Апостол Павел часть I

Какабадзе Манана
Глава 1.
– В этот вечер, в песах, каждый выдавливает из себя раба, мой Саул, – сказал  отец, улыбаясь. Они ждали гостей, и сидели уж давно и  праздно втроем: отец, мама, Саул. Каждый был взволнован, каждый ждал необычного чего-то, что всегда случается в пасхальный вечер. Вот отец  и начал разговор, готовясь. Саул вскинулся сразу. Пусть еще ничего не начиналось, все томились ожиданием, но сегодня вечер вопросов и ответов, так может, начнем?
 – А можно ли сразу, в один только вечер, стать другим? Не быть рабом? – спросил он отца, сияя ответной улыбкой. Давая понять: «знаю, все знаю! Ты испытываешь меня, ты и себя настраиваешь. Но мне интересно, мне важно, мне хорошо с тобой сейчас!»…
– Ну, это как получится. Может, выйдет рабство по каплям, а может, целою чашею. Может, всем существом изменится человек. Как получится, я же говорю. Рабом быть плохо, но я думаю, в каждом из нас этого достаточно. Было, есть и будет. Даже теперь, когда мы уже не в Египте.
Мать никогда не пропускала отцовских наставлений мимо ушей. Отцовского влияния на Саула она боялась; вела тихую, вне громких битв и сражений, по большей части, но зато постоянную войну с мужем.
– Есть люди, что и вне власти фараона рабами становятся, – заметила она. – Вот в них этого достаточно, а в Сауле неоткуда и взяться. Он мой сын!
– И мой тоже, – спокойно отвечал отец. Улыбка его погасла, но во взоре, обращенном на жену, не было гнева.
Она намекала на его собственное прошлое, и, как всегда, была немилосердна. Он любил эту женщину. Никакой другой не желал. Но, право, она жестока с ним, с мужем, и как же он устал вести маленькую, незаметную для мира, но для него столь значимую войну. Он к ней совсем не стремился, он только оборонялся и терпел. Ради ее же собственного спокойствия. И ради спокойствия сына. Он знал цену семье, и знал цену той радости, что подарил ему Господь в лице Саула. Сын был долгожданным.
– И мой тоже, – повторил он. – А я заслужил свободу не менее, чем все другие.
У нее не оказалось ответа на эти слова. Она лишь смотрела, как всегда осуждающе.
Дом был тщательно убран, буквально вылизан, Элишева не давала покоя прислуге всю неделю, да и сама не берегла рук. В поисках запретного каждый предмет в доме, вся мебель, утварь, карманы, кладовки были вытряхнуты, вымыты и вычищены. Вся посуда, которой пользовались ранее, была удалена накануне песах из дома и заменена новой. Все полки и столы помыты, покрыты чистыми скатертями. Сам Иувал, хозяин дома, постился весь день, ибо Саул был его первенцем, но был мал для поста. Иувал радовался, что может сделать это за сына. Он радовался тому, что его жена, его Элишева ничего не забыла. Она, конечно, проследила за всем, в том числе за ним самим, и была строга. Если бы еще он мог назвать ее любящей и веселой, доброй. Если бы он мог!
Тихо, стараясь не шуметь, пробрались в комнату те, кто обычно за хозяйской трапезой не возлежали. Но сегодняшний вечер был единственным исключением в году. В этот вечер они были детьми Израиля, и только. Не слугами и хозяевами, не подчиненными и не подчиняющими. Авдий , чье имя вполне соотносится с характером, служить он умеет, и богобоязнен искренне.  Циля , жена его, действительно незаметная, вечно держащаяся в тени, но скорее мужа, нежели Всевышнего, двое их мальчиков, Урий и Самсон. Маленькая Махла , хроменькая, застенчивая девочка, их дочь, как всегда в стороне ото всех, позади, жмется к стенке. Саул ее жалеет, часто отсылает еду с их домашнего стола. Циля отличная кухарка, но то, что готовится ею в их доме, предназначено отнюдь не для ее детей. Урий и Самсон, впрочем, Саулом не очень любимы, и он их не подкармливает. Они сорванцы, целыми днями пропадают на заливе. Рыба в их доме, что на окраине города, не переводится. Однако рыба мальчикам поднадоела, не иначе, или еда, что шлет Саул, маленькой Махле не впрок; она кажется прозрачной, так худа. Авдий на все руки мастер, что в доме упало, разбилось, сломалось, оторвалось, – то его забота. Он сопровождает Цилю на рынок, делает покупки. Хозяйские кони тоже в его ведении.
Мамина швея, Хавива. Ее сын, Елеазар. Хавива вдова. Она многим шьет в городе, весьма достойная женщина. А Елеазар никакой, молчаливый, очень полный мальчик. Ничем никогда не интересуется. Интересно, кем он будет сегодня, в этот вечер, уж точно не умным сыном. Это роль принадлежит Саулу всегда. Так оно будет и сегодня. А Елеазар будет, наверно, тем сыном, что молчит .
Мамина нянька, Зехави . Она же Саулова мамка да нянька. Она уже старая, щеки как печеное яблочко. Истинное золото, а не женщина. Живет в их доме на правах родни, заслужила.
Это свои. А будут еще гости. Стук в дверь их дома в пасхальный вечер предсказуем.
Это друг отца, Ашер. С женой Хавой и сыном Эли. Эли и Саул знакомы с детства. Грек-учитель, к которому ходят мальчики, в квартале у городских стен, и рабби, к которому они ходят в свой квартал, где большинство живущих иудеи, равно не могут понять причину их вражды. А она проста: соперничество. Один свет в окне у матери: Саул. Один свет в окне у Хавы: Эли. Хоть Эли и не первенец Хавы, но дочери взрослые, уже замужем, а Эли сердце души женщины, не меньше. Она и Элишева помешаны на сыновьях, и между ними тоже соперничество…
И все-таки, не в этот же вечер! В этот вечер Саул готов забыть все своему сопернику.
– Мир тебе, Эли, – говорит он, улыбаясь. – Счастливого тебе песаха!
Зехави теребит Эли, щиплет за пухлые щеки.
– Не пускайте этого мальчика в дом наш, не пускайте! – шутит она. –  Мы убрали из дома все, что на закваске, а к нам пришел хлеб! Белый, рассыпчатый!
Эли вовсе не рад тому, как приветствовала его Зехави. И сравнение упитанных щек со свежей булкой его не радует, и то, что старая женщина теребит его, не по нраву. Однако Эли способен проявить терпение. Особенно в сегодняшний праздник.
– Мир вам! – говорит он. – И счастливого песаха!
О том, чтоб песах был радостным и счастливым, уже заботится мама. Мама зажигает свечи от лампады, где уже давно горит огонь. Нельзя в праздник зажигать новый огонь, но можно переносить старый. Мама говорит негромко, почти шепчет от волнения: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, освятивший нас Своими заповедями и повелевший нам зажигать свечи Праздника» . И у нее слезы на глазах. Мама красива, очень. Ни одна из женщин, которых знает Саул, не может с ней сравниться. У нее огромные, черные, очень глубокие глаза, и ресницы такие же огромные. Брови густые, изогнутые, словно излучина Кидна. А сияние ее глаз, когда она вот так взволнована, как сейчас, с чем его сравнить? Отец возил его на водопады Кидна за городом. Вот так сияют лучи солнца, пронизывающие капли воды, когда она брызжет, падая вниз.
Отец тоже готовится. И заметно волнуется тоже. Ему вести сегодняшний вечер. Но не потому волнуется он, что боится не справиться. Он хороший рассказчик, но мама… мама будет сердиться, коль что-то не так, и отец сейчас настроен на будущие упреки. Но все равно, все равно, он поведет все так, как считает нужным, если только Саул знает своего отца!
Началось! Отец начал вечер песаха словами: «Внемлите мне!». И прочел благословение на плод лозы  виноградной.
– Благословен Ты, Господь Бог наш, Царь Вселенной, сотворивший плод виноградный…
Мама смотрит на Саула строго, но с любовью. В его стакане лишь чистая вода, когда все подлили друг другу вина. Все, что касается вина и плодов винограда, запрещено Саулу. Он назорей  по обету матери.
Это мама смотрит на Саула с любовью. Эли же торжествует, смотрит на Саула злорадно. Вино, что пьют сейчас, оно сделано в их доме, от виноградной лозы, что заложил когда-то хозяин дома. Он же лично и давит, и сливает, и приносит. Это вино чистое, не касалась его рука язычника во всем становлении его, и достойно быть вкушаемо на песах. Но только не для Саула, нет. Саул посвящен Господу еще до того, как родился. И пусть Эли злорадствует. Не осквернит Саул своего назорейства. Ради того, чтоб досадить Эли. У Саула есть Господь, и есть мать, которые, безусловно, дороже ему, чем злопыхатель Эли. Пусть выпивает он вино, лежа на боку, опираясь на левую руку. Саул тоже пьет как свободный человек, пусть воду. Это люди Исхода, рабы, ели стоя и наспех. А они теперь пьют как свободные. Пьют, потому что сказал отец уже благословение.
– Благословен Ты, Господь, Бог наш. Царь Вселенной, Который избрал нас из всех народов и возвысил нас из всех языков, и освятил нас Своими заповедями. И дал Ты нам, Господь, Бог наш, с любовью Праздники для радости, времена для торжества и веселья, этот день Праздника Мацы, время нашей свободы, священного собрания в память выхода из Египта. Ибо нас избрал Ты, и нас освятил Ты из всех народов, и Праздники Святости Твоей с радостью и весельем выделил Ты нам …
И благословение времени произнес отец:
– Благословен Ты, Господь, Бог наш. Царь Вселенной, Который дал нам жить и поддержал нас, и дал нам дойти до сего дня .
Все сказали «амен»  и выпили полчаши.
Мать поднесла к отцу воду, и полила ему на руки: на правую, потом на левую. Подала полотенце. Взяли все они овощи, каждый по куску, и обмакнули в соленую воду.
 Отец произнес:
– Благословен Ты, Господь, Бог наш. Царь Вселенной, сотворивший плод земли.
Взял среднюю из мацуот, и преломил ее.
– Вот хлеб бедности нашей, который ели отцы наши в Земле Египетской. Всякий, кто голоден, пусть придет и ест, – сказал отец проникновенно.
Саул был готов плакать, так это было сказано. Сам он бедности не знал, и кнута тоже. Никогда не был рабом. И жизнь в Тарсе вряд ли можно было назвать изгнанием. Но мама так считала…
А потом, соленая вода, в которую обмакивают карпас , не символ ли слез, что проливали предки наши в Египте? Что же странного в том, что хочется плакать? Карпас и марор , не из земли они произрастают? Подобен траве «плод земли», символ нашей стойкости. Как траву, топтал нас каждый проходящий, и, как трава, мы выстояли и поднялись над землей.
Отец посмотрел на Саула  внимательно, кивнул ему головой. Надо было спрашивать, и он спросил, поражаясь заново тому, что ему все равно интересно. Все он знает, все понимает, хоть он младший из присутствующих мальчиков. Мог бы повторить каждое слово дальше. Но интересно!  И он спросил, зная ответы, и предвкушая их радостно:
– Почему сия ночь разнится от прочих ночей? В другие ночи мы едим квашеный хлеб и опресноки, a в эту ночь только опресноки? В другие ночи мы едим всякие овощи, a в эту ночь только горькие; в другие ночи мы едим мясо жареное, вареное или тушеное, a в эту ночь только жареное; в другие ночи мы не обмакиваем зелень в соленую воду, a в эту дважды.
Задумался отец, и молчал так долго, что Саул заволновался.
– Начну с бесчестия, но закончу прославлением, – сказал отец.
Мама нахмурилась. Но что можно противопоставить отцу. Оба его утверждения, о которых он говорит сейчас, разве они не справедливы? Предки наши были рабами в Египте, работали и были презираемы.  Предки наши были идолопоклонниками…. Не стоит сердиться на правду. Таков обычай песаха, его не обойдешь. И каждый из нас сегодня побудет рабом в Египте, и каждый выйдет из рабства. Сегодня не только день воспоминаний, сегодня мы, все мы, все люди моего народа вновь, в который уж раз, выходим из рабства, покидаем страну, где сгибали выю…
– Рабами были мы фараону в Египте, и вывел нас оттуда Бог, Господин наш, рукою сильною и мышцею простертою.
Как красочно рассказывает отец! Как сопереживают ему все, все за столом!
– Каковы свидетельства и законы, которые заповедовал нам Господь, Бог наш?
Саул задает этот вопрос, это он, конечно, сын умный, сын понимающий. Он, и только он хахам! Кто еще может быть в его доме?! Когда отец его ведет пасхальный вечер?! Пусть Эли играет роль сына нечестивого. Как-никак, это тоже важно. Раша, это такой сын, который ставит себя отдельно от всей общины, от народа своего. «Что за служение у вас?», у вас, а не у меня, со стороны, лениво, полупрезрительно. И, как заповедано, отец сейчас «притупит ему зубы»! Он тоже потомок Авраама, Ицхака, Яакова, он один из нас, и душа его выходила с нами из Египта, получила Тору на Синае, он один из нас, и больно видеть, как рубит он сук, на котором сидит. Каждый из нас «сидит на плечах предков», и не было бы раша, когда бы не Исход и не Тора.
Елеазару отведена роль сына простодушного. Это такой человек, недалекий, простой. Он указывает на марор, на мацуот, на карпас и харосет, и спрашивает: «Что это?». Эта роль подходит Елеазару, он все исполняет с подлинным простодушием, просто блестяще, и при этом ведет себя естественно. В соответствии с собственной сущностью. А Саул думал, что Елеазар будет «молчаливым» сыном! А молчат Урий и Самсон! Сказывается время, проведенное на заливе, в обществе мальчишек из греческого квартала. Или, что вероятнее, рыбы, она вообще молчалива…
Даже маленькая Махла, и та знает больше. Пыхтит, смущается, краснеет. Но при этом говорит и отвечает! Увлекшись, даже перебивает отца:
– Кровь, и огонь, и столбы дыма!
Это она о знамениях и чудесах. Или кричит, перебивая главу вечера, перечисляя все казни, которыми наказал Всевышний египтян:
– Кровь! Жабы! Вши! Дикие звери! Мор! Нарывы! Град! Саранча! Мрак! Поражение первенцев!
При перечислении всех этих бедствий отец выливает по капле вина в общую чашу. Эту чашу выльют, пусть с нею уйдут из домов наших все бедствия. А в наши чаши вина мы дольем, дольем, и выпьем еще…
Глава стола не сердится на девочку. Он рад. Суть сегодняшнего дня как раз в этом: пусть дети и взрослые ощутят опасность, и боль рабства поймут, и избавление оценят, и вдохнут собственную свободу. Девочка не менее важна ему, чем мальчики. В ней заключено обетование материнства. Она важна, эта маленькая, как залог будущего. Пусть помогает ему вести песах. Так забавно, что она пыжится помочь…
И потом, когда все это было сказано, они запели. Запели в благодарность за все, что было сделано Им для них, когда рабство их стало особенно горьким, а ноша тяжелее, чем когда бы то ни было. Благодаря и восхищаясь тем, что было сделано.
«Если бы Он вывел нас из Египта, но не судил бы их, – нам было бы достаточно. Если бы Он совершил над ними суды, но не над их богами, – нам было бы достаточно. Если бы Он судил их богов, но не умертвил их первенцев, – нам было бы достаточно. Если бы Он умертвил их первенцев, но не передал бы нам их достояния, – нам было бы достаточно. Если бы Он передал нам их достояние, но не рассек перед нами море, – нам было бы достаточно. Если бы Он рассек перед нами море, но не провел бы нас по нему, как по суше, – нам было бы достаточно. Если бы Он провел нас среди него, как по суше, но не пустил бы ко дну наших врагов, – нам было бы достаточно. Если бы Он пустил ко дну наших врагов, но не удовлетворял наших нужд в пустыне сорок лет, нам было бы достаточно. Если бы Он удовлетворял наши нужды в пустыне сорок лет, но не питал бы нас манной небесной, – нам было бы достаточно. Если бы он питал нас манной небесной, но не дал бы нам Субботы, – нам было бы достаточно. Если бы Он дал нам Субботу, но не приблизил бы нас к горе Синай, – нам было бы достаточно. Если бы Он дал нам Тору, но не ввел бы нас в страну Израиля, – нам было бы достаточно. Если бы Он ввел нас в страну Израиля, но не соорудил бы для нас Храма, – нам было бы достаточно»…
– Вот сколько благодеяний оказал нам Господь!
– И во славу Его сегодня мы здесь!
Плавно и торжественно шествовал  вечер песаха.
Саул остро ощущал аромат травы, пахло весной, и весна была на улице и в сердце его. Трава рассекла воду. Так когда-то рассек Господь волею своей Чермное море, пропуская народ свой сквозь воду, а потом сомкнул это море за спиною у беглецов, погубив тех, кто их преследовал.
Ах, как любил Саул все это – и сам праздник, и все то, что надо было делать, и торжественность этого совместного делания, и  их общность, людей этих, каждый из которых мог быть сам по себе, но только не в этот день, когда все они были одним!
Таким было детство Саула, тихое, мирное детство. В замкнутом кругу родных, близких, и все они были детьми Израиля, заброшенными в чужой мир, мир греко-римский. Они забывали об этом порой, как в этот песах, но жизнь в рамки любимого праздника не укладывалась, она была шире, больше. Она вносила изменения. Она меняла людей и обстоятельства, кроила и сшивала судьбы по-своему. И то, с чего начинал Саул, оказалось так неизмеримо далеко от того, что стало венцом его жизни!
Мальчиком, совсем еще несмышленышем, Саул любил море. Солнечные пятна на поверхности сливались в широкое полотно шитого золотом ковра. Завитки волн обрушивались на каменистый берег с грохотом и шумом, разбивались у ног ребенка, и, смеясь, он пытался схватить и удержать убегающую пену, ухватить брызги. Уходящая в море волна тащила за собой, увлекала. Саул упирался ножками, стоял крепко. Отец хвалил его за храбрость…
Но мать говорила, поджимая губы:
– Как надоела эта неверная гладь, способная превратиться в разъяренного зверя, и поглотить тебя! Как бы я хотела быть дома, где равнина переходит в холмы без всякой угрозы человеку. Почему мы не можем жить дома?
То был давний спор между матерью и отцом, и Саул знал, мог бы и сам повторить вместо хмурившего брови отца все то, что говорилось в ответ, теми же словами, что произносились неоднократно.
– Женщина, чем ты недовольна? Тем, что живешь в большом и богатом доме, у тебя в подчинении слуги, есть муж, уважаемый человек, гражданин великого Рима? Господь благословил наш брак, и у нас – сын, которого я так долго ждал! Почему ты тоскуешь по нищему прошлому, хотел бы я знать. Верно потому, что природа женщины такова. Женщина вечно стремится к недостижимому, все равно, какому, пусть во много раз худшему, лишь бы не тому, что дано ей Господом. Праматерь Хава тому пример…
Саул не любил, когда осуждали его мать. Мать была вне любого осуждения, мать была превыше всего на свете. Он обожал эту женщину, никогда не было дано ему полюбить другую так, как он любил мать. Но и мать жила на свете одной страстью, и страсть та звалась Саул…
Отец говорил:
– Мы из Гисхалы  родом, сын, но в Тарсе  я стал человеком; свободным человеком, а был рабом! В Тарсе я сделался богат и уважаем, и значит, свободен вдвойне. Я люблю Тарс, и здесь намерен оставаться до конца своих дней.
Мать никогда бы не сказала: «Люблю Тарс».
– Мы из Галиля , –  сынок, – говорила она, ласково опуская руку на голову мальчика. Ты – потомок рода Вениаминова , еврей от евреев, ты носишь имя первого царя Израиля, Саула, он тоже потомок Вениамина. Носи свое имя с честью, сынок, порадуй меня, старую…
Вовсе она не была старой; ее густые, иссиня-черные волосы оставались такими долго, долго, и взгляд глубоких черных глаз радовал своей молодой свежестью. Но она так говорила, и Саул, встревоженный, присматривался к облику матери, боялся найти первую проседь в волосах, уловить признаки надвигающейся старости вокруг ее ясных глаз.
Все, что ею говорилось сыну, отзывалось в его сердце пониманием. Он уже знал, что значит быть евреем от евреев. Это значит, что все поколения мужчин твоего рода были обрезаны, как и ты сам. А в Тарсе многие соплеменники отказывались от этого обычая; греки считали его варварским и ненужным. Принимая эллинский взгляд на вещи, некоторые израильтяне отказывались не только от обрезания, но и от имен своих. Отец Саула, кстати, мог при случае похвастать своей причастностью к римскому семейству, не последнему и в своей собственной стране.
Семейство Павел, переехав когда-то из завоеванной и разоренной римлянами Гискалы в Тарс, а потом на Кипр, отпустило на волю своих рабов, деда и отца Саула. Не без определенной мзды, конечно, и выплата этой мзды была каплей горечи  в море счастья деда Саула. Человека, родившегося свободным, павшего до участи раба, и вновь ставшего свободным человеком благодаря неустанному труду и своим торговым талантам. Отец же Саула, отпущенник, все еще отрабатывавший свой долг, пользовался покровительством семьи и влиянием ее громкого  имени. И это было предметом гордости отца. Но не матери. Для матери то был нож в сердце! Это она, дождавшись, наконец, сына, назвала его Саулом – вожделенным, вымоленным. Это она шептала ему перед сном:
– Ты будешь Саулом, будешь царем народа своего, мой долгожданный! Я не дам коснуться твоих волос ножницам, не подам тебе ягод винограда. И ты сам откажешься, милый, ибо нельзя согрешить нам перед Господом. В утробе своей посвятила я тебя Господу, сынок, теперь ты – должник слова моего. Не соври Господу, Саул! Не дай Ему права вырвать тебя из народа своего; этого хочет твой отец, но не я, не ты, и уж, конечно, не Господь… Страшен гнев Его, рассеял он племена израильские по греху их. Вот и мы теперь здесь, среди язычников, и даже вернувшись домой, в Галиль, будем среди язычников… и волны моря поглотят нас… и реки бедствий зальют…
Он страшился ее угроз, он прислушивался к ее уговорам. Из рассказов отца Саул вынес смутное представление о мстительных богах-олимпийцах, мать тоже рисовала своего Бога грозным судией. И все, что касалось богов,  представлялось мальчику пугающим. Он часто представлял себе перед сном страшное. Вот, вышел из-за облаков великан – Господь, ударил трезубцем по земле, и хлынула из-под земли вода. Разливается морем, губит все живое. Дошла волна до их дома, затопила. Уносит его, Саула, и где-то там, вдали остаются мать и отец, и нет ответа на просьбы о помощи…
Саул хватался за руки матери, зажмуривал глаза.
Он стал страшиться моря, и уже не любил его волн, как прежде.
Он перестал любить и отца, как любил прежде. Ибо отец посмеивался над матерью, и не придерживался ее взглядов. Назорейство  Саула представлялось ему нелепым, смешным капризом матери.
– Прежде всего, когда исполняешь обряд назорейства, жена, надо бы находиться в Эрец-Исраэль , а мы в Тарсе. И очень, очень многое из того, что хорошо в Эрец-Исраэль, становится глупостью в Тарсе. И наоборот. Раз уж судьба забросила нас в Тарс, чему я только рад, то почему бы мне не сменить свой головной убор на здешний, принятого здесь покроя? И людям приятнее, и мне легче жить будет. А вместе с шапкой как-то незаметно меняются и мысли. Зря они, что ли, под шапкой прячутся…
Отец не стремился к сохранению семьи в пределах одной только еврейской общины Тарса. Он хотел открытости и понимания, он желал быть больше жителем Тарса, нежели евреем, или греком, или римлянином.
– Уж если удивляться чудесам Творца, сын, то не тем, которые столь любит перечислять твоя мать. Трудно ли Богу в несколько дней погубить род человеческий, коли в его руках – могущество и сила? Потоп, так потоп. Гром и молния, пусть будут молния и гром, и серный огненный дождь, если Он того пожелал. Не в этом главная Его сила. А вот скажи, как так получается: человек делает одну печать, и все оттиски ее похожи как две капли воды. Бог также создал всех людей по первообразу Адама, и все-таки не нашли еще двух из них, вполне похожих друг на друга…
Он молчал долго в промежутках между отдельными мыслями, что занимали его воображение. Отцовская рука во время этих разговоров часто ложилась на плечо сына, но Саул обычно старался незаметно высвободиться из-под тяжелого груза, вывернуться бочком. Он не любил этих рассуждений, они не нравились его матери.
– Мне по душе, что нет одинаковых людей на свете. Хорошо, что есть Эрец-Исраэль, но нет ничего плохого и в том, что есть Тарс. В Тарсе живут греки, евреи, римляне, мой мальчик. И у каждого из этих народов свой Бог, своя правда. Почему моя правда должна быть лучше правды соседа? Не знаю, не постигаю этого. И ты не знаешь. А вот подрастай-ка, умней. Тарс славится людьми учеными и образованными. Станешь и ты таким. Греческая академия не откажется принять в свои стены отпрыска семейства Павел, а мы с твоим дедом купили право на это имя всей своей жизнью. Ты и ответишь на вопросы, что роятся под моей шапкой. Не на все, конечно, не дано этого человеку. Да мне на все и не надо, я человек простой!
Вначале Саул боялся за отца. Тот не страшился мести Господней за неверие и насмешки, забывал о выполнении многих мицвот. Он пил вино, и с удовольствием поглощал ягоды винограда, коварно протягивая их сыну. Он не стремился к рабби за решением в споре. Скорее мог прибегнуть к вполне мирской, римской власти. Отец честно служил фамилии Павел в своих торговых делах, и искренне считал себя частью ее. Мать говорила, что рано или поздно отец  погубит их всех. Грехи отца падали на них с матерью, и Саул стал бояться, в конце концов, за себя с матерью. И ненавидеть отца. Так случилось, и так продолжалось долго. Всю первую половину его, Саула, жизни…
Все усугублялось тем, что у матери с отцом, несмотря на сложные отношения, была общая тайна. Эта тайна стала источником тщательно скрываемых Саулом переживаний. Он не признавался никому, но точно знал: мать с отцом бывают иногда другими. Согласными во всем, без исключения. Он относил это странное место, где свершалось невозможное, к их общей, матери с отцом, постели. Именно из комнаты с общим на двоих ложем мать появлялась иногда с совершенно безмятежным, даже счастливым лицом. Непривычно мягкая, довольная, казалось, всем на свете. Она даже напевала что-то, глубоким, грудным голосом. Мать была красива, и далека от Саула в такие минуты бесконечно. Она не прижимала сына к груди, и не искала в его глазах ответа, не говорила, что именно он, Саул, ее надежда и отрада. И пусть с годами так бывало все реже, но он страдал, и ненавидел отца еще сильней. Мать принадлежала ему, а не отцу, он ревновал ее, но не знал об этом.
Тот, кто уже прожил детство, а потом и пылкую юность, приобретает защиту в себе от страданий, страстных, непонятных порывов. В этом ранние годы становления человека похожи на детские болезни. Переболел, справился, забудь о кори или свинке навеки, больше они тебе ничем не угрожают. Но дело в том, что непременно надо переболеть, это трудно, больно, и  порой опасно для жизни. Вот и юношеские порывы, особенно в душах чутких, какой была Саулова душа, болезненно трудны, и даже опасны. Опасны еще и тем, что не видны так явственно окружающим; мало кто прозревает, что творится в сердцах юных. Никто не бросается с чашей воды к израненной душе, не спешит избавить ее от жара. Трудно справиться с тем, что так тщательно скрывают; куда легче высидеть у постели, борясь с явными признаками болезни.
Он вырос с одной мыслью, и мысль эта была: «наследие моей матери». Кровь потомка Венеамина бурлила в нем. Жажда деятельности снедала. Он хотел быть большим и великим. Он хотел быть самым большим…
И мать, только она одна, вот кто главный судья! Что ему остальные? Она должна сказать когда-нибудь: «Вот, ты вырос и оправдал мои надежды, мальчик. Ты стал тем, о ком я мечтала. Никогда твой отец не был так важен и нужен для меня, как ты. Никогда он не был тем, кого я любила. Только ты, Саул, только ты, мальчик мой…».
Любя ее глубоко и страстно, этот самый «мальчик» нашел в себе силы уйти, когда пришла пора. И было ему всего-то двенадцать тогда. Правда, он уходил, чтобы вернуться, с той самой славой, которая была ей нужна. Он отрывался от матери ради нее же самой. Вряд ли он осознавал, что уже в этом поступке сказались характеры отца и деда. То был поступок истинно мужской. Но Саул не мог знать, что просыпающаяся мужественность, оттолкнувшись от женской силы, пойдет дальше, взрастая и укрепляясь, и уведет его далеко, далеко от исходной точки. Знал бы, может, и остался бы у материнских колен и груди. Уж очень он ее любил.
Он уходил с отцом. Ничего не поделаешь. Путь к Храму был далек и тяжел для нее. Не место женщине там, где волны моря, потом дорожные тяготы, пыль, усталость. Грязь не должна прилипнуть к ее маленьким ножкам; усталость не должна погасить блеска ее глаз. И нечего женщине делать рядом с грозным Богом, подальше от всего страшного, трудного, у домашнего очага ее место. Пусть она ждет, а вот когда он вернется!
И в этом решении своем он уже поступал как мужчина, Саул из города Тарс, потомок рода Вениаминова…

Глава 2.
Прежде чем попасть в Храм своей мечты, довелось Саулу побывать в чужом, ненавистном. Все-таки следует побегать за желанным в судьбе: во-первых, не дается оно сразу все равно, во-вторых, обретается опыт, иной раз на всю жизнь запоминающийся. Наконец, слаще победа, если досталась с трудом, а когда даром, то уж и не победа вовсе…
Резкий, тягучий звук разорвал тишину вечера, разорвал в клочья, в пыль, в ничто. Посыпались, понеслись за ним другие. Лавиной обрушились на уши. Ударили волной, рассыпались. Слились снова…
Играли на авлосе , точнее, на двух сразу. Менялись громкость и тембр звука, голоса сливались и расходились вновь. На какой-то громкой ноте все оборвалось. Высокий женский голос вступил в эту объявленную несколько мгновений назад войну. Рваная, путаная мелодия, резкие скачки тембра. И снова авлос, вот уже три нити, три разных голоса ведут мелодию. В ней нет гармонии, или она есть, но какая-то чуждая, вызывающая… Она возбуждает. Гармония может ли быть возбуждающей? Странное чувство. Вниз, в область живота и паха, течет теплое, даже горячее что-то. Захотелось вскочить, вырваться на волю, туда, где ветер, где море катит свои сворачивающиеся у берега валы. Эта песня под звуки авлоса, она называется авлодия . Если предмет или явление назвать именем своим, может показаться, что ты его приручил, сделал смирным. Но ведь это неправда. Все также рвет уши. И влечет куда-то…
Ударил бубен. Забряцали кимвалы . Это в доме напротив, на той стороне улицы. Там живет грек Хезиод, с женой и маленькими дочерьми. Их двое, и зовут их Аелла и Аглея. Они близнецы, похожи друг на друга как две капли воды. Живые, быстрые, красивые девочки. Когда мать расчесывает им волосы, а она это делает только сама, хотя за каждой из девочек смотрит своя нянька, да и прислуги другой в доме не счесть… когда она чешет им волосы, красивой волной ниспадают они по плечам до самых колен. Светлые, блестящие. И девочки поглядывают исподтишка на дом напротив, где живет Саул. Он знает это. Стоит выйти на крышу, и появляются они. И делают вид, что появились случайно, по делам своим. Родительский дом чуть выше дома грека. Чужую крышу видно прекрасно. И полет чаек в синем небе, чаек цветом кипельно-белым, с клювами красными.
