Детство

Лариса Пишун
                «Вот здесь, во многолюдии пустынном,
         похожая на тонкий, слабый стебель,
когда-то я росла…»

Л.И.Руденко (Шабалина)

          Я родилась в городе Ворошилове (ныне – Уссурийск) Приморского края, на 18 день Великой Отечественной войны в семье военнослужащего – старшего лейтенанта, командира автороты. Родителям моим в ту пору было по 29 лет и у них уже была дочь Людмила – моя старшая сестра, названная Люсей в память о первой дочке, умершей во младенчестве. Отец и мать встретились, когда им было по 16 лет в городе Черногорске Красноярского края на шахте № 8. Точно известна только дата рождения отца – 7 января 1912 года, а год и дата рождения матери неизвестны (предполагается, что она была на два года младше отца, либо тоже 1912 г.р.). Мать была круглой сиротой, а отец сбежал из дома при раскулачивании семьи, страшась репрессий.
Семья отца считалась зажиточной, вела крепкое хозяйство и проживала в селе Каливатовка Каратузского района Красноярского края. Бабушка, Дарья Никитична, переселилась со своими родителями в Сибирь из Вятской губернии в 1884 году, а семья дедушки – Шабалина Петра Никитича из тех же краев переселилась чуть раньше. Бабушку я помню хорошо – она была тиха и богомольна, речь у нее была особенная, с вятским окрасом. Бабушка родила 11 детей, но выжили только пять - мой отец был младшим ребенком в семье. Брат Василий погиб на войне, оставив жену с четырьмя детьми, а Степан был ранен в бою и попал в плен к немцам, после войны подвергался репрессиям. Дедушка Петр Никитич был грамотен, умен, служил писарем, разбирал жалобы и пользовался уважением в селе.
Из родословной матери известно, что ее предки переселились в Сибирь из Поволжья. Мамина прабабушка Марья была знахаркой, лечила людей и скот, но похоронена была за кладбищенской оградой - ее обвинили в колдовстве, когда в результате эпидемии натуральной оспы в деревне вымерла половина жителей, а бабушку  выслали из села в тайгу на заимку, где она и умерла, а её внучку Ульяну отдали замуж за вдовца Селиванова Василия Васильевича с двумя детьми. От брака Ульяны и Василия Селивановых родились две дочери – старшая Прасковья (моя мать) и младшая Варвара 1918 г.р. Дедушка Василий был отчаянным кулачным бойцом и умер от почечного кровотечения после очередной драки на льду реки в 1919 году. В 1924 году умерла бабушка Ульяна от туберкулеза (в последние годы жизни она была слепой из-за трахомы глаз). Осиротевших детей определили в «люди», - моей маме тогда было примерно 10 лет, а ее сестре Варе - неполных 6 лет. То было страшное время - сполохи кровавой гражданской войны проносились над дремучей и величавой Сибирью, все пропиталось ненавистью, ломались вековые устои – люди предавали Бога и теряли себя. Со временем, Варю удалось устроить в приют для сирот, где она получила неполное среднее образование (окончила семилетку), а Пашу, переболевшую натуральной оспой, отправили на «вольные хлеба» в самостоятельную жизнь, так как сельской общине в голодное время было накладно кормить сироту, хотя она и отрабатывала свой хлеб сполна. И вот девочка-подросток, в ветхой одежонке и рваных валенках, пошла пешком в город Минусинск, надеясь поступить в «люди» - путь был неблизким и пролегал по льду Енисея. Где-то на середине реки Паша провалилась в полынью и чудом выбралась на поверхность - одежда и валенки оледенели, ее все время клонило в сон, она падала, теряла сознание, но Господь хранил сироту. Поздно вечером, когда Паша постучала в дверь дома на окраине Минусинска, – ее не впустили, а когда утром открыли дверь, - увидели на крыльце девочку, без сознания, полуживую. Ее отогрели, привели в чувство и оставили в доме прислугой за пропитание. Работа начиналась с 5-ти часов утра - надо было протопить печь, пока хозяева спали, а затем переделать массу других дел: стирку, уборку, мытье посуды, чистку овощей, присмотр за маленькими детьми и т. д. Однажды случилось страшное – пьяный хозяин надругался над девочкой. Паша трудилась во многих домах, где ей давали кров и скудную пищу, но совсем не платили денег. И вот однажды ей посчастливилось получить работу в генеральской семье ссыльных польских  эмигрантов. В этом приветливом доме ее жалели, обучали приготовлению различных блюд, сервировке стола, глажению тонкого белья и  шитью, а потом даже устроили в школу кройки и шитья. Чтобы платить за обучение, моей  маме приходилось сторожить школу по ночам, мыть и скрести некрашеные полы двухэтажного дома, носить воду, колоть дрова и топить несколько печей до начала занятий. В школе она претерпела много унижений и обид от смазливых девиц, имевших состоятельных родителей, за свое сиротство, безграмотность, нищету и некрасивость (ее лицо было покрыто оспинами). Школу мама окончила, научилась шить и приобрела швейную машину – это помогло ей выжить, но, главное, укрепило волю, мужество и характер. Она мечтала научиться грамоте, но ликбез в ее жизни случился гораздо позже…
Шло время – глухое, голодное… семью польских ссыльных (о них мама вспоминала часто и с великой благодарностью) отправили куда-то по этапу, а Паша в поисках работы перебралась на угольные шахты Черногорки, не имея при себе никаких документов. Мама  прибавила себе годков и устроилась работать на шахту мотористкой подъемника – там она и повстречала 16-ти летнего Ваню Шабалина (моего отца).
