цикл окололитературных передач, в котором был и репортаж об открытии мемориальной доски Крейну… Позже Андреева выплыла на волне "Маяка", в рубрике "музыкальных заявок". Больной, разбитый, растревоженный, словно убитый, лежал я в каюте судна частной компании в Баренцевом море. На столе - амбарная книга с ошмётками начатой пьесы, в душе - боль по сыну, воюющему в Чечне и вдруг… "вас приветствует Ольга Андреева", - из динамика над головой. А ведь я  серьёзно намеревался за ней "приударить", хотя она вряд ли даже могла вспомнить меня в лицо. Мне же запомнилось, как игриво она приглашала поэта Васильева продолжить интервью в более "удобной" обстановке и как Николай (Васильев - мой тёзка) с готовностью на такое соглашался. Впрочем, он уже тогда разводился с женой.
После семинара, я, без всякого перерыва на депрессию, которой  теперь не  было, стал творить. Значило простое доброе отношение Скромного, - это я понимаю только теперь, - он выдал мне моральный аванс, он увидел моё стремление к поиску, поддержал дух, укрепил веру. Итак, я  начал  работать над повестью "Кесарево сечение" - ассоциация со скульптурой Сидура не давала мне покоя. Смысл своей новой вещи пытался обозначить философский, этический, перерубила напрочь, пополам, путь врача - советская медицина, умевшая это делать наверняка, сплеча… И где-то весной, меня посетила ещё одна, важная и нужная мысль, - собирать всё написанное,  в одном экземпляре, в одном месте. Папку так и решил назвать- "All together " - "Всё вместе". Так выражался когда-то наш учитель по  английскому, заставляя хором повторять слова, за что мы  его прозвали "Автогеном", близкой по звучанию кличкой…
После повести я уже не  мог остановиться и закончил задуманный ещё в поездке в Европу рассказ "Суицид". Прототипом героя был Брыжевский, один из участников литобъединения. Тот жил в коммуналке в Мурманске, работал кем-то на стройке, учился на филфаке в Ленинграде заочно,  писал какой-то роман. Приезжал прошлой осенью ко мне в Мурмаши, даже неизвестно зачем, мы чего-то пили. Позже Брыжевский оказался на лечении, от шизофрении. По рассказу я его  сделал внештатным корреспондентом районной газеты, который поехал в командировку по письму - рядовой сюжет… Той  же весной я задумал ещё одну вещь, решил писать роман о детстве. И выполнил эту задачу, повествование закончил в ноябре 1997 года, в городе Брунсвик штата Джорджия, во  время стоянки  в американском порту. Сбор материала и подступы продолжались восемь лет… Сдвиг в моём сознании и действиях, конечно, можно было объяснять семинаром. И вместе с тем никакой практической за цепки за  печатный орган не было - и я искал реальные пути, хоть какие-то правильные решения. Так, в мае я отправил маленькие рассказы, что готовил для семинара, - "Ситуация", "Бедняжка", - в газету "Медик Севера" многотиражку мединститута в Архангельске, Маркову. Я это  сделал, имея в виду мои будущие поездки летом, к Яхлакову и в Сыктывкар. Там жила моя родная сестра Валентина. Её муж, Логинов Иван Александрович, работал вторым секретарём одного из районов Коми. Я размечтался пробиться в партийные типографии, тем более, что они стали демократичнее, брали под крыло местных литераторов. Именно такой просвет образовался у Саши - его рукописи представили для  печатания во вновь созданный журнал под эгидой Архангельского Обкома КПСС. Так он мне писал в феврале. А в марте - новое письмо: "… Рукопись запороли, на публикацию не взяли! Представляешь моё состояние" - писал друг - "хорошее обсуждение, хорошие отзывы, намёк на издание, а тут нокаут! лёгкой женской ручкой послали меня в дальний угол…
Приехал домой, взял бутылку, растопил печку, выпил сразу стаканюгу и начал: прочитаю рассказ и в печку. Вот так, Коля, кончаются писатели! Больше ни слова!" Я  поразился мужеству Саши. Что характерно - я решаю сохранять рукописи, он их - в печку!  В конце мая  я выправил отпуск, укатил с детьми в Мартышкино, тихое место в уголку Ломоносова. Там жила когда-то чета Панаевых с Некрасовым и гостил у них Дюма.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ.  ДОРОГИ.

Последние взлёты советского футбола - с позапрошлого года вторые в Европе, золото Олимпиады, провальное выступление в Риме. Футбол, дети, рукописи - "ленинградский" план выполнялся. Печатная машинка имелась, одиночество от жены - тоже. Я даже черканул Яхлакову, зазывая приехать, но Саша ответил, что отпуск не планирует. И ещё я встретился - с Куликовой и Притулой. У первой я рукописи забрал, никто ими на "Ленфильме" не заинтересовался, а вот у второго - пришлось оставить. Не захотел я снова встречаться, да и немного я оставил - всего-то три маленьких рассказика.
Дмитрий Натанович чего-то суетился и, кажется, избегал встреч - отговаривался, тем же футболом, или же  депутатством в местной управе, это был ещё райсовет "избранников". Людмила как-то потускнела с прошлого года, в ней стали проступать алчность, расчёт. Уговаривала меня пойти на концерт Патрисии Каас, афиши её висели в городе. За те 15 минут, пока шли от Московского вокзала до зала "Октябрьский", где Куликова работала, обо всём и переговорили. И хотя ещё можно было встретиться, пообщаться, но мне не хотелось - поостыл, перегорел… За последние полгода я разорвал ещё и отношения с Леной из Северодвинска, прекратил знакомство с Аллой. Наверное, нужно было  такое моё состояние - оно стимулировало меня в творчестве. Для архива я купил две объемистые папки, озаглавил их, каждую, по номерам. Пока что заполнилась папка под номером 1 - туда вместилось 25 вещей - рассказы, повесть, записки, очерки, заметки  для газет. За этим занятием увидела меня Людмила Владимировна, сестра жены, преподаватель логики университета, ухмыльнулась: "Чего это ты, ерундишь?" Я оправдывался: "Ну, многие вещи проходные, ученические…"Интерес свояченицы ко мне, чисто на интеллекте, оставался. Потом, через годы, после шоков и  потрясений реформ, экспериментов, в феврале 2001 года, она мне читала "Ворона" Эдгара По, в переводе Зенкевича, наизусть, и расплакалась, разрыдалась на последних строчках. Мне её жалко - она ведь прожила без семьи своей, без детей даже. Зато мои собственные меня прямо-таки "доставали", не было возможности уследить - сын разжигал костры под сухостойными деревьями, дочка таскала лягушек из водосточных колодцев. Поэтому, когда меня "сменила" жена, я с радостью умчался в Мурмаши. Но там меня ожидал другой, ещё более потрясающий шок. В один из дней, когда я зашёл в магазин, где были, хоть и скудные, но полки с консервами рыбными, крупами, специями, - теперь вымелось всё, везде было абсолютно пусто. Я даже подумал, что случайно зашёл в  незакрытую дверь во  время ревизии, но нет - магазин работал. Это  случилось через день-другой после выступления на сессии Верховного Совета тогдашнего  Председателя Совета Министров Рыжкова. Он сказал тогда: "Надо упорядочить цены". И народ ринулся на прилавки, - сметать всё подряд. Оставался ещё, кажется, горчичный порошок и банки с морской капустой. Карточная система стала реальностью, в талонной книжке прибавились листики - на масло подсолнечное, сахар, мыло, носки, рубашки. В свободной продаже оставались только хлеб, спички, молоко.
Но и за тем были очереди - приходилось  прямо расхватывать пакеты, когда привозили тележку и мамочки  молодые, не успевшие, голосили: "оставьте молочка, для ребёночка!...а…"  Несмотря на катаклизмы, я готовился к поездке. На этот раз целью моей был Сыктывкар. В Архангельск я решил заскочить попутно, туда и  обратно.
В своём далёком же, родном городе я не был с 1983 года, с момента смерти отца. Всё дела - то учёба, то сборы военные, то рождение дочки, потом - переход на другое место работы. Валентина переехала  к тому времени из пригорода почти что в центр, получив прекрасную трёхкомнатную квартиру в новом  высотном доме. Конечно, хотелось видеть и брата, тоже старшего, немного.
Он жил в селе, рядом, где и прошло моё осмысленное  детство, с третьего по десятый класс, где я надумал стать писателем, или хотя бы публицистом, - понравилось как-то  это слово, вычитанное в календаре, под портретом какого-то деятеля, то ли Писарева, то ли Огарёва. Но на пути был Архангельск и очередная встреча с моим другом-литератором. Я впервые оказался в том самом жилище, о котором Саша  писал в первом письме. Комната в двухэтажном деревянном бараке, наверху, с печкой у дощатой двери, с перегородкой. Вода приносная, в ведре, из колонки. Туалет - в конце коридора, дырка-"очко", на стене - предостерегающая надпись, чтобы отверстие закрывали. Была ещё электроплитка и чайник со шнуром для розетки. Выпивали, закусывали, говорили  - очень долго, до половины ночи. Сашина печатная машинка, старая раздолбанная "Москва", казалось, всегда была в работе - на столе рядом лежали аккуратные стопки бумаги, копирка, ручка, карандаши. По стенам приколоченные кем-то, по-видимому, полки. Книг много, в основном списанные, из библиотек, и попадаются  стоящие - Соколов-Микитов, Колбасьев, Бажов, Пришвин.
Есть словари, справочники - какие удалось, наверное, достать или купить.
Ещё много стихотворных сборников, с автографами, - Миланова, Тимофеева, Смирнова, Козлова, Орлова Бориса. Почитал я  письма Ивачёва,- занимательное, оказалось, занятие. Телевизор светился хоть и не цветом, но зато - большим  экраном. И самое значимое в мебели - фортепиано, неизвестно откуда приобретённое. Саша музицировал иногда на нём, одной рукой. Из этого самого инструмента "выйдет" позднее рассказ "Игра с листа" - трогательная история о молодой ученице и пятидесятилетнем учителе, из собственной Сашиной  жизни, о зарождении взаимности, страсти, с тонким  и мягким описанием "постельных" сцен. Рассказ тот отксерокопирует один деляга и будет продавать "десять рублей - штука"… "Ну и ладно, ну и пусть! " - писал мне потом по этому поводу автор. Провожал меня Саша рано утром, до автобуса-экспресса, с остановки "Экономия". Я вошёл в салон, сел у окна, помахал сквозь забрызганное мелким дождём стекло…
Первое, что поразило меня в Сыктывкаре, - это седая полностью, голова брата. Он меня старше всего-то, на три года, с возрастом года такие уравниваются, я считал его своим ровесником и вот такая  перемена в его облике. Так вышло, что именно с братом я провёл большую часть времени - сестра находилась в отпуске и жила в основном на даче. А мы с братаном вместе гуляли в городе. От скудости в магазинах шли в ресторан, брат вытаскивал четвертные, приличные по тем временам деньги, мы пробивались в злачные места, усаживались в кресла, заказывали еду и вино. Как-то рядом с нами за столиком сидел один человек, прислушался к нашему разговору, я обронил что-то о театре и сосед представился:  "Валера Чукилёв, театровед". Мы тут же с ним завели заинтересованный разговор. Коми драматургия когда-то славилась. Нашумевший фильм 50-х годов "Свадьба с приданым" поставлен по пьесе коми драматурга Дьяконова. А в тридцатых годах был репрессирован основатель коми драматургии Виктор Савин, его одноактовки ставили в моём селе. Года через три Коми Республиканский театр назовут именем Савина. Времена, несмотря ни на что, всё-таки менялись. Во время моего пребывания в Сыктывкаре сюда приезжал Ельцин. Мой родственник Логинов специально по этому случаю приехал из райцентра, за 200 километров. Рукописи мои, конечно, взял. Обещал показать самому маститому, Микушеву. Тем меня и обрёк.
Тот "самый" оказался наиболее рьяным противником новшеств, почище Крейна, и отписал мне такую "рецуху", от которой заледенело в душе: "...Эти записки нельзя никак отнести к литературе, автор - приспособленец, примитивист..." и в таком подобном роде. Я расстроился. Может, я действительно ничего не стою? Но ведь какие-то крылышки появились после оценок Скромного? Сестра больше всего жалела меня: "Как можно так долго биться? Ну что же так убиваешься?" Наверное, нужно было бы "просто жить"- как советовал в одном из своих писем Яхлаков. Но ведь и он поддерживал меня, хотя замечания делал пустяшные, вроде того, что повесть нужно превратить в рассказ, или предлагал заняться критикой. Со смешанным  и горьким чувством уезжал я из милого сердцу города. Провожали друг брата, племянник, сестра. Расстался с заверением, что обязательно появлюсь через два года, на юбилей сестры, пятидесятилетие. А в полёте до Архангельска я вспоминал ещё об одной встрече, из театрального мира. Вышло так, что я оказался на репетиции вновь созданного  театра под руководством Балагурова, в клубе для слепых, небольшом здании около аэропорта. Я когда-то был дружен с гримёршей Республиканского драмтеатра и вот, разыскав её, стал свидетелем рождения новых неформальных объединений. Репетиция выдалась бурной, захватывающей, любовники-герои эмоционально выясняли свои отношения, и в женской роли я с удивлением узнал  Татьяну, ту самую гримёршу. Она была моей ровесницей, когда-то, в студентах, я был в неё слегка так, романтически, влюблён. Образования актёрского  она не имела, но вся её жизнь прошла в театре, мама работала вахтёршей.
А Балагуров стал её вторым мужем,- потому-то она играла главную роль. Сын Татьяны от первого брака снимался в фильме у  известного уже тогда Александра Сокурова. Балагуров тоже хотел детей, но Татьяне сделали операцию, во время которой перевязали трубы, не спрося у ней на это согласия, обрекли на бесплодие. История эта заинтересовала меня - я вывел Татьяну вторым планом в "Кесаревом сечении"…
Саша со своим зятем высматривали меня с балкона седьмого этажа, в темноте, - прилетел я уже поздно. Ничего не смог существенного принести в дом, единственное, что успел купить - рыбные консервы в магазине "Северный", около остановки. Один из крупнейших универсамов города, что рядом с Областной больницей, ничего внутри себя не имел - те же пустые витрины, скудные полки. Даже хлеба нигде нельзя было разыскать и Сашина сестра Людмила тут же стала печь  блины. Так мы и вечеряли - блинами под водку. Бутылочку для  встречи мой друг приберёг, я тоже вытащил привезённую чекушку. В поведении Саши что-то изменилось, чего я не заметил неделю назад. Оказывается, Саша бросил курить! Его стали донимать ноги, я тогда же заикнулся его обследовать, связи у меня в этом городе оставались, но Саша отказался, а я не настоял. Я понимал, что Сашина болезнь системная, и сделать что-либо радикальное было невозможно, прогрессирование, ухудшение зависело от курения, так что в главном Саша себя переборол. Пообещал я ему другое, "вещичку неказистую, а нужную", как он писал мне. В Сыктывкаре я купил  для себя степлер, не подумав, что такой же нужен  Саше.  Написал своим, они выслали на адрес Яхлакова другой скрепкосшиватель. А ещё об одной посылке Саше я запоздало жалел; что не надо, оказывается было этого делать. По весне Яхлаков просил трубочного табаку, он лежал в одном из мурмашинских магазинов, и я подсуетился. Время дефицита товаров подступало всё круче. Особенно это чувствовалось в празднование Седьмого  ноября. Никто не знал, что оно станет в стране последним. Горбачёв в демонстрации  прошёл вместе со всеми, потом поздоровался за руку  с репортером прямо на Мавзолее, с одним из ведущих передачи "Взгляд". Та молодёжная программа, весьма популярная, просуществует до конца века и только в 2000 году, после ухода одного из ведущих, известного актёра Бодрова - младшего, прекратит своё существование. В посёлке не провели даже митинга, самым  праздничным мероприятием была распродажа шоколадных конфет, на стадионе, чистым пока что от снега. С кульками я заявился домой, а там сидел Лукьянов, читал стихи моей жене, та смущенно переглядывалась со мной. Лукьянов пришёл просить пишущую машинку, пришлось уступать. Но кстати я узнал и кое-какие новости - в Петрозаводске сменили главного редактора, Гусарова. Недавно я прочитал его "За чертой милосердия" и меня поразили откровения писателя - ведь рассказал он о перекосах партизанского движения, что раньше замалчивалось. А в Мурманской писательской председателем стал Чесноков. Что-нибудь это значило положительное, не знал, но подумал, что, может быть, изменится отношение к прозе. Ну а в Москве  настоящим праздником стал приезд Марадоны - легендарного футболиста, героя итальянского чемпионата. На полном стадионе Лужников он старался предотвратить  поражение своего "Наполи", но не сумел. Осень всегда дарила незабываемые картины, подлинные шедевры спортивного мастерства. Год назад Валерий Шмаров исполнил замечательный "золотой" гол, на последней минуте, со штрафного удара, а нынче ЦСКА сделало дубль - завоевал Кубок и первое место в чемпионате, предпоследнем в СССР. Медленно, но упорно я трудился над повестью. Определилась система моих литературных занятий в сезон "осень-зима-весна" собственно работа, летом пробивание публикаций, поиск пристанища произведениям. Отпуск на этот раз  я взял зимой, для обучения на водителя в Мурманске, а заодно решил хоть несколько раз посетить ЛитО, увидеть литераторов, приятелей. Но мне повезло и так. В автобусе я встретил Виктора Леонтьевича. Мы ехали из Мурманска и проговорили почти час. Верный  своей манере петь дифирамбы, Леонтьич попросил у меня экземпляр записок о "скорой". Они у меня проходили по семинару 88-го года, и я подивился цепкости памяти моего попутчика. Теперь он, после депутатских баталий, вхож во властные  структуры области, так вот предложил публикацию моей рукописи под эгидой Обкома партии и по рекомендации отдела здравоохранения. Такая "опека" мне приглянулась, я согласился и тут же перед собеседником раскрылся, - рассказал, что планирую начать работу над второй частью записок. Мой новоиспечённый "издатель" обрадовался: "Так будешь печатать на заказ, под анонс!"   "Неужели что-то сдвигается?" - думал я  как-то встревожено, и всё же пообещал, при удобном случае, завезти требуемое в Мурманск. И неизвестно что бы случилось, но вышло так, что последний, рабочий экземпляр  рукописи я отдал своему другу еще по Архангельску. Он работал в Тольятти, замом главного врача крупной больницы и заверил, что напечатает меня. Я стал ему звонить, писать, вовлёк в поисковые хлопоты Куликову и где-то месяца через два рукописи вожделённые  получил, но… Тимофеев начисто о своих обещаниях забыл и более разговоров на подобные темы не заводил. Странно было, немножко так, общаться с ним, здороваться за руку, чего там говорить, чему-то внимать, а в голове неотвязно звучали совсем другие вопросы и слова, которые я не мог произнести вслух. Так всё ничем, - с моими записками о "скорой"  - и не закончилось. "Пшик".
Почти что перед Новым годом Саша прислал письмо - записку о том, что ложится в больницу, в связи с заболеванием ног. У меня появилась другая цель, более достойная и значимая, - вытаскивать Сашу из беды. В Архангельске жил очень мною уважаемый человек - преподаватель мединститута Пятков, Александр Васильевич. Я занимался у него, в студентах, в кружке физиологии. Такого умного, отзывчивого, располагающего к себе учителя у меня никогда не было и не будет. Изредка, после окончания института, я с Пятковым встречался, ночевал у него, и в последний раз видел в 1989 году. Александр Васильевич к тому времени уже стал профессором, трудился в созданном недавно Институте физиологии в Архангельске. Какого статуса было то учреждение, я так и не понял, может быть, это было веянием времени, позднеперестроечного?
Через Пяткова я устроил Сашу на обследование и лечение.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. ПОВОРОТ.