Зря они, девочки эти, расчесываются на крыше, и зря выбегают к Саулу. Он не хочет и знать их. Пусть они красивы. Пусть одеяния их яркие и цветные, и сами они похожи на красивых птиц, что зависают над морем. Пусть Саул учит по воле отца греческий, и мог бы говорить с ними… да что с ними, он читает и Тору на греческом, может хоть с теми, кто Септуагинту  составил, поспорить в знании! Только говорить они не будут. Не о чем им разговаривать. Даже снизойди Саул к разговору с девочками, с язычницами… Да только невозможно это, ни к чему. Не будет этого!
Мама всегда в темном, и покрывала ее черны, как и волосы. Тоже красивы, и ниспадают кольцами, свиваясь как змеи. На излучине Кидна Саул видел много змей, оливковых с черными пятнами либо совсем черных, они грелись на солнце. Отец говорил, что не ядовиты водные ужи, не страшны человеку. Пусть бы грелись. Пусть бы свивались, молнией развивались вдруг, ползли по песку к реке за добычей. Но мальчишки гоняли и били их палками. Особенно усердствовали Урий и Самсон. Саул невзлюбил их еще и за это. Не  то, чтобы змеи были ему дороги. Но и убивать он не хотел.
 Может, только отец и видит змеиные кольца волос матери, распущенные по плечам, не убранные, не под покрывалом, когда захочет, в их общей спальне. А Саул лишь мельком и случайно…
Но зачем об этом думать? Верно, все дело в музыке, что несется из дома напротив. Странная музыка…
– Славься, Метательница стрел, в цель всегда попадающая, наша Артемис !
Это крик из дома грека.
– Близятся Таргелии , – спокойно отметил отец. – Одиннадцатый аттический месяц, помнишь,
Таргелион , я говорил тебе, Саул. Афиняне и их потомки в наших местах готовятся к празднику. Хочешь, возьму тебя в Эфес? Мне непременно надо ехать. По клиентским делам, от наших римских покровителей. Мне не очень-то хочется, но надо. Ты бы обрадовал меня согласием.
      Элишева вздрогнула всем телом, всплеснула руками от неожиданности. От недоумения и ужаса.
– О, Иувал, неужто мне изменяет слух? Или разве голова у меня от жары поплыла? Что слышу я? Ты предлагаешь взять мальчика в дорогу? Караванными путями, в пыль, в солнцепек. И куда: в вертеп языческий, к Иезавели  греческой, к распутнице…
– Артемис не распутна. Она, говоря по правде, родная, целомудренна. Она – Дева. Ты мало знаешь о греках, но и не хочешь знать. Первое объяснимо, второе непростительно. Но это давний предмет спора между нами, и мне не хочется, чтоб мальчик в нем участвовал. Я же не собираюсь участвовать в мистериях. И в Артемисион  Саула не возьму, тем более что и меня там не будет.  Но дух праздника в городе, да и сам город… Он прекрасен.
Мать смотрела на отца ненавидящим взором.
Как же там говорится, в Торе? Ах, да. Сказано в Торе: «Помни день субботний, чтобы освятить его». И еще. «Храни день субботний, чтобы освятить его». Эти два слова соответствуют мужскому и женскому началу. «Помни», это мужу, «храни», это жене. Кажется, в этой паре, что приходится родительской Саулу, не помнят и не хранят.
Прекрасный вечер Шабата, со свечами, зажженными ее рукой, с трапезой, с тишиной и покоем. Непоправимо испорчен, разорван языческой музыкой. Возможно, отец почувствовал неудобство. За испорченный праздник, за волнение ее женское.
– Поверь мне, это следует видеть. Творение Александра  и Хейрократа, со статуями работы Праксителя. А Римские бани в городе! А театр!
Как же громко звучит все же музыка. Почти как мамин крик. Но ведь мама не кричит? Это авлос поет, если можно назвать пением этот скрежет, муку для ушей. От него возбуждение в крови. Эта музыка, она буйствует. Она рвет душу. Надвое, на отцовскую и материнскую половину.
– «Но лишь увидел я Артемиды чертог, кровлю вознесший до туч, все остальное померкло пред ним, вне пределов Олимпа Солнце не видит нигде равной ему красоты» , – вдруг произнес Саул со своего места.
Сказал по-гречески, и был награжден благодарным взглядом отца.
– Я поеду, мама. Мне надо. Я хочу понять.
Она смирилась. И отпустила его, и он поехал. Поехал, несмотря на ее слезы. Он знал, что в тишине, в одиночестве она прольет их немало. Саул любил мать, видит Всевышний. Но был рад, что не был подобием ее, что ее судьба только ее, и ничья больше. Он помнил: «Лучше родиться псом, чем родиться женщиной». Так молился по утрам Авдий,  он велел и Урию, и Самсону благодарить каждое утро Всевышнего в молитве за то, что не женщиной привел их Господь на Землю. Саул сожалел, но что тут можно поделать? В будущем он надеялся подарить ей осуществление ее надежд, и разве так уж это мало…
В чем-то она оказалась права. Путь был нелегок. И жары, и пыли захватили они немало. Больше недели в дороге, и как вечером приляжешь – либо в доме очередного отцовского свойственника, либо, что совсем уж чудно, непривычно, да и неприятно, в доме язычника какого, чуть приляжешь – поплывет ложе. Раскачивается, хоть за стены хватайся. И ноги стер Саул, по внутренней поверхности бедер. Тут его собственная вина, мог бы тихонько ехать в дребезжащей повозке. А захотел освоить науку передвижения в седле, пусть не на коне, пусть на упрямом ослике, приобретенном отцом для такого же упрямца-сына, так не жалуйся…
Скучать не приходилось. Пока приспособился он к седлу, приноровился. Пока перестал морщиться от чувства тошноты, когда приходилось присесть к наспех разложенной на тряпице пище, где-нибудь на обочине дороги или в поле. Не в тряпице или пыли дело. Только жмурился Саул от отвращения, и отворачивал лицо, когда видел, как руки, покрытые черным волосом, преломляли хлеб. Не отцовские руки, также волосатые, впрочем, а руки соседа-грека, язычника, из рук которого что бы ни выходило, Саула касаться бы не должно.
Хезиод отправился в путь вместе с ними. Он был общителен и прямодушен. Иувал о целях своего странствия помалкивал. Грек же верещал без умолку. О том, что надеется на помощь Храма греческой общине Тарса. Его отрядили с целью занять денег у жрецов. Снабдили необходимыми бумагами, и велели заручиться поддержкой у богачей эфесской общины, среди них немало бывших тарсян. Город со многими торговыми завязками, все стремятся туда перебраться. Второй город империи после самого Рима, ну, или стремится быть таковым, одна Александрия только и может соперничать с ним, и уж столицей провинции Азия его назвать, наверно, можно! Хезиод тоже думает перебираться. Вот если дело с займом у жрецов выгорит, так Хезиод не преминет воспользоваться, он своего не упустит.
– Я так им и сказал: у меня и свой интерес быть должен, я им не мальчик. Это мои люди в Эфесе, и уж когда я их использую, да денег добуду через них, так пусть община мне и долю выплатит. У меня девочки на выданье почти, мне деньги не лишние.
– Деньги лишними не бывают, сосед, а девочки еще малы для замужества, что-то торопишься ты свое счастье в чужие руки отдать, – заметил Иувал.
– Эээ… у самого-то сын! Что мне девочки, какое это счастье, разве чужое только. Да я и не отказываюсь пока что от них, я только хочу приготовиться. В Эфесе Артемис живет, не в Тарсе, пусть мы и построили ей алтари, да разве ей такие нужны. А девочки будут к ней ближе. Пайдотрофа! Селасфора! Гегемона!  Услышь меня!
С удивлением смотрел Саул на грека. Впервые в его присутствии призывали иных богов, кроме Всевышнего, и отчего-то не верилось, что это возможно. Было любопытно, но и неприятно как-то. Он знал уже ревность по тому, что было наследием его народа. И демоном была та, к которой обращались. Чье и имя-то проклято.  И уж эпиклезы , которыми сыпал грек, совсем ей не подходят. Неприятно.
А тот продолжал, не обращая внимания на выражение лица мальчика.
– Защита Артемис не помешает. Станут корчиться в муках, о Лохия ! Кто поможет, кроме тебя? Я сам-то осиротел рано. Отец повез одежду матери в Храм , когда мне пять было. Умерла она в родах, так-то. Печалился отец: была бы рядом та, что может помочь. О Партенос , прости, что упрекаю тебя, но далеко ты была, когда умирала моя мать, и не дозвались мы тебя тогда…
Услышанное поразило Саула. Он не сдержал рвущихся от сердца слов, сорвались с уст:
– Разве Всевышний живет лишь в местах, где поклоняются Ему? Он повсюду, Хезиод, и гнев, и благоволение Его застанут тебя повсюду! Оставь своего идола, коли он привязан к Эфесу, словно веревка для белья к ветке дерева, двойным узлом! Пусть Господь пребывает с тобою повсюду!
Разразилось молчание. В воздухе запахло грозой, хотя в небе не было и облачка.
Иувал попытался спасти положение. По крайней мере, попытаться стоило. Тем более что, поперхнувшись куском хлеба от изумления великого, разразился сосед кашлем. Иувал метнулся к нему, стал стучать по спине.
– Ничего, ничего, сосед… сейчас пройдет, – бормотал он успокаивающе. – Саул, подай воды! И давайте уж собираться, засиделись мы тут. В дороге мы. Незачем рассиживаться.
Хотелось Саулу продолжить, объяснить Хезиоду многое. Но только отец глазами большими стращал, и на ногу наступил нарочно, так, что Саул не удержался, взвыл легонько. Пришлось отказаться от дальнейших уговоров.
Так и замолчали вопрос обращения грека Хезиода к Господу иудеев. Первая попытка Саула проповедовать оказалась неудачной…
Как тронулись, отец занял внимание грека вопросом, который Саула, собственно, волновал мало. Как и на каких условиях будут давать жрецы деньги. Грек объяснил.
– Как возьму деньги, возьму на год. Вот если сто талантов  возьму, десять отдам в конце года вместе с долгом. Это если я от лица своего возьму, да еще дадут ли. Общине дадут на лучших условиях: те сто талантов вернем, да еще шесть добавим. Хотел бы выпросить у верховного жреца условий, какие только стране ставят. Когда война, или другая какая беда. На сто талантов каждых полтора таланта лишних вернуть. Вот когда бы так, не знал бы ваш Хезиод беды, и жил бы он в Эфесе, возле Артемисиона, услышь меня, о Партенос, услышь!
Оглянулся грек на этих словах на Саула. Испуганно так. Поперхнулся тут сам Иувал, подавился смешком…
Город встретил их шумом и криком, столпотворением вавилонским на улицах. Верхняя Агора , ее Базилика, куда стремился отец со своими торговыми делами, Пританий …
Глаза разбегались; уши от окриков, от стуков по мостовой копыт, грохота повозок – глохли.
Хезиод, в отместку Саулу за приступы кашля, одолевавшие в дороге, видимо, поспешил припугнуть.
– Здесь, в Притании, в совете городском, ныне живут куреты. Не стал бы я, мальчик, при них говорить всякое… ну то, что норовишь ты высказать…
Выяснилось, что куреты служат Артемис. Они, когда исполняют свои священные танцы у алтарей, впадают в экстаз. И тогда  страшны, неуправляемы. Обиду Артемис отмстят в мгновение ока, и лишь на взмах кинжала продлится жизнь обидчика. А еще сторониться надо тех, кто служит в Храме Гестии , богини домашнего очага.
– Вот он, Храм Гестии, – указал грек. – Пританы жуют зелье, что сводит с ума. И, танцуя, идут к Артемисиону. Не стал бы я попадаться им на глаза, да в Таргелии, да с твоим лицом… Им объясняй, не объясняй, что имеешь гражданство римское, да принадлежишь к фамилии Павел, раньше убьют, потом узнают!
Лицо Саула действительно выражало нечто вроде презрения. Правда, он его не ощущал, а изображал. Трудно презирать все это. Эти дома, эти площади, от которых идут прямые улицы, эти великолепные фонтаны, этот огонь, отблески которого рвутся наружу из Храма Гестии. Все, что казалось таким смешным и сказочным в пересказе учителя-грека, таким игрушечным в сравнении с тем, что составляло веру отцов, вдруг ожило, обрушилось на него! Нависло над ним, вознеслось! Он, Саул, не может презирать, он скорее подавлен всем этим. И ему страшно, только выказывать страх не хочется. Тревожно…
Но как не выказать презрения, когда грек хвастается такими глупостями! И город-то назван по имени амазонки Эфесии, подруги, возлюбленной Андрокла, сына правителя Афин. И никогда не имел даже стен крепостных вокруг.
– Что, пожалели трудов и денег выстроить? – съязвил Саул. – Одни веревки вокруг Артемисиона, чтоб оградить «чистоту» вашей Артемис? Это наивно, да и  просто смешно!
– Кто поднимет руку на эти храмы? Кто станет сражаться с самой Воительницей? Богатый город, несметно богатый, и надеется только на стены храмов своих во имя богов, что их прославляют, да на мудрость властителей своих. А ты не пожимай плечами, мальчик, вот приходил сюда лидийский Крез  когда-то, взглянул на то, что ты называешь «наивностью жителей», на то, что седьмым чудом света объявлено. Восхитился! Сказал: «Радуйся, Великая!», преклонил колени возле Артемис, целуя ноги ее. А потом повернул назад, не преминув внести денег в храмовую казну.
Саул состроил усмешку, недоверчивую, ироничную. Это разобидело грека вконец.
– А что до вашего Иерусалима, мальчик, так у него и стены были, только перед всеми падали, кто не пришел! Говоришь, повсюду твой Бог, так что, он спал в те времена?
Ужаленный в самое сердце Саул потерял дар слова. Иувал взглянул с укором на соседа, нахмурил брови, сосредоточился, готовясь дать достойный ответ. Никогда Иувал не отрицал чужих достоинств, но и свое, отчее, не дал бы порочить.
Грек почувствовал, что сказано лишнее, смутился. Не следовало вести борьбу с ребенком еще почти. Ни к лицу ему, Хезиоду, с мальчиком тягаться. Только, сказать по правде, мальчик тоже не из обычных детей, коль скоро уважение к старшему не считает обязанностью своей. Вот как давился хлебом, что протянул ему давеча Хезиод. Словно он, Хезиод, скверной какой поражен, нечистотой.
Но в это самое время отвлекло внимание всех троих явление для Саула странное.
Обходить пришлось греку яму, с решёткой над ней, да коня, ведомого под уздцы, провести стороною. Наклонился он и плюнул вниз, сквозь решетку. И пробормотал нечто из того, что не повторишь вслух, по крайней мере, Саулу точно нельзя, отец такого не примет. Не поймет, он и сам не сквернословит, и Саулу не позволяет. Пошел и Саул, обходя стороной яму, и наклонился над ней. А в яме – человек! Оборванный, грязный, тянет руку, мычит…
Рванулся мальчик в сторону, как стрела, выпущенная из лука Артемис. Спасибо, ухватил его отец, а то бы ударился Саул. Да и неизвестно, остановила бы  его стена дома, уж такую он набрал вмиг скорость!
– Не торопись, сынок! Да не бойся ты! – закричал ему грек. – Этот уже ничего не сделает, его не бойся!
Уткнулся Саул в грудь отцу, да еще и глаза зажмурил.
– Что это? Зачем, зачем? – бормочет.
– А затем, что в яме неспроста сидит человек, – назидательно отвечал грек. – Если в яму бросили, значит, убил, значит, изнасиловал. Нет ему прощения. И ты не бегай, а лучше сделай так, как все люди. Плюнь на того, кто презрел законы! Видел ты мрамор, испещренный надписями? Ты все статуи разглядывал, оно конечно, статуй тут много, да не они тут главное. Законы изложены там, на стене. А этот, что в яме, он против пошел. Против того, что написано…
Не стал Саул плеваться. Бочком, бочком и дальше. Чтоб не видеть, не слышать. А лучше бы и не думать, но как такое забыть?
– Наш Закон дал нам Всевышний через Моше, – не преминул отметить Саул, хотя бы для того, чтоб вызвать вдруг умолкнувшего грека на разговор. И скрыть свой страх. – Что же такое закон Эфеса, если ты говоришь, что он создан людьми? Зачем соблюдать такой закон? Много тут ям, наверное, не может быть совершенен людской закон, не станут его блюсти…
– Когда бы ты был внимателен, да не вертел головой по сторонам, а читал, ты бы увидел. Там, над сводом законов, была надпись. Для наших богов. Там сказано: «Боги, если вы хотите вмешаться в наше правление, вы можете это сделать, ибо вот наши законы».
Ох, многое мог бы сказать Саул обо всем этом! Но в этот день все менялось стремительно. И череда событий меняла намерения, не позволяла сосредоточиться на чем-то одном.
 – Ну, добрались, – сказал отец. – Можно сказать, мы дома.
– Артемис Мелисса ! – сказал грек. – Вот это – дома?!
Да уж, домом для Саула подобное сооружение быть не могло. Не знал Саул подобных домов ранее. Познакомился он с ним подробнее попозже, но волнение грека, несомненно, имело под собой основание, в чем они и убедились, когда их впустили в дом. Достаточно было Иувалу назвать себя, постучав в маллей , и вызвав тем самым привратника. Пустили через двустворчатую дверь, украшенную накладками из золота. Грек не преминул потереть руками, убедиться в характерном блеске металла. Отдернул руку под насмешливым взглядом привратника. Вошли в дом, слыша за собой, как закрываются засовы, щелкают бронзовые репагулы . Оробели слегка гости.
Большой, коринфский, с шестнадцатью колоннами вокруг имплювия  атрий. Пол мозаичный, и мозаика непростая, не галечная, а из тессер . Как потом объяснил отец Саулу, рисунок, выложенный на полу, был ничем иным, как картиной битвы при Иссе, а загляделся Саул на самого Александра-воителя. В Эфесе, благодарном царю за вновь отстроенный Храм, встретиться с живописью, его прославляющей, можно повсюду, от дома до Артемисиона включительно. Стены атрия не побелены, как обычно, и даже не фресками украшены, а опять же мозаикой. Слева – сцена охоты, и охотница, похоже, сама Артемис: невысокая, стройная девушка, с медного оттенка кожей, высокая грудь и тонкая талия, бедра широкие и округлые, ноги стройны, короткая туника их почти не скрывает. Длинные темные, но не черные, волосы опускаются на точеные плечики. Веет от облика неженской силой, несмотря на грацию и определенную хрупкость. Может, потому, что натянула она лук, и стрела, кажется, вот-вот вылетит, звеня, и совершенно точно, что не минует она цели. На правой стене нет живописи из мозаики, только отделка мозаичная. Множество ниш в ней выдолблено, а в них – лица, и скульптурные бюсты. Как объяснил потом отец, в нишах этих помещаются посмертные маски предков, да и бюсты их изображают. Родословная семейная, одним словом. То-то Саулу стена та не понравилась, отвернулся он от нее сразу. Потолок в атрии деревянный, но не простой: с кассетонами , образованными перекрестом балок. Вьется рисунок по дереву. Виноградная лоза. Ягоды золотом покрыты, а стебли из слоновой кости.
Из солиума , стоящего в центре, возле имплювия, вдруг послышался голос.
Ошеломленные гости вздрогнули. Занятые разглядыванием стен и потолков, они и не заметили хозяина дома. А он того стоил, между прочим.
– Привет! Рад видеть тебя, Иувал. Благодарю за преданность, я понимаю, что путь был дальним, дорога пыльной, усталость неимоверной. Ну, когда бы не надобность, не звал…
В солиуме сидел, а впрочем, не сидел, а восседал, старец. Волосы короткие, седые, орлиный нос, впалые щеки, глубоко посаженные светлые, очень яркие глаза. Небесно-синие, пронзительные, Саул даже поежился, когда они остановились на нем. Патер фамилиа  Павел умел не понравиться…
– Это – сын, я полагаю? Похожи. Что же, юноша. Быть может, и ты послужишь семейству Павел, как дед твой и отец. Принудить не могу, могу лишь сказать, что это большая честь. А как ты ее оценишь, это мы увидим. А ты, человек с лицом грека и торговца, что так часто совпадает, какому счастливому случаю, я, собственно, обязан твоим появлением в моем скромном доме? Иувал, кто эта твоя тень?
Объяснений Иувала патер фамилия слушать почти не стал. Грек, пораженный как домом, так и иронией хозяина, вообще на объяснения был неспособен, стоял красный, переминаясь с ноги на ногу.
– Хорошо-хорошо, довольно того, что он с тобою, Иувал. В доме кубикул  предостаточно, одним гостем больше, одним меньше, какая мне разница? Ты нужен мне завтра. Отдыхайте, я отдал распоряжения. Балинея  ждет вас. Еду можно будет спросить в коквине , и поесть у писцины  с веридарием . Боюсь, мой триклиний будет слишком мал для троих, таких важных, гостей…
Он соизволил улыбнуться своей, на взгляд Саула, неуклюжей шутке. Впрочем, этот человек не нуждался в чужом одобрении, во всяком случае, одобрении своих скромных гостей. Чувствовалось, что он снисходил к ним, и этого, с его точки зрения, было довольно. По-своему, он был даже гостеприимен.
О них заботились. Им дали помыться. Им принесли еду. Еду, к которой пристрастный Саул не смог придраться. Их кормили с учетом иудейских вкусов. Поджаренная рыба, овощи к ней. Из мясных блюд мелко рубленная птица, голубь.
Значит, были отданы определенные распоряжения, и не значило ли это, что хозяин дома гостеприимен? Все равно страданиям Саула несть числа. Ибо есть в доме язычника ему нельзя! И кто знает, не мешали ли в кухонной утвари мясо и молоко? Кто знает, как убит и разделан голубь, и выпущена ли его кровь? Вина Саул не пьет, никакого, даже разбавленного. Но смотреть, как это делает отец, да еще вместе с греком-язычником, тоже малоприятно. Он сказал об этом отцу.
– Я, мой Саул, руководствуюсь мнением, что не так важно, что попадает в рот, важно, что из него исходит, – довольно добродушно ответил Иувал. – В конце концов, то, что заповедано не есть, не ем. Как сказано в Торе, и довольно того, что сказано, и сверх того все от людей, а не от Всевышнего.
Он улыбнулся возмущенному сыну. Коснулся ласково рукою упрямо сведенных бровей. Продолжил:
– Люди придумали себе свои правила, мудреные наши люди, а мудрецов среди нас много. Прислушиваться к каждому целой жизни не хватит, неужели так и будешь жить, оглядываясь, почти каждое мгновение на то, что по этому поводу сказал, и когда, какой мудрец? Когда же жить, мальчик мой?!
Он возлежал на лектусе , отделанном черепаховым панцирем и слоновой костью. Был расслаблен купанием, а также вином и едой. Их устроили возле самой писцины с водометом. Чудно устроен водомет, по сути, фонтан, что мог бы украсить и любую агору, не то, что дом. Резвятся в воде дельфины, Тритон с рыбьим ртом и жабрами вместо ушей, с дельфиньим хвостом, трубит в раковину. И отовсюду льется вода – сквозь зубы-колышки дельфинов, из ушей Тритона, бьет из раковины вверх, словно выдул Тритон ее усилием своим.
Возражений отец не принимал. Что было делать сыну? Он смирился с отцовским невоздержанием. Противопоставил ему свое воздержание. Как ни хотелось есть, подкрепился орехами в меду. Вряд ли были они в соприкосновении с мясом, или с ножом нечистым, да и хранятся они отдельно от других. И готовить их не приходится. Чужими руками все это не захватано. Он вспомнил, как ломал материнский хлеб нечистою своей рукой Хезиод, и его вновь замутило…
Чтобы не видеть еды, и не соблазняться, не испытывать страданий от всех этих видений чужих рук и нечистой утвари, оставил Саул отца с греком. Тихонько ускользнул, пока эти двое состязались в поедании пищи, а после и в красноречии, вызванном вином. Тем более, поднесли им кости, с очками на шести гранях, и затеялась игра, зрелище Саулу и вовсе неприятное.
На Тритона смотреть тоже не хотелось, пусть красиво устроен фонтан. Рыба плавает в писцине. Но там же и моллюски. Кажется, их здесь едят. Едят устриц, например. Ой, не думать об этом, тошнит!
Нечисто тут все, и нет здесь места Саулу. Тоскливо ему, и домой хочется, к матери. У нее все устроено так, как должно. Родной, близкий, знакомый ему мир, как же он теперь далеко!
Чужого дома он не знал. Куда идти, как выйти в мир, хотя бы стенами этими богопротивными не ограниченный? В атрий он вернуться побоялся. Там могли быть как патер фамилия с его пронзительным взглядом, так и, несомненно, предки его на стене, а их откровенно боялся Саул. Они с отцом и греком находились в перистиле, в семейной части дома, и там, вдали, в глубине его, виднелся сад, который назвал отец виридарием. Деревья и кустарники – платаны, самшит – обвиты плющом и аканфом, беседка, украшена виноградными лозами, цветники, совсем маленькие кипарисы, таких не видел Саул никогда еще…
Увлеченный, удивленный Саул шел все дальше. Здесь ничто не раздражало взгляд, не казалось ему противным. Кусты, подстриженные в форме зверей, цветники в виде кругов, треугольников, квадратов…
Все так. Но ищущий найдет, а Саул подспудно искал. Искал того, чтобы не понравилось, за что можно было бы ухватиться взору как за чужое и противное. И нашел в укромном уголке ларарий . Высокий постамент, на нем скульптурный, небольших размеров храм. Рельеф на штукатурке, и фреска. Внизу извивающаяся кольцами змея. Некто, совершающий жертвоприношение, двое по сторонам, держащие в руках рога с вином. В нише, отдельно, под Храмом, бюст Гермеса. Этого «бога» видел Саул уже в скульптурном изображении на улицах Эфеса. Гермес Агорей, «рыночный», любим в торговых кварталах и на перекрестках дорог. И жезл его, называемый кадуцеем, обвит двумя змеями.
Змей-искуситель, ангел Самаэль . Тот, чья вина в грехопадении человечества описана в Торе. Что, кроме ненависти, можно испытывать к нему?
Мать прикрывает голову покрывалом, и говорит при этом: от ангела. Волосы, струящиеся как змеи, должны быть прикрыты от недобрых ангелов, что соблазняли дочерей человеческих. От змея…

Глава 3.
В детском и юношеском возрасте новая дружба возникает так легко! Неисповедимы пути-дороги, по которым проникает в сердце взаимная приязнь. Нет общих интересов, нет общих занятий, нет вообще ничего, казалось бы, общего, кроме безудержного стремления друг к другу. Время взаимного узнавания коротко, нет желания чтобы то ни было анализировать и рассматривать. Детская дружба – дар распахнутого, открытого миру сердца. Сердца, еще не уставшего от обид и разочарований.
Саул стоял в чужой стране, чужом городе, чужом доме и в чужом саду, у ларария, бывшего чуждым вообще всему, что составляло его собственный мир. И это лишь первый день. А он уже устал от женщин с непокрытой головой. От демонов под прекрасными ликами на каждом шагу, пусть они неживые, в камне, но им поклоняются люди. От чужих Храмов, оберегаемых людьми, но с повадками демонов.
Ему хотелось плюнуть на это место, где поклонялись змеям. Плюют же в ямы с преступниками, а что, разве иное тут выставлено? Разве не преступление все это перед лицом Господа?
Но не хватило мужества. Один на один со всем этим, он отступил. Просто закрыл лицо руками, чтоб не видеть. И отвернулся. Возможно, надо было закрыть и уши. Поскольку именно в это мгновение кто-то возмутился:
– Ну, ничего себе! И чем тебе не нравится гений нашего дома? И лары, и даже наша змея, добрый дух дома. Или ты не пьешь вина?
Вопрос был задан на языке хозяев дома, семейства Павел. Нельзя сказать, чтоб Саул не понял. В числе прочего, чем занимался с Саулом старый грек-учитель, был и язык римлян. Но греческий Саул знал лучше. И приготовился отвечать, и ответил бы, когда не засмотрелся на того, кто задал вопрос.
Мальчик лет тринадцати-четырнадцати, можно сказать, юноша уже. На голову выше Саула. Сапфировым блеском отдают глаза, и, кажется, понятно, если бы даже он не обозначил свое положение словечком «наши», чей сын. Волосы, светлые, жесткие, обрезаны коротко, как у всех римлян и стоят торчком. Повадка дерзкая, держится раскованно и свободно. Белая туника на нем, с пурпурной полосой, на ногах эндромиды , из которых смешно высовываются большие пальцы, непомерно длинные. В руке овальная плетеная корзина, в ней хлеба и еще что-то съестное.
– Так что, тебе все это не нравится? Или ты боишься наших богов? Отец говорил, что ты иудейского рода-племени. Вы все отпускаете волосы так, как девчонки? Может, и крутитесь у зеркал, как мои сестры? Ты б их видел, когда они на себя засматриваются! Но они на Кипре, а отец взял меня с собой по делам. А бороды обязательное ли украшение ваше, по-моему, это неудобно, когда борода в жиру от еды, или окрашена в вино! И в ней жарко. Я ни с кем не общался раньше из твоего народа, не приходилось до сих пор. Но отец сказал, что нужно быть вежливым с гостем. Вот, я пришел, стараюсь быть вежливым. А ты не отвечаешь. Да знаешь ли ты наш язык?
Саул отвечал:
– Да, знаю, пусть и плохо. Но ты задаешь слишком много вопросов. На какой из них отвечать?
Надо отдать должное юноше. Он оказался не обидчив; засмеялся, почувствовав правоту Саула.
– Хочешь сказать, что, желая быть вежливым, я поступаю напротив невежливо?! Но послушай, а что бы ты сказал, когда увидел возле домашнего божества своего человека, отворачивающегося от него в презрении? Ты бы еще плевался, как в яму с преступниками, чтоб показать свое отношение. Я ведь отнюдь не дурак, я понял. И мне не нравится, когда так себя ведут в моем доме.
– Я не видел тебя,  не слышал. И я не плевался. Лишь закрыл глаза, оттого, что мне это запретно.
