Беседы с мудрецами Монтень 4

О сходстве родителей с детьми


М.– Чтобы создать такое удивительное произведение, как «Опыты», Вам приходилось постоянно трудиться или находилось время для отдыха?

М.М.– Я берусь за перо только тогда, когда меня начинает томить слишком гнетущее безделье, и пишу только у себя дома. Между тем обстоятельства вынуждают меня месяцами отлучаться из дому, и потому я пишу лишь время от времени, с большими перерывами.

М.– Вас не смущает, что из-за этого порой встречаются противоречивые высказывания?

М.М.– Я хочу, чтобы по моим писаниям можно было проследить развитие моих мыслей. Мне будет приятно увидеть, с чего я начал и как именно изменялся.

М.– Конечно, время вносит коррективы – исчезают перспективы. Что-то изменилось в Вашей жизни за эти годы?

М.М.– Я постарел на семь или восемь лет с того дня, когда впервые приступил к писанию своих «Опытов». За это время годы успели наградить меня камнями в почках. Продолжительная дружба со временем не обходится без какого-нибудь подарка в таком роде.

М.– Такой подарок кажется Вам хуже прочих?

М.М.– Из всех докук старости, говоря откровенно, этот был для меня самый страшный.

М.– Это явилось для Вас неожиданностью?

М.М.– Я не раз думал о себе, что слишком долго живу и что, пустившись в такой долгий путь, должен быть готов к какой-нибудь малоприятной встрече. Я прекрасно сознавал это и считал, что пора мне отправляться восвояси, что надо резать сразу, по живому телу, действуя как хирург, когда он удаляет больному тот или иной орган. Я знал, что того, кто не сделает это вовремя, природа, по обыкновению, заставит платить очень тяжкие проценты.

М.– То есть Вы были близки к суициду, но выбрали жизнь?

М.М.– Прошло всего около полутора лет, как я оказался в этом незавидном положении, и вот уже сумел к нему приспособиться. Я уже примирился со своей болезнью и принял как должное ее приступы. Я нахожу себе и утешения, и даже какие-то надежды в этой жизни. Сколько людей свыкается со своими бедами, и нет столь тяжкой участи, с которой человек не примирился бы ради того, чтобы остаться в живых!

М.– Под бедами Вы подразумеваете не только физические страдания, но и душевные?

М.М.– Чисто душевные страдания удручают меня значительно меньше, чем большинство других людей: отчасти по складу моего ума (ведь столько людей считает, что многие вещи ужасны и что от них следует избавляться ценой жизни, между тем как мне они почти безразличны), отчасти же по причине моей замкнутости и моего бесчувствия к вещам, которые не задевают меня непосредственно.

М.– Не каждый бы смог так открыто признаться в своей бесчувственности!

М.М.– Это свойство я считаю одной из лучших черт моего характера.

М.– По правде говоря, в этом Вам можно позавидовать.

М.М.– Но подлинные физические страдания я переживаю очень остро. Я борюсь с наихудшей болезнью, самой неожиданной по своим приступам, самой мучительной, смертельно опасной и не поддающейся лечению. Я испытал уже пять или шесть долгих и мучительных припадков ее и должен, однако, сказать, что, либо я обольщаюсь, либо и в этом состоянии все же стоит жить тому, кто сумел избавиться от страха смерти и от тех угроз, выводов и последствий, которыми морочит нас медицина.

М.– А Вы сумели избавиться от этих страхов?

М.М.– Меня мои припадки убедили в том, что им удастся – раньше мне это не давалось – полностью примирить меня со смертью и заставить с ней свыкнуться: ведь чем больше они будут меня терзать и мучить, тем меньше я буду бояться смерти. Я уже добился того, что держусь за жизнь лишь ради самой жизни, но мои припадки могут подточить и это желание; если, в конце концов, боли мои станут столь нестерпимыми, что окажутся не по моим силам, то, бог знает, не приведут ли они меня к противоположной, не менее ошибочной крайности, заставив меня полюбить смерть и призывать ее к себе!

