Дом

Окамов
О. Камов

Дом

       Вернувшись с дачи, Горемыкин обнаружил в распахнутом почтовом ящике у лифта сложенную телеграмму. Пока тросы неторопливо тянули поскрипывающую кабину на последний этаж, он поддел не отмытым дочиста от подмосковной глины указательным пальцем бумажную перепонку, прочёл: «Глубокоуважаемый Юрий Глебович! АСП скончался вчера в клинике ВМА. Похороны через 3 дня на сестрорецком кладбище. АМП».

    «Неделя, – автоматически отметил адресат, взглянув на дату.  – Что ж, неожиданного мало, теперь пожелавшие встретиться или проводить могут не торопиться. Чем там его неуёмной православной душе заниматься сейчас положено, успокоилась ли?» – подумал он, входя в пустую квартиру.

    И уже в следующее мгновение удивился своему неуместному хладнокровию – не было дня, чтобы он не вспомнил об этом выдающемся человеке – с тех пор как встретил.

    С которым даже выпивал однажды, и обменялся несколькими письмами, обращаясь к нему, как тот просил, АСП. Который разбил его душу и ушёл, вместе с их общей тайной. Лишь написал: «Измены не прощу». «То-то и оно», – сказал Горемыкин в душноватой тишине, вздохнул, и пошёл в душ.

    Однако, водные процедуры не привели его в равновесное состояние, не смогли затушить костёр страстей, медленно разгорающийся где-то внутри его умытого тела. Юрий Глебович прошёл на кухню, достал из шкафчика практически полную бутылку настоящего коньяка, он хранил её на всякий случай для расширения сосудов. Плеснул на донышко в первую подвернувшуюся чашку: «Ну, пухом». Выпил в один мелкий глоток, ощутил крепость и аромат. И сразу же  повторил. Понравилось ещё больше, подумал: «Есть везунки»…

    Он прекрасно помнил, как они увиделись впервые в крупном книжном магазине по соседству, Горемыкин был там завсегдатаем, многих продавцов по именам знал.
Неказистый кусок картона в витрине приглашал посетить проходящую внутри встречу с мастером приключенческого жанра, прибывшим из СПб, воскрешённого самонадеянно  будто Союз Писателей башкортостанских, на презентацию своего нового сборника.

    Писателя Александра Сергеевича Пешкина он давно знал и ценил – как читатель, разумеется. Как только нашёл в выходных данных этот ФИО-набор – сразу подумал о наивном энтузиазме родителей автора, наверняка, как и его собственные предки, книгочеев. Так и оказалось.
Но с начальной фразы Горемыкин забыл об анекдоте. Особенно нравились ему написанные прозрачным русским языком первые пешкинские повести с их непривычно неустроенными героями по обе стороны колючей проволоки, с неприукрашенным каждодневным бытом, описанным с той редкой правдой, что дозволили по недомыслию открыть в те незабываемые годы.
А ведь автор тогда четвёртый десяток не разменял – всего лишь на десять лет старше своего почитателя был.

    А казалось – на целую жизнь.

    И какая разница, был ли в тех текстах труп в начале истории, или в финале истории. Или все концы были попрятаны в воду, а отмытый топор из мёртвой петли возвращён в дворницкую.

    Со временем мастерство Александра Сергеевича вроде начало угасать, будто какая-то усталость наступила, может от известного многим творческим личностям постоянного существования между молотом цензуры и  наковальней предательств.
И вдруг за год до крушения империи он выдал рассказ под названием «В угаре», заставивший замолчать в изумлении и поклонников и недоброжелателей. Там он сказал повидимому всё, что хотел и сумел.
   
    Но его скромный чистый голос быстро слился с половодьем других, не менее талантливых, и просто гениальных, мощно зазвучавших из закрытых на ключ дальних ящиков письменных столов, полок спецхранов, тайных архивов вдов и верных друзей... Правильней было бы сказать «С Небес», где уже пребывало большинство тех литераторов.
Не хватало бумаги, чтобы издавать шедевры стотысячными и миллионными тиражами.
Но нашли наконец. Напечатали. Всё напечатанное раскупили мгновенно.