– А я не люблю запретов вообще. Отец почти не запрещает, чтоб не вышло наоборот. Но ты делаешь ошибки, и тебе трудно. Может, перейдем на греческий? Твоего языка я все равно не знаю. Отец говорит, что вы живете обособленно. И не только живете, но и выделяете себя сами из остального мира. Да еще и гордитесь этим. Он находит это забавным, он говорит, что Рим гордится своими свершениями и величиной, а вы – отсутствием и того, и другого. Но твой дед и отец иные, с ними можно иметь дело. А ты?
Саул смотрел во все глаза на этого мальчика, который открыто высказывал все, что придет на ум. Ему, Саулу,  такое было внове. Не было в этом злобы, умысла, а было прямодушие и привычка быть свободным. Ничего не боялся этот представитель семьи Павел. Он был свободен. И в поступках, и в словах. Странно, но слушать его было интересно. И не обидно почему-то, хотя и высказывал он, пусть весьма вежливо, но что-то неприятное Саулу. Чувствовалось, что он сравнивал, и сравнения выходили не в пользу Саула и его народа.
– Ты всегда такой молчун? – продолжал теребить Саула его новый знакомый. И почему-то стал щупать Сауловы руки, плечи. Ничего плохого в этом не было, он не был противен Саулу, как сосед-грек, только любопытно: зачем, собственно?
– Да, такой же, как все. Мышцы, хоть и невзрачные, не то, что мои;  кости под ними, – закончил осмотр новоявленный лекарь. И дернул Саула за волосы, что лежали по плечам. – Я и сам могу такие вырастить, когда захочу, а язык у тебя есть, и ты разговариваешь, только редко, уж такой ты, да?
Саул вдруг расхохотался от души, громко, когда цель осмотра и прощупывания стала ему ясна. И сказал по-гречески:
– А больше ничего ты проверить не хотел бы?
Новый знакомец постоял, покраснел немного, потом рассмеялся тоже.
– Ну, может и хотел бы, отец интересное говорил. Да не стану, ладно! И вообще, как тебя зовут? Отец не озаботился вопросом, сказал, ему того не надобно, а я могу и сам спросить. Я был у водомета, хотел узнать у твоих, да не стал, они там неплохо проводят время, особенно этот, грек. Твой-то старик смирный, я заметил, он не из тех, кому Бахус  по душе. А меня зовут Сергий.
– Я Саул, потомок рода Вениаминова, – ответил Саул. И я уже понял, что ты представляешь фамилию Павел. Ты очень похож на отца.  Но мой отец вовсе не старик?!
– Все говорят, что похож. В сравнении с нами они старики, разве нет? А кто такой этот Вениамин? Он у вас известен? А чем? У нас, знаешь, когда упоминают фамилию, то говорят, к какому сословию принадлежит человек. Ну, там, если он плебей, например, или патриций, или всадник. А там добавляют, в каком сражении участвовал, кому служил, что построил, что сделал хорошего. Что сделал этот твой Вениамин? Да ты погоди рассказывать, я сейчас поставлю свое приношение, налью вина. Я же пришел за этим, когда ты тут ссорился с нашими ларами. Зря ты это, для нас они добры, и благоволят, а ты чужак, да так странно себя ведешь. Нельзя так с чужими богами. Я тебе могу порассказать что-то. Вот смотри, наша Артемис, мы, римляне, зовем ее Дианой. Там ведь длинный список можно составить, кого она наказала, вот Актеон , например, или Амфион  и его дочери.
Из какого их разговора вытекла мысль, что следует идти во Храм в самые Таргелии, в ночь мистерий? Из того, что Саул не верил в само существование Артемис-Дианы, а если соглашался, то смеялся над ее могуществом. И говорил, что Всевышний укротит любого демона? Возможно, а возможно неистребимое мальчишеское любопытство сыграло роль, и мало ли что еще. Никогда потом он этого не вспомнил. Его новый друг обладал неотразимой притягательностью. Его прямодушие и манера говорить обо всем на свете, его дружелюбие, его умение посмеяться, как над людьми, так и над собой… Саул забыл о многом. О том, что друг его – язычник неисправимый, тоже. То есть об этом он помнил, это составляло сущность их споров, но Сергий был ему приятен и мил, несмотря ни на что…
Но следовало найти укромное место себе в пределах Храма на ночь Таргелий. Чтобы видеть все, чтобы все слышать. Сергий был уверен, что они будут наказаны. И мнил уже себя новым Актеоном, и жаждал встречи с Богиней, пусть ценою даже собственной юной жизни. Он представлял себе, как о нем будут сложены легенды. А если нет, он сложит легенду сам, и будет рассказывать друзьям на Кипре, что видел.
Саул полагал, что им придется услышать много раздирающей уши музыки и увидеть принесение жертв каменному идолу. Встречи с Артемис он не ждал. Кровь на алтарь должна была пролиться, это ожидаемо. Ему не хотелось это видеть, но раз Павел Сергий спорит, что в ночь Таргелий демон оживает...
 Надо показать, что это не так. Для начала посмотреть бы на него, на демона. Богопротивное это зрелище. Хезиод говорил: она из золота, слоновой кости и черного дерева. Множество грудей у богини, выставленных напоказ. Золотой венец на голове…
Воплощению планов в жизнь способствовала занятость взрослых. Отец ушел спозаранку, готовить дела в Притании. Попозже отправился туда и патер фамилиа Павел. Грек вообще умчался ни свет, ни заря, но его никто бы и не принял в расчет при случае. Что касается челяди в доме, то, наученная горьким предшествующим опытом… Словом, стоять на дороге у отпрыска семейства Павел, позднего, любимейшего сына хозяина, которому он и сам-то потакал, никто бы не решился. Конечно, и отвечать за его проделки не стремились, а приходилось порой. Должен же кто-то отвечать, не Сергий же! Вздыхала прислуга: «Матери у мальчика не стало, отец помешался на любви к сыну после того, как утратил жену… а мы – заложники этой любви. Хорошо, что мальчик незлой, пусть и избалован…».
– Аргус , – сказал Сергий важно привратнику, преградившему дорогу мальчикам. – Аргус, ты хоть и страж неусыпный, но всего лишь  раб отцу моему, а этого очень мало, чтобы мною командовать. Мы уходим, Аргус, не мешай мне. У нас много дел.
– Не надо, молодой господин, не надо никуда ходить. В прошлый раз ты ушел из дома, и чуть было не утонул в Кайстре, купаясь с чумазыми мальчишками. Таких мальчишек в каждом доме Эфеса с десяток, а ты один у отца, но и стоглазый Аргус не усмотрит за таким, как ты… Эх, плохо придется мне, когда ты уйдешь. Посадят на цепь, как в иных домах сажают привратников, чтоб не удалялись от ворот господских. И стану я то ли собакой, что на цепи,  то ли ослом, чью шкуру дубят палками. Буду я держать ответ, и, думаю,  уж коли и впрямь что случится, о Гермес Долий , станешь Аргоубийцей …
– Хорошо, Аргус. Не дашь пройти, я уйду через сад. Ты ведь знаешь, что много у меня лазов в саду, хоть и заделывает их садовник. Только тогда, Аргус, я не вернусь к сроку, до прихода отца. И будут наказаны все. А когда ты отпустишь меня сейчас, чтоб я не лазил по дырам, как грабитель ночной, я обещаю вернуться в срок.
На лице стража было написано глубокое сомнение, но и колебание внутреннее отразилось, первое колебание, а Сергий не преминул это заметить. И стал уговаривать с удвоенной силой.
– Солнце не успеет зайти, Аргус, задолго до заката я буду дома, честно и благородно ждать отца у присцины, обещаю тебе.  И, скажу тебе, Аргус, я не буду сегодня купаться ни в Кайстре, ни в море, не буду прыгать в мокрую глину и зависать над обрывами с крыш, и ничего из того, чего не одобрил бы отец, я не буду делать. Сегодня я иду с моим гостем в Артемисион. Я хочу посмотреть снова на Ее золотой венец…
– Ох, поистине наставляет тебя Гермес Эпафродит , не знаешь, что тебе и сказать. По мне, ты еще сам научишь кого угодно в плутовстве да обмане, господин. Что же, идите. Да сдержи слово, Сергий Павел, когда не хочешь обиды мне, а то и смерти от руки отца…
Молодой господин важно кивнул головой и медленно проследовал вместе с гостем своим за дверь, но как только захлопнулась она за ними, хищно щелкнув репагулами, припустили они по улице, растеряв мигом всю важность. А ну как передумает страж, именуемый важно Аргусом?
– Давай, быстрее, – торопил друга Сергий. –  Нам еще идти и идти, Храм ведь не на акрополе эфесском, а далеко, в долине. Там еще повозиться, да место найти укромное, обратно идти. Я не хочу неприятностей Аргусу, ведь обещал, не люблю я этого, сказано, так должно быть и сделано…
Выйдя за город, влились в толпу иных, стремящихся к Храму. Немало их было, приходилось лавировать в толпе. Саул поначалу терялся, отставал, норовил спрятаться на обочине. Он не был привычен к толпе, к людям. Потише и поспокойней был родной Тарс, и начинал Саул ценить эту тишину. А вот его новый друг не терялся. То и дело хватал Саула за руку, протаскивая между телами, повозками. Его не смущали окрики да брань. Он мог так сверкнуть глазами, оглянувшись на обидчика, что отступали и стар, и млад. В нем чувствовались порода и сила какая-то. Не в теле была сила, а в духе. Уверенностью в себе это было, в праве своем. Саул и сам был из тех, в ком сила, пусть иным был источник ее. Но Сергий его и подавлял, и увлекал, и верховодил, хоть и сопротивлялся Саул изо всех своих сил. Не в пику Сергию, который нравился ему, а просто потому, что такова была собственная его природа.
– Сколько же афинян в городе, – ворчал Сергий, – не пройти и не проехать. Понятно, что они основали город, и Диану поселили в нем, надо отдать им должное. И Таргелии, опять же, что скажешь. Только сил нет, сколько их, паломников, и глянь-ка, норовят на ногу наступить, да тебя же и отругать. Понаехало народу! Того и гляди, забудут, что Рим это теперь! Все это Рим, и Храм тоже!
На этих словах оглянулся победно Сергий на грека в запыленной, грязной хламиде, первоначальный цвет которой, по-видимому, был белый. Теперь об этом можно было лишь догадываться. Грек под взглядом Сергия опустил очи долу и затоптался на месте, теребя пряжку-фибулу на плече. А ведь собирался разразиться гневной тирадой, поскольку, таща Саула как на привязи за собой с обочины, мгновение назад Сергий неплохо пихнул грека в правый бок. Поскольку враг был сломлен без особых усилий, Сергий великодушно простил ему попытку мятежа, и, не обращая больше на грека внимание, потащил Саула дальше.
– При греках Храм был сам по себе, никому жрецы не подчинялись. Возомнили о себе, длиннобородые. Государство в государстве. Александр их от персов освободил, Храм помог строить. Так они же спасибо сказать изволили, да только через (и Сергий Павел назвал место, через которое, по его мнению, выразили благодарность жрецы, Саул только вздохнул)… Имя его в Храме не увековечили, как просил, а картину ты увидишь еще, тебе понравится. Молния в руке у воителя такая, страшно прямо, словно и впрямь настоящая, как во время грозы.
Не хотел Саул смотреть на картины. С каждой минутой приближения к Храму не хотел все более. Запретно все это было ему. Демоница проклятая, в золото обряженная, идол, чудовище! И ее это стены, ее дом, и эти люди вокруг – ее люди. При чем тут Саул, что он-то посреди этого сборища? Его ли это дело? Его ли место?
А когда широкая площадь распахнула свои объятия мальчикам, выпавшим из сравнительно узкой дороги в нее, площадь, открытую всем ветрам! И с реки принесло запах свежести, а из священной рощи – кипариса, распаренного на солнце, апельсиновых, лимонных дерев... Над Храмом повисло голубое небо. А он сиял белизной мрамора своих стен и крыши, и стройные ряды огромных колонн уносились вверх, и был он похож на корабль посреди безмятежных вод, на белое легкое облако посреди небес! Тоску глубокую ощутил Саул, боль в сердце. Слишком красиво это было. И ощущалось им как несправедливость. Не должно было всему этому быть красивым, да еще таким…
А потом, поднявшись вместе с другими по лестнице вверх, они прошли мимо двойного ряда колонн, вошли сквозь распахнутые двери во внутренние своды, из дерева и камня. Там, в потоке света, падающего из распахнутых дверей и купола Храма, стояла Она. Статуя черного дерева. В одеждах из слоновой кости и золота. Высокие скулы, длинный нос, изящный овал подбородка, плавно переходящего в изгиб шеи. Широко распахнуты большие глаза, руки протянуты вперед, словно в стремлении обнять. И обнаженная грудь, нет, множество грудей обнаженных, с сосками, выставленными на всеобщее обозрение. Не одна женщина –  воплощение всех, множества… Саул с трудом отвел глаза. Чувства переполняли его, и среди них был восторг, но и зависть, восхищение, но и злость. Он с трудом сдерживался. Либо припасть к ногам ее, как это делали другие, и целовать стопы, что выглядывают из-под длинного одеяния ее, либо сокрушать все и вся на пути! Сбросить ее с пьедестала, вознесенного над алтарем, капищем языческим, и разбить, разбить на мелкие, совсем мелкие кусочки. А лучше, лучше испепелить, молнией…
– Молния! Молния! – да ты никак оглох, Саул! – шептал ему Сергий, и для усиления эффекта воздействия на друга щипал его пониже локтя, видимо, уже несколько мгновений, судя по тому, как горела кожа. Он пытался обратить внимание друга на картину Апеллеса , где, уподобленный Зевсу, царь Александр сжимал в руке укрощенную молнию. Да, похоже на молнию, ту, что сверкает в небе, когда проливается на землю шумный дождь.
А Сергий уже тащит его к стенам, где стоят еще и еще статуи, где висят картины. Амазонки, спутницы Артемис. Вот одна из них, с венцом из мелко завитых кудрей, обрамляющих лицо и затылок. Левая рука с луком вытянута вперед, правая опущена вдоль тела. Безрукавный пеплос  до самых пят, босые ноги, губы пухлые, голова слегка наклонена, взгляд задумчивый, обращен не на тебя даже, а сквозь тебя. Ну и что, кроме того, как богопротивно все это, и вместо духовного общения со Всевышним в Храме мерзость языческая то тут, то там наружу? И чего это Сергий щупает ее руками, скажи на милость, эту задумчивую, и гладит ткань, где на фиолетовом фоне желтыми, зелеными, черными нитями вышиты скачущие на конях амазонки вдали, и задирает край этой ткани, обрамленной растительным узором из больших пальметок, цветов и плодов, соединенных вьющимися побегами лозы. Да не одержим ли он бесами, этот римлянин, неужто так понравилась ему задумчивая амазонка, что смотрит грустными глазами, это же не рабыня-прислужница в доме отца его, чью столу можно и подмять, и задрать повыше, чтобы… а и нет у Саула слов для того, чтоб назвать причину. В подобном Храме чего же и ждать от себя, как не мыслей о нескромном? В доме молений женщины отделены от мужчин, дабы подобных мыслей не возникало. А в истинном Храме и вовсе дальше Двора женщин нет им дороги! Здесь же поклоняются женщине в образе Лилит , зловредного демона… Душно Саулу. Одеяние римское жжет его плечи. Неспокойна совесть его. Не место здесь правоверному иудею. Прочь! И он рванулся из малоприметного угла огромного Храма наружу, как если бы гнались за ним полчища демонов и демониц…
– Ты что же, струсил? – спрашивал его Сергий на площади. – Ты же за своего Всевышнего стоял горою? Ему же Диана нипочем, он единый Бог! А это лишь идол деревянный, что же ты тогда, Саул?
– А ты чего же, зачем мял амазонку в углу, напротив алтаря? Понравилась? – вопрошал Саул в отместку.
– Да ты дурак совсем, что ли? – горячился Сергий. – Когда бы мне это нужно, так зачем дело стало? Агата поистине добра, ты видел ее у нашей присцины. Она не откажет в пустяке. Я прижал ее к стенке, и тискал груди, сколько хотел, она только попискивала чуть. У нее две, не как у Артемис. Но тоже приятно…
Саул закрыл уши руками.
– Прекрати! Не стану этого слушать, не стану! Хватит на сегодня!
Но Сергий отлепил руки его от ушей насильно, и зашипел на Саула:
– Хватит, так хватит! Только место нам с тобою на следующую ночь найдено. Готовься!
Легко сказать: готовься! У Саула темнело в глазах, кружилась голова. Испытав своего рода потрясение в Храме днем, чего он мог ждать там ночью? Но сказать решительное «нет» Сергию возможно ли было? Он не принял бы отказа, он счел бы его предательством, счел бы трусостью. Быть обвиненным в трусости в возрасте Саула? Да легче умереть! Как легко были нарушены все запреты, как было мгновенно отброшено  в сторону все, что, кажется, впиталось в кровь с молоком матери. И почему, как это сталось? Еще вчера не было в жизни Саула Сергия Павла, и ничего он для Саула не значил. Сегодня Сергий мог сказать Саулу: «ты трус!», и это означало бы конец всему, хуже смерти, хуже геенны огненной! Ах, мальчики, мальчики… Впрочем, почему только «мальчики»? Мужчины, взрослея, расстаются со многим из детства, только не с этой особенностью, или, во всяком случае, с ней расстаются мучительно долго, трудно и лишь частично…
И, конечно, в Храм они пошли в день Таргелий, с самого утра. Миновали Аргуса, не стали привратника подводить. И впрямь был у Сергия Павла лаз в саду. Только он в него с трудом уж протискивался. А Саул легко: он гимнастикой для роста мышц не занимался, не прыгал и не бегал в Тарсе. В сравнении с Сергием был худ, да и помладше все же…
 В Храме нашли возможность нырнуть тихонько за картину с печальной амазонкой, благо, материя с вышивкой отстояла далеко от стены, они помещались (даже совсем уж «мускулистое» тело Сергия Павла поместилось!). Можно было даже присесть на корточки, прижаться спиной к стенке, давая относительный отдых ногам. Правда, стена была холодной, и пол тоже, несмотря на жару. Долго не посидишь. Намучились они так стоять, но покинуть Храм уже не было никакой возможности.   
В памяти Саула осталось утреннее купание Артемис. Жрицы ходили за водою к источнику за Храмом, каждая несла воду в отдельном кувшине. Идола обмывали долго и со всей тщательностью. И пели гимны при этом. Сквозь дырочку, просверленную в картине предусмотрительным Сергием Павлом, захватившим нож, было видно, как моют, осторожно и почтительно. А гимны… Гомеровский Саул помнил и сам. Даже увидел мысленно грека-учителя, его одухотворенное лицо. Тот пересказывал гимны, восторгаясь. Наверно, был бы доволен, слыша, как пели девушки высокими своими голосами:
Песня моя – к златострельной и любящей шум Артемиде,
Деве достойной, оленей гоняющей, стрелолюбивой,
Одноутробной сестре златолирного Феба-владыки.
Тешась охотой, она на вершинах, открытых для ветра,
И на тенистых отрогах свой лук всезлатой напрягает,
Стрелы в зверей посылая стенящие. В страхе трепещут
Главы высокие гор. Густотенные чащи лесные
Стонут ужасно от рева зверей. Содрогается суша
И многорыбное море. Она же с бестрепетным сердцем
Племя зверей избивает, туда и сюда обращаясь.
После того, как натешится сердцем охотница-дева,
Лук свой, красиво согнутый, она, наконец, ослабляет,
И направляется к дому великого милого брата
Феба, царя-дальновержца, в богатой округе дельфийской.
Чтобы из муз и харит хоровод устроить прекрасный …
Далеко ушел ученик в постижении как гимнов, так и природы самой Артемис, старина грек, наверно, порадовался бы за Саула. И хороводов Саулу хватает. Много он видел дев и венков сегодня.
Один из «хороводов» запомнится навечно, вне всяких сомнений. К вечеру, когда стало близиться время тайных обрядов, стали покидать Храм несведущие. И завертелись иные пляски. По Саулу, куда более соответствующие духу демона, обитающего в Храме. Девушки в венках ушли. И вместо «сладкозвучной лиры», как сказали бы греки, запели-завыли аулосы. Дурной знак для Саула с некоторого времени, дурной. Там, где аулосы, там беда для Саула…
Стали кружиться возле алтаря куреты. Одеты… нет, пожалуй, раздеты совсем, ничего, кроме повязки, на чреслах. Тела устрашающе мускулистые, Сергий Павел не зря вздыхал, приникал к своей щели с удвоенным интересом. Смазаны тела чем-то, блестят, а во время игрищ богомерзких взмокли куреты и совсем залоснились. Вооружены куреты копьем, а в левой руке щит, и шлемы на головах. Аулос повел ритм, и застучали стопы куретов по мрамору Храма. «Там-там», и оба звука громких, ударных, а потом без усиления еще раз – «там». На первых двух ударах, под аулос и бубны, вращали куреты щит, а третий, безударный звук, он страшный самый, потому что выбрасывает воин свое копье, целясь в противника. Начавшись медленно, убыстрялся танец. Выли аулосы все быстрее, все громче бил бубен, все громче стучали ноги в сандалиях. Выбросы копий теперь были не бесцельны. И кровь стекала с покрытых жиром и потом плеч, и стало страшно совсем. Некоторые из куретов кричали, выкрикивали оскорбления, как во время боя с врагом. Часть из них успевала сделать резкое движение туловищем во время вращения щитом, вперед-назад. Общий шум позволял Сергию Павлу делать замечания о действе, и он шептал Саулу:
– Как выйдем отсюда, попробуй сделать такой наклон вперед, и резко назад, я тебе покажу. От него голова кружится, я знаю, я пробовал. Куреты делают его нарочно, мало того, что жуют свое зелье, так еще и это! Совсем разум теряют. Попадись им сейчас…
Никакого желания попадаться куретам у Саула нет. От зрелища этого и без того дурнота подступает к горлу. У куретов стекает по спинам горячий пот, а у него, у Саула, холодный. Это Сергию Павлу нравится происходящее, у Саула и кровь в жилах стынет. У одного глаза горят, у другого руки и ноги дрожат, подгибаются. Как несправедливо. «Господи, дай мне силы вынести все это!» – думает тарсянин. «Все!  Куретов этих, в поту и крови, и звон щита, о который ударилось копье, и крики, несущие  ужас, и вытье аулоса, и бой бубна, и наготу бесстыдную, повязками уже нескрываемую, потому как носятся куреты словно одержимые бесом, да так оно и есть»…
Все должно рано или поздно закончиться, эта мысль обнадеживала. Но для Саула уготовано было еще немало в эту ночь испытаний. Он видел и танец амазонок – прилий. Танцевали женщины в кожаных шлемах, в коротких, высоко подпоясанных хитонах, с щитами в форме месяца; в руках у девушек топорики с двумя лезвиями…
– Такой щит называется «пелта», а топор «пелектус», «лабрис», – захлебывался восторгом Сергий Павел. Он посвящен Богине-матери. Говорят, амазонки отлично могли им пользоваться, и Эфесия приносила им жертвы Артемис, и Гиппо тоже… Алтарь был поначалу в сени священного дуба, в роще Артемис, где мы видели с тобой скульптуру Ортигии  с новорожденными на руках. Это уж после построили пространный Храм…
Полногрудые девы, изображающие амазонок, поначалу водили хороводы, вполне безобидные, совсем как те, что с венцами-стефане днем. Только аулос пел, выл аулос, и было для Саула это предзнаменованием. Он не ошибся: пришлось увидеть ему амазономахию… без убийств, благодарение Всевышнему. Метали топорики, состязались в стрельбе из лука. Под крики, от которых кровь стыла в жилах ничуть не менее, чем во время танца куретов…
Ночь не кончалась. Сменялись лишь действующие лица, угождавшие Артемис.
Ярко-красный отблеск факелов ложился на алтарь, и было святилище озарено светом многих факелов. Белую голубку держала в руках Тимо, верховная жрица, старшая из них. В белом своем одеянии, в белоснежном, стояла черноволосая Тимо. И белая голубка трепетала в ее руках, стремясь вырваться, улететь. А отблески факелов были кроваво-красными, и одежда, и алтарь принимали невольно цвет, и окрашивалась одежда красным, и алтарь тоже краснел, и крыло голубки алело временами, как облака алеют, окрашенные солнцем на закате.
Что видится голубке перед смертью, приближение которой она ощущает, пусть и не ведает, что это такое? Кто же из живущих ее не боится, смерти, хоть и не ведает, что она такое…
Кто же знает, что ей видится. Но догадаться-то можно попробовать. Как впервые отложила два яйца в гнезде под крышей, белые, с гладкой и блестящей скорлупой. Как высиживали, волнуясь, птенчиков с другом сизым. Как посреди дня оставался он надолго один, ожидая ее с водопоя, и ворковал нежно, призывая подружку. Или, может быть, как кормили они своих первенцев, слепых, желтеньких, тем, что отрыгивали из зоба, и терлись в тесном гнезде крыло о крыло, торопясь, обгоняя друг друга в заботе родительской. А может, видит голубка вновь перед смертью, как прогнали они кота, посягнувшего на птенцов, вместе, вдвоем, крыло к крылу, и полетел враг с крыши, кувыркаясь…
Положила Тимо голубку на алтарь, прижала ее левой рукою. Приблизился к Тимо Агрот, верховный жрец.
– Попросим Богиню, о Тимо, – сказал он, – попросим о благе для нас. Отверзет сосцы свои Артемис, отверзет для нас сосцы свои. Напитает силой пашню, и даст урожай на полях, и родятся в домах наших дети. Попросим Богиню, о Тимо, попросим. Пусть ниспошлет дары свои безбрежно и щедро, пусть добрыми будут ее сосцы для нас. Отверзет сосцы свои Артемис…
Он подал Тимо кинжал свой, отделанный золотом, украшенный кроваво-красным рубином на рукоятке. Бестрепетной рукой ударила Тимо, и маленькая головка отделилась от тела, послав ввысь фонтан крови.
– Прими эту жертву, Артемис, – сказала Тимо, – и дай нам свидетельство благоволения своего.
– Прими, прими эту жертву, Артемис, – запели жрицы, – и дай нам свидетельство благоволения своего…
«Чего они ждут?», – думал Саул. – «Демон не ответит. А если ответит, то попросит крови еще. Разве можно напитать демона кровью так, чтобы ему хватило? Разве огонь заливают маслом?».
Ярко-красный отблеск факелов ложился на алтарь. Святилище было озарено светом многих факелов. Тащили к алтарю красновато-рыжего, с великолепной короной, сильного оленя, самца в самом расцвете сил. Он издавал протяжные трубные звуки, он упирался, пытался освободить спутанные рога свои, бил копытами. Когда бы ни веревки, ни путы проклятые, раскидал бы он врагов, поднял на рога, разбросал ударами. А так! Уж и ноги связали, чтоб не упирался, и тащат по земле. Не то больно, что тащат, больно то, что конец близок. Каждая тварь это знает, чувствует. Мало ли, что сказать не может. Людская речь тоже не всякому понятна, люди друг друга не всегда понимают. А этот рев, что в нем непонятного? Это – боль, предчувствие смерти, тоска…
Что видится оленю перед смертью? Кто ж знает, кто? Но попробовать догадаться-то можно. Свое маленькое, прекрасное общество из девяти-десяти самок, не меньше, что такому красавцу лишняя самочка, только забава, радость! Или видится прошлая зима, когда сыпал и сыпал снег в лесу, и дороги стали непроходимы. Как шли они стадом по руслам рек, питаясь свисающими ветками деревьев, как мокли и распухали копыта, увеличиваясь, как болели. Как он оставил двух из своих подруг там, в той зиме, в холодной воде, в тоске и предчувствии конца. Или, может быть, видится весна, и как поднял на рога извечного врага своего, волка, и оглашал ревом победным округу.
Что же видится оленю перед смертью? Как уходил от медведя олененком, как не стал его добычей, а вот друг детства, самец из того же окота, стал?
«Всевышний, я не знаю, что он видит. Но, пожалуйста, пусть его не мучат, пусть он спасется, Господи, или, пусть будет быстрой и легкой его смерть, пусть все закончится скорей!», – молил Саул. Возможно, мольба его была услышана. Расступились жрецы и жрицы перед Агротом, верховным жрецом. Высокий, крепкий, с сильными руками мужчина, лицо волевое, решительное. Остер его кинжал с золотой отделкой, с рубином на рукоятке, и жалости не знает оружие, как не знает ее жрец. Охнул тихонько Сергий Павел, вцепился в руку Саула накрепко, было больно, кабы бы не страшная эта минута, Саул бы заметил. Взмахнул Агрот рукой, и опустилась она, кинжалом вооруженная, на шею оленю. Еще взмах, еще! Хлещет жертвенная кровь на алтарь Богини, много ее, много…
– Прими эту жертву, Артемис, и дай нам свидетельство благоволения твоего, – закричал Агрот.
– Прими эту жертву, Артемис, и дай нам свидетельство благоволения твоего, – повторили жрецы и жрицы, и повторяли еще, и еще, но ответом им было молчание…
«Демон молчит, все мало ему крови», – думал Саул. Перед глазами его, которые не сумел отвести он от алтаря, алело, краснело, лилось, и он прилагал немало усилий к тому, чтобы устоять на ногах.
– Разве не знаешь ты, о Агрот, обратилась к жрецу Тимо, старшая из жриц, что возненавидела Артемис в женщине пашню мужа? Помнишь ли ты, о Агрот, как наказан был тот, кто увидел в ней самой женщину? Мы дали ей кровь голубки, но отвернулась она от нас, о Агрот. Мы дали ей кровь оленя, но она отвернулась от нас, о Агрот. Дадим же ей кровь мужа, дадим ей эту кровь. И отверзет Богиня сосцы, и обратится к нам благоволением своим...
– Дадим ей эту кровь, дадим ей кровь мужа, дадим ей эту кровь – пели высокими голосами жрицы.
Волосы на голове Саула зашевелились, кажется, и встали дыбом. Дрожь сотрясала тело, мысли путались. «Демонице мало крови животного. Ей подавай человека, мужчину. Но не могут же они, в самом деле, не могут, это невозможно! Господи, прости мне эту ночь, дай мне уйти от всего этого, и никогда более, никогда не нарушу я завета Твоего, и не будет меня рядом с язычником, и язычника рядом со мной. Никогда нога не коснется порога как этого, так и любого другого из вертепов их поганых, я обещаю, клянусь Тебе, Господи, и лишь Тебе я буду служить, лишь в Твоем Храме молиться. Господи, отведи беду, хватит крови на сегодня. Пусть все это закончится, пусть!».
Шипели факелы, и ярко-красные отблески огня ложились на алтарь. Расступились вновь жрецы и жрицы. И повели к алтарю юношу, лет шестнадцати, в одеянии длинном, белом. Венец на голове необычный, не лавр и не мирт. Артемисия, горькая полынь. «Горькая доля у тебя, горькая! Неужели?»…Мысли в голове Саула мешались, дрожь телесная одолевала.
Почувствовал Саул на мгновение руку Сергия Павла. Уж слишком сильно вцепился друг, занемела рука. Отбросил руку Сергия Саул. Ненависть одолевала его, ко всему этому, что вокруг, и Сергий не был исключением.