М.– После такого приступа Вы, вероятно, долго приходите в себя?

М.М.– В промежутках между приступами этих острейших болей, когда мой мочевой канал дает мне небольшую передышку, я сразу же оправляюсь и принимаю свой обычный вид, ибо мое душевное смятение вызвано чисто физической, телесной болью. Я, несомненно, потому так быстро прихожу в нормальное состояние, что долгими размышлениями приучил себя к перенесению подобных страданий. Между тем я испытал слишком внезапный и ошеломляющий для новичка переход от совершенно безмятежного и ничем не омрачаемого
состояния к самому болезненному и мучительному, какое только мог себе представить.

М.–  Можно ли сказать, что в промежутках между приступами здоровье совершенно возвращается?

М.М.– Приступы повторяются у меня так часто, что вполне здоровым я себя уже никогда не чувствую.

М.– Ваша болезнь передалась Вам по наследству?

М.М.– Возможно, что предрасположение к каменной болезни унаследовано мной от отца, так как он умер в ужасных мучениях от большого камня в мочевом пузыре. Это несчастье свалилось на него на 67-м году жизни, а до этого у него не было никаких признаков, никаких предвестий ни со стороны почек, ни со стороны каких-либо других органов. Пока с ним не стряслась эта беда, он пользовался цветущим здоровьем и болел очень редко; да и, заболев, промучился целых семь лет.
Я родился за двадцать пять с лишним лет до его заболевания, когда он был в расцвете сил, и был третьим по счету из его детей. Где же таилась в течение всего этого времени склонность к этой болезни? И как могло случиться, что, когда отец мой был еще так далек от этой беды, в той ничтожной капле жидкости, в которой он меня создал, уже содержалось такое роковое свойство? Как могло оно оставаться столь скрытым, что я стал ощущать его лишь сорок пять лет спустя, и проявилось оно до сих пор только у меня, одного из всех моих братьев и сестер, родившихся от одной матери? Кто возьмется разъяснить мне эту загадку, тому я поверю, какое бы количество чудес он ни пожелал мне растолковать, лишь бы только он не предложил мне – как это нередко делают – какое-нибудь объяснение настолько надуманное и замысловатое, что оно оказалось бы еще более странным и невероятным, чем само это явление.

М.– Наши генетики, вероятно, смогли бы ответить на этот непростой  вопрос. Однако Ваш отец мог считаться долгожителем. Ведь в Ваше время средняя продолжительность жизни в Европе составляла около тридцати лет.

М.М.– Мой отец прожил семьдесят четыре года, мой дед – шестьдесят девять, а мой прадед около восьмидесяти лет, не прибегая ни к каким медицинским средствам.

М.– Неужели они никогда не обращались к врачам?

М.М.– Да простят мне врачи мою дерзость, но из той же роковой капли зародились и воспринятые мной ненависть и презрение к их науке; антипатия, которую я питаю к их искусству, несомненно мной унаследована. Мои предки не любили медицину по какому-то непонятному и бессознательному чувству. Уже один вид лекарств внушал моему отцу отвращение. Мой дядя по отцовской линии, духовное лицо, господин де Гожак, с детства отличался болезненностью, но умудрился все же при своем слабом здоровье прожить шестьдесят семь лет. Из братьев моего отца – а их было трое – только самый младший, господин де Бюссаге, который был немного моложе других, признавал врачебное искусство, думаю, потому, что ему приходилось иметь дело и с другими искусствами, – ведь он состоял советником парламента. Но результат этого признания был весьма неутешительный, ибо, будучи на вид самым крепким по сложению из братьев, он умер значительно раньше их.

М.– То есть Ваше отношение к медицине сформировано семейными традициями?

М.М.– Возможно, что это врожденное отвращение к медицине я воспринял от них, но если бы это была единственная причина моего отрицательного отношения к ней, я попытался бы побороть его. Ибо все такого рода склонности, возникающие в нас без участия разума, оказываются ошибочными.