Они вырыли землянку на крутом берегу притока реки Абакан (под кручей), нашли треснувший, с отбитым краем, чугунок и стали жить вместе. Так они и жили с 1931 по 1934 год. Отец работал на шахте взрывником, а мать – мотористкой. В 1934 году отца призвали в Красную Армию для прохождения срочной службы на Дальнем Востоке в городе Ворошилове (ныне – Уссурийск). У матери вскоре родилась дочь – Люся, но прожила она недолго и умерла от болезни и голода во младенчестве. Потом шахту в Черногорке закрыли, и мама вынуждена была уехать в Хакассию, где стала работать скотницей, а потом и дояркой в колхозе. За ударный труд маму перевели в учетчицы, а затем направили на курсы медсестер, которые она не успела окончить, так как в 1937 году ее вызвал в г. Уссурийск муж, мой отец, который после окончания офицерских курсов младших командиров остался служить сверхсрочно и должен был вызвать семью по месту службы.
         Мама так и осталась малограмотной, хотя очень хотела получить образование. Она была умна от природы и имела сильный характер, поэтому схватывала знания на лету от других людей. Это касалось и ее медицинских познаний, и швейного дела, и поварского искусства, и цветоводства, и самостийного ликбеза. Просто ей не хотелось в качестве жены офицера «упасть  лицом в грязь». 9 июня 1938 года в городе Ворошилове Приморского края родилась моя старшая сестра – Людмила, а 10 июля 1941 года появилась на свет и я – Лариса.
В конце июля было объявлено об эвакуации в Сибирь семей военнослужащих гарнизона города Ворошилова - было разрешено брать с собой не более 10 кг имущественного груза на одного члена семьи. В ожидании эшелона мы просидели на вокзале более месяца - мне было две недели от роду. Стояла жара, было влажно и душно - репродукторы доносили устрашающие сводки с фронта, люди томились от неизвестности, голода и слухов – нарастала паника. Сразу же после объявления войны с прилавков магазинов исчезли продукты и мануфактура, а пустые, чисто выметенные полки, были «стыдливо» прикрыты марлевыми занавесками,  тихо колыхавшимися от ветра при резком открытии дверей. Жизнь продолжалась - мама нагревала на солнце воду в тазике и купала меня прямо на перроне. Детского белья не было - приходилось использовать в качестве пеленок любые тряпочки, а когда я выросла из единственной распашонки, - мне подарили синее, в белый горошек, шелковое платье, снятое с огромной куклы, привезенной командиром дивизии для своей дочери из довоенной Германии. Так я и росла в этом платье почти до года. Тем временем, угроза войны с Японией на Дальнем Востоке, ожидаемая со дня на день,  миновала - эвакуацию отменили и все вернулись в свои квартиры.  Надо было устраивать свою жизнь в новых условиях под девизом - «все для фронта». Отец готовил автомобилистов для передовой - жил на казарменном положении, изредка появляясь в доме. До войны мама работала поваром в детском комбинате, который посещала моя старшая сестра Люда, но потом, в связи с военным положением, ее призвали на принудительные работы – шить верхнее обмундирование для солдат и офицеров. Рабочий день длился 12 часов.  Мама строчила на швейной машинке шинельное сукно, обметывала петлицы, пришивала пуговицы.  