– Мы дали ей кровь голубки, не правда ли, Тимо?
– Мы дали ей кровь голубки, Агрот.
–Отверзла ли сосцы свои Артемис, о Тимо, отверзла ли?
– Нет!
– Мы дали ей кровь оленя, о Тимо, не правда ли, Тимо?
– Мы дали ей кровь оленя, Агрот.
– Отверзла ли сосцы свои Артемис, о Тимо, отверзла ли?
– Нет!
– Дадим ей кровь мужа, о Тимо…
– Дадим ей эту кровь, дадим ей кровь мужа, дадим ей эту кровь – пели высокими голосами жрицы.
И вновь поднялся в воздух кинжал с золотой отделкой, с рукояткой, украшенной рубином. Кинжал коснулся шеи юноши, чья красота поражала, чья жертвенность изумляла. Ибо голубка трепетала в руках Тимо, и олень рвался из рук Агрота, но юноша, предназначенный в жертвы Артемис, шел к алтарю покорно, с высоко поднятой головой, и подставлял шею под удар жреца. Скользнуло лезвие вверх от кадыка, и срезан был лоскут кожи под подбородком. Полилась кровь, не забила фонтаном. Мог ли знать Саул, что Агрот не убил? А лишь сделал священный надрез, позволяющий посвятить человеческую кровь Богине? Отголосок прошлого, тех человеческих жертв, что, несомненно, в былые времена приносились Владычице зверей.               
Закричал Саул, не выдержал, сорвался. Дико закричал, на той же ноте, что кричат аулосы, можно сказать, завыл… В той тишине, что воцарилась во время жертвоприношения, отраженный от стен и колонн, крик был услышан. Выпал кинжал, царственный кинжал с золотой отделкой и рубином на рукоятке, покатился по алтарю со звоном. Дернулась жертва, и пролилась кровь не на алтарь, а на одеяния белые. Бросились к углу, где укрывались мальчики, куреты, стоявшие у дверей на страже. И через мгновение были Саул и Сергий у ног верховного жреца.
Саул не сопротивлялся, не было сил, Сергий попытался было вырваться и подняться, не привык он к тому, чтобы стоять на коленях перед кем бы то ни было. Однако куреты прижали его к полу так, что он ощутил на своих плечах тяжесть Артемисиона.
     –Что здесь делают два этих щенка, хотел бы я знать, – словно про себя пробормотал жрец, хмурясь. – Давно уж не на своей мы будто земле, а гостями. Но Храма еще не коснулось это. Теперь вот, коснется, думаю. Покажите мне их лица, спина ничего не скажет о человеке.
    Куреты, слегка опешившие от случившегося, оставались неподвижны. Жрец добавил в голос не только яду, но и все свое недовольство.
     – Воткнули их, словно овощи в землю, думаете, вырастет что? Я же сказал, кажется, дайте взглянуть  на лица! Когда бы вы были на страже дома этого, разве кто-то проник бы сюда тайком, да сумел бы спрятаться?!
    Повинные головы куретов склонились к земле, а Сергий и Саул предъявили свои лица жрецам и жрицам. Без особого на то желания.
   – Римлянин, – заключил жрец. – И иудей. Ряженый, правда, под римлянина.
Промелькнула мысль у Саула: ну и что, что ряженый? Он сегодня немало таких видел в процессии у Храма: маски старух, горгон, воинов, сатиров. Терракотовые, красивые. Богомерзкие! Как все тут, в этом Храме, откуда теперь не выбраться. Им можно, а я чем хуже? Но говорить не стал. Да и захотел бы, не смог, судорожно сжато горло. Что теперь будет?
     – В Храме Таврополы  в иные времена чужеземцев приносили в жертву, не раздумывая, – мечтательно произнесла Тимо.
      Дрожь пробежала по телу Саула от этих слов, произнесенных нежным женским голосом. Сергий не промолчал:
     – Я римлянин, не чужеземец! Это наша земля! А вы лишь слуги Рима! Вы не посмеете!
     – Видно орла по полету, – насмешливо произнес жрец. – Римского орла особенно видно. Издалека…
     – Кровь мужей любима Девой, и оскорблений она не прощает. Спартанцы секли на Таргелии мальчиков, и кровь их падала на алтарь. Артемис это в радость, – сказала высокая, светловолосая жрица, та, что водила хороводы с девушками днем. Звали ее Хедея, как Саул успел запомнить.
     – Безумные! Высечь римлянина, римлянина рода Павел, да отец вас всех…сам пересечет! И иудей этот тоже наш, родовой, мы покровительствуем их семье издавна, они не рабы, и высечь его непозволительно, нельзя! Отец завтра же будет в Притании, и всем вам не поздоровится.
     – Воткните-ка этого носом в пол, – я передумал, – задумчиво произнес Агрот. – Может, что и вырастет. И помолчите-ка все, все! Дайте услышать Богиню. Молите ее о помощи. Поздно уже. Настал час, и должны быть распахнуты сосцы ее, чтоб напитать нас, и унять боль в Ее груди. Просите! Не напрягайте языки напрасно, творите молитву, и будет благо: будет услышана Она нами, и услышит нас Она.
    – Дай нам свидетельство благоволения твоего, о Артемис, напитай нас сосцами своими, – запели жрицы.
    Но даже за высокими голосами этими было слышно Саулу другое: скрежет зубовный. Это грыз мрамор Храма Сергий Павел, которого куреты  пытались впечатать в пол. Прижимали не на шутку!
    Жрицы молили Артемис. Агрот ждал. Саул трясся, поедал глазами лицо Агрота. Сергий Павел грыз мраморный пол Храма. Юноша, чья кровь так и не попала на алтарь, по вине Саула и Сергия, был уведен куретами по знаку жреца. Он прижимал к шее окрашенные кровью одеяния. Лицо было искажено болью. И теперь читался на его лице страх. Теперь, но не тогда, когда он готов был к жертве. Верховный жрец шевелил губами. Размышлял вслух? Молился? Лишь одна только статуя Артемис была бездвижна и безгласна. Но именно от нее чего-то ждали. Она же оставалась непричастной к действу.
     – Я не могу больше ждать! – закричал вдруг верховный жрец. В голосе его был гнев. Но и страх. – Уходит ночь. И не было такого, чтоб не ответила нам Владычица. Если нужна кровь мужа, то вот она! И он указал перстом на мальчиков.
    – Принесите мне розги, веток в роще полно. И, Тимо, омой мой кинжал. Он нечист от крови; и он виновен. Омой его в источнике Артемис и принеси. Возьмешь розги. Я возьму кинжал. Оба виновны, и римлянин, и иудей. Оба исправят свою ошибку, а нам дадут благоволение Владычицы. Если нет, и если она обрекла нас на молчание свое, мы все равно погибли. Если да, то Ее воля больше воли тех, кто властен над нами еще…
     Саула и Сергия уложили на алтарь вместе. Руки и ноги их спутали веревками. Сознание было помрачено страхом. Немногое помнил Саул из последующего. Крики Сергия, по обнаженной спине которого гулял ивовый прут. Кинжал, отделанный золотом и с рубином на рукоятке, очень близко, возле самих глаз. Боль в шее, повыше кадыка, что полоснула огнем. И – над головой своей, через туман, что стоял в глазах от боли и страха, увидел он и запомнил – как из множества грудей демона потекло! Непрозрачным, белым, похожим на молоко!
     На самой грани ночи и дня, когда только первые краски рассвета легли на мостовые, и город стал просыпаться, в доме семейства Павел, в саду, их нашли. Всю ночь пробегали с факелами, в тревоге и страхе. Искали повсюду, где только можно, бегали к реке, к городской черте, заходили в дома. А нашли в собственном саду, наутро, двух измученных мальчиков.  Как миновали Аргуса, осталось неясным; да ведь и не сами мальчики дошли!  Оба завернуты в шкуру оленя, причем освежеванную только что, и потому в крови животного. Но, когда раздели и отмыли, оказалось, что и в собственной тоже. Спина Сергия алела полосами,  рот был в запекшейся крови. Свежий надрез шел от кадыка вверх у Саула, целый лоскут кожи был срезан. Рубец остался на всю жизнь. И на сердце, как на шее, тоже…

Глава 4.
Заповедано Торой: «Три раза в году весь мужской пол должен явиться пред лице Господа, Бога твоего, на место, которое изберет Он: в праздник опресноков, в праздник седмиц и в праздник кущей». Приближался возраст «бар-мицва»  Саула, и накануне своего совершеннолетия мальчик должен был побывать в Иерусалиме, на празднике пасхи. Увидеть Храм, вдохнуть воздух истинной родины своей. Так решили они с матерью, отец же был вынужден подчиниться. Мир в семье грозил нарушиться,  сыновние взгляды исподлобья и женские просьбы подвигли отца на сохранение мира. Но обычное благодушие ему изменяло теперь. Он поначалу вздыхал глубоко, расстраиваясь, потом начал ворчать вслух. Дел было много, все требовало хозяйского присмотра и пригляда, а он уезжал с сыном в Иерусалим, на празднование пасхи. Ох и сожалел Иувал о поездке в Эфес! Не найди себе Саул приключений в Эфесе, легче было бы теперь отказаться и от поездки в Иерусалим. Жена имела право и на упрек, и на просьбы. Он и уступил уговорам жены, а теперь не мог простить себе этого. В Тарсе он мог уклониться от запретов; отправляясь же в Иерусалим на праздничное служение, становился одним из многих, многих евреев, кому следовало придерживаться всего узаконенного и принятого. Паломников было немало, косые взгляды были обеспечены даже в случае проявленной и подчеркнутой ревности ко всему национальному. А он не был праведником, ох! не был!
Первые часы плавания на корабле ознаменовались ссорой отца с сыном. Саул боялся моря, но не мог позволить себе признаться в этом. Он готовился к подвигам. И кто же из мальчиков скажет вслух, что накануне свершения этих самых подвигов  испытывал тоску и сожаление о принятом решении? Они вышли из Тарса при свежем ветре,  в открытом море оказались в плену раскачивавших корабль тяжелых валов грозно-изумрудного цвета. Корабль поднимало на вершину очередной волны, потом бросало вниз, и каждый раз сердце мальчика сжималось от ужаса. Его тошнило, кожа покрывалась холодным потом. Он старался не думать о том, что за бортом – та самая пучина, погубившая в минуту гнева Господнего все человечество. Он пытался увидеть внутренним взором мать, прижаться к ней, ощутить покой и защиту. Вместо этого приходилось слушать бормотание отца.
Раздражение отца проявилось в переходе на родной язык, и еще – в сердитом перечислении достоинств собственной супруги, почерпнутых из книги Притчей.
Отец, рассчитывая, видимо, на поддержку сына, произносил:
– Кто доброю женою владеет?
Она дороже, чем коралл!
И еще прибавлял:
–Ее устами правит мудрость,
Любовь и разум – языком.
При этом отец язвительно улыбался; и было совершенно ясно, что не похвалу матери слышит Саул, а злую насмешку над ней выведенного из себя мужа, ибо отрыв от повседневных дел был ему в тягость.
Она встает еще до света,
Хлеб домочадцам раздает…
В ее руках спорится дело,
Всю ночь трудится за огнем.
Всегда рука ее за прялкой,
И пальцы – за веретеном…
Его матери не было нужды прясть или трудиться ночью. Но это не умаляло ее в глазах Саула. Сам он учился ремеслу, мужчине не иметь знания, пригодного в повседневной жизни для пропитания себя, не пристало. И настояла на этом мать. Он умел ткать парусину, ту, что была известна под названием cilicium и шла на изготовление палаток-шатров. Мать его отнюдь не была ленивой или глупой, но зачем ей было самой прясть  или работать в винограднике? И ему, Саулу, не было  нужды изготовлять парусину, которую продавал его отец; довольно было и знания на сегодняшний день. Если настанет время, когда придется трудиться, ни он сам, ни его мать не испугаются. К чему же насмешка?
Саул сорвался, когда отец произнес:
–Привязано к ней сердце мужа,
И с нею богатеет он.
Мать его была богата лишь происхождением своим, ничего не принесла отцу, кроме этой чести. Но богатством своим нынешним она не дорожила  и почти ставила его в упрек отцу. Ибо, занимаясь торговлей, он всегда забывал о главном на свете – о служении Господу. И в глазах ее и Сауловых становился при этом последним бедняком, хуже всякого нищего.
– Благоволение лучше золота и серебра, – сердито высказал Саул отцу. – Праведность спасает от смерти.
Потом, пьянея от собственной храбрости, добавил громко, оглядываясь на окружающих, стоящих и сидящих, одетых в паломническую одежду людей:
– Бедняк, ходящий путями невинности, лучше, чем богатый, говорящий кривыми устами.
Выражение лиц подсказало ему, что попал он в самую точку. Отец Саула был богат, но мало любим соплеменниками. Многие упрекали его за отступление от традиций, за дружбу с греками, за привязанность к римской семье, от которой он решил вдруг вести свое родословие после выкупа из плена. Немало водилось за ним грехов, и сегодня он был наказан, выслушав отповедь из уст собственного сына, еще ребенка. Зашелестели шепотки,  ухмылки расцвели на поначалу хмурых лицах.
Отец побледнел, потом кровь прилила к щекам. Впервые со времен своего детства, со времени рабства, он был унижен прилюдно, и кем – сыном!
Рука почувствовала гладкую поверхность розги, в ушах слышен был ее отрадный свист. Его самого когда-то наказывали именно так, почему же он забывал наказывать сына? Но не в присутствии же стольких людей, не сейчас!
Отец развернулся и двинулся прочь. Но не вся горечь сегодняшнего дня была им выпита до дна. Сын нашел для отца еще изречение, доставившее невольным зрителям этой сцены немало радости.
– Добродетельная жена – венец мужа своего, и как червь в костях его жена беспутная…
Послышались откровенные смешки. Жители Тарса, соплеменники, прекрасно знавшие их семью, знали и то, кто был в этой семье оплотом веры и благочестия, и громко вздыхали, сожалея, о том, что женщина столь высокой чистоты духа и редких достоинств живет в доме почти что отступника…
С того дня пролегла глубокая пропасть между отцом и сыном, уже не заполняемая ничем. Они сторонились друг друга. Отец был угрюм и молчалив, Саул же нашел немало интересных для себя людей в среде враждовавших с отцом. Как во время волнения на море первых часов путешествия, сжималась его душа от страха, но еще и от радости, когда слышал рассказы о Иерусалиме. Обмирая, почтительно спрашивал он у попутчиков:
– Скажите, каков он, лучший из лучших, первый среди учителей Израиля?
Важно покачивая головой, слегка упрекая его за пыл, за равное обращение со взрослыми и мудрыми, ему отвечали седобородые:
– Ростом высок, лицом красив, в белом хитоне и ризе, испещренной узорами, идет он иногда по двору Храма, окруженный всегда учениками и последователями. Речь его неспешна, сам он кроток и спокоен. Никто не видел его в гневе, ибо тот, кого называют наградой Божьей, не гневлив. Почтительно склоняется перед ним толпа, и все обращаются к нему: «Рабан!»  ибо поистине он главный Учитель и по правде – старший над нами…
– Мы увидим его, – робея, с надеждой произнес Саул.
– Нет, скорее всего, отвечали паломники. – Бережет он своих учеников. Как голубь вьется над голубицей своей, хлопая крыльями и воркуя, так трепещет Гамлиэль над каждым из своих подопечных. Кто знает, быть может, случится в толпе возмущение, и что тогда? Никто из молодых не должен пасть жертвой. Не в пасхальные дни надо искать Учителя в Храме, не в дни больших стечений народных. Рассуждения текут рекой из уст Его, когда тишина нисходит на Иерусалим и Храм, закатные лучи касаются крыш, или, напротив, когда выходят за городские стены стада, хлопают бичи в тишине утра, а жертвенник в Храме лишь разгорается…
– А Храм? А жрецы? И первосвященника, увидим ли мы его?
Паломники удивлялись живости и нетерпению Саула, отвечали:
– Как же, какая же пасха без первосвященника? Он и правда, не всякий раз показывается народу. Даже свою жертву, жертву хлебом, поручает приносить остальным жрецам. В великий День Очищения он приносит жертву за весь народ, и тогда его можно видеть в пурпурно-голубом наряде, в митре, в повязке с урим и туммим …
– Неужели и тогда не бывает Учитель на празднике?
Видя такой интерес Саула к личности Гамлиэля, нынешнего главы Синедриона, глубоко чтимого и любимого всем народом внука Гиллеля, один из паломников потянул Саула за край пояса, затянутого на хитоне. Подтащил мальчика к себе, заглянул в глаза.
– Э, да ты непрост, парень! Неужто хочешь в ногах Гамлиэля остаться, учиться у Рабана?
Саул не отвечал. То было сокровенное, тайное желание его, и остаться в Иерусалиме он задумал уже несколько месяцев назад, будучи уверенным, что мать настоит на поездке в столицу верующего еврейства для своего мальчика перед посвящением его. Но даже мать не знала о задуманном, а уж отец не догадывался подавно.
Старый паломник пригладил узкую, красиво подстриженную бородку. Коснулся своих филактерий  в задумчивости.
– Ну, скажу я тебе, это непросто, очень непросто. Ты не похож на того, кого он может выбрать, а просятся к нему многие, очень уж многие.
– Почему?
Саул едва выдохнул из себя вопрос. Казалось, сердце выскочит из груди, вырвется на свободу, и биение его услышат все вокруг.
– Что почему? Почему просятся? Неужели ты не понимаешь?
– Нет, почему он не возьмет меня? Саул в нетерпении притопнул ногой.
– А вот знаешь ли ты, что ученики бывают четырех родов? Не знаешь. Я тебе скажу, коль ты невежда даже в том, о чем мечтаешь.
Порывистый, не привыкший к подобному обращению Саул только глазами сверкнул, – на сей раз.
– Итак, четырех родов бывают ученики: губка, воронка, цедилка и сито. Губка всасывает все; воронка с одной стороны принимает, а с другой выпускает; цедилка выпускает вино и удерживает гущу; сито выпускает лучшую часть муки и удерживает худшую. Трудно тебе стать губкой. Нет в тебе уважения к вводящему в закон и дающему спасение; слишком быстро ты бежишь вперед, мой мальчик, и лишь себя слушаешь.
Саул молчал, подавленный приговором.
– Учитель дороже отца, – продолжал фарисей . – Отцу ты обязан существованием, это правда, а учителю – умственной жизнью и светом души. Если отец и учитель попадут в плен, надо выкупить учителя, и лишь потом отца. Если потеряют что отец и учитель, то сначала найди то, что потерял учитель, и лишь потом то, что потерял отец. Ты стремишься к учению, это видно, но не будешь покорен учителю. То, что даст тебе учитель, важнее для тебя, нежели сам учитель. Я слышал, как говорил ты с отцом. Гамалиил достоин лучшего к себе отношения, чем ты предложишь. Вытянув все из учителя, не найдешь в себе благодарности вернуть и четверть. Думающий лишь о себе достоин сожаления…
Так впервые упрекнули его в честолюбии и равнодушии к ближнему. Потом этот упрек он выслушивал не однажды.
На Кипре предстояло пробыть не менее недели. Корабль стоял в гавани  накрепко, торговые дела, но не якоря, держали его тут. Иувал не стал оставаться на судне, как большинство паломников; с Кипром его связывала принадлежность к фамилии Павел, а значит, и собственные дела. Коротко и сухо объяснив это сыну, он предложил ему путешествие по острову. И, как ни снедало мальчика нетерпение оказаться в конечной точке путешествия, которой был Иерусалимский Храм, он рассудил, что на корабле вовсе сойдет с ума от нечего делать. Лучше уж трястись по дороге в повозке, запряженной лошадьми, разглядывая окрестности. Тем более, что будут они не одни. Двое паломников, среди которых был и давешний фарисей, упрекавший Саула, напросились в дорогу с Иувалом. Меньше общения с отцом. Больше разговоров обо всем родном, меньше о греческом и римском. Тут Саул ошибался, но прозрение пришло к нему поздно…
Кипр поразил воображение Саула, остался в памяти навсегда. Ему показалось, что остров плывет, плывет как корабль, в лазури неба и моря, омывающего водами изумрудно-зеленый берег. Кедры взмывали вверх, рассекая небо над головой. Сосны, распарившиеся на весеннем солнце, дарили диковинный аромат всей округе. И не только кедры и сосны. Золотой дуб, карликовый, каменный с мелкими колючими листьями, удивительные земляничные деревья, кипарис, можжевельник, платан, ольха, – все это зеленое богатство Кипра радовало благоуханием цветущей жизни. Саулу довелось увидеть луга и поля, сплошь покрытые цветами – то были тюльпаны; в лесах росли анемоны.  Диковинные кактусы грозились колючками. Даже по краям дорог и на пустырях росли асфодели, и они тоже начинали цвести.  Соцветия их – густая кисть на неразветвленном стебле; цветы белые, раскрывались они еще только снизу, а вверху была просто зеленая кисть. Саул не обратил бы на них внимания, они не радовали буйством красок, показались весьма скромными. Но отец, уставший от одиночества своего среди паломников, от молчания, сказал странную фразу:
– Дар Деметры  Персефоне . По белым полям асфоделей в царстве Аида суждено бродить мятущимся душам умерших…
Взгляды – недоуменные или гневные – обратились в его сторону, впрочем, не в первый уже раз. Он замолк растерянно, смущенно. Потом счел нужным объяснить:
– Но это – поэзия. Ведь красиво, не правда ли? В белых лугах, где растут асфодели, сердце сгорает нездешним огнем …
В чем провинился Саул, сын своей матери? Господь послал ему странного отца! И все более страстно хотел мальчик встречи с Учителем, что заменит отца. Которым можно будет гордиться. Который не станет рассказывать вслух и громко, что Саламин, куда им предстоит плыть, – город, названный так в честь покинутой родины героем Троянской войны, Тевкром-изгнанником. Не станет приветствовать на греческом языке гору с пятью острыми вершинами: «Привет тебе, пятипалая!». Это «пентадактилос» в среде тех, кто, приближаясь к Палестине, говорил на родном, и только родном языке, все чище и чище, все совершеннее, а главное – благочестивей – прозвучало так неуместно. Как все, что говорил и делал отец…
Сути отцовских дел Саул не понимал, не интересовался ими. В двух греческих городах, где пришлось им побывать, он, конечно, был телесно, присутствовал. Но и только. Ни о чем не спрашивал. Ничего не рассматривал. Смотрел сквозь: сквозь отца, сквозь города и людей.
 И снова корабль. Снова море…
Саул привык к раскачивающейся под ногами палубе. Море было спокойным, на счастье, и он перестал ощущать страх, поначалу терзавший его. И все же неотвратимость возвращения морем пугала. Он думал о том, что останется. Надолго останется перед тем, как вернуться с победой из Иерусалима.
В Саламине ждал его отцовский подарок. Сомнительного свойства подарок, учитывая настрой Саула.
Должны были оставаться в порту день. Отец настаивал: сойти на берег.
И вот тут-то оно произошло.
Не успели сойти, пройти сколько-нибудь далеко по залитой солнцем гавани, как кто-то бесцеремонно хлопнул Саула по плечу и произнес на языке Рима:
– Наконец-то! Третьи сутки торчит мой Пирр в гавани, прибежал вот, запыхавшись. И я к тебе, бросил грамматика обучать риторике Пирра вместо меня. Привет!  Грамматик доволен, он говорит, что Пирр рабом родился лишь по недосмотру богов, я же – случайно римлянином! В гимнасии  мне самое место, на сферистерионе . Да я не отказываюсь. Охота была голову забивать! Ты-то что по-прежнему хлипкий какой-то; пора занять тебя делом. Пошли в гимнасий, ты не думай, у нас в экседре  и риторы собираются, и философы. Кто языком молоть горазд, они тоже соревнуются у нас, не где-нибудь….
Саул тихонько охнул. Рука потянулась к шее, к кадыку, потереть рубец. Один лишь человек на свете, из тех, кого знал Саул, мог говорить так: без остановки, без пауз и цезур, громко, свободно, не заботясь тем, оглядываются ли на него люди, успевает ли собеседник поймать суть разговора…
Да, это был он: Сергий Павел! Вроде даже выше на голову, чем был; лицо, потемневшее от лучей солнца, от которого Сергий, видно,  не прятался, улыбка от уха до уха. Впечатление силы исходит от всей фигуры, и впрямь мышцы, как у куретов в памятном храме. Тога с пурпурной каймой на нем, отчего-то измята вся, хотя белизна ее выше всяких похвал…
– Мир тебе! – сказал ему Саул.
– Чудак! Что за охота мне быть в мире? Когда бы ни мой старик, ты его знаешь! Я бы уж был в легионе! Но в его руке все,  он патер фамилия. Говорит, что мал я еще даже для тоги взрослого. В некоторых вещах он как камень, не прошибешь. Он-то мне про тебя и сказал, кстати. Будто бы твой отец посылал с почтой известить…
 Взгляд, брошенный Саулом на отца, был весьма красноречив. Иувал ответил встречным, в котором не было места смущению.
– Отец ждет, – сказал Сергий, разглядев Иувала наконец. – Мы тут побудем. Пройдемся по городу, быть может. У вас ведь свои дела. Мы с Саулом разберемся.
– Только не так, как в прошлый раз, – скромно попросил Иувал.
Сергий Павел только улыбнулся в ответ.
Отец не успел еще отойти на несколько шагов, как Сергий выпалил:
– Я нашел нам такое! Что там Храм Артемис! На юг отсюда есть такое место! Купальня Афродиты называется. Озерцо, в зарослях папоротника вокруг. Есть там грот, под фиговым деревом любит возлежать богиня. Там встречается она с любовниками. Среди них был и Адонис. Слушай, Саул, мы уж не дети. Что нам девственница, пусть и прекрасная. А вот добраться бы туда, посмотреть хоть одним глазком на ту, что прекраснее всех женщин на свете, и доступна, коли придешься ей по нраву! Я б ничего не пожалел. За один только взгляд на божественную ее наготу готов отдать все, все!
Саул был в ужасе. Смотрел на Сергия, распахнув свои и без того большие глаза, украшенные длинными ресницами, краснел, наливался не то гневом, не то жаром каким-то необъяснимым…
Сергий Павел, он такой. Он не хорош, не плох, ну вот такой, какой есть. Обидеть его нельзя, нельзя на такую вот приязнь отвечать ненавистью и злобой. И хотелось бы, но невозможно, нельзя!
Пришлось рассказывать Саулу, как и зачем он тут. И о Храме в Иерусалиме, и о служении, которое он выбрал.
Сергий Павел недоумевал и возмущался. Сергий Павел не мог понять. Ему все, что говорил Саул, казалось таким приземленным и скучным!
– Я бы рад служить, – сказал под конец римлянин. – Но все, о чем ты говоришь, так приземленно. Так мрачно и скучно. Никогда бы не согласился на такое служение. Радости в нем никакой. А мне, если уж служить, так надо, чтоб светло было и радостно. И любви много…
Покоя от этого человека не было. Хоть куда, а утащил он Саула до вечера. И видел Саул гимнасий. И как натирались маслом атлеты, и как натирались песком. И в эфебионе  побывал, и в экседре, где спорили до хрипоты философы, и на дроме .
Словом, когда удалось избавиться от друга, был счастлив Саул донельзя. А с отцом говорить не хотел, злился.
И снова качало их море…
В Яффе  они сошли на берег. Ничего не сказал отец о том, почему так назвали порт. Зато об этом говорили паломники: сын Ноя , Иафет , построил город, и он носит имя его.
Отсюда даже путь пешком до Иерусалима был уже не столь долог. Жители Тарса держались вместе, это было обычно для паломников из дальних мест. Но Саул перестал теребить их бесконечными вопросами, он словно переродился. Мальчика было не узнать. Напряженное выражение не покидало его лица. Нетерпение снедало его, он торопился. Теперь он был скорее молчалив, нежели говорлив. Воспоминания его с момента высадки в Яффе были путаными и отрывочными. Вспоминались потом: бык с позолоченными рогами, украшенный листьями и плодами. То была почетная жертва от округа. Звуки фанфар, всеобщее ликование. Хор сильных голосов, поющих: «Я радуюсь, когда мне скажут, что мы должны шествовать в дом Превечного!».
Они ночевали под небом, чтобы не оскверниться случайной смертью в каком-либо доме. К ним присоединялись толпы местных жителей, шествие постепенно стало подобно потоку, расширяющемуся в своем течении. Чувство ожидания встречи – глубокое, страстное, всепоглощающее, даже болезненное по силе для его чуткой души, помнил Саул потом всю жизнь. Последние дни были тяжелы не дорожными тяготами, не болью в натруженных ногах. Он не чувствовал этой боли. Зато ожидание того, что за следующим поворотом возникнет главное в его жизни, самое дорогое, красивое, без чего не может он жить – как же жил раньше! – и боль оттого, что встреча откладывается, были невыносимы.
Но ему было суждено увидеть Храм, так решили они с матерью давно. И он его увидел…
Храм заблистал на утреннем солнце ярким огненным блеском, невыносимым для глаз как солнечные лучи. Там, где не были позолочено, было ослепительно бело. Где не посеребрено, например, у не имевших дверей передних ворот Храма, голубело цветом неба. Золотые лозы Храма рождали кисти величиной в человеческий рост. Вавилонский занавес, пестро вышитый, из гиацинта, виссона, шарлаха и пурпура, поражал смесью тканей и цветов. Он воплощал огонь, землю, воздух и море. Сам же Храм воплощал все мечты Саула, пришедшего сюда Храму поклониться, и превосходил их многократно! Саул был готов остаться навсегда на каждой из лестниц к его воротам, и заранее ненавидел каждого, кто мог бы сказать «нет» в ответ на его желание. А таковым мог быть лишь отец…
Единственные, сильнейшие желания души во многом творят действительность, формируют судьбу. Саул был одержим мечтой остаться, и судьба приоткрыла ему дверцу. Так бывает нередко; но человек неблагодарный быстро забывает оказанную ему милость, вновь и вновь повторяя: «Всевышний, почему все твои дары – не мне?».
В Иерусалиме они гостили в доме свойственников отца. Он был связан с этой семьей деловыми отношениями. Мариам, хозяйка дома, была дочерью его давнего друга, обосновавшегося на Кипре. Отец помнил ее еще девочкой, торопливо сновавшей по дому, безропотно и с охотой выполнявшей указания строгой матери. Теперь Мариам сама была матерью и повелительницей большого дома со множеством слуг; но, по словам отца, ничуть не изменилась. Все так же хлопотлива, вечно занята множеством дел, окружена детьми, теперь уже своими, все также остра на язык и бойка. С грустью заметил отец, оставшись наедине с сыном в отведенной им комнате:
– Хорошо, когда все мысли женщины, жены, отданы ее мужчине без остатка. Удел женщины – дом и семья, и долг ее перед Богом в том и состоит, чтобы всем вокруг нее, кому достается ее забота, было тепло и уютно. Не надо ей быть ученым равви, это дело мужчин…
Саул не знал, что ответить. Ему на самом деле понравилась Мариам; как-то сразу женщина завоевала его доверие. Она не пыталась говорить с ним, как с маленьким, хотя и успела ласково пройтись по его голове своей маленькой ладошкой, даже ущипнула за щеку. Он не сумел рассердиться на нее за вольность, все, что говорила и делала Мариам, шло от сердца и души. С первой минуты он почувствовал: ей не все равно, она не равнодушна к делам близких и далеких, и он, Саул, ей тоже нравится, небезразличен ей. Не было нужды ей, хозяйке, думать об омовении ног усталых гостей, и о пище для них в поздний час их появления в ее доме. Нашлись бы в доме люди, чьей непосредственной обязанностью это было. Но покоя ей не было бы, не сделай она сама половину всего необходимого. При этом не в тягость женщине было все это; она искренне радовалась гостям. Она так беззаботно смеялась, так легко носилась из угла в угол!