Наступил год перемен - будет довольно мягкое определение. Нет, полный разворот бог знает куда. Началась война в Ираке, произошла бойня в Вильнюсе, продолжалось зомбирование страны Кашпировским, затевался референдум о сохранении Союза… Сашу обследовали и затем пролечили строго целенаправленно - на кафедре хирургии мединститута. Сразу эффекта не получилось, но  к лету состояние Саши улучшилось значительно. У него появилась жажда, интерес к жизни, проходила депрессия, вызванная болезнью, он стал много работать: рассказы, стихи, целые поэмы так и лезли из-под его пера. Пошли  в гору и другие, не менее значимые дела. В сентябре его опубликовали в новом архангельском журнале "Позиция", под редакцией ответственного секретаря архангельской писательской организации Журавлёва. В конце того же года рассказ Саши появился ещё  в одном издании- сборнике "Жажда", - там ему помогли местные литераторы Беднов и Лысков. Последний, кстати, был приятелем Маркова. У меня внутри малость затрепетало, "вот бы и мне…"  и намекнул об этом Саше. Но он замахал руками, если это можно показать через письмо. Отказал в протекции по-человечески, честно и прямо. Сам-то он ещё нигде влияния не имел, только-только начинал пробиваться; переубедил, что единственный правильный путь,- не искать обходных путей. Я на него не обижался и думал, остаётся проторенная дорожка - идти на семинар. И стал посещать, по мере возможности, занятия ЛитО, в декабре - январе. Уже раза через два почувствовал, что атмосфера этой организации изменилась. Не стало широты, открытости участников, не проглядывалось истинного стремления к высокому. Была кулуарность, клановость, споенность. Всем  на объединении заправлял Белоголов. Хотя официально руководителем оставался Тимофеев, фактическим главой стал бывший десантник, предтеча Лимонова. Тимофеев поменял квартиру и телефон, ушёл куда-то  в "подполье" и Белоголов только один с ним общался, оберегал от влияния других, сам выставлялся вперёд. Богемность виделась невооруженным взглядом. Новая, очень сильная  поэтесса Чистоногова, поэт Васильев и другие вместе проводили не один вечер и не одну ночь - в творческих, спорах, дискуссиях и естественно, не без возлияний. Грех свой не таю, самому тоже хотелось поучаствовать в тех посиделках, но не получалось - меня не принимали, не приглашали. В ЛитО, однако, появлялись очень интересные люди; был  молодой человек, интеллигентный, - критик, литературовед, Слава Титов. Кажется, он работал в пединституте. По каким-то делам я позже с ним встречался, жил он недалеко от Мурмашей, на южных кварталах. Из вновь маститых стал снова появляться Викдан Синицын - прозаик, поэт. Как то, потом, мне посчастливилось с ним напечататься на одной странице "Рыбного Мурмана", когда я уже  был там постоянным автором, с созданной мною рубрикой "Рассказы без вымысла". Позже Викдан займёт пост ответственного секретаря, уже после Чеснокова и Маслова. Бывал на тех заседаниях ещё один деятель - Вячеслав Кузнецов, из бывших   партаппаратчиков, ринувшийся в политическую жизнь, один из участников   фракции "Демократической России" в Мурманске (так он говорил). С ним было довольно интересно - он много хвастал, - о  встречах с Ельциным, о борьбе и тяжбах с коммунистами. Работал он тогда в "Рыбном Мурмане"; после, из-за своего беспокойного характера, поменял работу, трудился  в "Вечернем Мурманске", потом ещё где-то. Мы договорились, что я дам ему материал для газеты - о  ядерных взрывах на Новой Земле. Дело в том, что я был знаком с   военным врачом, который  служил там во время испытаний и много мне о них рассказывал. Но  затея не удалась  - старый служака был вышколен в традициях сохранения государственных тайн, "раскрутить" его не удалось. ЛитО уже не имело постоянного места для заседаний, по всей Областной библиотеке литераторов гоняли из одного помещения в другое. Часто требовали заканчивать пораньше, порою даже не выдавали ключей для  очередной аудитории. Благодаря пронырливости Белоголова, ключ всё-таки приносили. Все возмущались, но надеялись, что скоро станет лучше, - когда сдадут новое помещение писательского  союза на улице Книповича. К  весне "дискриминация" достигла такого размера, что ЛитОвцы уже заседали в буфете. Последнее занятие сезона, 22 мая, именно там и состоялось, но оно оказалось интересным и заметным, - пришёл Скромный. Я его радостно встретил, тепло поприветстовал, пожал руку. Пришли ещё пара журналистов и стихийно получилась как-то, нечаянно так, пресс-конференция. Все задавали вопросы "нашумевшему" писателю, Скромный отвечал. Вышло так, что сел рядом, в буфете ведь нет разделения столов, - где председательское место, где  секретарское - и стал я чем-то вроде пресс-атташе, поддакивал и  кивал головой, кому  задавать вопрос, кому нет. На вопрос о "Роман-газете" Скромный ответил буквально следующее: "Я хочу отказаться от зондажа в "Роман-газете", так как оказалось, что у меня выявилось много родственников  и все просят денег"… На том же заседании по рукам  ходил рукописный  сборник - его сделал собственноручно Белоголов, - все более-менее значимые стихи и рассказы за 33 года (!) существования литературного объединения города Мурманска. Естественно, вещей Яхлакова и моих, конечно, там не было. Но за тот титанический труд Владимира Степановича можно было зауважать. Он ещё заставит себя уважать и будет даже удивлять. Что-то в нём сквозило всё же неприятное. Я звонил ему из Мурмашей,  не разговаривая до этого года два или три, а он меня торопит в трубку "ну, давай, скорей!", будто бы мы и не приятели были вовсе когда-то…  С того года я решил выполнять свой план посещений заповедных мест. Когда-то я был на Соловках, теперь вот задумал посетить Кижи, потом Валаам, дальше - Ферапонтово Вологодчины. План был бы реальным, если бы  не сменились строй, экономика. Я написал Яхлакову, что нынче к нему не приеду, он мне  ответил, что собирается  в отпуск в Ленинград, к Ивачёву. Тот жил один под  Питером, в городке Тосно, сотрудничал в новой лениградской газете "Час пик", но собирался, по словам Саши, писать роман, чем умилял моего архангельского друга, - тот считал, что журналистика совсем не рождает романное  мышление и усидчивость. Мне же казалось другое - что Саша и Ивачёв поменялись как бы  местами, на ниве литературы. Саша шёл в гору, его стали признавать; вещи, многократно переработанные, были написаны искренне, кровью души, испытаниями сердца. Ивачёв же  оставался журналистом, опубликовав всего несколько незаметных рассказиков. Саша же писал ещё и стихи и особенно стал к ним обращаться в последнее время, они у него удавались. Интересны его поэтические откровения про ужасную реформенную жизнь с 92 -го  года. Вот строчки, взятые мною из архива, доставшегося от сестры Саши, Людмилы.
               