Ногти ее были обломаны и стерты, руки покрыты экземой, а на ягодицах образовались трофические язвы. Ее мучил голод и тревога за меня – грудного ребенка, который оставался дома один. Мама нажёвывала для меня корки (почему-то всегда горелые) ржаного хлеба, раскладывала их в марлевые мешочки, которые подвязывала к 4-м углам детской кроватки, чтобы я могла дотянуться до них и сосать вместо материнской груди. Мать рассказывала, что, вернувшись с работы, она заставала одну и ту же картину - кроватка вымазана фекальными массами и мочой, марлевые мешочки опустошены, а дочка, зареванная, посиневшая от крика и холода, измазанная соплями, спит или лежит в забытье – не в силах плакать. Можно было отдать меня в грудничковую группу детского комбината, где круглосуточно находилась моя 3-х летняя сестра, но грудничков надо было забирать домой рано – не позже 19-ти часов, а мама освобождалась после 21-го часа. Кроме того, грудные дети в яслях часто болели, а моя мама не имела права на освобождение от работы, как военнообязанная. В больницах дети умирали от отсутствия лекарств и истощения, поэтому был избран такой способ моего существования во младенчестве. Мама была патриотична до экзальтации и всегда трудилась на пределе человеческих сил во имя Родины. Она была активной комсомолкой, общественницей, «ворошиловским» стрелком, спортсменкой и, как все, – атеисткой. Девиз тех дней – «все для фронта, всё для победы!» не был для нее просто девизом, она была ударницей трудового фронта. Моим первым детским воспоминанием о восприятии реального мира является шершавая, беленая известью, с синими разводами, вся в трещинах и в копоти стена – то теплая, то угрожающе холодная, почти ледяная, с привкусом гари. Мать рассказывала, что моя кроватка стояла у печного обогревателя очень близко, чтобы я не замерзла за 12 часов своего одиночества, когда печка прогорит и тепло улетучится. Был возможен и другой вариант термального воздействия – ожоги, особенно в возрасте 10-12 месяцев, когда я научилась ходить по кроватке на своих, кривых от рахита, ножках, - но Бог хранил меня.  В 1943 году дивизию отца перевели в поселок Галенки Приморского края, а потом и мы переехали туда на жительство. В конце года родилась Галочка, очень слабая, недоношенная. Смутно помню переезд, вернее, не сам переезд, а суету, холод, какие-то ящики и чемоданы, сложенные друг на друга у стены (опять стена!). Взрослые куда-то ушли, взяв с собой Люду, а я осталась с новорожденной Галочкой, которая пищала где-то наверху. Мне было 2,5 года, и я решила поработать нянькой – пододвинула какие-то ящики или стулья, забралась на них и попыталась взять на руки завернутую в вату, плачущую Галочку, лежащую на чемоданах у тёплой печной стены. Благой порыв милосердия закончился трагически – я свалилась с самодельного помоста, а сверток с сестрой в результате моих неловких манипуляций скатился в щель между стеной и чемоданами. Писк сестренки вскоре прекратился, и я успокоилась, а когда вернулись взрослые и стали расспрашивать меня, где Галя? – я только сопела носом и показывала пальчиком вверх. Галю нашли мертвой. Мама рассказывала, что они с отцом не очень горевали по этому поводу – война была в разгаре, не было ни дров, ни угля, ни хозяйства, ни огорода, никаких продуктов.  Мои воспоминания о жизни в Галенках весьма скудные, но яркие. Помню проблему с водой – мы ходили с мамой за питьевой водой куда-то далеко, а потом расходовали ее очень экономно. Мы с Людой знали, что воду надо беречь (быть может, еще в те годы сформировался у меня навык экономного расходования воды), часть ее использовалась на приготовление пищи, а остальная – на хозяйственные нужды. Происходило это так: сначала в ванне с водой купали меня, потом – Люду, потом в этой же воде мылся папа, потом в ней же – мама, потом все в той же воде стиралось белье и, наконец, мылся пол и все остальное. Только одно ведро воды предназначалось для споласкивания всех членов семьи и выстиранного белья. Хорошо помню, росшую во дворе нашего дома шелковицу и вкус ее плодов – она спасла мне жизнь, но рассказ об этом впереди. Помню американские галеты в металлических банках и леденцы в форме звездочек, посыпанные сахаром и упакованные в марлевые мешочки, которые раздали всем детям военного городка на Новый Год. Став взрослой, я узнала, что эти сладости доставляли в Россию из США моряки по ленд-лизу. Какая же это была радость!!!  