М.– Конечно. Ведь здоровье – самое ценное, что у нас есть.

М.М.– Здоровье – это драгоценность, и притом единственная, ради которой действительно стоит не только не жалеть времени, сил, трудов и всяких благ, но и пожертвовать ради него частицей самой жизни, поскольку жизнь без него становится нестерпимой и унизительной. Без здоровья меркнут и гибнут радость, мудрость, знания и добродетели.
Всякий путь, ведущий к здоровью, я не решался бы назвать ни чересчур трудным, ни слишком дорого стоящим.

М.– Вы не считаете, что медицина помогает справляться с недугами?

М.М.– Прежде всего опыт повелевает мне опасаться медицины, ибо на основании всего того, что мне приходилось наблюдать, я не знаю ни одного разряда людей, который так рано заболевал бы и так поздно излечивался, как тот, что находится под врачебным присмотром.
Само здоровье этих людей уродуется принудительным, предписываемым им режимом. Врачи не довольствуются тем, что прописывают нам средства лечения, но и делают здоровых людей больными для того, чтобы мы во всякое время не могли обходиться без них.

М.– Ну, это не лучшие врачи.

М.М.– Увы, не могу сказать, что сами врачи показывали нам, что их наука дает им хоть какое-нибудь заметное преимущество перед нами, что они благоденствуют не в пример нам или что они более долговечны.

М.– Это верно. Они такие же люди, как и мы, слабые и невечные. Значит, Вы довольно долго ничем не болели?

М.М.– Я довольно часто болел и, не прибегая ни к какой врачебной помощи, убедился, что мои болезни легко переносимы (я испытал это при всякого рода болезнях) и быстротечны; я не омрачал их течения горечью врачебных предписаний. Своим здоровьем я пользовался свободно и невозбранно, не стесняя себя никакими правилами или наставлениями и руководствуясь только своими привычками и своими желаниями. Я могу болеть где бы то ни было, ибо во время болезни мне не нужно никаких других удобств, кроме тех, которыми я пользуюсь, когда здоров. Я не боюсь оставаться без врача, без аптекаря и всякой иной медицинской помощи, хотя других эти вещи пугают больше, чем сама болезнь.

М.– Чем же Вы, заболев, лечились?

М.М.– Болезни следует смягчать и излечивать разумным образом жизни; напряженная борьба между лекарствами и болезнью всегда причиняет вред, так как эта схватка происходит в нашем организме, на лекарство же нельзя полагаться, ибо оно по природе своей враждебно нашему здоровью и применение его вызвано только теми нарушениями, которые овершаются в нас. Предоставим же организм самому себе: природа, помогающая блохам и кротам, помогает и тем людям, которые терпеливо вверяются ей подобно блохам и кротам. Мы можем до хрипоты понукать нашу болезнь, – это ни на йоту не подвинет нас вперед. Таков неумолимый ход вещей в природе. Наши страхи, наше отчаяние не ускоряют, а лишь задерживают помощь природы. Болезнь должна иметь свои сроки, как и здоровье.

М.– Это понятно. Но все-таки кому-то врачи помогали – иначе бы люди к ним не обращались.

М.М.– Счастье врачей в том, что, по выражению Никокла, их удача у всех на виду, а ошибки скрыты под землей. Если пациенту, находящемуся под присмотром врача, повезет в смысле излечения какого-нибудь недуга, врач обязательно отнесет это за счет медицины. Но когда дело идет о плохом исходе болезни, они полностью отрицают свою вину и сваливают ее целиком на пациентов, ссылаясь на такие пустяковые причины, каких всегда можно найти великое множество.

М.– Интересно, какие лекарства назначались в Ваше время?

М.М.– Даже выбор большинства их лекарств загадочен и таинствен; вроде, например, левой ноги черепахи, мочи ящерицы, испражнений слона, печени крота, крови, взятой из-под правого крыла белого голубя, а для нас, злополучных почечных больных (до того глубоко их презрение к нашей болезни!), истолченный в порошок крысиный помет; можно перечислить еще много подобных нелепостей, которые скорее смахивают на колдовские чары, чем на серьезную науку.