1.           Увы, мой друг, сижу без денег
И в магазины не хожу
В окошко виден левый берег,
Сижу - погоду сторожу.

... Кому я нужен в это время
Где всё идёт наперекос.
Взросло, разбухло злое семя
Всех понесло враздрай, вразнос.

Как будто всем надели шоры,
Как будто всех хватил удар -
Везде о деньгах разговоры,
Как будто выпустили пар

В котле, в котором "шевелили",
"Держали марку" на века.
Но, слава богу, что прозрели
И не остались в дураках.

2.           Рубить концы мне не впервой,
Приходит время - баста.
С холодной трезвой головой
Решаю. И напрасно.

Услышу вслед глухой упрёк:
-Опять погнал бродяга.
А мне что запад, что восток
И жизни - передряга…

К поездке я подготовился, уже имея опыт подобных исчезновений, чтобы не знали  ни семья, ни соседи. Лето. Два или три дня значения не имеют, я всегда в такое время пропадал на "скорой" сутками… Выехал в пятницу, днём, московским поездом и утром был уже в Петрозаводске. Устроился в гостинице, сходил в ресторан. Там была такая же программа варьете, что в Ленинграде, но, конечно, поскромнее. Я пил, ел, курил  и вспоминал свою попутчицу из поезда, особо ни о чем не думал, но само собою стал складываться рассказ о вагоне, летней жаре, приятных собеседниках в дороге... Следующим днём, в воскресенье, я съездил на остров в Онежском  озере, где поразили сказочная красота, музыка росписей, икон, особого светлого духа, жизнестойкости, благоговения. В ожидании обратного пути, проголодавшись, сидел с бутербродом и кофе в тишине и пустоте пристанного кафе, смотрел  на красавец-теплоход "Севастополь". Не мог и предполагать, что совсем скоро, через пару лет, сам буду ходить на таких же вот примерно судах, радоваться морю, волнам, белокрылым чайкам. А на "Севастополе" работал врач, с которым я буду потом учиться вместе морской медицине, жить в одной комнате общежития. Но всё это будет позже, а пока никто не ожидал такой свалившейся беды - переворота. Утром в понедельник, зашёл в соседний номер попрощаться и увидел, услышал заявления по телевизору. Нехорошо как-то стало, оборвалось всё внутри, беспросветные  черные мысли завладели мной, пока ходил по городу, ожидал запоздавший поезд, ехал в плацкарте на верхней полке. Женщина с ребёнком, соседка, читала "ГУЛаг" Солженицына - это немного успокоило. Да ещё слова мужика, в очереди за пивом: "Они не пройдут, забастовку Ельцин объявил…"  Домой приехал двадцатого и сразу же, с 15-ти, вышел на смену. Она выдалась какая-то напряжённая, нервная, всю ночь лил дождь. На перекрёстке дорог, у Туломского моста, видел  автоматчиков - солдат; всего их было двое, более  никого, но впечатление неприятное они оставили, хотя, может, ловили какого-нибудь беглеца, такие эпизоды в мурмашинских тюрьмах случались. Наутро завалился спать и проснулся где-то уже около четырёх дня, всё, что можно, включил и обомлел - повсюду говорили о фактической победе демократии. На TV  шла пресс-конференция, с Вольским и Бакатиным, по "Свободе" вещали указы Ельцина, из радио транслировали съезд депутатов России, констатировали переход армии на сторону народа. Вечером показывали Горбачева, выходящего из самолёта с виноватой улыбкой, утром  назавтра - Ельцина с командой на фронтоне Белого дома, в субботу хоронили погибших. Яхлаков мне писал потом об этих потрясших страну событиях довольно прохладно - мол, политики дерутся, литература остаётся. Был ли он прав - не знаю. Остервенение и злобность власти я ощутил совсем недавно, в июле - начале августа, когда по совету Саши пробивался в районную печать. Мол, набирайся рейтинга, это всегда хорошо, о чём писать - неважно. Главное - печататься, публиковаться, показывать себя! И я показал. Летом меня поставили исполнять обязанности заведующего. Машины наши, "уазики" беленькие, с крестом, имели плохие старые аккумуляторы и часто замирали, как вкопанные, в самые неподходящие моменты - когда нужно  было спасать больных. Между тем машины из управления, главврача и других, катались  с новенькими агрегатами по сохранению энергии. Я написал обо всём этом в газету и съязвил так, нехорошо, прошёлся по адресу имущих. Меня напечатали, но "праведного" гнева я не избежал. Создали комиссию, председателем которой поставили заведующего гаражом, то есть того самого, непосредственного субъекта, попавшего под критику. Это был прецедент - он разбирал ту статью, где сам же и раскритикован. Комиссия та дала опровержение в газету, что я оклеветал начальство. А дальше, буквально в следующем номере, в рубрике "по следам наших выступлений", редакция меня защищает: "нет оснований не верить своему постоянному автору"… Газетой в то время руководила Доминова Ирина, я познакомился с ней через друзей, помог ей по части здоровья, она мне была благодарна. Ирина заменяла летом главного редактора - тот был в отпуске. И вот после всей этой истории - путч. И мне было слегка не по себе, даже страшновато.
Хорошо, что всё нормально закончилось. Лишь однажды я чуть не попал под колпак. Жена дружила с одним психотерапевтом, учёным из Харькова, тот тиражировал свои брошюрки, безобидные, о методах лечения, но его почему-то преследовали, так, во всяком случае, меня информировала супруга.
И один раз, весной 1984 года, жена неожиданно ко мне прилетела, без сообщений и телеграмм, из Мурманска в Ленинград, ворвалась ко мне в комнату общежития, где я жил во время учёбы и мы поехали в Тосно, к одной знакомой, прятать эти самые брошюрки, оказавшиеся  у жены. А информацию она получила от подруги, работавшей в милиции…
Падение коммунистов меня вдохновило и я сделал "массированный удар" в конце года отослал свои отредактированные рукописи в четыре места: в газету "Кольское слово" Доминовой; в "Рыбный Мурман"; Маркову, в "Медик Севера", в Архангельск; в "Север", в Петрозаводск. Ещё одну, пятую подборку, я передал Виктору Леонтьевичу, для семинара 92 -го года.
В местной, районной газете, в "праздник" Седьмого ноября появилась моя статья о белых генералах. Деваться "районке" было некуда, редактору, быстро превратившемуся в демократы, нужно было обжёвывать тему октябрьского переворота. Другого названия праздника ещё не было, но красное число оставалось. Странный, непонятный день, кто-то по привычке поздравлял, на работе, на улице, на вызовах, - я спрашивал: "С чем?" Однако мои отданные рукописи, отрывки из документальной повести о "скорой", печатать пока не решались, там были жёсткие неприкрытые картины советского здравоохранения, узнавались некоторые руководящие лица. Я и сам не очень надеялся на публикацию, но рукописи у Ирины пока не забирал.
Жизнь продолжалась скучная. На ЛитО я не выезжал. И невозможно стало заниматься творчеством, потому что угнетали другие заботы - главное, - о вероятности голода в предстоящую зиму, об этом стращали с экранов телевидения, с радио, писали в газетах, поднялась какая-то истерия, не без участия, вероятно, коммунистов. И успокоился я только после того, как в один из вечеров к дому подкатила машина с работы жены и стали затаскивать коробки с тушёнкой, пакеты с мукой и сахаром. Организация, где работала жена, договорилась с одной из воинских частей о бартере продуктов на бензин. И ещё одно событие  потрясло мой домостроевский уклад. Ко мне в гости, в убогий мой дом, заявился Ваня Безумов, мой знакомый по кружку физиологии, которым руководил Пятков. Как Ваня меня нашёл - это было удивительно! Наверное, через того же Александра Васильевича. Ведь Ваню я не видел целых пятнадцать лет и тогда, через столько лет, я даже не сообразил, кто же пришёл  ко мне в дом. Подумал даже, что это первый муж моей сестры Валентины, которого тоже, кстати, звали Иваном. Но это было бы  фантастикой, потому что тот, "бывший", жил в Сыктывкаре, был сильно  пристрастен к алкоголю и выглядеть так живо и весело не мог. Безумов слыл способным, подающим надежды студентом, ему прочили учёную карьеру. Но он работал уже много лет около Оленегорска и теперь заехал к своей знакомой Введенской  Наталии Николаевне, которая жила в Мурманске. Введенская когда-то была редактором Мурманского телевидения, была накоротке знакома с Виктором Леонтьевичем, с другими литераторами, деятелями издательств и другими подобными  людьми и Ваня мне предложил Наталию Николаевну в качестве подвижницы в моих публикациях. Ваня так обнадёжил, что прямо заворожил меня и я взял телефон бывшей редакторши. А сам Иван уезжал на родину, в Архангельскую область, он уже, оказывается, выработал положенное время для льготной пенсии. Трудился он все эти годы реаниматологом, в госпитале при воинской части... Откуда такое появилось - не помню, в записи литературного дневника есть строка о том, чтобы напомнить Яхлакову о сборнике северодвинского литобъединения "О Севере, о Любви". Может, Безумов сказал - у того  были друзьяв Северодвинске, но так или иначе, я  узнал, что в том  сборнике  -  стихи Веселовой. Мне захотелось тот  сборник  заполучить.
Значит, снова нужно было лететь в Архангельск.
В конце года, когда только один раз появился на ЛитО, чтобы отдать рукописи, узнал о болезни Александра Борисовича Тимофеева. На самом литобъединении по-прежнему происходила какая-то возня, но она меня не интересовало. Пугало другое - ожидалось что-то страшно непредсказуемое, - шоковая реформа. Все были как бы в оцепенении. Время надвигалось неумолимо.
Распался СССР. Сформировалось правительство Гайдара. Ушёл в отставку Горбачёв.

ГЛАВА  ТРИНАДЦАТАЯ. ДЕВЯНОСТО  ВТОРОЙ ГОД.