Еще одно воспоминание: однажды, проснувшись утром, я не смогла найти свою единственную самодельную тряпичную куклу и потому ударилась в слезы. Горе мое было безмерно, поиски – тщетны, и тут сестра Люда предположила, что, быть может, куклу взяла с собой мама, уходя на работу. Мне было чуть больше 3-х лет - я была решительна и потому отважно шагнула за порог на поиски мамы, ее работы и, естественно, – куклы. Бродила я весь день безрезультатно и в сумерках вышла к какой-то реке. Река была широкой и темной, а я – усталой, голодной и напуганной - отчаянию моему не было предела, плакать не было сил, и я решительно шагнула в воду, надеясь перейти реку вброд - тут меня и подобрали солдаты, возвращавшиеся на танках со стрельбищ полигона в свои казармы. Как они, «гремя огнем, сверкая блеском стали», сумели разглядеть в темноте и не раздавить гусеницами крохотную детскую фигурку на мелководье – ведает лишь Бог. Глубокой ночью меня привезли в солдатскую казарму, где пахло потом, дегтем, бензином, гарью и прочими ароматами пропыленного мужского содружества. Мне принесли из солдатской кухни вилок квашеной капусты и большую краюху белого хлеба, выпеченного из американской муки (ленд-лиз!) – я с аппетитом захрустела капустой, откусила кусочек хлеба, пытаясь подольше насладиться незнакомым, удивительным вкусом, но…  тут веки мои отяжелели, глаза стали слипаться - я неудержимо проваливалась в сон. Где-то  далеко слышался солдатский хохот, какие-то слова, обращенные ко мне, расспросы, но сладкое забытье уже обволакивало меня своим теплом и уютом, и я крепко уснула, а утром, ошалевшие от горя родители, забрали меня домой. Удивительно, но вкус капусты и хлеба, запахи казармы и неравную борьбу со сном я отчетливо помню до сих пор. Люда тоже любила бродить и часто терялась в своих походах, а однажды даже умудрилась пролезть под колючей проволокой к какому-то охраняемому объекту.
             В конце 1944 года мы переехали к новому месту службы отца в город Сучан (ныне Партизанск) Приморского края. Хорошо помню, как мы ехали в кузове, загруженной до предела, крытой военной машине, лежа вповалку на узлах с вещами под брезентовой крышей, почти касаясь ее лицом. Было очень холодно, от мороза у всех слипались ресницы, а изо рта валил пар. По пути ночью останавливались у каких-то родственников на станции Океанской под Владивостоком. Было тревожно, неуютно, зябко. Приезд в Сучан ошеломил меня снегом – сверкающим, вкусно пахнущим, праздничным. Пока в доме, приютившем нас, готовился обед, мы с мамой пошли за водой к колодцу, дорога к которому вела через перелаз в заборе. Все было чудом – и белизна снега, и поскрипывание валенок, и перелаз, и запах морозного зимнего дня, и предвкушение неведомой  еды, называемой пельменями (замороженные фигурные комочки теста я успела разглядеть на крышке бочки, стоявшей в холодных сенях). Я спросила у мамы, что это такое и услышала в ответ – пельмени, а еще мама сказала, что если я буду хорошо себя вести и понравлюсь хозяйке, то, быть может,  нас сегодня угостят пельменями. Так я познакомилась с зимой. В Сучане родился мой единственный брат – Александр, умерший в возрасте 1 года и 3-х месяцев от токсической диспепсии. Шел 1945 год – отец принимал участие в войне с Японией, был награжден тремя медалями: «За боевые заслуги», «За победу над Японией» и «За отвагу». Вернувшись с войны, он застал дома умирающего сына и лежащую в больничном тифозном жару жену. Шурик так и умер без матери – хоронили его отец и бабушка Дарья Никитична, которая приехала к нам жить в конце войны. Есть семейная фотография, где у гроба с телом Саши сидим мы: папа, бабушка, Люда и я.