Но слова отца задели Саула. То вновь был упрек матери, чья улыбка была редкой гостьей в их суровом, благостном доме. Впервые он подумал, что отцу могло быть неуютно. Он-то сам, Саул, не был лишен ласки. Пусть не такой брызжущей, искрящейся, что дарила ближним Мариам, но все же, все же…
Он нашел в своем сердце оправдание матери. Его мать была женщиной возвышенной. Душа ее устремлялась к Богу. Отец же – человеком посредственным, не родовитым, как мать, не слишком заботящимся о духовном. Разве могла его мать отвлечься от того, что составляло наследие ее предков, ради того человека, что звался его отцом?
Так или иначе, именно Мариам, посеявшая в душе мальчика первое сомнение в первенстве его матери надо всеми женщинами, принесла и удачу Саулу. Она рассказывала о своей семье, что осталась на Кипре. И упомянула имя младшего брата:
– Иосия теперь со мной; отец с матерью стареют, матери часто неможется. Да и отец болеет, хоть не признается в этом, но годы берут свое. Иосия – утешение их старости, все, что у отца есть, все принадлежит брату, которого едва дождались родители на склоне лет. Только держать мальчика при себе, да еще такого живого и умного, они не стали, честь им и хвала. Сочли, что Иосии следует учиться, а где же учиться, как не здесь? Не в обиду прочему Израилю, только здесь, в Иерусалиме, говорят: «Иудея есть зерно, Галилея – солома, а заиорданская Перея – плевелы» . Что же тогда скажут о Кипре, где мы родились? Я-то сама скучаю по нашему острову. Иногда приснятся мне поля асфоделей, я так заскучаю, затоскую, и подушка под утро мокрая, в слезах. Понимаю, что я всего лишь женщина, а женщины, как Лотова  жена, вечно оглядываются на прошлое свое с тоскою и благодарностью. Иосии же не пристало плакать, он мужчина; да и зачем же плакать, когда сам Гамалиил – учитель мальчику, такое не каждому дано…
С этой минуты Саул прилепился к Мариам. Расспросам и разговорам не было конца. Как удалось Иосии попасть в школу Гамалиила? Каков учитель собой, говорят, что красив? Сколько учеников, и какого они возраста? Чему учит Гамалиил? Правда ли, что он так же учен, как ласков и любим всеми за это? Как можно попасть в ученики к учителю?
Мариам отвечала поначалу весело и с охотой. Почему же Иосии не попасть к Гамалиилу, когда их род – род левитов. Ему прямая дорога в Храм, да он и пойдет туда с двадцати пяти лет. Он же родился с «книгой закона» в кармане, ее маленький брат. Учитель ласков, но бывает и строг, и весьма суров. Но не розга и не палка – его оружие. Нет хуже наказания для учеников, чем неодобрение его и укоризненное молчание. Иосия боится только этого наказания, но боится его, как огня. Трудно не любить Гамалиила. Брат утверждает, что учитель знает все, даже сокровенные их мысли. Красив ли Гамалиил?
– Красив? Не то слово ты выбрал, мой мальчик. Трудно судить о его мужской красоте, даже мне, женщине. При встрече с ним не об этом думаешь. Потому что сразу видна душа необыкновенная, мудрость непостижимая его. Светел его взгляд… Мало в нем мирского, суетного. Это как-то сразу видно. Он не отводит взгляда от женщин, как многие другие. Это я заметила сразу. Все равно ему, кто перед ним – ученый рабби ли, женщина ли, ребенок. Он в каждом видит человека, и каждый ему интересен.
Саул мог бы слушать часами, но Мариам, смеясь, отказалась часами рассказывать.
– Мальчик мой, не я учусь в раввинской школе, но Иосия. Потерпи до его возврата домой, отпустит Гамалиил учеников перед пасхой. Иосия тебе все и расскажет, а я женщина неученая, простая, да и хлопот у меня куда как больше, чем у тебя. Дай уж я позабочусь об ужине для гостей и теплой постели, вот это – мое дело…
Руки ее ласково пробежали по его волосам, она потрепала его за густые кудри, потаскала за нос, который назвала слишком длинным и любопытным, и все это – на ходу, убегая, с улыбкой на губах, со смешками. Саул, едва знавший женщину, ощущал необъяснимое желание прижаться к ней; ему хотелось, чтоб ее руки касались его без конца. Он чувствовал, что завидует Иосии, у которого есть и Гамалиил, и Мариам. И в придачу город, в котором – Храм, и жизнь, без которой Саулу теперь только и остается, что умереть от тоски! Он уже не любил и даже почти ненавидел счастливчика, которому досталось все самое лучшее на свете.
Но Иосия оказался таким же милым и теплым, как Мариам. Ему сказали:
– Вот, Иосия, наш гость из далекого Тарса!
Мальчик, подойдя близко к Саулу, вначале неторопливо рассмотрел его своими большими, близко посаженными черными глазами. Потом, не тратя слов, обнял по-братски и расцеловал. Потрясенный Саул не знал, что сказать в ответ на это проявление приязни. Ученики Гамалиила казались ему недосягаемыми, необыкновенными личностями, которые и взглянуть-то не захотят на неведомых им заезжих мальчиков.
Но не таков был Иосия. Конечно, Сергий Павел тоже не пытался важничать, не стремился унизить, не было и в римлянине этого. Но он подавлял, волею или неволей, Саула. Сергия Павла было много для спокойного и тихого Саула, и, несмотря на его простоту, Сергий создавал ощущение собственного превосходства надо всеми. Иосия был прост, доступен. Иосия жил теми же мечтами, что и Саул. Все, что имел Иосия к моменту встречи с Саулом, положил он к ногам нового друга, без всякой на то причины, просто так. Он был добр, благороден, тот, кого впоследствии назовут «сыном утешения». И таким оставался долгие годы. Пока жизнь не развела их, немилосердная к дружбе, любви и братству, богатая ненавистью и враждой…
Желание Саула учиться у Гамалиила Иосия воспринял как нечто само собой разумеющееся. И получаса дружбы хватило, чтобы показалось – они не могут больше расстаться.
– Учитель не откажет тому, кто истинно хочет. В дни отдыха будешь жить у нас,  Мариам тоже не откажет.
– А ее муж? – тревожился Саул.
– Ну, Мариам все решает сама в доме мужа. Она хорошая жена, муж ни в чем ей не перечит. Дурного она не сделает, это все знают…
Вот так, еще накануне пасхи, удалось Саулу встретиться с Учителем. Кто-то, а ученики знали о жизни своего Учителя все. Все дни жизни его, все слова, все поступки, все дороги. Учитель не знал разницы между своими и чужими. Ученики поистине были детьми сердца его.
– Учитель мой! – рвался, срывался на высоких нотах у Соломонова притвора Храма голос Саула. – Позволь мне остаться с тобою, у твоих ног…Жизнью своею клянусь, не было у тебя такого ученика, каким я стану. Каждое слово твое будет мне законом, каждый вздох твой – приказом!
Оторвав свой взор от долины Хеврона, от лежащих вдали могил пророков, отвечал Гамлиэль, задумчиво глядя на будущего ученика своего:
– Не клянись! Не может человек, чья судьба не ведома ему самому, чье тело бренно, знать будущего, а значит – обещать и приносить клятвы. Я не требую от тебя ничего, и обещать не надо. Лучше скажи, разве некому говорить за тебя, когда ты не сирота? Почему не вижу я рядом с тобою мужа, кто передал бы тебя, свое дитя, мне с рук на руки? Почему я говорю с тобою, а не с ним?

Глава 5.
Они прибыли в порт рано утром, когда первые лучи солнца коснулись поверхности вод. Нетерпение Саула было чем-то сродни тому, что обуяло его перед встречей с Храмом. Он так давно мечтал увидеть мать! Сердце его трепетало. Он испытывал потрясающий восторг и радость, он неистовствовал в своей чрезмерной, сумасшедшей радости. Мальчик задыхался, но бежал по пустынным улицам родного города к дому, и упорно тащил за собой раба, никак не поспевавшего за Саулом. Саул взлетел на порог родного дома молнией, не слушая уговоров заспанных слуг, бросился в покои матери. Лишь у самой двери остановил он свой бег, вдруг решив, что поднесет ей подарок неслышным своим появлением. Он приоткрыл дверь, и замер, пораженный.
Она была не одна, с ней был отец. Мало того, отец держал ее в кольце объятий. Никогда ранее не видел Саул такого лица: лицо отца, покрытое крупными каплями пота, казалось лицом зверя. Искаженное удовольствием, сродни боли; решительное, с распахнутым ртом, откуда срывался то и дело стон наслаждения, почти рык. Мать была на его коленях, тело ее прижималось к отцовскому телу вплотную, вздымалось, как на гребне волны, сотрясалось, мальчик видел, как прыгали ее полные груди. Но не гребнем было то, к чему она так стремилась всем своим существом. Саул разглядел меж ног ее и отца, чем это было…
Страшный крик потряс его тело. Перед тем, как упасть и забиться в судорогах, он увидел и ее лицо. На нем, родном, знакомом с детства, нежном, расцветала улыбка наслаждения. Никогда не было у ней такой улыбки, такого блаженства не изображали ее черты даже в минуты самой возвышенной молитвы. Саул, как ни странно, проникся ее восторгом до конца, ощутил его как свое. Дальнейшего он не помнил…
Зато хорошо запомнили они, его застигнутые врасплох родители. Они обернулись на крик, оба. Еще в забытьи, еще друг в друге, еще не разъединив своих жаждущих тел…
Саул лежал на пороге комнаты. Тело его напряглось, окаменело. Лицо мальчика было бледным, серым, у губ залегла синева. Мать в одно мгновение освободилась от объятий, бросились к своему ребенку, как была, – растрепанная, обнаженная. На ее крики уже бежали, и кто-то не отводил от нее глаз. Что ей было до того?
– Саул! Саул! – кричала она в отчаянии, хватая мальчика за руки.
Словно в ответ на ее призывные крики, вздрогнуло его тело. Подергивания в руках и ногах, а потом и повсюду, в каждом участке, сотрясли его. Она почувствовала резкий запах пота, а потом и мочи, что потекла по ногам ее ребенка. Лицо Саула покраснело, налилось кровью. Зрачки распахнутых глаз казались огромными, глаза почернели, став бездонными. Изо рта стекала пена, окрашенная кровью…
Оттащить кричащую мать от Саула казалось делом немыслимым, но они справились с этим – его отец, Авдий… Отец бестолково запахивал остатки одежды на ней, но она билась и рвалась из его рук, и материя соскальзывала с обнаженных плеч, трещала, распадалась. Ее уложили на широкой постели, пошли на крайние меры, привязав ее к ложу. Ее рыдания разрывали сердце всем слышавшим, и отец метался от одной к другому, страдая неимоверно.
К Саулу, припадок которого к тому времени прошел, был приведен греческий врач. Он не стал приводить мальчика в сознание; казалось, ребенок спал, но вызвать его из глубокого, неестественного сна не удавалось, к отчаянию отца, сделавшего все возможное, чтобы вернуть Саула к жизни.
– У мальчика Геркулесова болезнь , – глубокомысленно разъяснил врач. – Это – дело богов, не людей, и многие из тех, кому послали ее боги – люди великие, славные сыны отечества. Таким был у греков Сократ, и Юлий Цезарь у римлян  – тоже. Утешься, быть может, и сын твой из числа подобных мужей?
На все уговоры помочь сыну немедленно и сейчас, пока не Сократ и не Цезарь он, а больной ребенок, не приходящий в сознание, врач отвечал отказом.
– Мальчик вернется к вам сам, в положенный срок. Кто знает, где сейчас пребывает дух его? Излишней суетой можно вновь вызвать судороги, а бывает и так, что они не стихают сутками. Но в таком случае дело может окончиться смертью. Ходите подле него на носках, уберите свет, пусть не доносятся до него звуки извне. Когда придет в себя, известите. Я пришлю настой из трав, что успокоит его мятущийся дух, и он будет спать. Продержите его в полусне несколько дней, так надо.
Легко сказать – удержите в полусне. Мать сходила с ума, рвалась в комнату, рыдала. Ее терзала собственная вина, и кто-кто, а она понимала – виновата! Виновата в том, что забылась, что не удерживала себя весь последний год в стремлении к мужниной ласке, что впервые забывала обо всем, даже о сыне, когда приникала к груди, дарила и получала в ответ поцелуи, сливалась в одно целое с мужчиной! Никогда раньше не бывало им с мужем так хорошо вдвоем, как в этот год отсутствия Саула. Словно прорвало плотину ее обычной сдержанности и холодного презрения к мужу в отсутствии сына. Она увлеклась своей угасающей женственностью, упивалась последними в жизни объятиями; больше того, в сознании ее поселилась мысль о новом ребенке, которого мог бы дать ей Господь в утешение. Саул ведь был далеко, и удерживали его там, в отдалении от нее, собственная воля и честолюбие! Там ему было лучше, чем с нею. И она могла это понять, и оправдывала его во всем. Могла ли она думать, что ее ребенок не простит ей отступничества? Больше того – это отступничество станет причиной болезни ее обожаемого мальчика? Да знай она, что все так обернется, отказалась бы от всего, от всего; и мать рвалась к постели сына высказать свою любовь, загладить вину…
Саул уже пришел в себя, и несколько дней подряд полуспал, полубодрствовал в своей постели, убаюкиваемый снадобьями важного, убеленного сединами грека, верного служителя Асклепия , когда в один из дней мать все же прорвала оборону строго-настрого предупрежденных  слуг. Она с порога бросилась к сыну, и, упав на колени перед ним, в одно мгновение успела пролить море слез, насквозь промочив его одежды на шее и груди.
– Мальчик мой, – рыдала она, мой единственный, мой вымоленный, родной мой! Чем провинилась я перед тобой и Богом, надежда моя, почему ты в постели и больной? Встань Саул, поднимись, поговори со мной…
Не надо бы ей этого делать! В полутьме, спросонья, он не узнал ее. Узнал бы, могло быть то же, что и сейчас: очередной приступ. Но он еще и увидел впотьмах страшное. Голос был материнский, но лицо, лицо! Лицо Артемис склонялось над ним, демон с ним разговаривал!
Казалось, сын не слышал ее, хотя взгляд больного и сосредоточился на ней. Он приподнялся на ложе, глядя пристально, но ей показалось – сквозь нее, куда-то вдаль. Зрачки глаз были огромными. Выражение лица – отрешенным, пугающим. Он чудно зашлепал губами, словно в детстве, и в тишине комнаты замолчавшей матери звуки, издаваемые Саулом, показались не только странными, но и страшными. Она смотрела на своего ребенка в изумлении и ужасе, не узнавая, не веря самой себе. От угла широко разеваемого Саулом рта оторвалась слюна, и потекла по подбородку. Руки его судорожно ухватили край одеяла, и тащили, тащили его на себя. В следующее мгновение Саул прилег в кровати, согнув руки и ноги, приведя их к телу. Мать закричала, да и как могла она не закричать, увидев застывшее, как в смерти, тело своего дитяти, его бледное до синевы лицо, и она слышала, слышала своими ушами, как прервалось его дыхание! И видела страшную бледность, что покрыла лицо!
Потом из сведенного горла вырвался резкий крик. Тело изогнулось в судороге, и началась вновь страшная игра мышц – то одна, то другая группа дергалась в своем, одном ей ведомом ритме. Слюна, что текла изо рта, была теперь вновь кровавой, как тогда, в первый раз, и закатившиеся глаза пусты, мертвы, и лишены зрачков, с одними белками…
После очередного, четвертого приступа врач окончательно запретил матери появляться у ложа сына, и не потому, что это тяжело бы сказывалось на ней самой, как считал отец, убитый горем, почерневший за несколько последних дней.
Ошарашенному отцу был предъявлен ультиматум:
– Или я отказываюсь от лечения мальчика, или следует удалить его мать, дабы не вызывать приступ за приступом, боль за болью. Надо быть слепым или глухим, чтобы не разглядеть и не услышать… Либо быть одновременно любящим отцом и мужем, как ты,  дорогой мой  Хрисал, чтобы не понять – Саул ненавидит свою мать. В ней – если не сам источник болезни, то хотя бы повод к ее проявлению, поверь мне, старику, уж я многое видел на свете как врач и как человек…
Все разъяснения были бессильны перед лицом убежденности врача, после второго приступа буквально поселившегося в доме того, кого он и другие греки – жители Тарса – ласково называли «золотым». Никакие разговоры о нежной привязанности матери и сына, о взаимной любви, о тоске, что оторвала Саула от ног учителя, терзала его день за днем в Иерусалиме, пока Гамалиил не решил отправить мальчика хоть ненадолго домой.
– Прочь, прочь женщину с этого порога, – твердил он отцу, истинное имя которого было Иувал , а не Хрисал , конечно, как звали его греки. Она убьет мальчика, а я в ответе…
Впрочем, перевод письма Гамлиэля, где в немногих, но прочувствованных и теплых строках Учитель писал о тоске ученика, о его душевной болезни, причиной которой, несомненно, была неизбывная печаль по матери, возымели некоторое действие. Во-первых, хмуря брови и поругиваясь, но с полной ответственностью, врач произвел форменный допрос слуг. Во-вторых, провел немало доверительных бесед с теми, кто неплохо знал семью нелегкого пациента. Из тех родных и близких, кто пожелал беседовать с греческим врачом, разумеется. Вердикт врача был прежним: прочь, подальше от матери, как можно дальше! Правда, теперь в тоне врача не было неприязни к ней. Пожалуй, больше сочувствия…
– Хрисал, друг мой, – страдая от того, что следовало сказать, начал все же врач как-то после очередного приступа болезни.
Впрочем, приступа неполного, весьма легкого с точки зрения врача, но невыносимого для отца, ибо теперь он наблюдал своего сына не в приступах судорог, а в помутненном состоянии сознания, когда ребенок сам не ведал, что делал. Саул каменел на несколько мгновений, застывал на ходу, на середине какого-то движения. Взгляд его был устремлен перед собой, кожа лица краснела, дергались веки. Он не помнил потом ничего из того, что с ним произошло, и продолжал движение как ни в чем не бывало, но для отца вечность протекала в нескольких мгновениях,  и ужас сжимал душу: а вдруг не вернется?
– Итак, я должен сказать, хотя, по правде, не хотелось бы.  Иной раз, клянусь Асклепием, ноша врача особо тяжела; чем ближе к старости, тем чаще сожалею я о собственной мудрости. О необходимости знать так много. Словом, в разговорах с людьми узнал немало из того, что предшествовало болезни Саула. Сказать по правде, ваша семья наделала шуму в Тарсе. Будь я старым сплетником, о многом узнал бы раньше, а я лишь старый врач. М-да… Мальчик застал вас с женою. Он слишком любит свою мать, как я понимаю, всегда соперничал с тобой за ее любовь…
Разглядев в  лице Иувала недоверие, грек лишь вздохнул глубоко.
– Ну да, ну да, какое может быть соперничество с отцом, скажешь ты. Но, у мальчиков, тонких, ранимых, слабых телом и душой, так бывает, поверь. Хотя я сам всегда был этаким бычком, но помню, всегда думал маленьким – вырасту, женюсь на матери, так она мне нравилась, и отец казался не лучшим для нее мужчиной. У меня это прошло вовремя, да и у других тоже, они об этом не вспоминают, но твой Саул был не крепок духом, а уединение, в котором держала его мать подле своих собственных одежд, не пошло ему на пользу. В тот миг, когда он понял, что мать не принадлежит ему целиком и полностью, а точнее, менее всего принадлежит ему, стал началом болезни. Бедная женщина ни в чем неповинна, но она теперь ненавистна ему, как ранее была любима. А может, останется навсегда ненавистной, кто знает?! Хочешь спасти обоих, друг? Отдали их, ушли мальчика подальше. Я бы посоветовал не возвращать Саула в Иерусалим. Скажем так. Заметь – я стараюсь быть справедлив, но грек во мне, быть может, перевешивает философа и друга… Иерусалим, школа, да и вообще все, что связано с вашей верой, Хрисал, несколько мрачновато для юной души, что погружена в печаль. Позволь мальчику познать и другой мир, от которого так долго отдаляла его мать. В нем также немало темного, конечно, но он – другой. И даже немногих отличий хватило бы, чтобы долго познавать их, а значит – отвлечься от собственных бед. От собственной обособленности и одиночества…
Но мать встала на пути первого крещения Саулова. Как же иначе назвать это действо приобщения ко всему общечеловеческому?
– Ты! Ты смеешь говорить со мной об этом! Греческая академия для моего сына!
Красивое лицо женщины исказил, обезобразил гнев. В сознании бедного Хрисала - Иувала промелькнул образ Медузы Горгоны. Не мог же он в мгновение ока перестать мыслить, как привык, – образами из мира греков и римлян, в котором приходилось жить…
– Ты повинен в болезни бедного ребенка! – в безумии гнева своего кричала она, возводя грех свой на того, кто не более ее самой был виноват. – Привести в дом свой необрезанного язычника, поселить его здесь, подпустить к мальчику, да только ты и мог это сделать. Только ты!  Вместе вкушали вы еду за одним столом, и ты позволял возлияния вином и воздаяния словами нечестивым его демонам…
Иувал пытался вставить хоть слово. Объяснить, растолковать ей все то, что выкристаллизовалось в сознании за многие годы жизни рядом с язычниками. Он хотел бы ей сказать то, что было сказано отцом незадолго до смерти ему самому и осталось в памяти нерушимо: «Бремя и радость Закона даны Господом лишь народу Своему. С него и спрос, и быть чистым или нечистым дано лишь нам перед своим Богом. Язычник, не знавший Закона, не может быть нечист. И чистота, и нечистота его – не твоя печаль, сын.  Пусть Господь спросит их с него Сам, по тому закону, который предначертал для язычника. Ты же уважай в нем человека…».
Но если до сего дня женщина не услышала его, не попыталась понять, принять, то разве можно добиться этого сейчас, когда она в печали? Горе не выбирает слов, не страшится обвинений. Пусть они несправедливы, что ей  до этого? И он замолчал, поник. Градом сыпались злые слова на его голову. Сердце, и доселе исполненное печали, тосковало по-черному…
– И теперь мы осквернены идолопоклонством, и неугодны Господу, и прокляты всеми проклятиями Его! Но тебе и этого оказалось мало. Предаешь сына погибели, отрезаешь его от Израиля, от народа своего…

Глава 6.
Юность, проведенная в ненависти к отцу, не прошла даром. Как ни старался Саул-взрослый, он не мог увидеть родителя, вспомнить отчетливо черты лица его, услышать голос. Лишь во сне приходил отец. Всегда одним и тем же, молодым. Эту историю Саул часто слышал в детстве от родных и прислуги. Когда мальчик учился ходить, отец придумал для него особую упряжь: мягкие ремешки обхватывали плечи и грудку, от них тянулась в руки взрослым веревка. Любой желающий мог поводить мальчика на этих вожжах, а Саул рвался в те времена на свободу – лететь, бежать, идти. Любой, да не совсем. Когда упряжь была в руках отца, Саул был весьма устойчив. Ни разу не отвел отец взгляда, ни разу не дрогнула его рука. А вот остальные могли зазеваться или ослабить хватку. Хорошо, если перетягивала круглая толстая попка, и Саул хлопался на пол, улыбаясь недоуменно: ой, что же случилось? А вот если перевешивала свойственная малышам непропорциональность форм, и тяжелая голова устремлялась к полу, украшаясь немедленно багровой шишкой, раздавался громкий плач и отовсюду бежали люди: поднять, утешить, унять боль. Во сне отец приходил всегда одним и тем же: молодым, с напряженным и внимательным, к нему, Саулу, лицом. Не дай Господь упадет мальчик, ушибется, нельзя этого допустить, и даже во сне чувствовал Саул крепость отцовской руки, совершенную ее надежность. И – неослабевающее внимание отца…
Лицо Гамлиэля помнилось во всех подробностях. Да и голос Учителя своего, наси  Синедриона, Рабана всего Израиля, Саул мог услышать наяву в любое время суток, в любой обстановке, было бы хотение. Стоит смежить веки, сосредоточиться, припомнить обстоятельства, и вот уже он слышен – ровный, исполненный спокойствия и доброжелательности, но при этом очень уверенный голос. Учитель, кажется, не ведает сомнений в том, о чем говорит. Он всегда говорит о выстраданном и глубоко познанном, а потому как бы подтвержденном.
– Итак, каждый человек имеет при рождении два неоспоримых преимущества. Это чистая, святая и безгрешная душа. И это – сила исполнять закон, данный нам Господом.
– Но не все исполняют!
Чисто мальчишеский проступок, вечно осуждаемый, – перебивать Учителя в его рассуждениях, но что может поделать с собою Саул, у которого мысли бегут гораздо быстрее, чем у других; и прежде, чем вступает в борьбу с ними сдерживающее начало и воспитание, прививаемое Учителем, мысль успевает выскочить наружу, негодная!
Учитель борется с ним давно, но почти безуспешно. Рабан уже привык к бесконечным вопросам и сопротивлению, исходящему из правого угла комнаты, от окна. Пожалуй, он порой бывает рад оппозиции справа, ибо она помогает вести урок, подбрасывая нужные направления спора, течения в рассуждении. Тем не менее, Гамлиэль строго смотрит на Саула, неодобрительно покачивает головой. Гамлиэль помнит долг Учителя всегда. Даже если ученик невольно помог Учителю, это еще не значит, что не следует напомнить Саулу, в чем состоит его собственный долг. В послушании, конечно же, в послушании…
Саул опускает горящее лицо, но по-прежнему внимательно вслушивается в каждое слово. Все, что Учитель когда-либо говорит, безумно важно. Нельзя пропустить ни слова, нельзя!
Гамлиэль часто соскакивает с высокой своей скамьи. Не любит он возвышаться над учениками. Вот и сегодня, волнуясь, он проделал это, и начинает ходить из стороны в сторону. Провожаем десятком внимательных взглядов, и качает головой, и рукою помахивает в такт.
–Да, соблюдают не все и не всегда, мой Саул, не все и не всегда, и я сожалею об этом, быть может, более всех других, ибо Закон – воистину Закон для меня! Нет жизни вне Закона, все мертво и бесплодно, если нарушен Закон, все бессмысленно и непрочно!.. Однако рассмотрим причины неповиновения людей Закону, столь разрушительного и достойного сожаления.
Рабан закрыл глаза. Так он сосредотачивается обычно, когда хочет говорить об очень важном. Пальцы его теребят переносицу. Вот сейчас он оторвет руку от лица, откроет глаза, обведет комнату взором и начнет говорить.
– Не один только человек повинен в нарушении. Плохие наклонности, сотворенные Творцом в человеческом теле, являются причиной его согрешения. Живет в теле человека недобрая воля. Неустанно сражаясь с нею, побеждая ее путем безукоризненного служения Закону, человек возвышается сам над собой и обстоятельствами.
Гамлиэль задумался. Снова трет переносицу пальцами. Открыл глаза, и в первую очередь смотрит туда, где Саул и Иосия. Кажется,  только им и говорит:
– Итак, следует верить в нравственные способности человека. Они безграничны, и способны привести всех нас к Господу, дабы не отвратил Он от нас Лице Свое в день Его суда. Бойтесь гнева Господня, дети, и вершите доброе, руководствуясь Законом, это мое вам слово.
– А как Он станет судить? В голосе Саула непомерное удивление. – Как посчитает все доброе и недоброе, свершенное мной?
На лице Саула написано такое недоумение, непонимание и изумление, такая искренняя тревога, что Иосия, сидящий рядом с другом, разражается крайне непочтительным и неуместным в этом месте смехом. Глядя на него, смеются и другие, и даже сам Учитель позволяет себе легкую, едва заметную улыбку.
Два этих мальчика, умных, не по годам развитых и любопытных, безусловно, любимы Гамлиэлем больше других. Они – гордость и будущее его школы. Жаль, что его собственный сын, Авив , при всем своем послушании и старании, никогда не будет таким блестящим собеседником, как тот же невыносимый Саул. Не дал Господь сыну того живого и блестящего ума, что просто кричит о себе в Сауле. Ну да какая разница, если все эти дети – его? Не плоть делает нас близкими, но дух. А духа в Сауле, столь родственного самому Гамлиэлю, много.
Гамлиэль бросил взгляд на Авива. Красив его мальчик, красив. Черты лица говорят о древности рода, о благородстве и…слабости. Нет, конечно, сын достаточно крепок, здоров, благодарение Господу. Тут дело в другом. Нет в нем огня, нет внутренней силы. Авив всегда спокоен, он словно высечен из камня по некоему застывшему в вечности образцу. Саул говорил, что греки в своих храмах ставят статуи из мрамора или кости. Вот так же, наверно, красивы они, но безжизненны…
Тогда как Саул!.. Или тот же Иосия: кажется, тронь – обожжет!
– Что, Саул, неужели чаша грехов твоих так велика, что не сосчитать и самому Господу?
Насмешка, впрочем, добрая, явственно различима в словах Учителя.
– Не пугайся, мой мальчик, для Него все разрешимо. Представь себе, что в руках у Господа весы. Обыкновенные весы, с двумя чашами. На одну из них он метнет рукою своей все, что грех твой, на другую – что праведность твоя.  Поглядим, что перевесит.
Гамлиэль изображает руками колеблющиеся чашечки весов. На лице его написано усилие: трудна задача справиться с весом одной чашечки, которая тяжела и неуклонно движется вниз. Не справился! Плюхнулась чашка вниз. Слышен хохот учеников. Все представили себе непомерный груз грехов Саула, ясно, что не потянет их друг на такое количество согрешений, но то-то и смешно…
А вот Саула нелегко убедить. Саул так просто не сдается. Воображение быстро рисует перед ним две чаши, что застыли в равновесном положении. Еще дрожат, еще колеблются, но уже ясно, что одной не перевесить другую…
Гамлиэль видит ту же картину перед собой. Более того, она знакома ему до боли, это – предмет его спора с другими раввинами и книжниками, и давний. Он хочет задать ученикам обоснованный вопрос, но не успевает. Да разве успеешь с Саулом? Мальчик думает куда быстрее, чем успевает говорить Учитель, это очевидно.
– А если установилось равновесие, что тогда? Если ни туда, и ни сюда отнести меня невозможно, что же тогда Он сделает?