Год начался с кошмара уличных боев  в Тбилиси. В России тоже было не  легче - цены растревожили, ошеломили, потрясли… Новый президент призывал потерпеть, подождать, месяца два - три - при выступлении на митинге в Ульяновске. Холод, зима, пар из людей. Впечатление как по фильму о   блокаде, когда в замёрзших цехах слушали Сталина на Седьмое ноября и он призывал  потерпеть войну "с полгодика"... Цены всё более и более обваливались, но полки от товаров не ломились, а повышений зарплат не пред виделось. Саша, уже в середине года, писал, что ему бы двадцать тысяч всего, и он  бы мог выпустить книгу и ему обещали это на заводе, но через месяц для издания требовался уже миллион  и тогда перед ним "разводили руками." Мне тоже захотелось  что-то создавать, - думал  это будет не  трудно. Один мой приятель организовал транспортную фирму и мы с ним договорились, что он даст денег для создания  собственной газеты. Я начал разрабатывать тематику, рубрики, придумывал способы сбора материалов. В  основном, хотел, конечно, сделать литературное издание - печатать рассказы, стихи  знакомых своих литераторов. Даже название придумал - без выкрутасов, но с достоинством  - "Контекст". Одного из будущих сотрудников нашёл - Вячеслава Задунаева. Он появился на том сборе, которое раньше называли литературным семинаром, приводящим в трепет, ожидающее напряжение. Сейчас помпезность пропала и на очередную разборку пришли только мурманские - десяток поэтов и трое прозаиков. Руководителей было больше, чем разбираемых. Чесноков как секретарь отделения Союза, сделал обзорный доклад прозаического отделения, из авторов которого присутствовал только Задунаев. Критика  в мой же адрес ограничилась только одной фразой: "длинные предложения, плохой язык". Меня такой "разбор" повёрг в  уныние и я дальше ничего не слышал. Потом  меня прямо-таки затрясло внутри - никакой, весомой, ни даже микроскопической поддержки! Я ничего уж не думал, не   мечтал и внутри только одно - поскорее удалиться. Не видеть приличного  теперь помещения, красивого оформления, на Книповича - ничего не радовало. Немного  было приятно и одновременно завидно даже, как Белоголов по дарил свою  первую книжку, - брошюрку, изданную за собственный счёт и хлопоты, вплоть до таких, что он таскал  тушки куриц, с птицефабрики, - для работниц типографии. Владимир Степанович мне подписал: "Коля! Мы ещё поживём!" Подписал мне свою книжку и Маслов - весомую, в твёрдом переплёте, с  завораживающим названием "Внутренний рынок". Точно в "десяточку" попал Виталий  Семенович - обрисовал зарождение нового сознания, заинтересованность рабочих лесозавода в конечных результатах труда. Тогда-то он и бросил обнадёживающее: "Будут новые рукописи - присылай мне!" Прямо-таки  спасательный  круг… Но всё-таки оставаться не смог и когда началось приготовление к чаепитию, объявленное вначале Виктором Тимофеевым, я, в суматохе перерыва, сбежал. Странно непонятная  какая-то, удушливо - вертепная атмосфера, напоминающая  обычное заседание тогдашнего ЛитО, - стала мне невмоготу. На душе скребло, щёки обжигал морозный ветер и я зашёл по пути в дорогую мне по воспоминаниям об Алле гостиницу "Полярные зори", взял там в буфете, не думая о расходе, бутерброд с красной рыбой, стакан вина. Немного вроде полегчало и уже в нормальном расположении духа я спустился к остановке сто шестого маршрута, на остановку "Детский мир". Так вот похоронил свои отношения с тем гнездом на Книповича;бывал там уже  не часто, от силы раз в год, а то и реже. Одно из посещений  запомнилось. Прочитал  в газете о семинаре 98 года и решился съездить, посмотреть. Белоголов там  заправлял уже как полный хозяин, очень много молодёжи, девочек-мальчиков прямо, детский сад какой то, чего-то визжат. И в новом имидже, с белой шкиперской бородкой, неизменно посмеивающийся Тимофеев, "Леонтьич". Но то  будет уже совершенно другое время, - плюрализм  пресловутый, гласность станут такими формами отношений, что уже не замечаются… С  "Контекстом" ничего не  вышло. Задунаев, снова запив, опустился окончательно и вскоре погиб. Умер  и "фирмач" - Паша Коновалов, неожиданно для всех, в расцвете своих лет. Я с ним когда-то выступал на сцене… К весне окончательно иссякли запасы тех денег, которые были накоплены за все предыдущие десять лет работы на Севере. Но цены продолжали расти, существовать стало труднее и я решил попробовать устроиться в судовые врачи. Устройством на суда занимался мой  однокурсник, главврач медсанчасти "Севрыба".  Я зашёл к нему в кабинет в халате, во  время одной из поездок на "скорой" в Мурманск. Однокурсника тронула моя решимость и он, посетовав на отсутствие вакансий, всё же заказал для меня визу. Получив её, я  снова, в полной уверенности в успехе, связываюсь с главрачом, а он мне: "извини, получил приказ о сокращении…"  Поздним морозным вечером котласский поезд дотащился до перрона сыктывкарского вокзала. Истекали последние дни второго тысячелетия и я снова, через долгие и непростые восемь лет, оказался  в доброй и  родной стороне - прямо по Есенину "я вновь вернулся..." Расстояние от 92 -го до двухтысячного получилось довольно значительным, поворотным. У меня накопилось хотя бы  кое-что для серьёзной заявки на публикацию и я привёз, кроме другого, ещё и пухлую папку - четыреста машинописных страниц, 16  листов... Отдал  ту подборку "спонсору" - школьному другу-приятелю, бывшему мэру столицы, нынешнему министру Республики. Тогда  же, в том переломном 92-м я не привозил ничего приехал гостевать, отмечать  юбилей. Отпуск мой снова был полулегальный, я намеревался  заскочить и в Архангельск. Тогда ещё можно было  летать, ещё  не было так накладно, хоть и чувствительно.  В салоне самолёта, на обратном  пути, я занялся, наконец, "литературой" - читал купленный в киоске перед полётом, журнал "Парма", но для печатания,  кажется, только коми авторов. Где-то шёл разговор у меня перед этим недавно, кажется - в редакции район ной газеты, где жил брат, -  я всё-таки заходил туда, - о том, чтобы меня   перевели сначала на коми, а потом напечатали в местном альманахе. Республика начинала подниматься, осознавать своё национальное своеобразие. К Саше я сразу не поехал, а остановился в гостинице, на улице Поморской,  в центре города. Цена за номер уже была приличной, но сервис  продолжал оставаться совковский. Телевизор еле заметно показывал по причине отсутствия антенны, а сливной бачок санузла периодически урчал, прорываясь избытком напирающей воды. Походил я по привычным книжно-магазинным местам, побывал на базаре, присматривая хоть что-то купить сносное, из еды. Заехал ещё к Маркову, я ему звонил, мы договорились, что в середине августа найдём друг  друга, когда он выйдет из отпуска. Редакция располагалась всё на том же, третьем этаже, в крайней комнатке и даже табличка с названием не менялась, кажется, с 85-го года, когда я  появился здесь впервые после десятилетнего перерыва. Витя Марков чуть изменился, но был бодр и полон планов по обновлению газеты. По договорённости с типографией он начинал печатать на страницах "Медика Севера" петитные тексты для маленьких сшивных книжек всех прошлых и настоящих авторов. Просил и у меня какие-нибудь небольшие вещи. Я прислал. Через месяца два специально написанный  полуфантастический рассказ, "В летнюю ночь". Та вещь прошла и в "Кольском слове". Единственное моё произведение, напечатанное в двух местах, почти одновременно. К Саше было как-то боязно ехать. Ещё с начала года у меня  получилось что-то вроде разлада с моим другом, он мне написал резко и прямо, - что думает обо мне, вероятно, в порыве, при очередной  депрессии или неудаче. Но вот как  это вышло. Где-то после семинара, наверное, - после моей информации о нём, Саша ответил программным письмом, наставляя меня на правильный путь. Вот что он писал: "…Старик, ты меня обижаешь. Судя по твоим сексуальным опусам (Саше я оставил для хранения свой т.н. сексуальный дневник, дабы он не попался жене и разрешил его почитать - Н.Р.), а я их с трудом прочитал, тебе в жизни крепко везло по женской части и в основном с доступными женщинами, не имеющих дальние виды. Ты легко шагаешь: школа с отличием, институт и вдруг встретился с непокорной строптивой упрямой прекрасной, но умной и злой бабой - литературой! И хотя давно ищешь к ней подход, ан не получается - и  не  п о л у ч и т с я (разрядка моя - Н. Р.). Она как старый крестьянин лошадь покупает, и в зубы посмотрит и бока пощупает, и отойдёт, ещё раз присмотрится, и ещё раз пощупает, и только потом, с большим сомнением чуточку приоткроет дверь в свой дом, и долго ещё потом не сядет с тобой за общий стол, пока полностью не будешь ясен ты ей. Нахрапом её, как уличную девку, не возьмёшь. А ты, дружище, гонишь липу! На барышах хочешь прокатиться. Нет, дорогой, не получится и вот почему. Во-первых  - ты не любишь работать. Во-вторых: ты не слушаешь даже моих советов, хотя я не считаю себя чужеродным телом в литературе. В-третьих - необязательность всего того, что ты написал. В-четвёртых: самое страшное, ты уверен, что делаешь правильное дело. В-пятых: ты пренебрегаешь даже орфографией (целоффан!) и ещё много других ошибок, элементарных ошибок, которые бьют по глазам. Мне запомнился разговор с "нашим любимым Крейном". Когда мы познакомились там, на семинаре. Вернее, это был не разговор, а подслушанный мною диалог Крейна и Тимофеева А. Б. Звучал он примерно так: "Ну, Саня Яхлаков понятно - образованьишко не ахти, а вот у Рогожина всё-таки институт… прискорбно" - проговорил Крейн. А Тимофеев только скривился, дёрнул свою белую бородку и, ничего не сказав, ушёл. Вот когда ещё нас определили, поставили крест. Я всё таки, с трудом, тащу свою телегу, а ты давно сбросил весь груз, кажущийся лишним, и катишь налегке, да ещё и удивляешься, что тебя никуда не пускают, а у нас и так "пустогрузов" слишком много даже среди ЧЛЕНОВ СП…"  Такую вот разносную критику я получил. И, наверное, вольно или невольно - задумался. Во всяком случае, после того семинара, в течение всей весны и последующего лета ничего не писал - точно. Занялся поисками себя и что-то, как мне кажется, нашёл. Тогда-то решил  обрисовывать свою жизнь в детстве, пойти по пути Аксакова, Гарина, Толстых, Горького… Пошла волна, тем  более, всяческих воспоминаний, мемуаров. Мне наиболее интересны  были отчего-то записки очевидцев блокадных дней в Лениграде - их печатали "Аврора", "Звезда", "Нева". В тот первый год "рынка" сразу как-то стало хорошо с книгами - я их вёз из Сыктывкара целый чемодан. Купил ещё маленький телевизор, "Юность" и с такими вещами  таскался по Архангельску и особую тяжесть их почувствовал только тогда, когда я не достал билетов на  самолёт, из Архангельска в Мурманск. Я не успевал, если бы решился поездом, к приезду семьи и  пришёл к спасительной мысли еще  об одном виде транспорта. От  "Архары" до Мурмана ходил ещё тогда теплоход - "Алла Тарасова" и  на мое счастье оказался в кассе Морс кого вокзала один билет, в каюте для четырёх, за шестьсот рублей. Я успевал к сроку. Перевозя вещи с железнодорожной камеры хранения на пристань, я поехал где-то после обеда к Яхлакову, с тем, чтобы у него переночевать и отправиться дальше. Саша  был в курсе того, что примерно с середины  августа я должен у него появиться и потому особо  не  удивился, увидев меня, а скорее даже обрадовался. Не успел я пройти после речного трамвайчика и сотни метров, как навстречу мне попался пьяненький Яхлаков. Он шумно меня  приветствует, обнимает, приподнимает своей единственной, но сильной рукой. Мы вместе шагаем  рядом, он пытается помочь мне нести сумку, я отказываюсь, он снова радуется, "хорошо, что приехал…" По пути мы заходим в магазин, я накупаю на оставшиеся  колбасы, хлеба. Водки, конечно, нет, но  она и не нужна, она есть в  моей сумке, я купил накануне бутылку, в центре, на Поморской, по коммерческой цене. Подходим  мы к Сашиному бараку уже "затаренные", светит яркое солнце, хозяин в строгом чёрном костюме, это его рабочая одежда, он замещает теперь директора. В комнате такая же обстановка. Не очень прибрано, но просто, без украшательств и удобств, которые  мне приелись после чопорно-холодного, опостылелого за два дня гостиничного номера. Саша сетует на судьбу: "почти не выдают зарплату, не на что купить одежду, плохо питается, брошен друзьями, родственниками, недавно поругался с зятем, Лёха обозвал его графоманом... Но кое-что хорошо - тёплое лето, пошли грибы, неплохо ловится рыбка, есть прошлогодняя ещё картошка, лук вот посадил, на подоконнике…"Мы заедаем водку этими жгучими горько-сладковатыми перьями, говорим о литературе, приятелях, но в основном обсуждаем жизнь, так ударившей нас - в этот год. Сколько-то денег я Саше оставляю, сколько могу. Мне ещё полтора суток  качаться на волнах. Мне ещё придётся потом, с грузом вещей, уговаривать таксиста ехать в долг, а потом расплачиваться уже дома, купленными за талоны, на чёрный день, - бутылками, "валютой". В течение нашего гульбища, проходя по коридору по надобности, я заметил прикреплённую к стене раскладушку и  попросил её себе для ночёвки. Но прогадал. Подо мной не было матраца, лишь  одеяло, снизу сильно холодило, я просыпался несколько раз, и не только  от   зябкости, но  и от Сашиных бдений. Он, не сориентировавшись, пошёл попить к столу, но прямо через меня и упал, споткнувшись, но с победным криком "ура". Рано утром зашёл кто-то, похмелиться. Визиты подобные были не редкостью, Саша познакомил меня с художником. Я дал ему на пару пива, тогда уже появилась "Балтика"; напиток был вкусен и бодрящ. Потом мы с Сашей пошли на его службу - он должен был появляться, хоть ненадолго, на работе, - в двух этажном деревянном зданьице, именуемым клубом. Внизу были фойе с эстрадой, зал на два входа, наверху - библиотека, кабинеты методистов, директорский. Саша показал "декорацию" одного из эпизодов рассказа "Игра с листа". "Здесь вот это и случилось" - Саша  открыл ставни в душном кабинете, затянулся дымом сигареты, продолжал: "Хотела даже замуж за меня… Смешно. Представляешь, - пятидесятилетний урод и юная красавица. Нет уж, увольте, не для моих имиджев такое, не моего полёта…"  Мне явственно всё так представилось - какой страстный и неожиданный должен быть порыв, чтобы вот так, на полу, распахнуться друг другу; какая  должна быть сила брызжущей нераскрытой плоти соединиться  с  заматерелым Сашиным телом, чтобы так покориться, поклониться  неистребимой природной  силе, благодарить судьбу за снизошедшую к ним мирскую красоту?.  Так  же вот было раскрыто окно, потом, когда захотелось пить и соскребали снег с наличника... Я спросил: "Что же она теперь? Встречаешься ли?" - "Да она тут, бегает… Здоровается. С уважением, почтением даже. Первый я был у неё, представляешь?"  Я не стал дальше распрашивать, чтобы не травить и так измотанную и потрепанную душу. Только очень сильно врезалось такое  в память, задело своей неординарностью. Выходит, не только  в Америке есть Лолиты. Недавно  совсем я прочитал тот роман о нимфетке, впервые  в Союзе он был опубликован в приложении к "Иностранной литературе". Не понравилось, я был даже разочарован в  любимом и почитаемом до тех пор Набокове… Подошло время моего отъезда. Саша провожал меня до пристани. Здесь собралось много людей, особенно молодёжи, одна девчушка,- яркая, рыжеватая, весёлая, - подскочила прямо к нам, стоящим у перил, выпалила: "Здравствуйте, Сан Саныч!" Улыбнулась ещё раз мило, извинительно, отбежала. Я переглянулся с Сашей, он кивнул - "она". Показался из-за поворота поймы трамвайчик, попыхивая, пристал. Толпа повалила вовнутрь, я  стал прощаться, протянул ладонь, но Саша только махнул рукой, повернулся быстро, пошёл прочь, не оглядываясь. Чего он так поступил? Мне неведомо. Может, обиделся на что, или  настроения не было. Возможно вспомнил что-то, от чего-то омрачился вдруг? Никогда я этого уже не узнаю… Так и запомнился он - удаляющаяся  фигура, отмашка одной своей правой, седые, всколоченные на ветру волосы. Есть стихотворение у Рубцова, "У церковных берёз" - там тоже описано прощание у пристани, когда читаю его, вспоминаю тот август девяносто второго, хмурый, облачный день, упругую волну, бьющую по днищу... Потом, в дороге, в троллейбусе, на теплоходе, я всматривался в то самое дорогое для себя, что сумел  прямо-таки вытащить, выпросить у Саши. Он не хотел отдавать, там была чья-то дарственная надпись,  но я не смог совладать с желанием приобрести то, чего давно и страстно хотел. Это - сборничек, северодвинского литобъединения, малоформатный, в мягкой обложке. На девяностой странице, чуть дальше половины, её стихи, всего-то несколько про ушедшую любовь, про ребёнка своего, про город родной. "Ты оставил свет в прихожей…" - не про меня ли строки, обольщался я сомнениями и так и не смог быть вполне уверенным в том. В разрыве я с Леной был ещё долго, пока, наконец, не соединился  на мгновения и только через несколько лет. Саше с женщинами  тоже не везло. Он так и продолжал оставаться один. В редкие лишь  периоды, как например, в отпуске, ему подваливала удача. В санатории под Сольвычегодском он "побаловался с женщинами, да не с одной, а сразу с тремя, во!" Были у него и попытки соединиться с кем-то, через появившиеся тогда газетные объявления. Не получилось такого, не вышло.
Осенью я, наконец-то, почти через девять месяцев после знакомства по телефону, предстал перед Натальей Николаевной Введенской. Жила она в большой   роскошной, сталинского типа, квартире, в центре города, на улице Самойловой, с потолками в три двадцать и книгами на всю стену. Она меня и принимала в кабинете с библиотекой, курила, предложила кофе. Понравилось мне у неё, обольстился я её уверениями. Но время-то было нестабильное, переходное, голодное, с набирающей темпы инфляцией. может что-то и помогла бы она в публикациях, но не получилось... В ту же осень не стало Александра Борисовича  Тимофеева, более тридцати лет занимавшего должность художественного редактора Мурманского издательства. Я заметил неизбежное ещё раньше, по телевидению, из августовских репортажей про стоянку партизан, недалеко от Мурмашей. Одним из отрядов командовал Александр Смирнов, отец мурманского поэта. И где-то там на экране мелькал Александр Борисович и на минуту крупно и у меня нехорошо  так, некрасиво, ёкнуло в груди - "не жилец". На углах рта белые точечки мелкозернистой пенки - верный признак сердечной недостаточности… Прости мне бог…  Переворачивалось как-то всё, почти  что вдруг; и вокруг. Страна буквально кипела. Заканчивалась целая эпоха. Наступали другие времена.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. В МОРЯХ.