             «Пришла беда – отворяй ворота!» Под таким лозунгом развивались дальнейшие семейные события. Сначала попала под машину моя сестра Люда – ее сбил трофейный «виллис», но все закончилось только сильным испугом. Она оказалась между колесами автомобиля, и он просто проехал над ней – с тех пор и до конца своей жизни Людмила смертельно боялась переходить улицу в любом месте, даже если дорога была свободна от транспорта. В то время Сучан был маленьким шахтерским городишком на юге Приморья и в нем был единственный бетонный тротуар возле продуктового магазина на улице Ленинской с редким в те годы названием – «гастроном». Тротуар был многоступенчатым, отделялся от проезжей части дороги невысоким бетонным бордюром  и считался абсолютно безопасным местом для детей, которые избрали его бетонную поверхность для игры в «классики». Мы жили на улице Банковской, недалеко от гастронома и тоже любили играть на тротуаре. После войны в городке появилось несколько трофейных «виллисов», привезенных военными из Харбина, на них отчаянно носились по городку хмельные лейтенанты, в том числе, и мой отец. Иногда папа разрешал покататься на «виллисе» всем детям нашего двора - автомобиль вмиг набивался детьми всех возрастов «под завязку» и с откинутым верхом и визжащей от восторга детворой на приличной скорости начинал носиться кругами по вышеназванным двум улицам моего детства. Именно такой автомобиль, с пьяным водителем за рулем, врезался в бордюр тротуара, перевернулся, свалился на тротуар и переехал мою сестру  (трещина в бетонной плите на месте аварии сохранялась долгие годы). Вскоре заболела крупозной пневмонией я, Лариса – лечить меня было нечем, отец отчаянно пытался найти сверхдефицитный сульфидин, либо красный стрептоцид (антибактериальные препараты того времени), но… тщетно.
           Я умирала. Сознание было сумеречным, иногда отключалось – я бредила в жару, задыхалась, потом у меня посинели ногти и губы, дыхание стало аритмичным и редким (со слов отца) – все ожидали конца, но неожиданно, лишь на миг, я пришла в себя и слабым голосом, но довольно внятно прошептала - хочу шелковицы. Отец, без разрешения командования дивизии, взял служебную машину и поехал в село Галенки за тутовыми ягодами. Через два дня он вернулся с банкой сушеной шелковицы – жизнь моя едва теплилась, но, почувствовав вкус шелковицы во рту (которую мне принудительно положили  под язык, надеясь на чудо) - я очнулась и стала поправляться. Когда банка с ягодой опустела,  угроза для моей жизни миновала. Бог опять хранил меня, а мама все еще была в больнице.  За самовольную отлучку из части и использование батальонной техники в военное время отцу грозил трибунал. Сослуживцы, понимая ситуацию и жалея отца, помогли ему в срочном порядке демобилизоваться из армии. Нашей семье был выписан железнодорожный литер на проезд в город Алма-Ату для дальнейшего проживания, но воспользоваться им не пришлось из-за болезни мамы, которая, с бритой головой, после перенесенного сыпного тифа, все еще лежала в больнице, хотя срок действия литера уже закончился. Так мы и остались жить на Дальнем Востоке в шахтерском городе Сучане.
Хорошо помню раннюю весну, особенно ее запах, когда меня впервые выпустили на улицу  после болезни. Во дворе, сквозь тающий ноздреватый серый лед, пробивались несмелые ручейки с мутной, но веселой водой, слепило солнце, пахло навозом и прелой соломой, от амбаров тянуло сыростью, ломило руки от стылой весенней воды, в которой я вылавливала щепки и соломинки. Было необыкновенно хорошо (я теперь понимаю, что именно тогда мне впервые было даровано Богом ощущение полноты жизни, именуемое тихой радостью). В ноябре 1945 года родители купили маленький домик, состоящий из одной комнаты и кухни, по улице Ленинской, 89 и устроились работать на шахту № 10. Круг замкнулся – начиналось все шахтой, к ней же все и вернулось. Мама работала под землей откатчицей вагонеток (вместо современных электропоездов). Это была каторжная работа  для женщины, особенно, если принять во внимание, что за четырнадцать лет такого труда мать выносила и родила еще трёх моих младших сестер. У меня при воспоминании о тех временах в горле встает ком, как только представлю отечную маму с огромным животом, толкающую груженую углем вагонетку где-то глубоко под землей, а иногда даже на коленях. Отец работал в забое десятником, но недолго – вскоре его избрали председателем профсоюзного шахтового комитета, в этой должности он проработал много лет.