    Кто прочёл? Что изменилось?.. Просто свой черёд не наступил этим винам – тем больше радостей ожидает будущих дегустаторов.

    ...Конечно, он не прошёл мимо, поднялся на второй этаж, увидел в отдалении за столиком хмурого мужика, играющего желваками в ожидании читателей. Снял с полки только что изданный сборник, пробежал глазами оглавление: так и есть – всего один новый рассказ, писатели тоже люди. Подошёл к Пешкину, протянул книгу, какую-то дежурную ерунду бормотал.
Тот вытащил из кармана очки,  открыл красивое старомодное перо, автоматически поинтересовался:  – Вас как зовут?

     – Александр Сергеевич, – решился он, – я ваш давний читатель, живу одиноко совсем рядом – двести метров за углом, хочу пригласить вас к себе ненадолго: поговорить, можно и выпить, а нет – так хоть чаю. Я Горемыкин, Юрий Глебович.

    – Большое вам спасибо за ваше московское хлебосольство, Юрий Глебович, не беспокойтесь, хозяина не обижу: и выпить захочу, и закусить. Только чуть позже.
Приходите сюда, если сможете,  через час – они меня до вечера подрядили, хотя народная тропа уже заросла, сами видите. А книгу я тогда прямо у вас дома и подпишу.

    ...Посидели замечательно, мастер после второй стал демократично говорить ему «ты» и «Юра», тепло подписал тот самый, лучший свой текст.

    А потом Юра возьми да и расколись: дескать, сам сочиняет уже два года – как достиг пенсионного возраста. Только никому не показывает. А тот и скажи: «Прочесть что-нибудь не желаешь? Я сейчас добрый, к тому же у тебя в дому, не понравится – совру легко».

    Хозяин догадывался, что предложение гостя не на пустом месте возникло: читатель Юрий Глебович был образцовый, книги в квартире лежали повсюду, на полках еле в два ряда размещались, свешивались корешками.
Он вообще наслаждался словом иногда до слезы, слышал музыку прозы, тексты правильно анализировал.
И мог достойно объяснить то, что чувствовал: он же точными науками десятки лет занимался, статьи в специальных журналах писал, перфокарты в огромный компьютер вводил, когда обычные люди и слов таких ещё не знали.

    Он выбрал короткий рассказик о покойном отце, один из самых первых. Пешкин спросил с шутливым опасением: – Завывать, как Бродский, не будешь? – А то я сам  тогда.
По мере чтения слушатель становился серьёзнее и серьёзнее.
Наконец отзвучало последнее слово.

    Мэтр разлил в стопки околодонные остатки и сказал торжественно:
– Спасибо, Юра – прямо камень с души, даже врать не понадобилось, вот те крест святой. Предлагаю выпить за нового писателя Горемыкина.

    У нового писателя горели щёки, когда его критик продолжил: – Стилистически и композиционно твой текст почти безупречен. Только биографический материал сильно чувствуется, тормоши свою фантазию, подгоняй воображение  – без этого никак, ты детективы сочинять не пробовал? – помогает.

    И новый пис, будучи уже в подпитии, спросил старого: – А разве сейчас это ещё необходимо? Это тогда у вас, наверное, выбора не было.
 
   – Умный мальчик,  предрекаю тебе прекрасное будущее, если не станешь лениться и пить, особенно с утра.
Был у  меня тогда один ещё более перспективный выбор – переводить с каракалпакского или аварского. Только вот поэтический дар… Увы.
А желающих орусскоязычить испанскую прозу слишком много набралось, и меня в сутолоке не заметили, вот и весь сказ.
Если хочешь – я тобой поруковожу немного, абсолютно бескорыстно, ты в компьютерах сечёшь? – совсем бухой – кого спрашиваю? Запиши-ка мой емельный адрес, и пришли несколько новых рассказиков.
   