 Второй год "шоковой терапии" начался с погодных катаклизмов. В конце  января температура повысилась до нулевой, а в феврале над мурманским побережьем пронёсся ураган. В посёлке он сорвал крыши с домов, разломал на  земле один из самолётов и сорвал с петель дверь в нашей "скорой". Произошло это на моё дежурство и заведующая предъявила мне претензии за при чинённый отделению и больнице ущерб и заявила, что ремонт я должен про извести за собственный счёт. Возмущению моему не было предела - будто я  запланировал стихию, на что начальница парировала: "Нужно было своевременно закрепить". В условиях инфляции денег, конечно, не хватало и ремонтом, естественно, я не думал заниматься. В течение трёх недель проходили препирательства. Я, закусив удила, решил не сдаваться и даже  пойти искать другую работу, как свалилось на голову сногсшибательное известие -  меня приглашали в рейс в качестве судового врача в медсанчасть  "Севрыба". Так случилось, что после глобального сокращения не стало хватать медиков для обслуживания рыбаков в море и  вот тот приказ, о котором мне  говорил главврач-приятель, пришлось корректировать. Тут подвернулся я, со свежей визой и местной пропиской. Как-то мне стало везти  всё связывалось в  единый узел. 17 февраля "Кольское слово" напечатала на   целой странице, под рубрикой "литературная", отрывки из моей повести о    скорой помощи. Ещё в декабре я отдал исправленные и специально подогнанные    для газетной площади "выжимки" Ирине Доминовой. И вот она снова, как прошлогодним летом, оставшись за редактора, опубликовала мои записки. Изменила    только фамилию одного из героев - вместо "Бай" сделала "Баев". Но тем не менее, все персонажи моего произведения "читались" - руководство  райбольницы, сотрудники тамошней "скорой" узнали сами себя! Затухающий вроде  конфликт с дверью разгорелся с новой силой - причём мне стали выговаривать другие мои огрехи, - раньше, оказывается "жалели" и не делали оргвыводов. В  течение двух дней, съездив по письму в "Севрыбу" и посоветовавшись с женой,  я решил увольняться.  Какая-то  новая, невиданная ранее свобода, необозримый простор открылся моментом, естественно, я не занимался. В течение почти трёх недель про ему существованию.
Во время поездок по устройству и оформлению сумел заглянуть в угловое здание на Книповича. Кого-то из ЛитО  встречал и узнал, что  заправляет сейчас "хозяйством" Виталий Семенович  Маслов. Его отношение, доброжелательное, располагающее, всегда мне нравилось и я осмелился привезти  экземпляры малоформатной газетки с моей заветной страницей. "Патриарх" их   взял не без интереса, приглашал заглядывать чаще, на  что я вынужден был  сознаться, что уезжаю в Испанию. Тогда уже мне в кадрах сказали о смене экипажа и далекая экзотическая страна перекликалась с такими словами как Гренада, Гваладахара, или  хотя бы Барселона, где в прошлом году была Олимпиада. Маслов посмотрел на меня так, будто я вербовался в интербригаду.  Другой визит, перед отлётом, я сделал в редакцию "Рыбного Мурмана". Там сидел, в одном из отделов, Сергей Архипов. Он вряд  ли меня помнил с того  памятного семинара 86-го или тех редких посещениях ЛитО, но я сам напомнил о себе, - назвался, представился, получил "добро" на сотрудничество на ниве  рыбацкого труда. И, наконец, я посетил  Доминову. Она сидела вместе  с Ильиной, в том же кабинете, где когда-то был сельскохозяйственный отдел, где я посещал Ивачёва. Горячо обсуждалось бесславное увольнение редактора Резникова. Ильина, очень импозантная, в чёрных лайковых лосинах, утопала, нога на ногу, в глубоком  кожаном кресле так, что  колени её  были выше головы. Она рассказывала мне о Канарах, там у неё бывал отец. Ирина же  чему-то затаённо-радостно улыбалась, вопреки  своему обыкновению подчёркивать строгость. Именно  последним она покоряла - сосредоточенным, даже озабоченным выражением  очень симпатичного и оригинального лица, присущего для южно-русских женщин, с перемешанной турецко-казачьей кровью. Потом я понял причину её веселья - она тоже увольнялась, уезжала домой, в  Краснодарский край, разведясь с опостылевшим ей мужем. Я прямо-таки  поразился таким сведениям прямо от неё, буквально накануне отъезда своего, когда  звонил и выяснял, на кого же оставлять мой первый газетный гонорар. Но, оказалось, вознаграждение не предусматривалось, публикация проходила как художественно-творческая. Жалко было расставаться с прекрасной женщиной и смелой журналисткой - она бы  осталась редактором "Кольского...",- это очевидно, но вот её место заняла  властная, расчётливая Ильина. Оставалось мне ещё написать Саше. Его послание я получил в середине  января, но всё откладывал ответ, чтобы уж  написать обо всех новостях сразу. Воспринял не без горечи его очередную неудачу, он мне писал так: "Рассказы, которые лежали в Союзе писателей, без моего ведома отрецензировал наш новоявленный архангельский ненецкий писатель (перебрался из Нарьян-Мара). Таким арктически- тимофеевским холодом повеяло от этой рецензии, аж дрожь пробрала. Я, оказывается, и о русском языке понятия не имею, не говоря о построении произведения и, вообще, я дилетант, графоман, развратник ( это о моём рассказе "Игра с листа"), меня на пушечный выстрел... и т. д. Я достал  с полки его книгу, до которой руки  не доходили и с великим трудом пробежался и убедился, что вот из-за таких горе-классиков гибнет, в буквальном смысле, очень талантливых ребят-литераторов, а не партейных-идейных. Если я ничего не смыслю в нашем проклятом литературном деле-то кто? "Другое письмо из Архангельска меня обрадовало - оно тоже подгадало под мой  отъезд, на конец марта. Вот что мне ответил Вик тор Марков: "Коля! Здравствуй! Посылаю три номера с твоими произведениями. Спасибо, что не забываешь. Если есть небольшие вещи - присылай. Будь здоров. Крепко жму руку. Твой Марков (подпись)".  Новая, абсолютно другая жизнь. К ней я приспособился быстро, потому что  именно такая работа давала возможность сосредоточиться, вплотную заняться литературным трудом. Что я наметил, то и выполнил. За четыре с лишним месяца сделал, с чистого листа, одну повесть и  один рассказ. Раньше я рассказ "тянул" в течение полугода, а теперь такой прогресс! В следующих рейсах я  делал неизмеримо больше и продуктивнее и, в основном, потому, что в первый раз у меня не оказалось пишущей машинки. На судне  она была, но  не для меня и после короткой растерянности, маленького отчаяния,  я решил писать от руки. Этот способ оказался трудоёмким - нужно было разбирать  после свой же малопонятный почерк, но тут был определённый  выигрыш - я перепахивал вещь практически заново. Повесть была о первых годах студенчества, в духе Фридриха Горенштейна, его романа "Койко-место", а рассказ я написал по "мотивам"  пребывания в Архангельске летом 92 года. Свой  первый "рейс", на  теплоходе оттуда я как бы предвосхитил. Теперь таких рейсов у меня уже скопилось более полутора десятка, но тогда это только  начиналось - вся трудная, но романтическая жизнь, в путешествиях и приключениях, с 9З-го и по настоящее время, теперь уже двадцать первого века. Много перепадало  и сюжетов. На Канарах я впервые встретил живого эмигранта и не мог о нём не написать - зарисовка появилась в "Рыбном Мурмане". Удивительные истории записывал со слов бывалых моряков. В Конакри, столице Гвинеи, к нам на судно приходили матросы с Украины, которые там торчали из-за долгов и арестов в течение года(!), просили передать весточки родным. Запомнился один из них, - высокого роста, крупного телосложения, весь заросший, с грязной бородой, чёрный от загара, исцарапанный, избитый, в ссадинах и синяках от постоянных стычек с неграми, из-за споров, ссор - прямо-таки борьба за выживание. Питались те рыбаки за счёт перепродаж, обменов, подачек от посольства. Я делился с ними  лекарствами, бинтами. Меня так  разбурлило, разворотило, что начал  я писать стихи, как когда-то в студентах. Конечно, они были о тоске по  родине, о любимой, оставленной там:
Над мостовыми Санта - Круса
Гуляют тысячи людей,
А нам в лицо бросают "руса"
Как будто мы других кровей.
Испанец, немец, итальянец,
Американец, негр, еврей
Заполонил отелей глянец
А нам оставили "Бродвей"