     Страшными, трудными и голодными были послевоенные годы. Страна восстанавливала разрушенное хозяйство, «зализывала» раны, голодала. Знаменитые обязательные государственные займы тех лет тяжким бременем ложились на плечи людей. Есть было нечего. Совсем. Хлеб распределялся по карточкам – нужно было выстаивать многочасовые очереди, чтобы получить немного сырого, черного, с примесью соломы, хлеба, который в магазин привозила конная  хлебовозка. Как только на горизонте появлялась хлебовозка, в магазине начиналась давка – взрослые и подростки «выдавливали» малышей из очереди, так как хлеба для всех не хватало. Обязанность покупать хлеб лежала на мне, хорошо познавшей технологию стояния в очередях, слезы и боль обиды на взрослых за «выдавливание» из очереди, крики и истеричную брань истощенной, измученной матери, когда я возвращалась домой ни с чем. Иногда дело заканчивалось побоями. Хлеб был нужен для шахтерских «тормозков» в рабочую смену, хлеб был нужен и нам, иждивенцам – детям и бабушке. Уходя на работу, родители помещали нас с Людой в земляной подпол, где от прошлых хозяев оставалась картошка, глубоко внедрившаяся в землю. В течение многих часов ковырялись мы палочками в земляном грунте, добывая драгоценные мелкие мерзлые картофелины, из которых бабушка готовила картошницу- затируху со щавелем. До сих пор помню леденящую сырость  и земляной дух подполья. Мы с Людой страдали дистрофией, рахитом, авитаминозом и (как я теперь понимаю) приобретенным иммунодефицитом, потому что наши тщедушные тела были сплошь покрыты фурункулами. Мама посыпала гнойники красным стрептоцидом и бинтовала наши ноги трофейным красным парашютным шелком, разрезанным на полосы, вместо бинтов. Дети на улице дразнили нас, называли заразными и не хотели с нами играть, а иногда просто издевались. Особенно доставалось Людмиле – она уже тогда была «не от мира сего». Любимым изуверством ребят было присыпать мелко наколотое стекло песком и приглашать Люду попрыгать босиком по песчаной дорожке, а потом дружно и злобно гоготать, наблюдая ее страдания. Психологи всего мира давно уже описали синдром детской жестокости – причинной и беспричинной, думаю, в нашем случае имела место зависть - у нас был отец, что было редкостью в те годы и, несмотря на вопиющую нищету из-за отсутствия подсобного хозяйства, которое поддерживало многие семьи - нам завидовали. И еще: ребят раздражала наша непохожесть на них, наивность, простодушие и Люсина особость, ее беззлобие. Я впервые назвала Люду Люсей (ведь в те годы она еще была для нас Людмилой), а сейчас – только Люся, но об этом разговор впереди.
             Я была еще  молоденькой барышней шести лет от роду, когда получила от мамы наряд на трудовое послушание по заготовке щавеля для семейного стола. Мы, как и все дети послевоенного времени, с нетерпением ожидали прихода лета, когда можно будет бегать босиком и переходить на подножный корм - поедалось все, что было съедобно: дикий лук, щавель, трава-кашка, паслены, конопля, цветочный нектар настурций и прочие приблудные травы нашего голодного детства. В этом сонме разнотравья главным был щавель, как садовый, так и дикий. В нашем огороде он не произрастал, и меня посылали за ним на шахтовый конный двор, где вокруг конюшни буйствовали заросли дикого щавеля. В конюшне содержались выбракованные, ослепшие и поднятые «на-гора» из шахты лошади, все еще исправно исполняющие нехитрые хозяйственные обязанности. Работали на конюшне два пожилых конюха, которые мне за позволение нарвать немного дикого щавеля для похлебки  всегда назначали предоплату в форме трудовой повинности, а именно – вычистить  двенадцать денников для лошадей. Мне, шестилетней худышке, выдавалась тяжелая взрослая подборная лопата и я, замирая от страха, входила в темную конюшню, разделенную проходом на две боковые части, в каждой из которых было по шесть стойл. В стойлах лежали, либо стояли, задумчиво пожевывая солому, слепые лошади - они то и дело фыркали, вздыхали, косили невидящим глазом, взмахивали хвостом и издавали какие-то странные звуки. Остро пахло свежим навозом. Обмирая от ужаса, бочком, я протискивалась в узкую щель между лошадью и стеной, толкая перед собой неподъемный рабочий инвентарь, получая удары хвостом, и все-таки умудряясь собрать конский помет, который предстояло еще перенести в ящик, стоявший у входа в конюшню. С каждым вычищенным денником вес лопаты возрастал, а расстояние до ящика с навозом непомерно увеличивалось. Конюхи посмеивались, наблюдая мои детские потуги - жестокости человеческой нет предела, особенно, когда люди забывают Бога. Теперь, с высоты прошедших долгих лет, я прощаю и бессердечных конюхов, и ребят нашего двора просто потому, что не имею права их судить.

28.03.2014 г.