    Но учти: в обычном состоянии я хоть и незлой, но резкий, могу ненамеренно обидеть, сильно, хотя потом почти наверняка извиняться буду. Так что прости мне наперёд...
Нет, нет, у меня ночная Стрела или как они её теперь называют. И Шурочка моя уже заждалась, спасибо тебе за всё...
Ещё чего придумал, какие проводы, дай-ка я тебя поцелую по-родительски, Юрочка, порадовал ты меня сегодня.

    И уже из лифта, закрывая двери: – И сделай милость, называй меня АСП, мне так привычнее, идёт?

    ...Его рецензия на тщательно отобранные и отредактированные три рассказика, посланные неделей спустя, была телеграфно краткой:
«Самолюбование, логорея, графомания, всё переписать. Измены не прощу».

    Последнее предложение ввело автора в ступор. Он не понял не только смысла: измены кому? – лично Руководителю или, может быть, Литературному Делу? Он даже тона не понял. И если это не шутка была, то что?

    Но, в целом, упрёки из Питера отрицать было сложно, особенно в логоррее – слишком о многом не терпелось сказать. А в коротком тексте не очень-то развернёшься, тут каждое слово на счету. Тем более, только недавно начал, ничего не знал, всё делал наугад как слепой, обстукивающий тростью незнакомый путь...
«И зачем я ему такой тупой сдался? – решил автор в смятении. – Сейчас, наверное, уже жалеет о своём порыве».
Хотя было очевидно, что бросить писать он уже не сможет никогда, получи он такой совет хоть от нобелевского лауреата по литературе.

    Немного успокоился только через месяц, когда подоспела вторая емеля от АСП:
«Не переживай слишком долго. Все себя слышат плохо. Работай терпеливо. Великого Маркеса перечитай пару раз, жаль, что не в моём переводе.
Хватит смелости – присылай ещё, но щадить тебя не намерен – только во вред будет. Аста ла виста».

    Эти два письма не особенно много ему открыли, и вовсе не прояснили, куда двигаться дальше. Он понимал, что внезапно появившаяся возможность  говорить всё – неожиданно обесценила слово, из новейшей русской литературы всего за двадцать лет исчезла глубина, многозначность недосказанного, непобедимая сила подтекста – то, что было всегда в лучших книгах Трифонова, Искандера, Битова... всех не перечислить. А кто им на смену пришёл?
Но ведь жизнь ускорилась за эти годы как за столетие, писать по-старому невозможно стало...
А как надо? – он не знал ответа. Да особенно и не искал, пальцы сами печатали текст. Сами вели хозяина – непонятно куда.

    Потом он написал первый свой «странный» рассказик, где в качестве персонажей выступали неодушевлённые предметы,  случайный набор столовых приборов, помнящих прикосновения «пользователей» – ничего нового, таких сказок в литературе всегда хватало.
Он долго вычитывал и правил своё творение, потом хранил на компе около месяца, размышлял... И наконец отважился отправить руководителю-консультанту.

    Через неделю получил ответ: «Прочёл с интересом. Теперь твоя очередь». Далее через абзац следовал текст. Горемыкин каждый день перечитывал слова по многу раз, и в конце концов, запомнил наизусть:
   
    «Глубокоуважаемый Глеб Андреевич!
Вам хорошо известно, что тайное соглашение, подписанное мною, содержало и некоторые гарантии вашего ведомства. Напомню, они включали ваши обещания изъять из дела все материалы об участии моей жены, Александры Михайловны Пешкиной (Илларионовой в девичестве) в антисоветской группе «Ленинцы».
   
    И вот сейчас в периодической печати и интернете появляются странные публикации. В них намекается или даже прямо утверждается, что группа была выдана органам безопасности одной из участниц, И., неожиданно избежавшей наказания.
Ни у одного из тех несчастных семи «заговорщиков», кроме моей жены, фамилия не начиналась с И.