Бродвеем называется главная пешеходная Санта-Круса де Тенерифе, где шатались в основном толпы русских моряков.
И вот ещё одно, лирическое:

Я от тебя уехал в Конакри
В неостывающий далёкий край
Там солнце жарит пуп Земли
И негров крутятся белки...

Дальше моё стихотворное творчество не продвинулось. Яхлаков же, где-то примерно в такое же время, замахнулся на поэму о ГУЛАГовском палаче, и она у него получилась! Её напечатали в номере "толстой" газеты "Архангельск", оплатили хорошим гонораром. Прислал он её и мне - вещь получилась складная, от боёв того героя, с шашками против белых, до "начальства" в Колыме, участия в заградотрядах на Дону в 42-м и опять - в охране мордовских лагерей. Конечно, были условности, схематизм, но общее впечатление получалось  неплохим, действовало. Письмо с газетой от Саши пришло аккурат под моё возвращение. 11 августа меня встречала жена, в том же здании международного сектора аэровокзала, откуда я  улетал, где когда-то читал свою "лекцию" Белоголов. Месяц с небольшим отдыхал, но успел сделать по литературной части немало, благо  был свободен во времени. Привёл в порядок рассказ и повесть, отдал заметки в "Кольское" и "Рыбный", Ильиной и Архипову. И в конторе своей медсанчасти познакомился с капитаном третьего ранга, который  на базе издательской мощности Высшей мореходки начинал основывать журнал, научно-практический, связанный с морской медициной. Начинание так и называлось "Морской медицинский журнал". Этот офицер, Оботуров, появился у нашего флагманского врача именно с  вопросом получения каких-либо материалов, я его здесь и перехватил. Потом относил свои рукописи на кафедру военно-морской подготовки - через дебри корпусов, переходов, двориков, добрался, наконец, до нужного мне места. Оботуров рукописи взял, посмотреть обещал, но осведомиться о результатах я уже не успел. Мне уже заказывали визу для  второго рейса и полёта на остров Сал в Атлантике, - там стоял корабль, на который мы менялись. Дальше путь лежал в Кабо-Верде, государство на месте бывшей  португальской колонии Островов Зелёного Мыса.
Здесь мы простояли двадцать дней. Время довольно скучное, потому что на рейде, - выходить в город и порт без денег было неинтересно. Зато потряс ли события в Москве, по репортажам радио "Свобода". Запомнился истерический визг Руцкого, когда стали палить из пушек танков по парламенту,- в эфир, ко всем правительствам стран, о нарушении прав. Поражало, что боевой генерал, герой - лётчик и вот  так кричит. Новоявленный диктатор. Даже матюки Баркашова померкли в связи с теми визгами. И вот около шести вечера там, и в "районе" четырнадцати здесь выкрики журналистов радио "выкинули белый  флаг, сдаются, конец коммунистам!"  Такая же эйфория и на судне, ожесточённые споры, столкновения - на пьяной, естественно, почве. К чему-то приступать  по литературной части не хотелось, - плохо начинался рейс, нехорошо продолжался, никудышно закончился. После скудной рыбалки  у Африки вышли с Канар 15 декабря, надеялись, что к последнему  дню года успеем домой, к семьям. Но в самое тяжёлое время  качки у берегов Испании получили телеграмму о задержке рейса, на месяц, у Англии. Таким вот образом, 31 декабря, оказались в порту Леруик, центра Шетландских островов, к северу от Шотландии. Сердце прямо разрывалось. Перечитывал как раз "Войну и мир", там переживания Николая Ростова при возвращении с кампании 1805 года, - резали, душили слезами, теснили в груди. Хоть как-то не отставать в литературном процессе, вызвался работать в библиотеке на судне и через это "внедрился" в  объединённую библиотеку плавсостава, что располагалась в большом здании нынешнего рыбного порта, в цокольном этаже, поражающими размерами - с огромадным фондом, скопищами книг, которые уже тогда начали распродавать. К 2001 году библиотеку, богатейшую, уникальную, - ликвидировали. Я видел удручённое, расстроенное лицо всё той же заведующей, Ирины Савишны, которая мне жаловалась на то, что не помогло даже обращение к губернатору. Культура, накопленная десятилетиями, уничтожалась. Двумя годами раньше закрылся и Музей Авиации Севера, в Мурмашах.
Я слишком понадеялся на свой  придуманный постулат о том, что работа в море является катализатором творчества и что теперь можно не беспокоиться, - дела пойдут. Однако вот заканчивался  второй  рейс, а я еле-еле сдвинулся в едва начатом рассказе. Поэтому эта задержка у английских берегов сыграла мне, в конечном счёте, на руку. Я всё-таки вымучил начатое о первой любви в школе;  вещь называлась "Название предмета" - о такой дисциплине, которой нам не преподавали, - об умении поступать в сообразии с чувствами. У тех же островов я встретил свой первый  Новый год в море.
31 января, сдав одного травмированного в порт Абердин, мы развернули к Мурманску.
Дома меня  ждало Сашино письмо. Он писал теперь редко, но более содержательно. Каждая его весточка радовала, но и огорчала одновременно - жизнь придавливала всё сильнее, всё круче. Вот выдержки из  Сашиного послания: "… В нашем Союзе командует теперь Инель Яшина, поэтесса. Та тоже ничего не может пробить. Алексей Коткин выпустил повесть и рассказы всего в 500 экземпляров... Покажу своё Саше Роскову, хороший поэт, может поможет... Здоровьишко опять стало шибко пошаливать. С той болезнью (облитерирующий артроз) вроде разошёлся, так сейчас заколебал остеохондроз. Не могу полнять руку, единственную руку выше плеча, куртку одеваю и раздеваю с матюками и сто нами. Суставы все ломает, крутит, прощупывает по очереди: сегодня левую ногу, завтра - правую в руке с прострелами до локтя и выше и дальше - в мизинец. Ходил в нашу больничку, месяц отвалялся, но улудшения не  очень ощутил… Ивачёв в своём репертуаре - пишет и пьёт, пьёт и пишет. Прислал несколько рассказов. Ты знаешь, он в этом отношении стоит на месте, видно, его потолок… На работе - тоже  ерунда, ставка меньше, чем у  уборщицы, перебиваюсь на двадцать тысяч в месяц - представляешь, какие это гроши в наше время дикое. Попиваю и крепко…"   Саша напутал. "Облитерирующего артроза"  не бывает, у него был - облитерирующий атеросклероз нижних конечностей.
Я думал о помощи Саше. Точно такой же хотя бы, как  я сделал для Куликовой - отослал мясных консервов, растворимого кофе. Но Саше как-то не получалось. В короткие промежутки между рейсами я дергался по  поводу пресловутого своего "женского вопроса" - искал кого-то, или чего-то - вожделённого. К жене уже  давно никаких чувств не испытывал, с Леной из Северодвинска разорвал, Галя североморская вышла снова замуж, а Куликова уехала за границу.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ.  ПРОРЫВ.