М.– Какой ужас! Ваше нежелание принимать подобные лекарства легко понять.

М.М.– Я не стану распространяться о приписывании несчетного количества пилюль, о выделении особых дней и праздников в году для лечебных целей, об установленных часах для сбора целебных трав и, наконец, об их противных и высокомерных манерах в обхождении с больным, над чем издевался даже Плиний.

М.– Что касается уровня фармакологии, мы шагнули далеко вперед. А вот подход к пациентам иногда оставляет желать лучшего.

М.М.– Видел ли кто-нибудь врача, который согласился бы с назначением своего коллеги, ничего не вычеркнув или не прибавив? Они предают этим свою науку и выдают себя с головой, показывая, что больше заботятся о своей репутации и, следовательно, о своей выгоде, чем об интересах больного.

М.– Но врач не должен молчать, если считает, что коллега назначил неправильное лечение.

М.М.– Если бы в тех случаях, когда врачи ошибаются, мы могли быть уверены, что их назначения, не помогая нам, по крайней мере, не приносят нам вреда, нас утешала бы мысль, что, стремясь к лучшему, мы, по крайней мере, ничем не рискуем.
Более того, врачи считают, что нет такого лекарства, которое не было бы в какой-то мере вредным для организма.

М.– Это правильно. Любое лекарство имеет свои побочные действия и противопоказания, причем, чем оно более сильнодействующее, тем больше побочных эффектов и осложнений.

М.М.– Но если даже помогавшие нам лекарства причиняют известный вред, то что сказать о тех средствах, которые нам прописываются совершенно ошибочно?
Но если ошибка врача – вещь опасная, то наше дело совсем дрянь, ибо врачу нелегко не впадать постоянно в ошибки. Врач должен знать очень много о самом больном, учитывая множество обстоятельств и соображений, чтобы правильно назначить лечение. Он должен знать физический склад больного, его темперамент и нрав, его склонности, его действия, даже его мысли и представления.

М.– В наше время, когда медицина стала доступной не только богатым людям, врачи не могут уделять столько времени одному пациенту, чтобы знать про него такие подробности, зато у них есть схемы лечения разных заболеваний. Главное для них – правильно поставить диагноз. Но не всегда это удается. Не все болезни до сих пор правильно и вовремя определяются, тем более излечиваются. Остается много непознанного.

М.М.– Чем могли бы мы иначе извинить постоянные ошибки врачей, принимающих петуха за сокола? Как ни легки были перенесенные мной в жизни болезни, я не помню случая, чтобы трое врачей были согласны между собой относительно них.

М.– Да, такие случаи, несмотря на огромные научные достижения, встречаются довольно часто и сегодня.

М.М.– Пусть поэтому не осуждают тех, кто при виде хаоса, царящего в медицине, предпочитает послушно следовать голосу природы и собственных влечений, сообразуясь с участью большинства людей.

М.– Ну, кто может Вас осуждать? Как сказал наш замечательный поэт Ю. Левитанский, «каждый выбирает для себя». Это ведь не значит, что среди медиков нет приличных людей.

М.М.– Я могу питать к ним личное уважение, так как мне приходилось встречать среди них многих почтенных людей, заслуживающих дружеского расположения. Я имею зуб не против них, а против их науки, и не особенно корю их за то, что они пользуются нашей глупостью, ибо так поступают все на свете. Многие профессии, и менее важные и более достойные, основаны исключительно на злоупотреблении доверием.

М.– Значит, Вы сами к врачам никогда не обращаетесь?

М.М.– Когда я заболеваю, я приглашаю врачей, если они есть под рукой, и прошу их лечить меня, и плачу им за это, как другие люди. Я предоставляю им предписывать мне тепло одеваться, если мне это более по душе, чем обратное; я предоставляю им назначать мне по их усмотрению бульон из порея или латука и пить белое вино или красное; я даю им полную свободу во всем, что не задевает моих желаний и привычек.