Гамлиэль молчит. Надо же! Предмет многолетнего спора так очевиден даже ребенку! Значит, вопрос этот действительно один из насущных и важных. Надо убедить Саула, а с ним и всех остальных, что прав в ответах на этот вопрос именно он, Гамлиэль, а не тысячи других, изучающих Закон и толкующих. Это очень важно для Учителя.
– Меня, мой Саул, учили так: благодать Господа велика. Он возьмет, да и снимет одно согрешение с чаши весов, и тогда начнут перевешивать заслуги человеческие над грехами. Но я думаю по-другому, мой мальчик.
Ученики молчат, напряженно вглядываясь в лицо Учителя. Они не привыкли к сомнениям. Среди них подвержен сомнениям лишь Саул, порой – восторженный, чувствительный Иосия. Остальные привычны к другому: повторить наизусть все пройденное, а затем разучивать Писание дальше. «Повторение» и «учение» на их языке, впрочем, как и на языке остального Израиля, – одно слово. Многие из них способны без запинки ответить, где находится нужное изречение, и наоборот, какое изречение находится в таком-то столбце священного свитка. Но вопросов они почти не задают, благоговея перед всезнанием Учителя. Сомнения не для них.
– Итак, единственное, что находится в человеческих возможностях, – точнее определить, где различие между добродетелью и согрешением. Увеличьте число добродетелей, уменьшите согрешения, руководствуясь Законом. Это нетрудно, в общем-то: творите милостыню, благотворите бедным, посещайте больных, раздавайте одежду и пищу неимущим… Господь не ограничивает вас в добром, собирайте сокровища добрых дел. Умножайте праведность свою. Не забывайте о молитвах, постах, предписанных жертвоприношениях, это тоже немаловажно. Искупайте себя перед лицом Господа, зарабатывайте свое спасение.
Саул ерзает по скамье, явно готовит вопрос. Справится ли с нетерпением? Гамлиэль не будет прерываться. Он договорит. Вот договорит, несмотря ни на что!
– Не означает ли это, Учитель, что никто не знает, каково его положение перед Богом? Никто не может быть уверен в спасении своем? Если каждый час и каждую минуту идет борьба, и исход ее не предрешим!
Саул неисправим, и трое Гамлиэлей не усмирят эту горячность. Лицо горит, глаза блестят. Словно не о Господе речь идет, не о делах богословских, а о мальчишеской драке в школьном дворе. Что же делать с излишней его страстностью, как научить его внутреннему спокойствию, умению вести спор?
– Можно и я спрошу, Учитель?
Иосия страшно смущен своей храбростью. Он редко задает вопросы. Только те, что кажутся жизненно важными. Без ответа на них Иосии просто невозможно будет жить дальше, он искренне терзается, если погружен в сомнения.  Иначе бы мальчику ни за что не одолеть своего смущения, он робок, и он благоговеет перед Учителем. На его вопросы следует ответить, ответить со всей возможной точностью, и Гамлиэль внутренне подбирается, готовится.
– Давай, Иосия. Я слушаю тебя, мой мальчик. Отвечу сразу на все, скопом. Если Саул не найдет для меня еще вопросов, и закончим сегодня на этом, хорошо? Меня ждут в Синедрионе, дети мои.
– Закон – средство, через которое Израиль надеется стать праведным и иметь заслуги перед Богом, –  начинает ученик.
Голова Иосии опущена, он не смотрит в лицо Гамлиэлю; это из уважения к Рабану. Голос его прерывается, он отирает испарину со лба. И все равно, продолжает:
–  Значит, царствует Закон. И его соблюдения достаточно для исполнения Божьих требований. А как же тогда Его благодать? Сделай то и то, и ты выполнил свой долг, и ничего уже не должен. Пожалуй, что теперь сам Господь тебе должен, за твою праведность. Как же так, Учитель?
Ну вот, и Иосия разошелся. Мальчики из дальних мест, Саул – тарсянин, Иосия – киприот. Жизнь с язычниками рядом, каждый час и каждая минута в соприкосновении с иным миром. Это не могло пройти даром. Они тонко чувствуют разницу в мировоззрении, еще дети, но уже мыслящие существа. Трудно с ними, но он, Гамлиэль, должен. Это – его исполнение Закона, и, говорят, никто другой не может учить детей так, как учит он. Зачем дано ему еще и это бремя, ему, который итак – Рабан, наш Учитель, всего Израиля?
– И еще. Жизнь – для исполняющего Закон. В этом мире и будущем, так говорит великая Тора. А что же тогда язычники? Я многих знал, из тех, что не зная Тору, вершили добрые дела. Так что – им уже ничего хорошего, раз нет для них Торы? Справедливо ли это, Учитель?
Гамлиэль с тоской обозревает лица учеников. Пожалуй, сегодня зря прождут своего наси в Синедрионе. Сегодня ему не уйти. У него есть дела важнее. В частности, дать ответы на вопросы этих двух мальчиков. Если не сделать этого, в день последнего суда, пожалуй, никто не снимет с его чаши лишнего греха, превышающего все добрые дела и поступки. Никто, и сам Господь, дарующий благодать. Есть грехи непростительные, Учитель Гамлиэль…
Урок за уроком. Год за годом. Как это иногда бывает… грустно. Что все проходит, даже самое лучшее. Потрепать мальчика по голове, ободрить его словом, или, напротив, повергнуть его в смущение и стыд, всего лишь покачав головой, Гамлиэлю это так легко. Никогда Учитель не пользовался линейкой или розгой. Не знали ученики угроз. На уважении держалось все в школе, на любви взаимной.
Но мальчики взрослели. И неизбежно подвергались болезням роста. Одна из них: возросшее упрямство. Другая, последствие первой: нетерпимость к чужим мнениям. Третья: самоуверенность, выставляемая напоказ, оборотная сторона застенчивости. И прочая, и прочая… Учитель продолжает любить и понимает, хотя бы стремится понять. Ученик как будто отметает любовь. Помнит лишь о том, что надо утвердиться в этом мире. Любой ценой. Даже на костях Учителя.
Иосия, с его голубиной душой, не столь был подвержен подобным болезням. Вернее, до поры до времени, пока не созрел для решения, умел поберечь Учителя. Не всякое лыко вставлял в строку, жалел, не хотел причинить боль. Тот же Авив все еще был покорен отцу. Шимон молчал, но не из любви и сочувствия, так было проще. Если ты не оказываешь заметного сопротивления, оно не растет и в обратном направлении. Гораздо проще многое скрыть, нежели противопоставить гневу и осуждению. С другими было тоже вполне еще терпимо. Но Саул! Сколько раз спотыкался Учитель об этот камень, что звался Саулом!
– Тора, смысл этого духовного наследия народа нашего. Что я могу вам еще об этом сказать, чего не было мной сказано? На протяжении многих дней мы учим, повторяем, обсуждаем каждое слово в ней.  Вот если бы меня спросили, Учитель Гамлиэль, вырази несколькими словами, о чем это, зачем. Я бы не стал даже думать. Есть ответ, который был дан Гилелем. И знаю, что лучшего уже нет, и не будет, так полно все сказано этими словами. Для меня сказано все. А для вас? Кто из вас знает, что я имею в виду?
Гамлиэль с улыбкой взглянул в правый угол. Конечно. У Саула готов ответ.
– Ненавистного тебе не делай ближнему. Так сказал Гилель о смысле Торы.
Саул на улыбку Учителя не ответил. Хмуря брови, добавил:
– Только это не так!
– Что именно не так, Саул, мне ведь кажется, например, что дух Торы эти слова передают более чем точно. Поясни мне свою мысль.
Теперь уже нахмурился и Гамлиэль. Не то чтобы он был противник споров. Вот уж нет. К этому готов он всегда, это то, чем он умеет и должен заниматься. Только Саул кажется почему-то напряженным, злым. Словно хочет, стремится доставить неприятность. Само это желание противоречить, причиняя боль несогласием, вот что Учителю огорчительно. Вот за окном облака, еще их немного, и не налились они чернотой. Но, гонимые ветром, летят по небу, на глазах сливаясь, множась, и вот уже тучи. Одна к одной. Еще не закрыли солнца, еще светит оно, пробиваясь, выскальзывая из пут. Но ведь ясно, что недолго уже светить. Иссиня-черный, вот какой уже цвет у сети, что сковала светило, и, кажется, уже слышен гром, а там и молния сверкнет! Так нынче с Саулом. Каждую минуту жди грозы.
–Дух, быть может, и передан изречением танная , Учитель. Я же не столь мудр, не столь учен, не столь известен, как… неважно… Суть не в этом.
Ну вот. С трудом удержался ученик от того, чтоб не обидеть Учителя. Намек, впрочем, брошен: я не таков, как ты, и твой дед, и какими будут еще поколения потомственных учителей вашего рода . Каков мальчишка?! Суть, конечно, в этом, что бы ни говорил Саул. Быть может, мне, Учителю, следует извиниться перед ним? В том, что мы – таковы, какие мы есть. Саулу обидно, что преимуществ известного рода ему не видать. Ему придется жить собственным умом, и каково еще получится. Он, быть может, завидует Авиву, которому повезло иметь таких предков, при том, что мой мальчик умом не блещет. Эх, Саул, бывает, что уксус от вина, это мой с сыном случай. Только лисы – тоже дети лис. И судьба у них иная, чем у других. Не завидуй, Саул…
Собрался дерзкий с мыслями. Продолжает:
– Мне важно другое. Мне не нужны слова воодушевляющие. Мне важно все содержание, каждый столбец. Строитель заботится об устойчивости и прочности возводимого здания. Своей линейкой он производит точные обмеры постройки.  И не вправе позволить себе никаких «примерно», «около того» и «пойдет». И «дух» здания ему не передать, если не будут построены все нужные стены, подпорки. Каждый камень важен…
Гм… понятно. С кем ты состязаешься, мальчик мой, в ученом споре? Быть может, только я, ты, да и Иосия поняли тебя сейчас. То-то в глазах у Иосии мелькнул страх. Не надо бояться за меня, Иосия. Меня обидеть трудно. Такому, как Саул, особенно.
– Ты предлагаешь мне, о ученик, вооружиться линейкой, как это делал Шамай , и гнать ею каждого, кто приближается к Торе? Только это не способ возвысить Тору. Это способ оттолкнуть. Обидеть. Закрыть дорогу вовек.
– А мне что, обязательно быть любезным при всяком случае? Жертвовать истиной из любезности? Да ни за что! Ни из любезности, ни из других соображений. Тору не учат на одной ноге. И тому, кто пытается это сделать, можно и нужно – линейкой! И никак иначе.
Гамлиэль задумался. Это ничего, что многие глаза устремлены на него в ожидании ответа. Быть может, лучше никакого ответа, чем неверный. Впору самого Саула линейкой сейчас. Только не дождется этого Саул, да и никто другой. Есть традиции рода,  Гамлиэль их не только ценит, но и блюдет.
– Воплотить Закон во всей его полноте, Саул, не считаясь с житейскими затруднениями и неудобствами, проистекающими из этого, трудно. Возможно на уровне отдельного человека, но и тогда трудно. А на уровне целого народа, если спросить меня, невозможно.
О чем он говорит этим, по существу, детям? О том, как примирить непримиримое?
– В конце концов, ученик, и я, и ты, и всякий вокруг нас имеет право на мнение. Я не отрицаю наследия Шамая, коль так случилось, что восемнадцать его Галахот стали частью Закона , я не вправе судить. Но мне они претят, как претит мне линейка. Даже если мне и хочется, чтоб она погуляла по твоим бокам…
Изумление. Недоверие. У некоторых из учеников, о, ужас – радость в глазах! Саула, с его вызывающей манерой поведения, Саула, с его приступами болезни, которая отнюдь не красит, Саула, с его блестящим умом… Словом, Саула любить трудно. Да и по поводу Закона, который претит, тоже нечто новое для них, этих тщательно оберегаемых им мальчиков. Пожалуй, сегодняшний урок он провел совсем в духе Шамая. Обрушил на них всю правду. Принимайте, как есть. Но что же делать, если закон о нечистоте языческих земель, об оскверняющем прикосновении язычника и другие, все о ритуальной чистоте… Они же просто человеконенавистнические! А он, Гамлиэль, кажется, и жил, и дышал для блага человечества…
А Саул весьма недоволен. Самолюбие задето.
– Если ты многое познал в Торе, Саул, не кичись этим, для этого ты был создан, и этого просил у меня когда-то, как манны небесной. Много было у меня учеников, Саул. Разных. И чтоб можно было, кажется, возложить на них Шхину , как на Моше. И таких, что, наверно, солнце в небе остановят, как Йехошуа. Много средних. И еще ни один из них не стал больше меня. Не потому, чтоб я не хотел этого. И не потому, чтоб кому-то помешал…
Есть некие общие законы развития человечества. И касаются они самых разных народов. Тех, которые особо стремятся обособиться, отмежеваться, тоже. Иудея времен Гамлиэля, под римлянами лежавшая, была таковой. Обучались здесь Торе, Мишне Талмуда, установлениям софрим , гематрии , разговорам ангелов-служителей и разговорам бесов. Не то чтобы знакомая остальному миру материя. И, однако, отношения учитель-ученик складывались здесь как во всем мире. Как во всем остальном мире, не бывшем отделенным и особым, складывались отношения отцов и сыновей. Есть возраст, в котором бросает сын вызов отцу. Или ученик – учителю. Есть время, когда молодость осознает себя. И пришло это время к Саулу, и к Гамлиэлю, как его учителю. И было это время нелегким для обоих.
– Учитель, почему отвернул ты лицо свое от меня? Почему хмуришься, и почему вот уже два дня не слышу я голоса, обращенного ко мне? В чем повинен я перед тобою?
Гамлиель тяжело вздыхает, взор его обращен на любимого ученика, но Саулу кажется, что он лишь скользит через него, течет, не сосредотачиваясь. Он чувствует, что Учитель сердит, и, не зная вины за собою, раздражается и злится молчанием Учителя. Но наси наконец начинает разговор.
– Скажи, как попал ты на каменование , каково было твое участие в нем?
Саул молчит, молчит от смущения и осознания собственной неправоты перед Учителем. Да, два дня назад, когда разъяренная толпа побила камнями последователя Иисуса Плотника, по имени Стефан, он был в толпе. Даже сторожил одежды свидетелей, сам же не брал в руки камня. То есть порывался взять, но что-то дрогнуло в душе, не при виде Стефана, нет! Был ли ему Стефан свойственником, нет ли, все они, вернувшиеся домой, в Иерусалиме видны, все знакомы и почти родня. Так и попал на казнь, что тут объяснять-то? Только что Саулу Стефан, поставленный диаконом  в среде последователей некоего учения? Не смерть Стефана смутила Саула. Толпа, готовившая смерть одному от руки столь многих, смутила его. Вызвала в душе если не протест, то смутную неприязнь, нечто сродни тошноте, подступающей к горлу при виде падали. Впрочем, Стефан заслужил свою смерть, и следует объяснить это Учителю, который, конечно, слишком добр, и неоправданно мягок для слуги Закона!
– Я знаю, что не было на то разрешения римских властителей. Решения Синедриона – тоже не было. Не по Стефану была бы честь. Забили его, и забили, никто не вспомнит. Учитель, ведь никто не наказан. Ничтожный человек, называющий себя последователем Плотника, никого не интересовал, а праведность не должна ли торжествовать? Не сказано ли было ему, Стефану, что не разрешено никому учить о имени сем? Вот и молчал бы о Плотнике, дабы не было соблазна таким, как наш Иосия.
– Этому человеку не был я Учителем, Саул, душа его мне непостижима. Ты же – плод моих размышлений и стараний, дитя души моей! Разве не говорил я тебе, как другим: «Будь учеником Аарона, любившего мир, радей о мире, люби людей и приводи их к Закону» . Можно ли, убив человека, сделать это, мой Саул?
– А как можно было не убить его, Учитель? Я бы и сам убил, только меня не брали, сунули одежды, сказали: «постой»! А Ты слышал ли, что он говорил?
Саул сосредоточился, живое лицо его изменилось, он пытался изобразить проповедующего Стефана. Саул был правдив, и весьма наблюдателен, и точен; изумленный Рабан увидел перед собой усталого, проникнутого скорбью, уставшего от гонений людских человека, готового к смерти. Протянув руку к толпе, человек этот произносил слова горькие, нелицеприятные, не страшась и не смущаясь:
– Жестоковыйные! Люди с необрезанными сердцем и ушами! Вы всегда противитесь Духу Святому, как отцы ваши, так и вы. Кого из пророков не гнали отцы ваши? Они убили предвозвестивших пришествие Праведника, Которого предателями и убийцами сделались ныне вы, вы, которые приняли закон и не сохранили!
Гамлиэль стал бледен, видно было, что он потрясен. Всегда покорный Закону и преклоняющийся перед волей его, он, хранитель, словно от Господа услышал сейчас упрек из уст ученика. Так уверенно произнес их Стефан, а с ним теперь и Саул, словно тот, распятый, которого не спас Гамлиэль, не посмел, хоть сердце кричало…
– Что еще говорил побитый камнями, Саул? Что оскорбило тебя в этом так, что не убоялся ты и смерти чужой…
– Что может говорить отступник, Учитель? Эллинист, из диаспоры, последователь Галилеянина?… Венок  несуразностей, а не человек!
Гамлиэль невольно улыбнулся, хотя, быть может, и не следовало. Ученик его, родом из Тарса, не мог, видимо, пройти мимо собственной боли. Самое время вспомнить народную поговорку о том, как плакало дерево: вот если бы не топорище у топора! Когда-то Саул, сын эллиниста, плакал у ног Учителя, упрашивая его о возможности остаться здесь, в Иудее, и вот уже он – сама праведность, обличает тех, среди которых возрос!
Но улыбаться все же не следовало, он лишь раззадорил ученика. Саул из тех, кто способен уловить самые мельчайшие оттенки чувств. В первую очередь насмешку. Он все хватает на лету, вот как сверкнул глазами в ответ на улыбку Учителя…
Лицо Саула вновь преобразилось. Праведный гнев изобразил ученик всем своим существом, повторяя Стефана, и обрушил на Гамлиэля богохульство, заставившее Учителя вздрогнуть:
– Всевышний не в рукотворенных храмах живет!
Подобный эпитет, «рукотворенный», употреблялся лишь по отношению к языческим идолам, и применить его к Храму было неслыханным богохульством. Что же, можно понять тех, кто, как ему рассказывали, закрывал уши и глаза, чтоб не видеть и не слышать. Но Учитель не станет этого делать. Что толку в словах и поступках напоказ?
Как бы не было больно и даже страшно, от этого еще, кажется, далеко до мгновения, когда следует схватить камень в руки и идти убивать. Или нет, Гамлиэль ошибается, и девять из десяти поступят иначе? Ведь убит же Стефан? Да, римская власть посмотрела сквозь пальцы, они и вообще-то обращают свой взор только на бунтарей и мятежников против Рима. Какой-то очередной проповедник, ратующий за любовь и смирение, за честную раздачу между вдовами  подачек… Кому это интересно? Да, отметили недруги в Синедрионе, что мягкость наси и его нежелание бороться с растущим числом отступников от веры, проповедников разного толка, влечет за собой сопротивление и ожесточение в народе. Все это неприятно, конечно. Но не смертельно. В конце концов, он отнюдь не цепляется за свое место. Видит Господь, как он устал. По два обязательных заседания на день, кроме дня субботнего, и праздников, а предметы обсуждения каковы! Должно бы решать вопросы о войне и мире. О замещении правительственных должностей. О расширении Иерусалима. О ложных пророках. А занимаются чем? Более всего, имущественными вопросами. Разбирательством между родственниками и близкими, и каждый день видишь склоки, ощущаешь ненависть и злость. Из частного случая вытекает закон для всех, и это необходимо. Да, составление календаря, тоже важно. И вопросы ритуальной чистоты. И Храм и храмовые дела: праздники, обряды. Раз в году выпустить козла отпущения народного …
Он старается вносить в Закон свою малую толику добра. Если дают, конечно, время на это, и позволяют обстоятельства и люди. Со временем у него совсем плохо. Вот и сейчас, так мало времени на то, чтобы понять, что творится в душе ученика. Быть может, это не столь важно для блага человечества, как, например, решение вопроса о повторном замужестве женщин, смерть мужей которых доказана. Но это важно Учителю, и кто знает, чем может обернуться нехватка времени и сил у Учителя, когда речь идет о таком, как Саул?!
– Что же еще?
Несмотря на очевидную растерянность, Гамлиэль старается быть спокойным, как всегда.
– Когда побивали его камнями, и один их них рассек ему бровь, преклонил колени и сказал горестно…
Саул постарался придать лицу то выражение, что было у Стефана в последние мгновения.
Просветление, успокоение, прощение всем и вся увидел Гамлиэль, глядя в глаза ученика, ставшие на мгновение глазами мученика…
– Господи, не вмени им греха сего!
Живые черты Саула наконец изобразили в это мгновение то, что испытывал на сей раз лично он сам – негодование.  Он раздраженно потирал рукой шрам на шее.
– Можно подумать, один из всех нас он видел Господа и понимал Его! «Вот, я вижу небеса отверстые и Сына Человеческого, стоящего одесную Бога». И после этого – не убить?!
Долго молчал Гамлиэль. Кто знает, что думал он?  Что видел внутренним взором? Не приходилось Учителю видеть Господа воочию, не удостаивался он такой чести. Человека – человека он видел однажды. Осужденного человека, который должен был бы страшиться своего греха и предстоящей смерти. Но не боялся. Светел был взгляд Его зеленых глаз; прощение всем желающим Его смерти было в нем…
– Все-таки – не убить, Саул. Синедрион, приговаривающий к смерти раз в семь лет, считается у нас кровожадным. Ты знаешь, Саул. Я говорил тебе это. Я однажды уже был против. Со мной не посчитались. Я не участвую более в таком деле, говорю тебе. И за тебя мне стыдно…
Гамлиэль увидел, что глаза Саула налились кровью. На мгновение испугался: а вдруг – приступ? Давно не было их у мальчика! Но и поступаться своим мнением негоже. Не в Гамлиэле причина болезни ученика. В душе его болезнь, самим Саулом порожденная. Угнездилась, – и не изгнать ее. «Мне не удалось, – подумалось Учителю с тоской. – Нельзя, чтоб все удавалось, конечно, но как бы хотелось. В этом случае особенно. Саул – он одарен и умом, и сердцем, и тем, что называют волей. Все могло бы быть, все. Я бы гордился таким наследником. Но нет, не по плечу ему мой груз. Он бы тащил, и вытащил, только я не хочу, не хочу народу моему горя. Почему? Потому, что не фанатик нам нужен во главе. Нужен такой, как я: живой, любезный, чтобы любил жизнь. Не себя в этой жизни. А саму жизнь, какая она есть. Пусть со склоками, пусть с несовершенными, но такими естественными в своем несовершенстве людьми. Этот, пожалуй, такое наворотит… Неемия и Ездра   покажутся кроткими агнцами в сравнении».
– Саул, тебе следует уйти. Не век же оставаться у ног Учителя. Ты не прощаешь мне многого, в том числе отступничества Иосии. Понимаю, но не разделяю твоего гнева на меня. Учить можно многому, научить нельзя. Ведь двое в ответе за то, что в итоге, а где встречаются двое, по любому вопросу найдется не два, а три мнения…
Ох, как не согласен Саул с этим! Если бы воля его, он притащил бы Иосию в Синедрион за волосы, и бросил бы на тесанные камни лишкат-а-газит , и умыл бы кровью его нежное лицо, лицо отступника и предателя! Вот настал день, и его, Саула, изгоняют. Из единственного дома, который признает он своим! И Иосия виноват, и Учитель тоже, из-за него, из-за них все это!
– Это мое решение, не твое, я понимаю. Найди себе Учителя, ученик, пока не поздно, не оставайся в сомнении. Мое учительство кончено, все, что хотел сказать тебе – сказал. То, что захотел ты услышать, уже услышано…
Гнев Саула прорвался через преграды, что возводила совесть: уважение к Учителю, к старшему, к мудрому, наконец…
– Я пойду к первосвященнику! Буду просить у него служения, раз мне отказал в нем Учитель! Каждого, кто отступился от веры, от чистоты ее, той чистоты, о которой ты рассказывал, буду преследовать! Вытащу из дома, за волосы, за руки и ноги, протащу по камням, обагрю дворы их кровью, отдам на бичевание в кнессете… Сорок ударов без одного , вот наименьшее из наказаний! Доносы, жалобы все буду слушать, пусть восстают брат на брата, сын на отца, обличают друг друга, а я – буду им судьей. Жалкое это учение, жалки и его последователи, те, что преклоняют колена перед распятым. «Проклят всяк, висящий на древе», – говорил мне ты. И проклят всяк, кто не внимал Учителю! Я – слушал тебя сердцем, не ушами!
Брызгая слюной, потрясая руками, все еще кричал Саул, но вот не слушал ученика Учитель. Впервые за много лет не стал слушать. Отвернулся. Ушел.
Хуже вышло все-таки с Иосией, конечно. Саул от учителя отвернулся, Иосия – от учения. Сердце Иосии, оно словно лист на ветру, трепещет от каждого дуновения. Вот уж кто действительно слушал сердцем. Если услышал боль Учителя, сокровенную его боль. И ушел к тому, повисшему потом на дереве. Вопреки словам Гамлиэля, в соответствии с его чувством…
Он пришел таким в школу, Иосия, в тот день, что Саул счел его пьяным…
Трое суток не было друга нигде: ни дома, ни в школе. Саула снедала тревога, но и злость временами прорывалась наружу. Он знал, где может быть Иосия. Слишком часто в последнее время они ссорились именно по этому поводу. Много было разговоров  о сыне плотника, возомнившем себя Мессией. Иосия говорил, что следует хотя бы выслушать того, кто говорит с тобой о Боге.  Саул стоял на том, что не всякий может говорить, не всякий имеет право.
– Который год говорим мы с тобой о смысле Торы, данной нам Господом, который год размышляем, учим, спрашиваем, истолковываем. Можешь ли ты сказать, что знаешь все в совершенстве? Все понял правильно, все постиг? И даже после того, как получим мы смиху , все ли будет понято нами? А тут приходит человек, и дня своего не потративший на размышление над свитками, и говорит: «Я знаю, как вам следует жить. И поучает, не имея на то никакого права! Мало того, он толкует самого Всевышнего, утверждая, что от лица его говорит! Никто никогда не смел утверждать подобного, даже Моше был скромнее. Он принес скрижали. Закон был записан на них. Все самое главное. По крайней мере, у него были доказательства!
Иосия смотрел на Саула своими глубокими черными глазами, улыбался.
– Да ты никак ревнуешь, Саул? Я понимаю твой гнев. Мы учились, мы многое знаем; мы, мы, мы…как будто важно это Господу. Когда это нужно, маленький Давид  побеждает Голиафа . Потому что с ним – Превечный. И для этого Давиду не надо учиться. Совсем не надо. Все, что ему надо, даст Господь. И почему я знаю, может, сыну Плотника дал он то, что мне не достанется, пусть я и левит, потомок Аарона. А у того, о ком мы спорим, тоже есть доказательства. Он исцеляет. Он действительно исцеляет людей; разве этого мало? Саулу казалось, что это – намеренное унижение себя, ничем не объяснимое, кроме как отсутствием воли в Иосии. Отсутствием в нем ревности по учению, которому они себя посвятили.
Саул пытался предупредить Учителя. Он пытался найти силу, которой не было в нем самом. Потому что какая-то воля у Иосии все-таки была, видно, злая и недобрая: он встречался с теми, кого исцелял галилеянин, он искал его последователей и расспрашивал, несмотря на уговоры Саула. Саул обратился к Рабану: Иосия преклоняется перед Учителем, любит и доверяет ему, так нельзя ли благодаря этому вернуть друга на путь истинный?
– Я не стану на дороге своего ученика, – сказал ему Рабан.
Он закрывал глаза, он тер переносицу. Он думал, чувствовалось, что он напряженно, волнуясь, искал ответ. Даже не для Саула, для себя самого. Ибо чего стоит Учитель, который не знает сам себя, природы поступков своих?!
– Если Иосия сделает выбор по своей воле… это его выбор, только его и никого больше. Учитель – это лишь тот, кто учит.  Торе, мастерству, любому иному чему-то. За этим пришел ко мне Иосия, и я старался дать ему именно это: я направлял ум Иосии на то, чему учил; на Тору, не на меня лично. Если это получилось, получилось. Если нет, мне жаль, но любить меня и быть привязанным ко мне я его не попрошу. Не попрошу из любви к себе что-либо делать или не делать. Это неправильно, мой Саул.
Саул смотрел во все глаза на человека, которого так любил и уважал когда-то. Наливался злостью, смотрел и молчал. Он понимал, что и Учитель, как Иосия, предал его в это мгновение. Никаких доводов он не слышал и не принимал. Просто ненавидел. Просто сжимал кулаки.
– Саул, ты, быть может, когда-то станешь учить и сам. Пойми: ученик может иногда пойти дальше своего Учителя. Превзойти его. И с этим нужно согласиться. Да, это трудно принять, но нужно. Откуда я знаю, что станется с Иосией? Откуда ты знаешь, что он не прав, а прав только ты один? Я очень надеюсь, что научил Иосию самодостаточности, осознанности, ясности. И что он сделает правильный выбор. Надейся и ты….
Так и закончился разговор. Гамлиэль был непреклонен.
А потом Иосия пришел в школу, и Саул решил, что он пьян.
Он встал на пороге комнаты, распахнув дверь. Они читали вслух какой-то отрывок, вернее, Авив читал вслух. Уткнувшись в свои свитки, каждый следовал за Авивом. Предполагалось, что потом будут сделаны комментарии отрывка. И поучаствует каждый. Потом скажет мнение Учитель. Приведет слова других  мудрецов. Согласится или поспорит. Словом, обычное занятие.
А тут – Иосия. Стоит и молчит, словно не понимая, что обратил на себя взоры, что сорвал урок. Что заставил замолчать Авива. И Гамлиэля обратил к себе: встревоженного Гамлиэля, с вопросом на лице; да что там на лице: в сердце самом Гамлиэля вопрос!
Лицо у Иосии  улыбающееся. Глаза блестят, щеки красные. Шатается даже. Почему и решил Саул, что пьян друг. А начал говорить, оказалось, что не пьян вовсе. Просто счастлив.
– Спасибо, Учитель, – сказал он Гамлиэлю. Впервые не опустив взгляда перед тем, перед которым благоговел. – Спасибо за все. Но теперь я ухожу, надо мне идти. Если бы вы, вы все, слышали Его, вы бы уверовали. Если бы видели то, что видел я, – преклонили бы колена и благодарили Превечного. Я принес вам весть об Нем. Он не отринул Закон, Он сделал его совершенным. Он  сказал мне «не убий», но запретил даже гневаться, чтобы не было вражды, а  потом и гибели. Он сказал, что не следует мне унизить кого дерзким и необдуманным словом…
Рабан сделал было попытку прервать Иосию, заговорив, двинувшись навстречу к ученику.
