Проклятое наклонение

Николай Савченко
               
                Проклятое наклонение.


     Сегодня ему исполнилось девяносто семь. Бы. Исполнилось бы. Год как день, полтора десятка лет за две недели и всё, как вчера.

… Вчера в телевизоре залипла картинка CNN со стреляющим танком на мосту и чёрным дымом из окон белого фасада. Свои по своим.
      - Война, - сказал он. – Будет гражданская война.

                *
Единственную гражданскую он почти не помнил, тогда он был мальчуганом в матроске на берегу моря. Конечно, на берегу моря надо быть в матроске. А море было Чёрным, и он не знал, почему оказался на южном берегу Крымского полуострова. В двадцатом году двадцатого века. Может, его родители хотели сесть на пароход до Константинополя? А может, из-за отцовского туберкулёза? – хотя Крым не лечит: Ялта не излечила Чехова. Крым лишь продлевает жизнь. Ещё он не знал, что был зачат на этом же берегу в месяц любви, в медовый месяц молодой и красивой пары, под плеск волны о гранитный парапет набережной подле распахнутых окон гостиницы «Ореанда». Медовой весной последнего мирного года Империи. Настоящей Империи.
 
 … - Войны не будет, - сказал я. – Всё закончится на этом мосту.
      - Нет, ты не понимаешь! Это – трагедия.
Они не сели на пароход, в противном случае он не научил бы меня любить море.

                *
  Здесь оно с тем же названием, но катит на берег другой страны - родины нашего букваря; здесь, когда отвечают утвердительно, не кивают - качают головой из стороны в сторону. Приветливо и спокойно. Здесь живут приветливые и спокойные люди. Он порадовался бы дому у моря, куда я непременно его привёз бы. Бы…

  … - Гражданская война начинается с Декрета о мире, - сказал я.
Он не принял шутки.
       - С войной приходит голод, - сказал он, не отрываясь от экрана. – Он особенно тяжёлый весной.

                *
  Весной двадцатого года ели мясо дельфинов, отвратительное мясо доверчивых млекопитающих, если не повезёт достать макрель или ставриду. У него оставшееся отвращение к запаху жареной рыбы. И к винегрету. Улица в Ялте звалась Княжеской, князья оставили дома пролетариям, пролетарии улицу переименовали. В Пролетарскую. Ордер выписали на комнату в особняке Долгоруких. Человек в кожаной куртке и фуражке приказал двум матросам вынести мебель старых хозяев, оставив неподъёмный стол, две картины и книги. Матросы не читали книг, ликвидация безграмотности началась позже, после казней – у палачей тоже случаются перерывы, а живопись относилась к буржуйским причудам. Они и эту маленькую семью из трёх человек – худой и высокий лысеющий мужчина в мятом льняном костюме, миниатюрная женщина в соломенной шляпке с искусственным розовым цветком и пацанёнок, глядящий исподлобья, держали за буржуев. Пацанёнок в неполные шесть лет уже складывал буквы в слова и прочёл надпись на ленточке бескозырки - «Решительный». И с решительными решил не связываться, тем более из-за чужой мебели. Мужчина был физиком, ордер выписали ему, как учителю. Он понимал живопись, и одна из тех картин сохранилась. Пейзаж в утренней пасмурной дымке - стог и размытая дождём чёрная дорога. Хорошего художника Фёдора Васильева Крым тоже не спас, он умер здесь в двадцать три года. От туберкулёза. Дед умер в Харькове, его добил голод тридцать второго. Из Ялты они уехали после землетрясения.
       - Тогда многие уехали. В газетах писали, что при следующем толчке полуостров уйдёт под воду.
Но сначала были годы счастья. Мы не осознаём сиюминутного счастья в его ожидании, и лишь оглянувшись, обнаруживаем давно ушедшим. Они были живы и были вместе, что уже составляло счастье, и понимали это. Детство обзавелось отдельным счастьем, в котором уместились пойнтер Бетти, кот Эффенди, жёлтая змейка с изумрудными глазами, живущая за каменным кругом заброшенного колодца в саду, и девочка Катя, которую надо защищать и оберегать, и вообще – мы поженимся, когда вырастем! Детство не ведало о расстрелах под Симферополем или в ливадийском лесу по дороге на Учан-су. Свои своих… Уезжая, он обещал девочке Кате вернуться - они встретятся здесь же, под большой итальянской сосной.

                *
  Узкая полоска берега перед домом коротким обрывом падает к воде, к тёмным валунам, вросшим в песок. Волна мерно мотает зелёные косы водорослей, неспешно надвигаясь и отступая. Штиль. Запах йода, слепящие «зайчики» солнечных бликов на ряби, и прозрачным крылом стрекозы скользит вдалеке парус сёрфа, галсами хватающий слабый ветер… Можно спуститься к прибою и изучать искусную природу обрыва – пласты палевого известняка, перемежающегося жёлтой супесью.
       - Похоже на римскую кладку, - сказал бы я ему.
Тонкий кирпич и толстый шов раствора. Почти равные по высоте.

