Звук и слово

Ирина Антипина
Шум за стеной никак не давал сосредоточиться. Я, облазив весь Интернет, до ряби в глазах вглядывался в мерцающий, ставший уже ненавистным, экран монитора. Завтра должен решиться вопрос с тендером: документы и заявку на строительство гостиницы мы подали еще два месяца назад, но до сих пор – ни ответа, ни привета…
Черт возьми, когда же это кончится… Голова раскалывалась от диких звуков из соседней квартиры. Попсовые мелодии истошно орущего магнитофона сладкой ватой забивались в уши и вязли в зубах… В затылок будто гвозди вколачивали… Экран монитора раздражал все больше, и больше… Торчать перед компьютером не было уже никаких сил. Отшвырнув в сердцах стул, я поднялся, чтобы выпить какую-нибудь таблетку от головной боли. И вдруг… Из чужого магнитофона, сквозь стену до меня донеслись такие знакомые до боли слова:

Дым табачный
воздух выел.
Комната – глава
в крученыховском аде.
Вспомни – за этим окном
впервые
Руки твои, иступленный,
гладил…

А потом неистово, широко, совсем по-маяковски:

И в пролет не брошусь,
и не выпью яда,
и курок не смогу
над виском нажать.
Надо мною,
кроме твоего взгляда,
не властно лезвие ни одного ножа.

Голос завораживал, туманил глаза, пьянил… Надо же, Маяковский, мой юношеский кумир, «главарь-горлопан»… и вдруг – песня… Странно… Беспорядочный шум за стеной затих, остались только эти, разрывающие сердце на части, щемящее слова, которые, торкнувшись, вдруг отозвались в душе теплыми воспоминаниями…

…Конец сентября… Первый курс института. Нас, уже студентов, отправили «на картошку». Существовала тогда, в советское время такая безвозмездная помощь колхозам и колхозникам. И что интересно – мы вкалывали, а колхозники – «руководили» – пили водку, шабашили на стороне, да по ночам пугали наших девчонок… Приходилось даже охрану к барышням приставлять, а иногда и сходиться с деревенскими парнями стенка на стенку… Зато культурная программа, которую каждый факультет должен был подарить селу, была у нас весьма интересная и насыщенная. Труженикам полей нравилось.

После тяжелого дня, едва отмыв руки от прилипчивой подмосковной грязи и наспех поужинав, все бежали в клуб репетировать. Комиссар нашего студотряда, Гошка Степанов – заводила и активист – мастерски играл на гитаре. Девчонки пели. Кто-то танцевал цыганочку. Кто-то гопака… Только для меня в программе шефского концерта места не находилось. Ну, не было у меня никаких артистических талантов. А природная робость, которая и сейчас преследует меня иногда, и тогда не позволяла «высунуться».

С детства я был болезненным и щуплым ребенком. В школе слыл «маменькиным сынком», как сейчас сказали бы – «ботаником». Однако однокашники уважали и за знания, и за покладистый, незлобивый характер. Двоечникам списывать давал, «на стреме» стоял, когда мальчишки курили за углом школы, строчил для всех шпаргалки, подсказывал на уроках. Одним словом, был «своим парнем в доску». Вот только девочки меня всерьез не воспринимали. Да и у кого я мог вызвать интерес: маленький, щупленький, белобрысый, да еще и в очках. Правда, мои очки с сильными плюсовыми стеклами удивительным образом увеличивали глаза – они становились большими, ярко-синими. Красивыми, как любила говорить, успокаивая меня, мама.

В институте влюбился до одури в первую красавицу курса, Наталью Румянцеву. Но и она, как и все остальные девчонки, видела во мне только приятеля, у которого можно было достать любую, даже редкую книгу, слямзить материалы для курсовой или «стрельнуть» трешку до стипендии.