– Мальчик мой, подожди, подожди, так ведь нельзя…
Но Иосия, который покрывался потом, говоря с Рабаном, Иосия, красневший и смущавшийся когда-то, был неузнаваем.
Он покачал головой, он остановил Рабана жестом руки, не оставлявшим сомнения в том, что он отстраняется, удаляется от Учителя. Гамлиэль будто споткнулся, будто внезапно ударился о стену, выросшую между ними.
А Иосия продолжал, словно в бреду:
– Он сказал, что отвергается и дар, приносимый Всевышнему, пока сердце питает злое чувство. Он велел не смотреть на чужую женщину с вожделением, потому что повинен будешь в прелюбодеянии. Он сказал мне, что следует отказаться от богатства, потому что оно неподъемная мне тяжесть. Он велел отдать просящему и последнюю рубашку. Он говорит, что надо искать правды, что нельзя лицемерить. Я слушал Его на горе. Оставшись с вами, я б лицемерил. Я хочу быть с Ним…
Вот в это мгновение Саул и сорвался. Бросился к Иосии, размахивая кулаками; видел только это глупое, счастливое лицо, одержим был стремлением стереть с него улыбку. Встал между ними Гамлиэль; а потом и Авив с Шимоном, и кто-то еще держал его…
– Я люблю тебя, Саул, – сказал ему Иосия. – Он велел мне любить не только ближнего своего. Но и врага…

Глава 7.
В языке, на котором говорил Саул, и который считал родным, в отличие от греческого, слово «нагота» обозначалось тем же словом, что и «тайна». Но тайна может быть великолепной, потрясающей, прекрасной… Он так не считал. Он ненавидел само это слово, и в основе этой ненависти лежало еще одно воспоминание, вернее, череда их, тоже относящаяся к поре юности. Она оказалась богатой на впечатления и воспоминания, юность Саула, и от этого было уже не уйти…
Мариам он любил из женщин после того, как возненавидел мать. Мать, на словах бывшая воплощением всего святого, оказалась обычной грешницей, в глазах Саула – блудницей, находившей радость в совокуплениях с ненавидимым обоими отцом. Ладно, это не было забыто, но отодвинуто куда-то в дальний угол души, куда он старался не заглядывать. Но Мариам никогда не лгала, она была такой, какой была. Ровной, со всеми без исключения ласковой, веселой и доброй. Как заявила себя во время первой встречи, такой и оставалась, и дом ее с мужем был приютом для Саула, родным домом все эти годы. Под крышей этого дома он находил всегда постель, добрую еду, а главное – участие.
Все годы учебы он жил в этом доме, когда их отпускал Гамлиэль, как и Иосия. И ощущал себя родным, не менее любимым, чем друг. Это излечило его душу от страданий, связанных с матерью, или, вернее, залечило, вкупе с быстротекущим  временем. Там, в глубине, залеченная рана еще существовала. Но он забыл о ней. До того самого дня, когда понял, что Мариам – тоже женщина…
В тот день Гамлиэль отпустил их раньше обычного. Предстояла предпасхальная суета, подготовка к празднику. Отроки могли бы оказаться нужными дома, тогда как Гамлиэлю в этот период – нет. Ибо Гамлиэль не собирал их ко дню праздников во дворе Храма, не считая нужным подвергать опасности в толпе. Поцелуи, смех, объятия, всеобщая радость, – вот что было уделом для учеников его школы в праздники.
И вот, Саул с Иосией  пришли домой чуть раньше обычного. Мариам не вышла к ним, мальчикам было сказано, что она  у себя. Такое случалось редко, но уважалось всеми. Был жаркий день, хамсин нес удушье. Женщина, утомленная  вечными хлопотами, могла прилечь отдохнуть. Учеников  сытно покормили, была ли хозяйка или отсутствовала, в этом доме о насущных нуждах не забывали. Иосия сразу после еды ушел поспать немного. Мальчик был хрупкого телосложения, в отличие от Саула, крепко сбитого, вечно бодрого. Правда, все, кто знал их близко, сказали бы, что Иосия, напротив, крепок душой, а Саул болезненен и слаб, хотя силен внешне. Но об этом не кричали на перекрестках. Общительная и веселая Мариам умела крепко сжать губы, чтобы не вырвалось лишнего слова, если это касалось чужих тайн. Не говоря о том, что умела закрыть рот прислуге при случае. Удивительно, как она умела быть строгой и доброй одновременно…
Саулу не спалось. В ожидании пасхи мог ли он заснуть?! «Исполняй заповеди Божии с любовью. Не одно и то же исполнять их из любви к Богу или же из страха перед Ним», – говорит Учитель. И если это так, то как можно упасть и, закрыв глаза, выпасть из жизни, как это делает Иосия? Не надо ли готовиться, очистить себя изнутри, и, может, быть, даже снаружи? Праведный Гилель, идя в баню, говорил, что задумал богоугодное дело, так рассказывал его внук, Учитель Саула. Удивленным своим ученикам Гилель объяснял, что держать в чистоте свое тело – значит оказывать уважение Божьему созданию. Так может, пока нет поручений иных, и занять себя нечем, стоило бы  помыться?
На кровле дома была устроена купальня,  каждый член семьи мог поплескаться в воде, смыть с себя усталость и грязь. Солнце, щедрое, порой излишне щедрое солнце в небе Иерусалима, согревало воду, трудясь изо дня в день.  Не оно ли было причиной проливного пота и грязи, оно же и благодетельствовало людям, служа им ежедневно…
Саул, прислушиваясь к тишине дома и стараясь не разрушить ее очарование, пробрался на кровлю. Не правда ли,  в знойный послеобеденный час, когда в доме царствует прохлада и всеобщий сон, так приятно почувствовать себя единственным живым, бодрым существом, берегущим всеобщий покой? Стрекот цикад во дворе, неожиданно-яркие лучи солнца на кровле, бесшумные шаги в сторону округлого бассейна из камня, ожидание приятного облегчения и звуков плещущей воды…
Он был абсолютно, невероятно счастлив в это мгновение. Мгновение совершенного одиночества и собственного стремления к совершенству, к очищению всего существа. Пасха уже жила в нем со всеми ее красками, хоть только стояла у порога. Он  ждал приношения пасхального агнца, и вкушал уже пресный хлеб, и слышал  хвалебные и торжественные песни, и увеселял свое сердце. В мечтах своих ждал поездки за город, где при ясном свете луны по прошествии первого дня пасхи начнут они в лунном сиянии жатву ячменя…
А тем временем глаза Саула уже остановились на неподобающем, на мерзком…
Раскинув бесстыдно руки и ноги, подняв к небу округлые груди, лежала в воде Мариам. Глаза ее были прикрыты, на лице написано полное блаженство, негой пронизанное тело белело сквозь воду и лучи солнца, падающие сквозь неплотный навес на кожу, отражались от нее, ослепляя,  дразня. Она не могла видеть Саула, была свободна и смела в поведении. Вздохнув удовлетворенно, видимо, оттого, что тело ее отдыхало и расслаблялось в слегка теплой воде, она подняла вверх свою точеную ногу, погладила бедро, уложила ногу на ногу. Потрясенному Саулу довелось увидеть то, что не предназначалось порой даже для мужа, ибо полагалось быть женщине скромной, а мужу – эту скромность щадить и лелеять…Он смотрел на нее и плоть его, впервые, дерзко и неожиданно для него, взбунтовалась, и восстала, а он все смотрел и смотрел…
Когда он наконец закрыл глаза, в паху было мокро и гадко, но почему-то и душа осквернилась этим. Он вспомнил мать с отцом,  в ужасе от свершившегося плотно зажмурил глаза, захлопнул их для окружающего мира. Он знал, что осквернил праздник собой и этой нагой женщиной, и что пасха, быть может, навеки теперь, осталась вне его скверного тела. Он шел, смежив веки, не открывая глаз, в воцарившемся вокруг мраке чувствуя себя немного более  защищенным. Ничего, что задел рукой и уронил на пол что-то по дороге. Ничего, что споткнулся и полетел с лестницы, гремя на весь дом, ничего, что перепуганная насмерть прислуга не могла оторвать его рук от закрытых и без того глаз. Свет ее тела слепил его и без этого. И во мраке он видел Мариам, и оттого ненавидел ее с каждой минутой сильней. Он  осознавал теперь, что и сам, и Иосия, и ее дети, этой бесстыдной нагой женщины там, наверху гладящей бедро рукою, все они – плод греха и грязи. Той грязи, что раздражала его пах теперь своею нечистотой…
И, однако, грязь эта была необходима. Несмотря на свое отвращение, он понимал это отчетливо. В конце концов, писание изобиловало рассказами об отношениях мужчин и женщин. Все начиналось, по сути, первородным грехом для человечества. Грехом первоначальным женщины, и, лишь косвенно, мужчины. Проклят был род человеческий ее старанием.  Уже потому женщина казалась всегда…не самой лучшей? Нет, хуже, значительно хуже мужчины!
Но! Не было до сих пор понимания того, что и ему впрямь придется этим путем идти. Учить Торе нельзя, не будучи женатым! Гамлиэль не откажет ученику. И смиха будет дана Саулу, и будет произнесено: «Может ли он решать? Он может решать. Может ли он судить? Он может судить». Но первая заповедь Торы «плодитесь и размножайтесь», а значит, следует жениться, а женившись, берешь на себя обязательства. «Когда человек берет женщину в жены, он становится обязанным кормить ее, одевать и оказывать супружескую близость ».
     Он был готов, – и кормить, и одевать. Но оказывать близость…Саул стискивал зубы. Мешались в воображении сцены. Мать на коленях у отца, проклятая предательница. Мариам, ее белая кожа, и гладкое-гладкое бедро. Боль в паху. Отвращение к тому, чем это кончается.
А потом, он ведь болен, Саул. Не так, как раньше, да. Он больше не бьется в судорогах, и никто не скажет, что он одержим. Никто. Ему повезло с врачевателями. Вначале греческий врач, которого привел в дом отец. Пусть язычник был неприятен. Но его настои принесли несомненную пользу. Грек, в конце концов, знал свое дело. Как знал его и Гамлиэль. Учитель возлагал свои теплые, ласковые руки на голову ученика. И говорил с ним, с Саулом. Саул, в сущности, не запоминал того, что говорилось. Он ощущал радость и облегчение. День за днем…
Приступы теперь возникали редко. Это было помутнение сознания, несколько потерянных из жизни мгновений. Говорят, у него дрожали веки, подергивался углы рта или глаза. Он мог застыть, словно пригвожденный к месту. Уронить вещь, что держал в руках. Он не помнил эти мгновения, просто понимал, что отстал, потерял нить происходящего. И еще – взгляды окружающих, на нем, на Сауле. Он приходил в себя, и эти взгляды говорили о многом.
Когда нечто случилось с ним возле купальни Мариам, Саул испугался. Те несколько мгновений, что пережил благодаря Мариам, потрясли его. Про эти минуты он также ничего не помнил. Разум покинул тело, они были разобщены, потеряны.
Не означало ли это, что совокупление с женщиной и его, Саула, давняя болезнь могут иметь одну природу? Если одно у них проявление: отсутствие мысли и уход из жизни на время. Если даже вид матери, что была с отцом, вызвал в нем болезнь, то, что же сделает с ним собственно совокупление? Он недоумевал, он терялся. Он страшился всего этого. Мама вспоминалась ему в то мгновение, когда он застал ее с отцом. Разве не оторвалась она от любой мысли о Боге, разве не ушла в небытие, прихватив с собою и отца? И разве не было в этом вызова? Он не хотел женщины, он ее ненавидел. Женщина могла встать между ним и будущим, между ним и Богом. Как мог он любить ее?
Имма-шалом, жена Рабана. Она приходила покормить учеников. Заботилась об их одежде. Зажигала свечи Шабата в доме Учителя. Гамлиэль говорил, что его женщина и впрямь сотворена Всевышним как помощник напротив него, мужчины . И, однако, она с ним…Помоги мне, Всевышний, ведь у Гамлиэля есть сын!
А потом, говорил также Учитель, что может быть женщина противником мужчины, обладающим страшной разрушительной силой. И когда, если не в совокуплении, проявлялось это? Когда, если не в совокуплении становилась женщина противником? Друг против друга в вечной борьбе, в которой она уводит мужчину от Бога…
И Хава свершает ошибку. И навсегда потерян для человечества рай, и общение с Богом…
Разве неверно то, что лучше сжечь Тору, чем объяснить ее женщине?
Либо Тора, либо она!
Все эти мысли терзали его, мучали. Поделиться ими он не мог ни с кем. Ему казалось, что это постыдно: рассказывать о таком. Не Мариам же? Или с Учителем говорить о неподобающем? Иосия же был безмятежен и  спокоен. Никогда бы не подумалось, что его волнует подобное. Саул ощущал себя в сравнении с Иосией таким дурным человеком!
Все  то, что он давил в себе днем, прорастало ночью в его красочных цветных снах. Он видел большой корабль с пурпурными парусами. Сверкающие серебром весла взлетали над водой. Пели арфы и флейты.  Женщина в наряде Афродиты лежала на ложе, усыпанном лепестками роз. Ее окружали девушки почти совершенной красоты в полупрозрачных нарядах, но они казались дурнушками в сравнении с той, что в окружении лепестков манила Саула пальцем. Он подходил к ней, касался ее грудей, прижимался к ней бедрами…
Просыпался он от неприятного чувства мокрого в паху. Он понимал, что это было, негодовал. Но был не властен над снами. Вспоминал недобрым словом Зехави, старую няньку свою, давно покинувшую их, но оставившую ему эту картину на память.
Маленьким Саул не любил оставаться перед сном один. Ему было скучно, ему было страшно. Зехави ложилась рядом с ним, затевала рассказ о чем-либо интересном. Интересного в жизни няньки было не так много, во всяком случае, из собственных впечатлений. Тору мальчик любил и узнавал из уст учителя. Потому, бывало, он сердился на Зехави:
–  Ты все перепутала, старая! Я знаю лучше! Давай я расскажу!
Зехави соглашалась, Саул рассказывал: интересно, обстоятельно. Няня кивала головой, улыбалась лукаво. Рано или поздно, но речь Саула, утомленного днем занятиями с учителями, работой среди мастеров отца, замедлялась. Язык, казалось, распухал, наливался тяжестью. Глаза норовили закрыться, как бы не таращил глаза мальчик. На каком-то из слов он прерывался, засыпал. Зехави удовлетворенно кивала головой, прикрывала ребенка и уходила. Бывало, он слышал ее бормотание сквозь сон:
– То-то, перепутала! Зехави старая, Зехави глупая. Спи теперь. Вот и видно, что твоя мать никогда тебя не солила!
Но, случалось, находила Зехави в памяти интересное, из своей жизни. Вот это  и мучило потом Саула в его снах…
– Я ведь тоже была ребенком, Саул, а потом и девушкою молодой. Ты не смотри, что щеки у меня в сетку, сморщенные, как ты говоришь: «Зехави – печеное яблочко». Была Зехави когда-то молодой, была. И даже замужем была Зехави, только не родила она мужу, а ждал он десять лет первенца, вот и отпустил Зехави, дал ей развод. Теперь уж верно, внуки у него. А вот тот случай, про который рассказать хочу, то раньше случилось…
Саул, теряя нить рассказа, снова сердился на женщину.
– Рассказывай! Или снова я начну!
– Не торопи меня, детка. Давно это было, припомнить надо. Твоя мать бережет тебя ото всего на свете, и есть у нее на то возможность и желание. Это тебе из квартала нашего не выйти, не смешаться с толпой в гавани, не ходить мимо колоннад и мраморных дворцов. Ты города и не знаешь.  А я с малых лет работала у чужих людей. Это, правда, только так говорится, что у чужих, потому что наша община в городе и без того не слишком велика, все друг друга знают. Все скученно живут, почти закрыто от остальных. Вот как-то вышла я на рынок по хозяйскому поручению. Можно бы коротко добежать, но Зехави молодая  была не то, что нынче. Обрадовалась, что вырвалась на мгновение, да пошла в обход, да с заходом на прямую улицу, из тех, что больше и длинней. Смотрю – толпами народ к гавани бежит. В нашем-то городе, Саул, все степенно и величаво всегда. Ты мало это видел. Но я-то знаю: каждый, кто о себе представление имеет, тот важно ходит, а то и в носилках плывет над толпой. Не принято бегать у нас по улицам, Саул. Разве оборванец какой-то побежит, да и то, видно, своровал что-то на рынке иль в богатой лавке, вот и бежит…А тут! И старики побежали, и молодые, и те, что важные, и те, что не очень, и те, что на носилках, тыкают в раба палкой: быстрее! Быстрее! В гавань! Да ведь и женщины бегут, Саул, смотришь, мать, подхватив одно дитя, тащит за руку другого, и бежит ведь. Я такого никогда еще и не видела, а, наверно, и не увижу уж…
– Ты испугалась, Зехави? – заглядывая в лицо няне, волнуясь за нее, спрашивает Саул. – Испугалась?!
– Испугалась, конечно. – Старая женщина улыбается Саулу. – Поначалу, да. И знаешь, не пристало бы мне бежать рядом с гречанкой, не зная куда; не смешиваемся мы с толпою здешней! а ведь полетела, побежала…
– У римлян, детка, был большой военачальник. Говорят, полководец великий, и большой в Риме то был человек. Звали того человека Марк Антоний. Он был в те времена в Тарсе. Я-то об этом не знала, конечно, мне никто не рассказывал. И тогда, и сейчас Зехави не рассказывают, когда кто-то из великих мира этого прибывает в Тарс. Это я уж в гавани узнала, Саул. Тот полководец отдыхал после большой битвы при Филиппах, в Тарсе. Без разрешения Зехави, конечно. И ждал женщину. Мужчина, если он большой человек, редко кого ждет, разве что женщину. А она не простая ведь тоже. Не Зехави ее звали, не Мариам, мой Саул. Не Эсфирь. Она царицею египетской была. Кипатра…нет! Ох, стара стала, а ведь как женщину эту запомнила, как сейчас ее вижу, бесстыдницу. Кажется, Клипатра…
– Клеопатра, – снисходительно говорит Саул. – Мой учитель-грек зовет так свою кошку. Он говорит, что египтяне поклоняются кошкам, как богам. И, когда она гнет спину, шипя, он говорит:  «Царица ты моя!».
– Да! Клеопатра! Верно. И вот, мальчик мой, она ведь, говорят, того полководца имела причину бояться, имела. Она его врагу помогала, а теперь-то он ведь мог бы ей немало горя причинить. И вот что она придумала, детка. Я расскажу тебе. Я видела, сама видела, своими глазами. Мне никто ничего не рассказывает, и никто не испрашивает разрешения ни на что. Но это я видела, и могу рассказать!
Саул весь превращается в слух; и воображение его работает вовсю. По зелено-голубой глади воды плывет в гавань Регмы египетский флот. Корабли как корабли, много их только. Белые паруса трепещут по ветру, белое полотно на лазоревом фоне неба и зеленой воды. Но самый большой корабль, идущий впереди, он просто немыслим, невозможен здесь, в гавани! Таких кораблей не бывает на свете! Трирема, три ряда гребцов друг над другом, а весла-то  у каждого гребца серебряные! А паруса, разве могут быть у корабля алые, пурпурные паруса? Солнце на закате алеет, конечно, но паруса Клеопатры багровеют ярче! А корма у корабля позолочена! Толпа на берегу вдыхает запах курящихся благовоний. Толпа на берегу слышит музыку, которой не удостаивались, кажется, небеса. Тают в воздухе звуки арф, гаснут, исчезают, начинает мелодию флейта. А потом  вдруг удар, немыслимый удар по ушам, это победно и радостно трубят трубы! Вдоль всего корабля девушки в красивейших нарядах, каждая и сама подобна утренней заре. Под расшитым золотом балдахином лежит на ложе, осыпанном лепестками роз, женщина. Ее обмахивают пышными опахалами пухленькие мальчики с луками в руках. Белоснежный ее наряд мало что прикрывает, к тому же прозрачен. Если глаз не увидел чего-то, то домыслит все оставшееся поплывшая голова…
– Афродита! Афродита! – слышен шепот на берегу. Он растет, он ширится, он все громче; полетели в воздух шапки…
– А теперь представь себе, мой мальчик, как мужчина, который ждет, усевшись на трон посреди главной улицы Тарса, вдруг оказывается в гордом одиночестве. Он ждет женщину, которую хочет наказать. Это красивый мужчина, большой даже для римлянина, мощный, сильный…Он для этой женщины готовит наказание! Он возвеличиться хочет над ней! А те, кто окружал его, постепенно расходятся, разбегаются, расползаются; со стороны гавани доносятся непонятные крики. И вот он один почти что, остались лишь самые преданные, самые верные, но и те порываются сходить узнать, что случилось. А уйдут, так не вернутся, он это понял уже!
– Зехави, он сам пошел к ней? – догадывается Саул. – Сам?
Что-то не нравится старой женщине в вопросе Саула. Она всматривается в лицо мальчика.
– Сам, сам. А теперь уж спать пора. И мама будет спрашивать, что так долго.
– Что потом? Что было с ними потом, Зехави?
 – Ко мне не ходили с ответом ни Клеопатра, ни Антоний Марк этот. Я же говорю, что Зехави никто не рассказывает. О старой женщине никто не вспоминает. Да и зачем это тебе?
В последних словах Зехави есть недоговоренность. Саул вцепляется в одежды женщины.
– Скажи, – требует он. – Скажи! Ты же не хочешь, чтоб спросил я у мамы?!
Зехави и впрямь этого не хочет.
– Что, что! Любовь была потом. Она принесла им гибель. Да и Египту тоже, как говорят. Только Зехави этого не знает…
– потому что Зехави никто ничего не рассказывает, – заканчивает Саул.
Он знает, что завтра обязательно расспросит грека-учителя о том, как любовь принесла погибель Египту….

Глава 8.
     Тревога овладевала Саулом. Она гнала его в дорогу куда-то. Она требовала настоятельно: изменить  жизнь; во что бы  то ни стало, перестать видеть те же лица, те же дома и улицы, переживать старые обстоятельства. Он становился злобным, раздражительным, несколько раз вступил уже  в пререкания с сыном Ханана, Феофилом бен Ханан, чего не стоило бы делать, памятуя о злопамятности всего семейства как характерной черте. А со стражею Храма, с теми несколькими десятками, что, по сути, подчинены были ему, он и впрямь разругался, чуть ли не с каждым. Все казалось ему, что не довольно рыщут они в поисках последователей Йешуа га-Ноцри.
     Если виновен отец семейства,  то уж старший сын обязательно знает об отцовских делах. Недоносительство тоже грех. А младший разве пребывал в неведении?  Пусть берут и младшего. Потянут и брата, раз брат по крови, значит, мысли родственные. Тринадцать ударов  по груди, по правому плечу, по левому. Каждому по тридцать девять ударов. Окровавленная спина  и разбитые плечи: это навеки излечит от желания следовать Плотнику! Это вернет к вере отцов лучше, чем любая молитва.
     Так думалось Саулу в то время его жизни. Что же касается стражников Храма, то они не о вере отцов заботились. Это не вменялось им в обязанности никем, кроме как Саулом. За то они его и не любили. Это и было предметом столкновений! Розыском отступников от веры Дов, истинный медведь , начальник стражи Храма, как, впрочем, и его подчиненные, заниматься не собирался. О чем и говорил неоднократно Феофилу бен Ханану:
 – Мне не предписано по стране гоняться за каждым, кто не так помолился. Не мое это дело. На преступление укажет мне Синедрион иль первосвященник сам. Тогда и найду преступника. Привел я сюда из Гефсиманского сада Плотника. Приведу и его последователей, когда покажут на них. А искать их мне ты приказать не можешь.
     Медвежья походка, она мягкой поступью не будет никогда. Не хватает ей изящества и легкости. И в тех делах, что политикой или дипломатией зовутся, она редко когда пригождается. Разве что как последний аргумент. А его используют лишь  в крайних случаях. Пришлось Дову убедиться в том, что не годится она большей частью, когда получил он прямой приказ. Призвал его ха-кохен ха-гадол  в один из дней уходящей весны и велел отправляться в Дамаск. Под водительством Саула.
     Гнала тревога в дорогу Саула. А Дова не гнала, а вот, поди ж ты, пришлось ему тоже в Дамаск отправляться!
    Эллинистические бет-ха-кнессет Дамаска просили у Храма и Иерусалима помочь выделить из своей среды последователей Йешуа га-Ноцри, Плотника,  и наказать их примерно, в городе, где святость истинная жила всегда, а сегодня возросла и укрепилась, как никогда. Поистине, последние времена живем, если надо учить иудея верить Господу своему ударами плеток. Но, коль так, пусть все вершится в Иерусалиме, городе святости, городе Храма…
     Они выбрали путь приятный и оживленный – тот, который и поныне предпочитают люди, желающие попасть в Дамаск из Иерусалима. Он проходит через Самарию и Галилею, а затем поднимается к подножию горы Хермон.
      Ехали на верблюдах и мулах. От этих мест до Дамаска дней двенадцать, если нестись, будто бесами одержим. Если нет, то все же не более двух с половиной недель. Саула одолевало нетерпение. Дов не торопился. Трудно было совместить два этих желания. Их приказы людям были разноречивы. Саула это раздражало.
     – Если двое едут на одном коне, одному придется сидеть сзади, – сказал как-то Саул этому неприятному для него человеку, когда довелось подниматься им на холмы и поравнялись они: Дов на верблюде, неторопливо и важно плывущем по тропе, Саул на муле,  быстрой трусцой бегущем вперед. Забавно смотрелись они со стороны. Большой и грузный  на верблюде, маленький и худой   на муле. Нарочно не придумаешь, если сравнения тебе по душе, особенно смешные.
     – Если два горшка столкнутся, то хотя бы один непременно разобьется, – пригрозил в ответ Дов. – Господь не зря дал человеку два уха и один рот, предполагая, что говорить он должен меньше, чем слушать. Так послушай меня, я не так много скажу, но важное: эти люди, что со мной, они именно со мною и едут. Ты же едешь один. Места тут не самые людные. Могут и не увидеть, как сорвался ты с высоты…вместе со своим вислоухим. А мы посмотрим, кто из вас быстрее летает….
      Саул невольно вздрогнул, кинув взгляд вниз. Положение было именно таким, как описывал Дов. У него не было причины думать, что хоть кто-либо из ехавших с ними, а были это все сплошь стражники Храма, пылает к нему, Саулу, любовью. Хоть кто-нибудь испытывает чувство дружбы к нему… 
    – А в Дамаске много тех, кто обрадуется такому исходу, – продолжал Дов. – И в Иерусалиме еще больше. Ты родом не из наших мест. Тебе все равно, кого ты обездолил, кого искалечил. А людям – нет. Когда бьют плеткой, срывая кожу и мышцы под ними, это больно. Приходилось ли видеть тебе, как из-под кожи и мышц дышит легкое? Мне приходилось. Те, кого ты привел на бичевание, не скоро тебя забудут. И в Дамаске тебе лучше не быть одному. Держись-ка лучше поближе ко мне. И запомни: это я посадил тебя в седло позади себя. А не наоборот….
     Пришлось себя уговорить отступиться, хоть и скрежетал Саул зубами. Соотношение сил неравное.
Саул росточка невеликого, худ, невзрачен внешне, хоть молод еще; Дов – ростом велик, под стать иному римлянину. Видно, что на службе обрюзг несколько, обленился, жиром заплыл. И, однако, такой из себя большой, крепкий телом, из тех, на кого оглядываются женщины. Привык иметь дело с оружием. И потом, не в этом дело. Дов окружен теми, кто привык его уважать и слушаться, а Саул, он один. И в дороге, где всякое может случиться….
     Он пылал злобой на Дова, но то была какая-то мелкая, незначительная злоба. Как бы лишь небольшая часть той, которою он пылал к Плотнику, ее мелочная составляющая. Все упиралось, конечно, в Йешуа га-Ноцри. Того, кто отнял у Саула Иосию, Учителя, смиху, расписанную и упорядоченную жизнь, о которой мечталось столько лет, будущую славу, – все!
     Саул не задумывался о том, что вряд ли Плотник намеревался принести все эти бедствия, о том, что Саула он не знал и не ведал; да и жизнь, положенная за учение свое, не есть уже оправдание Плотнику? Он заплатил высшую цену, каждый волен выбирать свою, Иисус не просит, не настаивает, не заставляет. Не подвергает бичеванию за неверие. Вся его придуманная вина перед Саулом смешна и нелепа; и имя этим бедам, которых и впрямь легион, одно: сам Саул…
    Не Саул ли преследовал Плотника? Не он ли шел по его следам?
    Путники проехали через множество деревень на западном побережье Галилейского моря. Они представали перед Саулом такими же, какими были еще совсем недавно, когда здесь жил и проповедовал Йешуа. Саул наступал ногами на те же камни, по которым шел Плотник. В Кфар Нахуме , на самом берегу озера, видел бет ха-кнессет, где Плотник говорил с народом. Да и сами люди, выходившие посмотреть с почтением на посланников Синедриона, были теми же самыми мужчинами и женщинами, которые видели его.
     Находясь в Галилее, не думать об Иисусе невозможно с тех самых времен, как он здесь жил и умер…
    В сердце фарисея Саула жила неукротимая злоба против последователей Плотника, и он неуклонно возвращался мыслями к их Учителю. Он не мог не думать о нем. Саул и думал без конца!
   Думал, когда ел, нехотя пережевывая. Думал, когда качался на муле. Думал перед сном, думал просыпаясь. Пытался представить себе его лицо, зеленые глаза, о которых рассказывали. Сияние, которое, говорят, от него исходило, не Божественное сияние, конечно, не Шхину; но говорили о человеческом обаянии Плотника. О том, как прост и доступен он был, как ласков.
     Он думал о Плотнике, и голова его начинала не болеть, нет; она гудела, звенела от мыслей. Прокуратор Иудеи, Понтий Пилат, поймал Йешуа и повесил его на дереве. Саул не мог обречь последователей его на то же, увы, зато мог иное. Он мог врываться в дома со стражниками Храма, выволакивать на улицу отца, окруженного детьми и женщинами дома, под крики домочадцев раздавать зуботычины и трещины, требовать от мужчины: «Призови имя Йешуа, возведи хулу на него, иначе предадим тебя на бичевание и смерть!». Странно, но многие, большинство из смирных этих людей, молчали. Шли на страдание, но молчали и не чернили имя того, кому поклонялись.
     В воображении Саула вставала большая пятнистая кошка, которую поймали римляне, воины Пилата: в Иерусалиме видел ее Саул. Мягкая из себя такая, с вкрадчивой поступью, так и хотелось ее приласкать и погладить. Только потом запустили к ней в клетку овцу, и куда делась ленивая повадка барса! Один удар лапой кошки, такой мягкой, такой пушистой и ласковой, но какие разрушения! Овца тоже была приятной на ощупь, и так смешно тыкалась в ладонь, ища соли, перебирая мягкими губами кожу на руке Саула. А потом стала небрежно раскиданными по клетке кусками мяса  и шерсти.