                *
   Если бы не тот танк на мосту, я показал бы ему Рим. Архитектору необходимо увидеть Рим. Мы остановились бы в «Бернини», в номере на шестом этаже с видом на площадь, где перспектива улицы полого движется от фонтана Тритонов к Корсо. Мы свернули бы от табачной лавочки на углу Систины к Тринити дей Монти, чтобы взглянуть на площадь Испании сверху, и по лестнице между фиолето-белых шпалер цветов спустились к другому фонтану – изящной Лодочке. И он восхищался бы чуду бесконечного познания, а я сказал бы, что только в Италии научился понимать скульптуру. Он шёл бы медленно, как все старики… чуть сутулясь и опираясь на мою руку, и тёплый ветер апреля перебирал мягкую седину, и я не торопил бы его. Мы не спеша пили бы кофе в «Греко», он рассказывал о Палладио и Браманте или о Микеланжело, рассказывал бы, как всегда, с увлекательной и несколько торопливой горячностью – так говорят, когда знают больше, чем произносят. Потом я взял бы такси, и мы…

                *
    Он не увидел мой Рим. Сам заслужил «заграницу» - в начале семидесятых «заграницу» надо было заслужить. На столе я наткнулся на заполненную выездную анкету, советская власть милостиво отпускала на лечение в страну, которую он освобождал, у него была медаль за их столицу. Строчки анкеты - «Страны и время предыдущего пребывания за рубежом - Польша, Чехословакия, Германия. Период боевых действий 1944-45 гг». «Пребывание в плену – …» Прочерк. Он прочеркнул плен, не написал – «не был», солгав не до конца.
Войн не бывает без убитых и раненых. Войны невозможны без пленных. Усатый маньяк маниакально рушил аксиомы. Плен стал преступен, тождествен предательству, о нём следовало постыдно молчать. Даже если взят в харьковском котле с сотнями тысяч других. Из-за усатого маньяка, которого называли Верховным Главнокомандующим.
     - Ты кричал – за Родину, за Сталина?
     - Нет. И никто не кричал. Мат, сплошной мат. И крик, напоминающий «ура!»
В атаку! У- аа-а! А-аа!
Он выжил в плену, потому что стал сварщиком на ХТЗ десятью годами раньше - его заставили стать сварщиком. На харьковском тракторном на аврал гнали без разбору. Заводской художник брал  держак с электродом. «Всякое умение когда-нибудь пригодится», – я запомнил. Я запомнил, как решать задачи, не зная формул, мотать портянки, держать слово, писать акварелью и писать стихи, как думать о других… Я многое запомнил, жаль не всё.
В Праге ему было стыдно за танки шестьдесят восьмого, за второе пришествие победителей. 

                *

   … Сын физика стал архитектором. На первом курсе записался на первенство Москвы среди вузов, впервые встал на лыжи, потому что на дистанции кормили.
       - Пирожки с капустой и желудёвый кофе.
       - Каким ты пришёл?
       - Дошёл.
Двадцать километров за еду по снегу, который видел второй раз в жизни. Первый снег падал, когда он хоронил отца.
Из-за первых институтских лет он не ел винегрет, тогда он выбрал свой лимит винегрета, самой дешёвой еды в студенческой столовой. Он научился зарабатывать: нужда – лучший учитель, и отправлял деньги домой. Дома оставалась мать. Из окружения, первого окружения, он вышел на жилах, на жёстком характере. Откуда взялся характер в единственном заласканном ребёнке, окутанном предсмертными строчками русского декаданса?  «И долго роза на полу горела пурпурным сияньем и наполняла полумглу сребристо-горестным рыданьем»… Три недели болот, и осколок в плече. Крошечный кусочек металла налил руку тяжёлым гноем. В температурном бреду он бормотал Гумилёва. Его спас бурят Бадархан – вскрыл нарыв и выскреб осколок, пока он давил крик, закусив пилотку. Длинный белый шрам от раскалённого на костре ножа.
       - Бад погиб под обстрелом, когда вышли к своим. Это было в середине июля.
Такой же маленький осколок и тёмная дырочка у виска. Он заговорил о войне, когда я стал взрослым.
       -  С фронта, - говорила мама, - он вернулся с другими глазами.
Она ушла рано, несправедливо рано, и без неё он доживал потеряно и параллельно. Параллельно  детям и внукам. И встречал каждый день удивлением и благодарностью избирательному подарку небес.

  … За полтора года плена он рассчитался двадцатью годами Сибири. Добровольно.
       - Кто-нибудь стукнет, и тебя посадят, - говорили друзья. – Рано или поздно.
Солдаты Европы вернулись к реальности родных лагерей.
       - Лучше поздно, - отвечал он и уехал.
В те места, дальше которых не сошлют. Он строил новый город в клещах дымной гребёнки заводских труб и вершин угольных террикоников и рассказывал мне о море. Вдоль лыжни среди елей он говорил о море, а потом мы катались с горы. Он здорово ездил с горы! Ему нравилось рассказывать о море и строить среди тайги город. Он знал, как строить.