Интуитивно я чувствовал, что Ильина меня печатать не будет, и я продолжал искать областные "структуры". Так и вышло - с Ильиной я более не связывался. Она печатала  мои заметки под своим именем, обещала все время не забывать, но на деле ничего не выполняла. Забегая вперёд, на год или два, я приехал в редакцию, к ней, предварительно договорившись, вымучивая из себя улыбку, забрал последнюю оставленную рукопись. Она на редакторстве сидела плотно, как всякая женщина, дорвавшаяся до власти.
Депутатствовала уже в районной Думе и держала весь  коллектив газеты, сплошь женский, в своей тиранической узде. Архипов про меня не забывал, взял обещанный мною очерк - выжимку  размышлений на околомедицинские темы по результатам  двух рейсов. Сделал около четырёх страниц, как не "выжимал", меньше не получилось и в связи с пространностью вещи, надежд особых на публикацию не питал. Потому ещё один экземпляр рукописи отдал Оботурову. В середине марта потеплело. Февральские морозы  "отозвались" ранней весной, днём уже солнце  показывалось часто, начинало пригревать. В один из таких дней я сидел у  Евреинова, прихлёбывал чаёк и слушал про новости в поселке. Телефонная связь была ещё примитивная и у Евреинова, одного из немногих, был выход на Мурманск. Я набрал редакторский номер Архипова и тому, что  он мне сообщил, не сразу поверил. Мой очерк набирался и завтра должен был появиться в свет! Я почувствовал приступ головокружения и только актёрство, заложенное когда-то во мне, помогло, - я обыграл перед хозяином полученное сообщение заурядной вещью, будто каждый день печатаюсь в областных изданиях. Но душа моя внутри пела, ликовала, прыгала, смеялась! Я пробился! Целым очерком! На полную страницу, с предисловием, самим придуманным, с главками, собственноручно названными, с псевдонимом, в последний момент названным. Меня жена только и "вычислила", причем не впрямоту, а косвенно так, невзначай будто, бросила:  "Врач судовой какой то, статью написал, ты не читал?"   Я удивился, искренне вполне, чего это моя законная интересуется газетой областного уровня? Она признавала только "Иностранку", а ещё - "Новое время". Политическими знаниями валила наповал, - тех немногих, кто пытался представить себя знающим. Впрочем, многие тогда интересовались политикой, она была на устах  у всех.
Очерк мой был обезличенным - без всяких имен, дат, географии. Был замечен многими знакомыми, особенно  по рыбному флоту. Но я не признавался в авторстве. Даже  недели через три, на стенде расклейки, я видел интерес к своей вещи. Подошёл также, вроде привлечённый, пробежал  по знакомым оборотам, морщился непроизвольно, видя корявость некоторых своих строк, прикидывал, что можно было их сделать более читаемыми, яркими, образными. Но "премьера" моя состоялась - барьер был преодолён, взят. Стена невнимания, игнорирования, отчуждения обвалилась. "Вот теперь-то "-думалось-" будет по иному, теперь - сдвинулось, это - прорыв..."   Но неожиданно мне пришло письмо - предупреждение и отказ сотрудничать. Оботуров написал, что с удивлением обнаружил мои записки под другим именем и просил явиться за рукописями. Я за ними не пошёл - экземпляры у меня оставались, да и не хотелось встречаться с возмущенным, несостоявшимся своим издателем. Номера газет "Рыбного Мурмана" я отправил Яхлакову и Маркову. Виктору еще  дополнительно выслал обещанные заметки о театральной студии  мединститута. Там отмечали четверть-вековой юбилей того самого коллектива, "Поиска", где я когда-то, в семидесятых годах, начинал "артистическую  карьеру". Те воспоминания написались на едином дыхании, за каких-то несколько дней, махом. Я даже не ожидал от себя такой прыти, но, кажется, получилось, потому  что почти вся газета, три её страницы-малоформатки были заполнены моим "мемуаром". И название придумалось само-собой, точное - "Как всё начиналось" - я стоял у истоков, вместе с Витей. Он участвовал в первом спектакле, играл одну из ролей, именно при его участии была  выбрана первая пьеса для постановки. Той же весной я предложил Маркову рубрику "Странствия судового врача" - ССВ, и отсылал каждый  раз, возвращаясь из морей, по этой теме, подборки. Так появились в газете три публикации - про Африку и Канары, о Кабо-Верде и Англии, с описаниями Гамбурга и Рейкъявика. Кажется, ещё можно было выжать что-то, про Норвегию или Фареры, но рубрики как таковой не получилось. Марков каждый раз придумывал свои названия, типа  "По северу Европы", но я на него не обижался. В "Медике Севера" я стал самым постоянным узнаваемым автором и когда там появился в 96 -м году, меня признала Козловская, давняя преподавательница с иностранной кафедры. Она всегда замещала Маркова, но я у неё не учился, и вряд ли она меня  бы помнила, как простого выпускника. В том же, 96-м, я стоял на судне на той же самой "Экономии", откуда уезжал от Саши четыре года назад. Я видел вдалеке "его" завод, трубы над ним - через рукав дельты Северной Двины, поёживался от прохлады белой ночи. В объятьях моих сцеплённых рук стояла, прижавшись, моя Ленка, северодвинская. Я словно поймал её, птицу упрямую трепетную, но покорившуюся моим силкам и, странное дело, сразу ставшей для меня блеклой, неинтересной; радость той  встречи с ней, - исчезала, растворялась. Тогда же я пришёл к Людмиле Александровне Бражкиной (Яхлаковой), мы  выпили, не  чокаясь, повспоминали встречи. Взял я у неё тогда часть Сашиного архива, разбросанного в папке, не собранного, не аккуратного. Но сумел с того времени подготовить материалы его рукописей к публикации, на книгу, небольшую, но добротную.
Каждый следующий рейс - испытание нервов. И такое происходило по нарастающей. Моё третье судно, где пришлось  работать, стояло сначала в бухте. Трёх ручьёв и добираться туда приходилось долго, целый час на автобусе.
Приехал я  в первый раз, поднялся по трапу, прошёл по палубам, к каюте старшего помощника, заглянул вовнутрь и  обомлел - за столиком напротив хозяина сидел… Яхлаков. Такого же небольшого роста, полуседые всколоченные  волосы, морщинистое лицо. Навигатор, с которым я должен был идти в рейс, удивительно был похож на моего друга. Вдобавок он и жил ещё рядом, в каюте изолятора. Последний для своих целей никогда не использовался и то, очень удобное место, с отдельным санузлом, обычно занимали гости или те, кто наиболее был жалован у капитана. Тем и явился навигатор. В дальнейшем наши отношения не сложились. Он был  очень занятой человек, к тому же, когда  выпадала свободная минутка,  - сразу же предлагал выпивку. Вот и тогда, в первый  раз, мы выпили вместе с ним и старпомом за удачное начало наших странствий. Но такового не получилось. Я опять раскачивался, не мог не за что взяться, оттягивал время, когда нужно было садиться за пишущую машинку, перебирал инструменты в амбулатории, переставлял  пузырьки и флаконы, а то разбирал старые газеты в кладовке. И вот наткнулся на заметку о семинаре 94 го года, - бодрый отчет, многообещающее, молодое племя… И всколыхнулось внутри - всё самое жгучее, не угасшее, палящее прямо-таки сознание воспоминаний первых проб, ошибок, стремлений, порывов. Тогда у меня впервые возникла мысль обо всё этом написать, что происходило - честно, прямо, открыто. Начал даже что-то прикидывать. Но больше обычной статейки газетного типа, в несколько страничек, дело не сдвинулось. Что-то мешало, тормозило, наверное не было стержня, связующего, скрепляющего цемента в повествовании, кем и стал  впоследствии Яхлаков. Да и машинка попалась в тот раз  с дефектом, без буквы "е" - потому в слова, где она была нужна, я вставлял "э", потом, при правке, исправлял рукой. Ситуация, схожая с таковой в "Золотом телёнке". Да, сознание длительности рейса расхолаживало; усталость одиночества, просто неудобства от качки стопорили литературную работу и прогресса не просматривалось. Теперь было наоборот, - с каждым разом, когда я уходил в следующий очередной рейс, продуктивность моя снижалась. Но скоро я понял, в чём дело. Оказывается, причина заключалась в наличии или отсутствии сложностей профессиональных. Тяжёлые случаи, сложные больные вышибали из колеи, забирали энергию, выбивали почву из-под ног…
Единственным источником информации оставалось радио. Из него  узнал в том  третьем рейсе, что возвращается Солженицын. Он плыл на теплоходе через Тихий океан, потом с Владивостока по железной дороге. Триумф великого писателя. Впервые  такую оценку слышал из программ волны "Свобода", ещё в 1976 году. Тогда я жил на реке Печора, телевидения там не было, и купили мы с женой "навороченный"  в те времена приёмник "Рига", крутили диапазоны, сквозь шум и треск прорывались сообщения о Буковском, Корвалане, Галиче. Тогда же я услышал отрывки из "Архипелага ГУЛАГ". Теперь же интерес обострился после показа, в сентябре  93 го года, по телевидению, фильма Говорухина о жизни Александра Исаевича в штате Вермонт. Тогда мне бросилась в глаза деталь: собственная типография - компьютер, принтер, ксерокс.
Тогда ещё это было в диковинку. О своих литературных амбициях я не говорил, но вот когда вышло так, что меня начали затирать, не пускать на дополнительный заработок, я совершил глупость - показал капитану мою публикацию в "Рыбном Мурмане". На выгрузку меня послали, но я вскоре сам от неё отказался, такой непосильной она для меня была, - трудился я в полной рабочей вахте вместе с  матросами. События те потом описал в том же "Рыбном…", уже с помощью моей покровительницы там - Ольги Доминиковны. Архипов уволился оттуда, передал меня ей. Моё сотрудничество со старейшей  рыбацкой газетой продолжалось до 2000 года, до полного банкротства того издания, исчезновения редакции…
Свой день рождения в сентябре я отмечал в самом  центре Гамбурга. Вместе с приятелем сидел в уютнейшем кафе, попивал приятнейший кофе со сливками и печеньем и удивлялся предвидениях в своих рассказах. Ведь в одном из них  я описывал героя, судового врача, попавшего как раз в Гамбург. И тогда, в действительности, я не знал, что в каких-то нескольких часах на поезде или автомобиле, в Мюнхене, жила Куликова. Как удивительны порою жизнь и совпадения в ней…
Драматичным, как  и сам рейс, оказался его конец. Как мы только выгрузились, с машинами, на "Угольках", так увидели  приближающуюся к нам группу омоновцев - высоких статных молодых людей, с автоматами, наперевес. Странно-жуткий, какой-то непередаваемый страх, мгновенно вселился внутрь, при виде впервые так  близко, людей, которые потом окажутся в Чечне, Абхазии, Дагестане, под Будённовском.
Обвал доллара в октябре подрезал и без того скудный семейный бюджет.
Казалось, в упадок приходит всё, страна скатывается бог знает куда. Денег никуда не хватало и вот я, без перерыва на отдых, пошёл во время отпуска подрабатывать, на "скорую". Черканул об этом Яхлакову, он мне ответил в конце октября и дальше, весь ноябрь и декабрь, вестей от него не было. Я мало вспоминал об этом - было много текущих, семейных и рабочих, дел. В середине декабря 94 -го я съездил в Петербург, где не был  с лета 90 -го года. Предвкушал  радость встречи с любимым городом, строил планы походить по дорогим сердцу местам. Но в пути случилась  беда - украли сумку с вещами. Хорошо,  что ещё остались деньги - в нагрудном кармане рубашки, вместе с документами. Но самое главное, что было жалко в пропаже - это  рукописи, дневники! Очередные собранные за несколько лет бумаги я предназначал для архива и вот теперь их не существовало. Два или три рассказа  оказались потерянными навсегда, восстанавливать их вряд ли имело смысл - они всё-таки  были слабыми, не сделанными  до конца, хотя времени и  труда, потраченного на них, было жалко. Но большей и значительной потерей стало исчезновение дневников. Их действительно невозможно было восстановить. Образовался разрыв, провал  в  моих описаниях жизни - описания, анализы событий, оценки происходящей  около тебя действительности, и всё это как бы непрерывно, начиная с первого курса медицинского… До того были робкие попытки фиксировать мгновения, ещё с артековского времени, с мая 65 -го. Но вот теперь нить оборвалась, обозначилась этими трудными  временами, роковыми годами, - 90-й, 91-й, 92-й, 93-й. Интересно то, что именно в эти годы я ещё помнил Аллу, из 89-го, ежегодно "отмечал" дату встречи с ней, появляясь около театра в Мурманске. Дальше уже ту ностальгию не "метил", созвонился с Леной Веселовой. Потрясение от потери не отошло, я ворвался на кипящий как всегда Невский; совершенно свободный, налегке, добрался до электрички, выпил водки, предложенную соседями-попутчиками, успокоился слегка... Не до жиру - быть бы живу. Настрой тех последних  дней года был какой-то зловещий. Началась война в Чечне. Скончались к тому времени, о чем я узнал, конечно, позднее, Леонид Александрович Крейн, Владимир Александрович Смирнов.
Дела мои в "севрыбовской" конторе сильно пошатнулись и после отпуска меня послали работать в больницу в Долине Уюта. Работка мне попалась нелёгкая - учреждение обслуживало всех рыбаков города, жителей Первомайского района и в дежурные дни принимала всех других из Мурманска. Два месяца "тренировки" на скорой всё же сказались, да и шаткое положение заставляло мобилизовываться, изворачиваться - по знаниям, навыкам, утраченным во время плаваний в морях. Меня это особо не тяготило - я давно для себя решил, что в условиях нынешней  жизни медику ничего не остаётся, как только выживать, а не совершенствоваться. Лишения повыбивали почву из романтики  врачебной профессии, мои стремления давно уж переориентировались на освоение чего-нибудь в литературе. Она, "эта вредная и  своенравная баба", по Яхлакову, меня никак не оставляла. Уже по результатам наблюдений в больнице "Севрыбы" я написал рассказик для "Рыбного Мурмана", а потом взялся за повесть с названием "Мореход", по впечатлениям от рыбацких рейсов. Впереди мне "светила" работа в другом флоте - торговом. А пока я поехал в Санкт-Петербург, на учёбу по морской медицине, в середине января 95 -го.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ.  ПОСЛЕДНЯЯ.