    Да и в чём заключалась их вина – в неформальном изучении истории родной страны,  в попытке с помощью дискуссий (sic!) за обеденным столом способствовать восстановлению ленинских норм партийной жизни и политическому просвещению населения?
Это было просто смешно даже по тем временам, не говоря уже, что вскоре после смерти Сталина, его преступления против собственного народа осудили почти все его ближайшие соратники, стоит ли упоминать, что фактически нечего было и восстанавливать, потому что так называемые нормы партийной жизни учителя и его ученика оказались абсолютно одинаковы – задним умом все хитры, а вот у тех чистых ребят на такой вывод силёнок не хватило.
Но Вы-то умный человек и не могли не понимать грубых подтасовок во время следствия, развёрнутого практически параллельно с делами безродных космополитов и врачей-вредителей, и закончившегося  закрытым судом в декабре 1952 года в городе Сестрорецке Ленинградской области.

    А что вынесла моя жена, тогда ещё незамужняя девушка двадцати лет, участница всего двух таких дискуссий, моя сокурсница по Первому ЛИИЯ, беременная на третьем месяце моим ребёнком... – Вы знали тогда?
И про её нервный срыв, начавшееся заикание, выкидыш и долгое последующее лечение, потерю репродуктивной функции?
И про моё добровольное согласие сотрудничать с вами? Стучать – за то, что вы её, невинную, отпустите... Не забыли ещё?

    Конечно Вы можете сказать, что судьба остальной шестёрки, получившей по десять-пятнадцать лет со строгой изоляцией, была ещё страшнее – и будете правы, двое даже не дождались реабилитации, знаю, но я не испытываю от этого облегчения.

    Я сам теперь ожидаю скандальных разоблачений, я же был ваш помощник, хотя, слава Богу, успел сообщить только про сговор двух уродов-антисемитов, комсомольских начальников на нашем переводческом факультете, не жалею до сих пор.
Только видно они сами вам стучали – последствий не то, что не было, а они даже на повышение пошли по партийной линии.
А потом обо мне видимо забыли в суете после похорон, и больше не обращались ни разу – часто в вашем ведомстве такое случалось?

    Но подсылать шпионить ко мне своего сына – это низко, Глеб Андреевич. Ведь могли бы просто спросить меня о том, что Вас беспокоит, безо всех этих дешёвых инсценировок.
Как видите, моя память ещё способна хранить Ваши имя, отчество, и белорусскую фамилию Горемыко, которую Вы, естественно, без труда русифицировали.

    Предупреждаю: если Вы не оставите своих не понятных мне грязных намерений – я буду вынужден предать широкой огласке нашу с Шурочкой семейную трагедию и Ваше участие в ней.
АСП».
А в конце: «Передай это своему отцу. И запомни, что «многоуважаемый» – только общепринятая форма обращения».

    Юрия Глебовича письмо потрясло.
Он не мог понять, что это было – урок на тему, как следует воображение будить? Только с именами не выдуманных персонажей, а живых людей – не перебор ли? – история ведь страшная.

    И не все упомянутые люди живы и могут ответить: его папа, например, умер пять лет назад, разменяв десятый десяток. Хотя отчество папино не Андреевич, а Алексеевич. Но кто сказал, что память у АСП – капкан? – всё-таки шестьдесят лет прошло.

    Да, папа действительно был чекист, даже почётный знак имел.
А он сам в первых классах ленинградской школы писал на обложках тетрадок свою фамилию в белорусском варианте, и только в Москве они стали Горемыкиными. Он даже интересовался у отца почему, и тот рассказал целую историю написания их фамилии, начиная с царских времён. Только о своей работе отец не разговаривал с ним никогда, даже перед смертью.

    А «подсылать шпионить» – это что такое? Пьяный он это письмо сочинял что ли? Может он вообще алкоголик запойный, неадэкватный человек с изменённым сознанием.
При таком таланте? А что – и это бывало.

    Конечно руки у Юрия Глебовича так и чесались, хотелось мгновенно ответить на семейные оскорбления, задать все вопросы.
И расплеваться навсегда – аста ла виста, бэби, именно так.