М.– Вам не кажется это несколько непоследовательным, учитывая Ваше отношение к медицине?

М.М.– А сколько мы встречаем врачей, которые разделяют мое отношение к лекарствам, врачей, которые пренебрегают лекарствами, когда дело идет о них самих, и которые придерживаются свободного режима, совершенно обратного тому, какой они предписывают другим! Но разве это не значит открыто злоупотреблять нашей доверчивостью? Ведь их собственная жизнь и здоровье им не менее дороги, чем нам наши, и потому они не стали бы действовать вопреки своей науке, если бы сами не были убеждены в полнейшей ее несостоятельности.

М.– Может быть. Но если, допустим, курить вредно, а врач, по слабости характера или другим причинам, не отказывается от этой привычки, это не значит, что его совет срочно бросить курить ошибочен. И люди, которые всю жизнь обходились без таблеток, когда их серьезно прихватывает болезнь, сразу обращаются за медицинской помощью – куда денешься?

М.М.– Я не зарекаюсь, что могу когда-нибудь прийти к нелепому решению вверить свою жизнь и здоровье врачам; я могу поддаться такой безумной мысли и не поручусь за свою стойкость на будущее время.
Однако и тогда, если кто-нибудь спросит меня о моем самочувствии, я отвечу ему как Перикл: "Можете судить по этому", – и покажу зажатые у меня в кулаке шесть драхм опия; это будет бесспорным доказательством серьезности моей болезни. К этому времени я успею основательно свихнуться; если страх и нетерпение смогли довести меня до подобных вещей, то можно вообразить всю глубину моего душевного смятения.

М.– Очень хорошо Вас понимаю. Но ведь и в Ваше время, как ни слабо развита была медицина, у нее находились и сторонники, значит, кому-то врачи помогали.

М.М.– Я признаю, что и у защитников нашей медицины могут быть весьма серьезные, убедительные и веские соображения, и я отнюдь не отвергаю мнений, расходящихся с моими.

М.– То есть Вы спокойно относитесь к чужим мнениям?

М.М.– Меня нисколько не пугает, если мои суждения противоречат суждениям других людей; и то, что эти люди придерживаются точек зрения, отличных от моей, нисколько не мешает моему общению с ними. Наоборот, мне гораздо реже приходится наталкиваться на совпадение моих воззрений и склонностей с воззрениями и склонностями других людей.

М.– Вас это не смущало, не заставляло чувствовать себя одиноким?

М.М.– Никогда не существовало двух совершенно одинаковых мнений, точно так же как один волос не бывает вполне похож на другой и одно зерно на другое. Наиболее устойчивым свойством всех человеческих мнений является их несходство.

М.– Несмотря на это несходство, люди нередко понимают друг друга, и в Ваших «Опытах» многие находят не только близкие по духу мысли, но и реальные советы, как достойно пройти свой путь. Вас читают очень разные люди на протяжении почти пяти веков.

М.М.– Я употребил все отпущенные мне силы на то, чтобы устроить свою жизнь. Это было моим основным занятием, моим делом. Я меньше всего являюсь сочинителем книг. Я хотел обладать достатком, чтобы удовлетворять свои насущные и основные потребности, а не для того, чтобы накоплять богатства и оставить их моим наследникам.

М.– Разве посмертная слава для Вас ничего не значит?

М.М.– Если бы я принадлежал к числу тех, кому люди могут пожелать воздать славу, то я избавил бы их от этого и попросил бы, чтобы они мне выдали ее авансом; пусть она поскорее придет ко мне и обовьется вокруг меня; пусть она даже будет покороче, но зато поплотнее; не очень долговечной, но зато ощутимой, и пусть она безвозвратно канет в вечность, когда я уже не смогу ощущать ее и внимать ее сладостному голосу.

(Продолжение следует…)


Рецензии