В том самом сентябре, «на картошке» в небольшом, отсталом подмосковном колхозе я и разглядел ее по-настоящему. Длинноногая, рыжая, в милых конопушках, она была мечтой всех наших парней. А Степанов вообще не отходил от нее ни на шаг. Меня она не замечала. Правда, однажды «одарила» царственным вниманием: то ли случайно, то ли в шутку опрокинула на меня в столовой стакан с компотом. И ничуть не тушуясь, рассмеялась веселым колокольчиком, и, вскинув прелестную головку в трогательных рыжих завитках, пропела: ах… простите… не хотела…

Наш первый шефский концерт прошел тогда «на ура». Степанов пожинал лавры. Своей игрой на гитаре и песнями бардов он очаровал всех: и колхозников, и деревенских девчат, и, конечно же, наших сокурсниц. Моя рыжая тайная любовь, не мигая, смотрела на него своими огромными, с янтарными крапинками глазами-блюдцами. Гошка счастливо потирал руки.
Успешное выступление решили закрепить вечером, у костра. Взяли несколько бутылок дешевого сухого вина, хлеба, какой-то немудреной закуски и отправились вглубь леса к кострищу, где мы обычно всей гурьбой собирались после работы: пекли в золе картошку, флиртовали, дурачились и пели песни под видавшую виды звонкую Гошкину гитару.

Ночь стояла тихая, темная, звездная. Песни лились одна за другой, не смолкая. Да и вообще, «дым костра создавал уют». Романтика, одним словом.
«Наташка-ромашка, чужая жена, – пел в упоении красавец Гошка, – налей мне, Наташка, стаканчик вина…»
И под общий одобрительный смех Наталья протягивала ему алюминиевую кружку, доверху наполненную кислым терпким вином. Весело было, что говорить. А мое сердце сжималось от тоски, отчаяния, неразделенной любви и безысходности. Оставалось только мечтать о недоступной рыжеволосой красавице и молить всевышнего о чуде.

Вдруг звук лопнувшей струны прервал громкое пение моего счастливого соперника.
- Ребят, я быстро, туда и обратно… У меня есть запасные… Сейчас вернусь…
Гошка, пробираясь сквозь тьму, ломая сучья и ветки, понесся в деревню за запасными струнами. Все молчали, не зная, что делать. Над костром висела оглушительная тишина. Лишь весело потрескивали дрова, да разноцветные искры беспорядочно метались над нашими головами. Тишина и высокое звездное небо располагали к размышлению и неспешному, задушевному разговору. Но все почему-то молчали. Ждали балагура Гошку. И вдруг я, под воздействием минуты, начал, сначала тихо, а потом все громче и громче читать Маяковского: «Послушайте! Ведь если звезды зажигают – значит – это кому-нибудь нужно? Значит – кто-то хочет, чтобы они были? Значит – кто-то называет эти плевочки жемчужиной!»
Я читал не останавливаясь: Маяковский, Асеев, Пастернак, возвращавшиеся в литературу и входившие тогда в моду Цветаева и Мандельштам, шестидесятники. Стихи шли нескончаемым потоком. Мне вдруг показалось, что я вырос и возмужал, тело стало наливаться силой и мощью, а под клетчатой рубахой, плотно облегавшей мою тщедушную фигуру, даже появились и заиграли железные бицепсы…
Это был мой звездный час. Меня слушали, мне внимали… Девчонки смотрели с обожанием. Но я глядел только на Наташку и читал только ей, и видел, как влажнеют ее глаза, как она украдкой смахивает слезу, как улыбается краешком рта…

-Все, - радостно прервав меня и осторожно трогая новые струны, проговорил вернувшийся из деревни Гошка, - порядок… Продолжаем выступление…
И он с удовольствие взял несколько аккордов
-Тихо ты, не мешай, - зашикали на него со всех сторон.
-Помолчи, - отмахнувшись от Гошки, в раздражении проговорила Наталья, - не мешай слушать…
А я продолжал – и читал, читал всю оставшуюся ночь… Наизусть… Не запнувшись ни разу…

- Пап, – окликнул меня заглянувший в комнату сын, – ты чего задумался? Сплина слушаешь? Сквозь стену? Хочешь, диск подарю?.. Да, совсем забыл, мама с работы звонила, просила картошку почистить. Почистишь? Мне в институт… Опаздываю…
Мой студент убежал, а я поплелся на кухню готовить ужин.

Когда Наталья вернулась с работы, ее уже ждал великолепно сервированный стол: дымящаяся, запеченная в мундире, рассыпчатая картошка, бутылка сухого столового вина и альбом с нашими студенческими фотографиями.