Последнее письмо Саши от 24.10.94 г. "Ник. Ник., здравствуй. Признаться, очень порадовался твоему письму. Поздравляю с  новой  для тебя "колёсной" жизнью - хорошо. Но насторожило твое отношение к литературной жизни. Не тебе объяснять, что это "литературное болото" затягивает на раз и уже не отпустит, хоть "Катерпиллером" тяни тебя оттуда - если пишешь, то, независимо от того, печатают или нет, будешь писать до конца дней своих - это своеобразное наказание нам, данное свыше!.  "Исповедь человека с ружьём" (поэма о ГУЛАГе - Н. Р.)заняла две трети газеты "Архангельск". Получил гонорарчик приличный, незнакомые люди руку пожимали. Ивачев написал, что, как начал читать с открытым  ртом, так и не закрывал его еще с час, а его мнение для меня дорого. Значит, мы ещё годны на что-то, а? Это я все к чему? А к тому, что данное нам сверху нельзя закапывать и хоронить, ни от себя, ни от людей. Будет выход, будет. Еще сдал два рассказа в сборник "Белый пароход", он выйдет третий раз, в два я не попал, а вот в третьем, надеюсь, напечатают, в крайнем случае, один из рассказов или повесть. Это всё дела литературные, а вот у меня, Николай, к тебе будет огромная просьба. Дело в том,  что с января 1995 годика собираюсь на пенсию. Сам понимаешь, что годы работы на Севере, в Мурляндии, дают мне право на пенсию более высокую, чем от теперешней. Дело в том, что послал письма - просьбы в две организации. Из Мурмашей, из моего последнего места работы в общежитии бумага о моем заработке пришла, а вот из Падуна, из лесозаготовительного пункта "Падун", что в Верхнетуломском, ничего нет, хотя я послал туда уже два письма. Коля, будь другом, узнай, пожалуйста, в чем дело. Это можно узнать в Кольском отделении райтопсбыта, который находится на Причальном или в Мурманске. Контора называется или называлась гортопсбыт Мурманского горисполкома. Может  быть, с современными перетрубациями  эту организацию закрыли или сократили, а может, оно сейчас какое-нибудь акционерное общество под другим названием. Узнай пожалуйста. Я на тебя очень надеюсь. Второй листок я печатаю специально  для организации. Коля, ты на колесах и для тебя не составит труда скататься на Причальное, а то и в Мурманск, чтобы узнать о моем деле. Можешь также поспрашивать об ЛЗП "Падун"  и в Кольской редакции, а то в исполкоме. Подумай и сделай доброе дело. Заранее благодарен. Второй  листок, я думаю, можешь отдать прямо в организацию, как бы она теперь не называлась, но в которой есть мое  дело. Ну, кажется, и все новости. Привет жене, детям. До свидания, всегда Ваш Сан Саныч."  Я ещё работал на "скорой"  и Сашину просьбу исполнил легко - попросил сотрудницу, которая  жила  раньше в Верхнетуломском и часто  там бывала, узнать. Оказалось, подруга сотрудницы как раз работает в  бухгалтерии того же предприятия "Падун" - всё устроилось. Эта Сашина просьба, деликатная и  в то же время актуальная для него, меня даже смутила. Я считал естественным помогать, чем смогу - Саша был  моим другом и  чем-то даже большим такое не часто встречается в нашей сложной жизни. Но  даже он, возможно, жалел о резкостях, которые мне  написал по  поводу моей литературной судьбы. Но я об этом не вспоминаю плохо, наоборот, суждения Яхлакова подстегнули меня. Я стал серьёзнее относится к творчеству - не гнать "липу", а  вдумчивей относиться чуть ли не к каждому написанному слову. И потом уже позднее, чуть ли не сейчас, тот взрыв негодования  Саши  я объясняю… сублимацией. Видя  мои "сексуальные" - весьма, впрочем, относительные и не от хорошей жизни,- успехи, он превознёс неосознанное ущемление в сферу литературную и выговорил мне свое отношение к моим скромным достижениям и сделал категоричные выводы. Особенно это заметно  бывает в женской среде, но  встречается и среди  мужской части общества. Жалко, однако, что рядом с  Сашей не было понимающей доброй женщины, он вполне этого заслуживал, и прожил бы долго и счастливо  и сейчас бы ему было бы  всего-то чуть за шестьдесят - самый плодотворный возраст литератора. Сколько бы рассказов, повестей, поэм он бы  смог ещё создать! Ему нужна была поддержка, он чуял это, - недаром  у него были  мысли относительно женитьбы на девчонке, хоть и понимал одновременно, что выглядел бы смешно. А вообще-то он искал, пытался. Ездил к одной, в Петербург, посмотрел на "избранницу" издали, во дворе, не подошёл. Ещё была одна заочница, из Белоруссии, Саша показывал её фото: приличного вида женщина смотрела на нас, но тоже - была далеко, не доехать.
Поэтому просьбами Сашины пожелания я не считал, с ним было легко и просто - природная какая то, исконная застенчивость, непритязательность - подкупали. Я никогда не испытывал неудобств, если мы находились рядом, - в моей ли квартире, в комнатке его  в Мурмашах, в Архангельске. Летом 87-го у меня ночевали двое приятелей, по службе военной, сборам, - мне было негде прилечь, я появился у Саши за полночь,  он меня устроил по высшему раз ряду, в отдельной свободной комнате, с чистым бельём... Когда я проездом из Сыктывкара останавливался у его сестры, меня на  ночь на диван, а Саша устроился на маленькой раскладной, почти что детской кроватке и раза два или  три сваливался от непрочной  опоры, с возгласом "оп!"   Наконец, с помощью сестры, ножка была установлена правильно, а мне стало как-то неудобно, что мне, как гостю, предоставили лучшее место. Несмотря на свою единственную руку, Саша прекрасно ремонтировал часы, он бы мог стать неплохим  мастером по этому делу. Также восхищала его игра на бильярде. В музыке Саша был поклонником джаза, мог часами музицировать на  фортепиано, я заставал его  за этим занятием в общежитии… Письмо от Алексея, зятя Саши, я получил где-то числах в двадцатых декабря. Стояло самое мрачное время года - без света, в течение дня  лишь чуть-чуть приоткрывались сумерки от двенадцати  до двух. Меня "проверяли" на ответственной и непростой работе врача приёмного  покоя одной из крупнейших  больниц города. Я с семьёй продолжал ютиться в скромной с полуудобствами  квартирке, с промерзающими боками, подчас без газа и канализации. Неизвестность мне  предстояла и впереди - длинная учёба, в три месяца, в столичном городе, со скудными командировочными… И тут ещё такая весть! Скорбная, потрясающая, неожиданная... "Писать до конца дней своих... - наказание свыше!" Саша  п р е д с к а з а л  свою кончину. Сидел за машинкой, печатал и голова его, головушка гривастая, свалилась, прямо на буквы клавиш!  Это мне рассказала Людмила Александровна, сашина сестра. Сколько же утекло с тех пор?   Немало уже. Тогда же, до визита к Бражкиной, мерял по прямоугольникам кладбище в Соломбале, снова и снова проходил по годам, от 93-го до 95-го и нигде не видел знакомого имени. "Ведь должен же быть, жуть какая то, может быть, сейчас, нет, где-то пропустил, нету и здесь, вернуться надо, однако, тут,  возможно,  нет, дальше-дальше, ещё кусочек…" - мысли  путались, сбивались, пока  я крутился среди крестов, холмиков, оградок. У одной могилы, только что вырытой, стояла большая толпа и много молодых и среди чуткой тишины - всхлипывания, быстрый, будто  торопливый стук земли на гроб, шелест лопатный, временный деревянный крест и фото - в десантной форме. Стоял май 96-го… Поодаль от этого - другое, тоже страшно обыденное. Мать и дочь. Подросток и ещё молодая, симпатичная лицом, в чёрном, женщина и снова могильщики, вполголоса, торопятся, будто не хочется им делать свою страшную работу, будто нехотя, словно из под палки, выверенные отработанные движения - холмик, памятник, цветы...
- Да на Ижемском ведь! Далеко отсюда, на автобусе надо, и то - по выходным… Далеко, за городом… - сокрушалась Людмила, когда узнала, где я искал. Странное название - Ижма. И в то же время очень знакомое. Ещё как - работа моя  первая, врачебная, - в Ижемском районе Коми АССР. Райцентр - Ижма. Река, протекающая рядом - Ижма, впадающая в Печору. Зэковские, ГУЛАГовские места. "Железка" недалеко, "Воркута-Ленинград", строилась  в войну, спасала углём северную столицу. Не съездил, не побывал я ещё там,  в другой Ижме. Значит, остались дела в Архангельске. Столько лет прошло, а видится сейчас пронзительней, яснее: пристань деревянная, с перилами, девушка весёлая, зыбкость погодная, гомон молодых, смех, транзистор играет и Саша... Отмашка такая, без рукопожатия - мол, всё, однако, к чёрту, езжай скорей, не трави душу, и так тошно!.  Настил такой же как в первых кадрах "Калины красной", моего любимого фильма, почитаемого Сашей автора. Его портрет, чёрно-белый, раздумчивый, с глубокими морщинами лба, всегда стоял, где бы Саша не жил, на видном месте - в общежитской ли комнате, в последнем пристанище с печкой и фортепиано… Никого больше Саша не держал в кумирах. Хоть писаховского стиля не чурался и  к сказкам Щергина  относился с почтением. В Яхлакове сидел исконный природный коренной тип, из самой народной гущи. Саша ценил и понимал простого человека. Был честен, открыт, не гнулся и перед "сильными - всесильными", резал свою правду-матку. Наравне держал себя с пьяницей  и в общениях с маститыми. Помню, как с Поволяевым в фойе Дома  Политпроса запросто так, беседовал, передавая свой рассказ. Но что-то не заладилось с публикацией, хоть "маститый" и обещал, уже по прочтении присылал открытку. Неудачи не ломали Сашу, он стойко переносил каждую очередную каверзу, всякую неблагодарную весть, любую сатанинскую подножку. Выручала водка, конечно, но без неё и  не было бы писателя Яхлакова - нужно было забываться, отвлекаться, чтобы пережить все на пути катаклизмы. Не всякое подобное вынести. Инвалидность, развод, ЛТП, безденежье, разносы, недоверия, неустроенность. Всё нужно было пережить и оставаться человеком - скромным, ненавязчивым, весёлым, отзывчивым, добродушным, простым. И писать, писать, писать, писать… Годами, десятилетиями, жизнью. Сколько же Саша написал? Немало. Повестей - шесть, из которых я читал - "Берёза на крыше ", "Тупик", "Прощайте, скалистые горы". Рассказов - десятка три,  есть ещё удивительные этюды, по типу стихотворений в прозе, коротенькие, на полстранички. Многие из последних правились, переделывались, оттачивались до запятой, до переносного слога, - в течение лет. Большая подборка стихов, поэм, экспромтов поэтических, посвящений только в моей части архива, страниц на полста. А сколько ещё растеряно, расхищено, сожжено! Напечатался вот Саша пока  до обидного малым. В Мурманске: "Рыбный...", "Кольское слово". Архангельский период побогаче: газеты "Моряк Севера", "Архангельск"; журналы "Позиция", "Родина Ломоносова"; сборник "Жажда", альманах "Белый пароход". Несомненно, всё опубликованное и неопубликованное достойно издания в одном авторском сборнике - книга вышла бы хорошая - последнего стоящего соломбальского прозаика и поэта, по уровню почти что Коковина, не меньше. Если даже не более, если мерять по искренности, пронзительности, тонкости, красоте. Фолиант бы такой стал бы  настоящим памятником Александру Яхлакову. А он достоин памяти… Из наблюдения, записанного в тетрадь. Ветер, - холодный, - только поначалу сильно неприятен, - потом привыкаешь, - он уже кажется нормальным…

2002 год, январь.  Карское море, ледокол "Россия".