  … На защите диплома в комиссии председательствовал Сам Щусев, автор усыпальницы Великого Вождя. Щусев тоже был великим. Великим архитектором, владевшим языком Эзопа.
       - Мавзолей – языческое капище. Жертвенник. Тот же план, пропорции… - когда я был готов понимать, объяснил он. – Помнишь? Карфаген должен быть разрушен! Почему?
       - Добить врага в его логове.
       - Стереть! Уничтожить, сравнять с землёй. Не просто месть. Борьба идеологий.
       - И те, и другие, были язычниками.
       - Римляне не приносили человеческих жертв. Карфагеняне убивали младенцев. Далеко не сердобольные римляне ужаснулись. Мавзолей стоит на крови народа.
       - И разрешили? Как?
       - А кто из них понимал?  К тому же «посажен» гениально. Крохотный объём «держит» всю площадь.
Темой его диплома был санаторий в Пятигорске. Он показал пожелтевшие фотографии фасадов с налётом кавказской колористики – ах, харашо жывём, панымаэш!
       - Отлично?
Нет, подвела именно колористика. Мэтр не воспринял национальных особенностей.
       - Пятигорск, - назидательно сказал он, - не Кавказ! Это – РСФСР, да будет вам известно. Россия!
В придирке слышался изуверский сталинский парадокс. И ядовитый старик отнял балл.
       - Обидно, - сказал я.
       - Что ты! Это же «четвёрка» Щусева!

  … Город составляют улицы, площади, дома. Говорят, тот дом на площади, по-прежнему, лучший в городе. Ему полвека, дома живут дольше людей. Тот город - Макондо наизнанку - попавший в колдовское место оставался в нём навсегда. В тот город невозможно вернуться, однажды уехав. Мы уехали. Чтобы строить другой город.

                *

   … - Нельзя стрелять по своим, - повторил он в экран.
Большой Балда вколачивал одиночные по врагам конституции. Херачил! Показательно оправдывал звание гаранта.
       - Власть только тогда чего-нибудь стоит, когда умеет защищаться, - вспомнил я избитую цитату и не показался себе умным.
       - К сорока годам пора перестать паясничать.
Наверное, пора, но я хотел вывести его из оцепенения. Я думал, что знаю своё время гораздо лучше него. Хотя… что значит – своё время? Это было и его время, и его времени было больше ровно вдвое. Нас разделяли те же сорок лет.
       - Народ и армия едины, - сказал я после очередного залпа.
       - Циник, - вздохнул он. – Быть циником самая удобная позиция. Самая лёгкая. А ведь так и было. В войну так и было. И никаких национальностей - один народ. Какая короткая память у этих…
Нет, он не выругался, многоточие я мог заполнить на свой вкус – таких слов от него я не слышал никогда. Потом мы говорили, что нет идеи, которая стоит жизней, и добрались до «слезы» Достоевского, и я пытался свернуть на другую тему, увести его от телевизора…
       - Папа, - сказал я, - пойдём, пить чай!
И он посмотрел невидящим взглядом, он уже был другой, что-то в нём закончилось, я не знал – что.
       - Что будет с вами? – спрашивал отец. – Что будет?
Я не понял - он прощался…

                *

  Шторм ударит в обрыв в свой сезон, сорок норд – пятьдесят вест будет рвать белую накипь глухого уханья бурунов и прижмёт к ним тёмные хвосты туч. И море станет по-настоящему Чёрным. Если прочертить мысленным пунктиром синь и лазурь июля на северо-восток, уткнёшься в берег, где жил мальчуган в матроске, который не встретил девочку Катю под итальянской сосной. Он отыскал её в сорок седьмом году в симферопольской больнице. В психиатрической больнице. Её мать немцы расстреляли на глазах у дочери, а дочь долго насиловали.

… Он не узнал, что всё закончилось на мосту. Фарс – оборотень трагедии. Поколение циников не способно к гражданской войне. Он этого уже не узнал, его убил проклятый танк, убили воспоминания. Его убил Большой Балда. Пробоины фасада заделали, стены почистили от копоти и поверху развернули новый стяг трёхцветной победы. Он не узнал, что Балда не скоро, но попросит прощения с того же экрана и в отместку за минутное унижение выудит из мешка бесёнка с мёртвыми глазами, и бесёнок запустит страну за механическим зайцем иллюзий.
В его день рождения мне следует быть в другом месте. У могилы, а не на сверкающем полднем берегу, где над слоистым обрывом в пёстрой траве радостный треск цикад. Девяносто семь. Он добрался бы до редкой даты, вышел бы к ней из цепкого окружения лет, если бы его не прервал огонь танкового орудия.
«И остави нам долги наши…» У меня перед ним много долгов. И не только за подаренное им море, которое я знал, прежде чем увидел. Я вернул бы долги, обязательно вернул. Бы…

               
                Август 2011.