    Но он пересилил себя, он ведь уже немолод был, успел всякое в жизни повидать.
И оказался прав: через неделю раздался звонок из Питера, и пешкинская жена, Александра Михайловна, представилась, слегка заикаясь,  и сообщила, что АСП заболел.
Бедная АМ обзванивала всех знакомых, на всякий случай. Потому, что выяснилось, что АСП успел послать со своего компа по разным адресам кучу писем: странных, пугающих и смешных, хвалебных и оскорбительных...

    Придуманных им от первого слова до последнего.

    Оказалось, что болел Александр Сергеевич давно, хронически, с нечастыми рецидивами, близкие друзья знали об этом. Психиатры считали, что спусковым крючком могла быть травма головы при падении на лёд в детстве, в блокадном Ленинграде, где АСП потерял всех родственников.
Это последнее ухудшение оказалось самым сильным, пришлось поместить АСП в клинику Военно-Медицинской Академии, его там лечили и раньше, врачи  сказали: «состояние средней тяжести».
Ещё Горемыкин услышал от Александры Михайловны, что муж тепло вспоминал о нём, называл Юрочкой и отмечал его литературные способности.

    Искренне огорчённый, он не нашёл ничего лучшего, чем казённо попросить передать АСП пожелания скорейшего выздоровления, и повесил трубку.
Вот ситуация и разъяснилась.
Только новое знание не принесло облегчения.

    Горемыкин достал с антресолей увесистую пыльную коробку из под обуви. Начал вынимать по-одной и рассматривать старые семейные фотографии, с обеих сторон. Ничего не нашёл.

    А что он вообще искал? Он не знал. Но он и по образованию и по образу жизни материалист был, не мог он заставить себя поверить, что прочитанные им слова родились от случайного взаимодействия нейронов в растревоженной голове АСП. Он даже начал листать хранящуюся тут же потрёпанную телефонную книжку, выписывать на бумажку некоторые фамилии, чтобы потом посмотреть в Гугле, может позвонить кому-нибудь, поговорить – как АМ с ним разговаривала.
И смотрел, и звонил – ему отвечали или престарелые дети вроде него самого, или новые жильцы.
Его самодеятельное расследование можно было считать законченым.

    Но он не мог, не хотел ничего забывать, его папа порядочным человеком был, его в Органы прямо из Академии призвали – бериевский набор, сразу после ежовской резни, даже последний курс закончить не дали, потом война, маму встретил, сын Юрчик родился...

    «Он ведь на всех фотографиях седой, или кто-нибудь скажет «пигментация»? А что бы я сам тогда делал на папином месте? – Скорее всего, повторил бы его путь, у меня и половины его твёрдости нет, а страхов даже сейчас хоть отбавляй, хотя уже поздно пугаться – всё предопределено и скоро будет решено.
Чего же ты наделал, АСП, дай тебе Бог здоровья, пожалуй поеду к тебе в Питер, попробую поговорить, может к этому времени уже просветлится в твоей больной голове.
Только вот на дачу съезжу, там же половина досок в полу прогнила, в печке трещины в палец толщиной – хоть глиной обмазать, гибнет гнездо семейное...»

.....................................................

    «Что же, остаюсь хранить, что осталось, сколько сумею», – подумал Горемыкин. А потом: «АСП в первой своей повести хорошо про возвращение домой написал...», – с неосушённой чашкой в руке он разыскал старую книжку, раскрыл в конце, прочёл:

    «...По прогибающимся и скрипящим ступеням я поднялся на кособокое крыльцо, размотал проволоку между ручкой и ржавой скобой, толкнул плечом просевшую дверь.
Будто в могилу зашёл, в ноздри ударил тяжёлый земляной дух, паутина облепила лицо.
Я осторожно подошёл к щербатой печи, открыл вьюшку и поддувало, поднял с шаткого пола замызганный журнал «Огонёк», оторвал обложку, смял, положил на колосники между кусков сломанной половицы, щёлкнул зажигалкой...
Огонёк слабо разгорался.
Я вдруг понял, что в ответе не только за то, что есть, и что будет, но и за всё, что случилось раньше.
Со мной. Без меня. До меня.
За всех своих близких людей в ответе.
За родительский дом.
Пока живу».