     Таким, по-кошачьи мягким снаружи и жестким, кровавым внутри виделся Иисус Саулу. Он, говорят, звал себя пастырем овец, любил так называть. Любил ли он этих овец? Уводя от отеческих шатров свой народ так далеко…
     Саул думал; Саул думал до головной боли, до бреда, до излияния желчи.
     А между тем настигала Саула болезнь. Да и не удивительно. Все это время обходился он без отваров и настоев, без ласковых рук Учителя. Терял человеческое в себе: рыскал, как хищник, в поисках новых жертв. Жил в окружении людей, чей мир и ежедневное существование составляли угрозы, доносительство; превышающее всякую меру немилосердное наказание; оговоры и сплетни. Все это время он ненавидел. И видел перед глазами внутренними одно лицо: лицо Плотника, которого вновь и вновь следовало обречь казни…
     На исходе двенадцатого дня путешествия овладела Саулом тоска. Уж такая тоска, такая, не описать ее словами. Хотелось прилечь на землю, сойдя с мула, прижаться к ней всей грудью, завыть. Почему-то все казалось серым и мрачным, бессмысленным, глупым. Саул ощущал смутное чувство собственной вины. Мучали его слова Дова, о жертвах сказанные. О тех, кого привел он на бичевание, а таких было много. То ли в себе, то ли вокруг себя слышал он неясные обвиняющие голоса. Некая вдова твердила о муже своем, по вине Саула из жизни ушедшем.
     – Зачем? – вопрошала она его, а в голосе чувствовались слезы. – Он был кроток, он был боязлив. Он к Плотнику пришел оттого, что ласков был с ним Плотник. Он кожником был, кожу выделывал. И руки болели у него: трещинами покрывались, гнойничками. Вылечил его Иисус. Всего-то раза два рук и коснулся. Муж говорил, что теперь навсегда поселилось в руках тепло, он им греется, и руки не болят. Ох, накликал он беду, золотой мой. Ой, как болели у него руки от той плети, от бичевания, а ведь ты его предал! Так уж болели, так болели, что и смерть стала ему краше, чем жизнь с нами. Ушел он от нас, ушел! Что же ты сделал с нами, проклятый! Зачем? За что?
     Едва замолкала вдова, раздавался крик, разрывавший уши Саула. Свист плети, резкий выкрик, недолгое, но такое больное: «Аааааа…».
     Саулу казалось, что слышно всем вокруг. Он оглядывался. Безмятежные лица Дова со товарищи говорили об обратном. Но не притворялись ли они?
    Он промучился ночь в полубреду, в полусне.  Утром пришлось взгромоздиться на мула, ехать дальше. Но Саул не торопил своего длинноухого. Не было сил. Утром жары еще не было, легче было. А как стало солнце припекать, вовсе плохо сделалось. Караван упорно карабкался в горы, уходя к северу от моря. Дышать становилось тяжелее. Жаркий воздух вдыхать было больно, неприятно. Казалось, он обжигал изнутри. Вода не помогала, Саулу был противен ее привкус. Вода была теплой. С каждой минутой терял Саул себя. Каждое мгновение приближало его к припадку…
    Что-то вроде розового тумана заполняло пространство вокруг бедняги Саула. Туман этот лез в глаза, мешал видеть. Какие-то смутные тени мерещились в этом тумане. Они его пугали…
     Одна из теней стала приближаться. Тень была холодной, холодной настолько, что казалось, ледяные лапы проникают внутрь самого сердца Саула, стараясь поймать и остановить его. Плетка-трехвостка в руках у тени. Саула осенило знание: его будут бичевать. Бичевать до того мгновения, пока плетка не сдерет кожу и мышцы, пока не пройдет дальше, до самого легкого, до самого сердца, и дальше, дальше….
     Они выпьют его кровь по каплям. Тень была полна мрачной решимостью, Саул это чувствовал. И не она одна. Еще, еще тени вокруг, туман кишит ими,  и они тоже с плетью руках. Он попытался закричать и забиться, но рот и нос были залеплены розовым туманом; он хотел привлечь внимание спутников своих взмахом руки; или хотя бы ударом ноги заставить мула нестись быстрее, дальше отсюда. Но руки и ноги также сковал розовый туман. Пришла ясная мысль: единственный способ избавиться от всего этого – покончить с собой, и это нужно сделать немедленно, иначе погибнет не только жизнь, но и что-то еще, и это было страшно, страшно настолько, что сознание отказывалось это принять…
     Он сделал невероятное усилие и выскользнул из розового тумана!
     Он упал на землю, выскользнув из седла; раздался крик самого ужасного свойства, заставивший обернуться стражников Храма.
     Руки и ноги Саула  попеременно сгибались  и разгибались, голова билась об землю,  на лице сменялись гримасы, глазные яблоки вертелись в разные стороны. Язык то высовывался, то оттягивался, потом защемился между зубами. Жилы на шее Саула налились кровью, лицо приняло багровую окраску.  На губах выступила кровавая пена; Саул обмочился…
     Он являл собой страшное зрелище. Ко всему, казалось бы, привычные стражники окаменели от ужаса. На их  лицах читались страх, отвращение.
     Один лишь только Дов, сойдя с верблюда, подошел к Саулу поближе. Подложил под голову бьющемуся в корчах спутнику спешно содранное седло, отбросил камни, лежащие рядом, в сторону.
     – Эк, как его корчит, – сказал Дов задумчиво. – То-то он лечит всех вокруг. Сам-то, видишь, одержим легионом, а лечит других. Вот всегда так бывает, я заметил…
    Как бы ни была страшна картина, но припадок закончился довольно быстро. Размах подергиваний все уменьшался, после нескольких толчков, сотрясших тело, наступил полный покой.
      Саул не пришел в себя после приступа. Увы, вся эта ужасная игра мышц, так напугавшая стражников, не перешла в сон, как обычно. Слишком загнал себя Саул за время, что не лечился. За время, что проникался ненавистью и злобой, напитывался ими, ими жил. Припадок сменился бредом, да каким!
     Он был награжден видением слепящего золотого цвета. Пространство вокруг него очистилось, словно он вырвался из темницы на простор и вдохнул полною грудью. Небо было безукоризненно голубым. А над самой головой Саула, ослепляя, поражая, изумляя, встал столп ослепительно-золотого цвета, но не могло быть таким и золото само, разве только если расплавили в огромной печи все золото мира, так много его было. То был огонь, то был всплеск, то было сияние! Оно окружило Саула, но не жгло и не ранило, касалось рук, ног, облизывало его, опаляло, но не было больно, было тепло и приятно. Он растворялся в сиянии, он плыл в нем. Голос, который исходил из облака, а Саул вдруг понял четко, это не нуждалось в подтверждении: то Шхина Божественная была! – был довольно громок, но не было в нем ни злобы, ни угрозы, ничего такого, что бы пугало. Был упрек, была грусть, а все же сделалось Саулу страшно. Он себя страшился и стыдился перед лицом Того, кто вопрошал.
   – Саул, Саул, что ты гонишь меня?
    Саул осознал, что стоит на коленях, окутанный облаком золотого сияния, пронизанный им. Он пылал, он загорался, и ощущал, как очищается пламенем сияния. Он освобождался. Чувство вины, все последние дни его мучавшее, уходило. Тревога тоже покидала его, и ненависть утекала, казалось, плавясь в этом не обжигающем, теплом огне.
     Он сказал:
     – Кто Ты, Господи?!
     И услышал ответ, которого ждал. Он знал уже, что услышит:
     – Я Йешуа, которого ты гонишь. Трудно тебе идти против рожна.
     Он, который измучился в эти дни виною своею, теперь, освобожденный от нее, проникся смирением. Он разве сам не знал, что трудно идти ? Той дорогой, что он избрал, идти было трудно. Он презрел все человеческое в себе, чтобы ею идти. Он предал Иосию, предал Учителя, предал все, чему был научен отцом и матерью. Он знал за собою вину, он ею мучился. А в это мгновение – очистился. Чувство безмерной благодарности его переполняло. За то, что избавился в это мгновение от всего, чего раньше хотелось. А хотелось раньше славы, хотелось почета и уважения от соплеменников, хотелось власти. Трудно было поверить, что хотелось. Что все это казалось крайне важным, что он так усердно всего этого домогался. Невыразимое блаженство было избавиться от этого всего и обрести свет.
     – Господи! Что повелишь мне делать? – спросил он, трепеща от радости и от ужаса, что же могло воспоследовать за его словами, которыми он отдавал себя беспрекословно в распоряжение говорящего. 
     – Встань и иди в город, и сказано будет тебе, что тебе надобно делать….
      Он встал и порывался идти. Он бормотал что-то, о чем-то говорил, что-то спрашивал. Он не осознавал себя.
       Между тем, Дов и стражники держали его за руки. Было очевидно, что Саул не в себе. Глаза его окружающих не видели, смотрели будто сквозь них. Он рвался из рук.
     – В Дамаск, – скорее в Дамаск, – твердил он, – я не могу ждать. Он велел мне идти в Дамаск.
И так часто, с таким рвением повторял это, что становилось ясно: этот – дойдет.
     – И что теперь делать? – спрашивал своих Дов. – Он ведь не в себе. Как спрыгнет с верблюда или мула, так с холма и полетит. И привязать не получится, ведь сведет с ума животное своими прыжками, как забьется, того гляди, сорвутся с тропы вместе.
     – Ну, пусть идет в Дамаск, – отвечали ему соратники,  – отпусти его идти…
      На лицах стражников были ухмылки…
      Дов оглядел холмы, которые следовало одолеть, чтоб перевалить на дорогу в Дамаск, напрямую ведущую в город.  Прищурился на нещадно палящее солнце. Сплюнул с досады.
      – Берите под руки бесноватого, – отдал приказ сквозь зубы. – Ты, Ашер, и ты, Азарий. Мне не по душе, что воняет от него, и не по душе, что надо вести его пешком отсюда до города. Но и бросить я его посреди дороги не могу. У него покровители, их немало. А он не в себе. Доведем до Дамаска, покажем там, чтоб поверили. И оставим. Пусть ищет своей судьбы. Чтоб на нас греха не возводили…
     Саул шел к Дамаску, сопровождаемый то одними стражниками, то другими. Караван с Довом во главе и большинством спутников ушел вперед.
     Глаза Саула не были незрячи, он смотрел и видел, но только не то, что было вокруг. Он смотрел внутрь себя, говорил с кем-то, но не вовне, а внутри себя видимым. Стражники раз сто готовы были бросить докучного больного. Но приказ есть приказ. И они шли, ругая Саула, пиная Саула, волоча за собою Саула, проклиная Саула. Кто-то из них, кто умней, соорудил простейшие носилки, полосами из тряпья разного прикрутили его к ним, тащили на себе. И вновь волокли пешком, поскольку связанный Саул был беспокоен, рвался, мешал нести. Он был так свободен внутри, что не мог оставаться связанным, он хотел и должен был идти в Дамаск. Сам, по тому велению, что получил. Получил от того, кто не давал ему покоя с самого начала путешествия.
     Стражники устали слышать имя Йешуа га-Ноцри. По вине Плотника шли они в Дамаск, мало знакомый и совершенно не нужный им город. По вине Плотника тащили Саула, невменяемого, грязного, неприятно пахнущего. По вине Плотника им предстояло отбирать виновных и вести связанными обратно в Иерусалим. Право же, у них не было оснований любить Плотника и быть ему благодарными.
     Иное Саул. Он благословлял это имя так же горячо, как раньше ненавидел.
     И вошли они в Дамаск. И предъявлен был Саул, как он был, живущий в своем мире, незрячий, оглохший, говорящий что-то о Плотнике возвышенное. И сказали батланим , и правители синагог , офли, и сказал народ, благочестиво славящий имя Господне в каждый день:
     – Не знаем этого человека! Не может быть, чтоб бесноватый, в котором живет злой и нечистый, враг человека, был нам наставником в делах наших. Когда бы ни был он болен, то, что он говорит, было бы причиною суда над ним и бичевания, коли истинно он еврей из евреев. Но поразил его Господь вне нас и нашего знания о сем деле, посему пусть удалится от нас.
     И остался Саул посреди города и посреди пустых стен; никто не знал его здесь и не хотел знать, никто не заботился о том, чтобы дать ему поесть или поднести воды, все бежали от лица его. Вот уж третьи сутки он был в бреду и без еды с водою, ноги сбиты, сам в грязи и нечистотах.
     Он не ведал, кто взял его за руку, кто повел за собою. Он не слышал разговора, который шел между его проводниками. Он произносил имя, и было то имя – Йешуа га-Ноцри.
     – А надо ли вести к Анании такого? – говорил один. – Если верна молва, он – гонитель всех, кто от Имени этого.
     – Ничего, брат, ничего. Анания сердцем не очерствел, хоть и пришлось ему бежать из Иерусалима. Благословение Божие для нас Анания; и для этого человека, что зовет из глубины своего сердца Йешуа га-Ноцри, он тоже будет Благословением Божьим. Тот, кто врачует, в тяжкий час не откажет и врагу, не сможет. То его доля, он не откажется. А что уж потом будет, как знать? Если в благости своей Господь не откажет, не страшны нам и враги. А коли откажет, так нам все равно не жить, уж никто и не поможет…
     Шли они недолго, свернули на боковую улицу с той, что звали улицею Прямой, снова налево, в закоулок, где покосившаяся лачуга встретила их светом небольшой лампадки, ибо и при свете дня в убогом жилище не было света. Лишь небольшое окошко под самою крышей, а только и оно света не дает, поскольку дом богатого соседа застит его. Анания встал на пороге, приветствуя гостей. Но когда взгляд его упал на Саула, побледнел он. Вырвался из сердца его то ли стон, то ли крик, то ли жалоба.
     – Господи! Я ведь его видел! Я слышал от многих об этом человеке, сколько зла сделал он святым твоим в Иерусалиме….
     Анания – старик, высокий, иссохший, седой, со впалыми щеками и с глубокими тенями под глазами; он простирает  руки к тем, кто привел Саула в его бедный дом, кто принес себе и ему несчастье. Руки эти, что протянул он к братьям, заслуживают описания. Они, прежде всего, очень сильны. Как у всякого старика, покрыты сетью морщин, конечно, и россыпью пятен. Но пальцы такие длинные, тонкие, и в них чувствуется сила; уверенность, четкость, слаженность в работе этих рук знакомы многим больным иудейской общины Дамаска…
 – И здесь имеет от первосвященников власть вязать всех, призывающих имя Твое, – говорит Анания растерянно. – Не от него ли ушел я с братьями сюда, в Дамаск, и вот, он на пороге моем, Господи, волею твоею…
     Но и впрямь в человеке, что искренне посвятил себя и жизнь свою лечению больных и немощных, если и просыпается прежде страх, то сразу вслед и высокое чувство долга. Порой лучшим решением было бы устраниться.
     Но руки лекаря не могут быть в бездействии. Глаза его уже разглядели болезнь, и мысли о том, что можно сделать, как можно помочь, уже сменяют друг друга одна за другой. А когда лекарь еще и последователь Йешуа га-Ноцри, искренний его последователь, то чувство долга в нем и милосердие к ближнему преобладают надо всем. Даже над страхом.
     И потому, коротко помолившись, взял Анания за руку врага своего и завел его в дом свой, единственное свое пристанище ныне.
    И возлагал на чело Саула свои необыкновенные руки, под которыми успокоился и затих Саул. И обмывал своего неприятного гостя. И уступил ему свое ложе. И поил его настоем, после которого заснул гонитель.
    А наутро, проснувшись, Саул встретился взглядом со своим избавителем. Раньше, чем разглядел унылые стены, убогую обстановку жилища. Зато увидел радость во взоре Анании. И удивился. Давно никто не смотрел на него, Саула, с радостью.
      – Кто ты? – спросил.
     – Я тот, кого послал тебе Господь. Которого даже имя  так долго ты отталкивал и преследовал…
     И началась для Саула жизнь, которую он и представить  раньше не мог.
     Анания был из тех, кто знал Йешуа при жизни. Кто слушал его неоднократно. Кто видел чудеса исцелений. Ему было что рассказать. Он и рассказывал. В остальное время ходили они в кварталы Дамаска, где жили братья. Где исцелял Ананий, накладывая руки, где говорил о хлебе насущном, где разбирал ссоры, где проповедовал перед желающими стать последователями Плотника.
    Поначалу поднялся было ропот против Саула. Многие дамасские иудеи обязаны были ему утратой родины. Это он своим преследованием выгнал их в Дамаск. Это он хватал и предавал бичеванию и позору их родных и близких в Иерусалиме. И не было тайной для них, что прибыл он в этот город не просто так, а чтобы и здесь продолжить черное дело свое. Провести параллель с мытарем Левием Матфеем.
   Но Ананий стоял на своем: гость-де наш, было время, гонителем нашим был и ревнителем фарисейским. А ныне он один из нас. Помните, что говорил Йешуа об овце заблудшей?
     – Кто из вас, имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяноста девяти в пустыне и не пойдет за пропавшею, пока не найдет её? А найдя, возьмет её на плечи свои с радостью и, придя домой, созовет друзей и соседей и скажет им: порадуйтесь со мною: я нашёл мою пропавшую овцу. Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии…
    Так рассказывал Ананий, и слезы радости выступали на глазах его. Он поступал по слову повисшего на древе, и не было у одинокого по вине Саула старика (чья семья оставалась в Иерусалиме) большей радости, чем эта!
     А Саул, поначалу молчавший скромно, да и прятавшийся несколько за спину величавого лекаря, покровителя своего, начал со временем говорить, и говорить громко. Правда, где-то через месяца три-четыре. Когда уж Анания оставил его заботами своими, и начал Саул жизнь иную, которой решил посвятить себя отныне.
     – Я посланник. От явившегося мне в пути. Видел я Его свет, и голос Его был мне слышен. Не по Вашей воле, но по Его я здесь. Кто, как не Он, избирает? Разве вы можете запретить мне то, что Он велел говорить? Разве в ваших силах это сделать?
     По-разному воспринимали это люди. Кто-то смотрел на Саула с уважением, опускал перед ним очи. За Саулом многое стояло, и прежде всего, его ученость. Чего стоила только слава  ученика Гамлиэля! И то, что в Синедрионе бывал, и то, что наделен от первосвященника властью. И страшно это, но ведь человеку простому трудно от привычки кланяться отказаться. Кому кланяешься, того боишься, но и уважаешь зачастую, и непонятно, чего больше. Пусть и считают многие, что они, последователи Йешуа, от веры истинной отошли, только не так это, соблюдают люди заветы. И первосвященник для них голова, и наси Синедриона тоже. Только и разницы, что Йешуа для них – Машиах, тот, кто от Господа пришел и принес добрые вести. О царствии Небесном, которое можно заслужить. Чистотой души, бедностью, добрыми делами, милосердием…
   Потом, не всякий последователь видел Йешуа при жизни. Видеть же Его после смерти дано было лишь единицам. Тем, кто были его ближними при жизни. И никто не говорил, что видел божественную Шхину! Когда-то народ израильский в трепете и благоговении наблюдал ее на горе, где скрылся Моше, а потом над скинией завета и в лице пророка. Но Моше прикрывал лицо свое, сияющее от Шхины, покрывалом, боялись его люди. И после того, как потеряна скиния завета, и нет скрижалей более, никто не утверждает, что Шхину можно видеть.
    Саул же утверждал, что был в огне, и огнем этим был переплавлен! А если так это и впрямь? А вдруг так?!
    Кто-то смотрел на Саула с недоверием. Не потому, чтобы не верил в явление ему огня и света. Саул говорил об этом так, что не поверить нельзя было. Он преображался: из маленького, невзрачного превращался если не в большого, но проникнутого светом того, что он видел. Глаза его видели огонь; а когда он начинал об этом рассказывать! Плакали некоторые от восторга. Только как знать, кто стоял за этим огнем? Разве не сказано, что светом и огнем и злые ангелы могут являться? Откуда знать, кто явился бесноватому?
    Да и странные вещи говорит этот Саул, очень странные. Йешуа учил: все мы, люди, дети Отца Небесного. А когда стремимся быть такими, какими он хочет нас видеть, вдвойне.
     Саул же говорит, что Йешуа был истинным сыном Господа. Родился от Господа. Не был человеком, по крайней мере, наполовину!
    Отцом своим Небесным называл Плотник Господа,  и говорил также последователям своим, поступайте так-то и так-то, и будьте сынами Отца нашего Небесного. Но все мы его сыны! Не потому, что любил он земную женщину (а как это возможно?!). Только злые ангелы, демоны брали земных женщин себе, и наказаны были за это! А потому, что созданы мы по образу и подобию Его. Соблазн для иудеев такие речи…
    Мать Его некоторые знали. Ой, как не похожа она была на ту, которую избрал Господь! Обычная женщина, каких много…
     Она долго противилась Йешуа. Однажды даже чуть было не посадили Плотника на цепь как бесноватого. Женщина, которая пришла с другими сыновьями своими за Этим своим Сыном, она разве могла бы?  Когда бы знала она, что он Сын Божий…
    А Саул утверждает, что она была непорочна. Дух Божий будто бы сошел к ней и поселил  Йешуа в чреве ее. Не просто женщина, не молодуха, одна из многих, а Богородица…
   Многое может быть открыто человеку Господом. Не многие плавились в Шхине, один только Моше, наверно. И этот, Саулом который зовется. Только не проверишь ведь этого. Моше скрижали принес. И молитвами Моше многие спасались, и чудес и знамений сколько было!  А этот, он что может? В чем его избранность видна?
     И те, кто не верил Саулу, прятались от него, как прежде. И повторяли: «Екум подготовил ангелов, чтобы сошли на землю и зачали детей с женщинами земными; Кезабель подтолкнул к греху; Гадрель научил людей убивать и склонил Еву к греху; Тенемуель наполнил людей горечью и обидой, передал им тайны ложного знания и научил искусству письма; Касид научил детей человеческих всем злым и дьявольским делам...». Добавляли от себя: «Саул научит дурному о Господе»…
     Саул не мог бы и сам объяснить, откуда пришли к нему эти мысли, которые стал он излагать людям. Понятно, что предшествующая жизнь положила им начало в какой-то мере. Привычка рассуждать на темы богословские. Память прочная о девственной Артемис. Нежелание осквернять Божество соитием с женщиной, от которого бежал сам Саул…
     Все это объяснимо, конечно, у каждого живущего есть определенный опыт, и этот опыт накладывает отпечаток на то мировоззрение, которое каждый выстраивает сам, волей-неволей. Все люди причастны к философии, только уровень осмысления явлений разный. Но все, абсолютно все, имеют точку зрения на мир, в котором живут.
     Только в случае с Саулом получилось так заковыристо! Это был чудовищный сплав: причастность к познанию Бога и Его чудес. Огромное честолюбие Саула. Его значительная духовная сила, его воля. Его болезнь, которая мешала Саулу трезво оценивать все то, что привиделось.
     Его впечатления, те, что ловили глаза и выслушивали уши, были плодами больного воображения. Но Саул слышал и видел, что тут поделаешь! И еще: была ли то встреча с Иисусом или нет, только  то, что создал потом Саул как учение, не свободно отнюдь от той самой мелочной  «фарисейской закваски», о которой предупреждал и  которую ненавидел Йешуа. И грешит ложью, и не совпадает по смыслу…
    А пока что оказался Саул в тисках. С одной стороны он сам и его убежденность в том, что он излагает истины. С другой: несогласные с ним последователи Плотника, ропщущие на былого гонителя своего, вдруг обратившегося. К тому же проповедующего то, чему они сами не могли верить: они слушали Учителя! Они Его знали, видели, прикасались к Нему. То, что Саул говорил, отношения к их Учителю не имело; а ведь он был дорог им, они хранили память о нем!
     Была и третья сторона. Иудеи Дамаска, города большого и богатого, не принадлежавшие к последователям Плотника. Едва терпели они своих собратьев, которые все еще посещали бет-ха-кнессет вместе с ними, и молились, и соблюдали большую часть заветов (по крайней мере, важнейшие: и  обособленность от язычников, и строгость в еде, и обрезание),  но при этом признавали Плотника Машиахом и Учителем своим по жизни.  Саула же они  уже на дух не переносили. Человек, посланный им в помощь самим первосвященником, оказался отступником! Не только не стал искать в Дамаске тех, кого связанным нужно вести в Иерусалим на покаяние и бичевание, но стал ярым последователем их духовного врага. Да еще на соблазн всем ведет родословие никем непризнанного Машиаха от самого Господа! Язык бы похлестать трехвосткой этому! А уж потом и спину, и плечи, и прочие части  тела! Бесноватый к тому же! Они, иудеи Дамаска, вдали от Иерусалима делают все, чтобы сохранить свой народ в чистоте и святости. Что же, и впрямь в последние времена живем, коли от первосвященника на защиту веры присылаются такие. И если нет нам помощи ниоткуда, так сами мы не калеки и не слабые умом. Сами себе поможем и сами спасем.

   И вот, к правителю ДАМАСКА Ареты, ставленнику Ирода Антипы, вошли иудеи, торговцы и ремесленники, денежные мешки, стекольщики и дубильщики кожи, красильщики….
    Можно представить себе изумление правителя, когда он увидел наиболее состоятельных своих горожан в немыслимых одеждах скорби и сетования, попросту в рубище, к тому же раздираемом в знак горя, взывающих к нему  воплем великим и горьким. Они еще посыпали голову землей и пеплом, лица их были неузнаваемы….
     Можно представить себе негодование его, когда он узнал причину этого немыслимого представления. Его евреи, его казна, его карманы! Его замечательные овечки, которых он стриг разумно, но с завидным постоянством, грозились умереть на месте, уйти из Дамаска, закрыть торговлю, словом, вели себя так, что, кажется, глупее и не придумаешь! Из-за какого-то Саула, бесноватого иудея, посланного из Иерусалима для наведения порядка. Можно подумать, для наведения этого самого порядка правителю вообще кто-нибудь был нужен, кроме него самого! Что среди иудеев, что среди своих! Правитель обещал, что возмутитель спокойствия будет найден и примерно наказан, да так, что и последователи Плотника запомнят надолго. И в Иерусалиме еще аукнется сегодняшний безумный день правителя!
     Незадолго до этого события Саул ушел из ветхого дома Анании. Во-первых, потому, что был сравнительно здоров. Больших припадков у него не было больше, благодаря лекарю, рукам его чудодейственным. Оставаться в доме человека, у которого и прилечь-то негде, кроме как на одном ложе двоим, и кормиться от его трудов: что-что, а вот этого Саулу хотелось менее всего. Он был честен в этом: предпочитал работать. И сейчас, и много позже, в той действительности, где предстояло ему стать истинным  Благовестником, апостолом, и мог бы, кажется, на деньги общины позволить себе покой, он не разрешал себе этого. Многое было им позабыто из того, чему учил отец, только не это: мужчина должен уметь заработать себе на жизнь…
   Но и еще одно. Анания не мог смириться с тем, что проповедовал Саул. И их последний разговор, хоть и не протекал на высоких тонах, но был довольно труден.
     – Ты, не знавший Йешуа, не слышавший его речей, узнавший все, что следовало узнать, от меня: почему идешь дальше, рассказывая того, чего не могло быть?! Не довольно ли для земного человека быть Машиахом? Зачем говоришь ты то, чего не говорил Учитель? Он не причислял себя к лику Господню, был лишь человек. Зачем вводишь в соблазн, говоря дурное? Пороча и его, и Отца? Будто бы мог Господь такое…с женщиною земной  валяться в грехе. Прости меня, Отец Небесный, за сказанное. Вот так, Саул с тобою получается, что когда не сам согрешишь, так по глупости, тебя оспаривая….
   Саул смотрел на Ананию с сожалением. И почему-то с чувством собственного очевидного превосходства. Хотя Анания этого превосходства не ощущал, и очевидным никак не считал тоже.
   – Не говорил я этого! Скажу, коли спросишь, как надо спросить: с благоговением. Что до меня и до тебя, так тому, у кого был такой Наставник, как у меня, нужен ли другой? Ты о земной жизни Учителя мне рассказывал; это интересно,  но не столь важно. Важно другое. Надо бы тут, на земле, построить подобие того, что на небе. Не придут люди сами к Плотнику, их научить надо. Нужно строить общину, по закону единому строить – все общины. И я эти законы знаю, а тебе они неведомы. Думаю, призван я для великого дела. Тебе оно неведомо; да и я всего еще не знаю. Откроется со временем.
     Много они говорили в тот день. Анания, он хоть и сердился, но старался себя удержать от резких слов.
    Разговоры разговорами,  но когда настал час для Саула опасный, страшный, именно Анания нашел дорогу к спасению.
          Живущий у одного из своих ярых сторонников Саул был разбужен глубокой ночью Ананией со спутником, которого ранее Саул никогда не видел. Высок, с очень темным, будто бы обожженным солнцем лицом и большими глазами; нос узок, губы тоже обычные, не широкие, не пухлые, как это бывает у сынов Африки, их немало видел Саул и в Иерусалиме, и в Тарсе, и здесь, в Дамаске. Волосы же жесткие, курчавые, глаза темнее дамасской ночи. Вздрогнул Саул, разглядев при свете лампады, что одет он в белые одежды городского стражника.
     – Надо уходить, – начал Анания, – как только можно быстрее. Тебя ищут, Саул, и только самоотверженность братьев привела к тебе  первым меня, а не посланников правителя. Они путаются в именах собратьев, указывают на чужие двери, теряются на улицах, но это недолго может продолжаться. Пинки да затрещины, да еще и угрозы сделают свое дело, сюда придут. Спасибо, что ко мне пришел Георгий. Он мне обязан жизнью, и вот рискует ею ради тебя…
     Саул приблизил лампаду к лицу спутника Анании. Хорошее, честное лицо, видно сразу. Желваки у незнакомца так и ходят от волнения, дышит тяжело.
     – Я не всесилен, – говорит. – Время дорого. Когда придут за тобой, придется мне сказать, что хотел заработать награду, найти тебя первым. Вот и воспользовался старым знакомством, вот и нашел. И погоню я тебя через весь город взашей, гнать буду саблей. И доведу туда, где враг твой ждет. Тогда не смогу помочь. Быстрее, уходим…
     – Возьму фелонь , – сказал Саул. – Ночи прохладные, да и жалко оставлять, такой уж кусок большой…
    И повернулся было, но схватил его за руку Георгий. Приложил к губам палец извечным жестом, призывающим к молчанию.
   Вначале было тихо. Ничего не услышал Саул в первые мгновения. Потом вдруг как-то сразу стало шумно. Где-то вдалеке, в самом начале улицы, залились лаем собаки, заплясали  в окне всполохи огня от факелов. Просыпалась улица. Просыпался квартал и выглядывал в окна.
     Не сговариваясь, двинулись к двери.
     Хозяин дома  приоткрыл дверь, махнул рукою на промежуток между домами.
     – Туда! И ты, отец, – сказал он Анании, – ты тоже! Уйдете задворками, придется бежать…но оставить тебя не могу: и без того опасаюсь, что не миновать мне Иерусалима да подворья Храма, а может, и плетки-тройчатки….
    Разбуженная уличным шумом, заспанная, перепуганная, спускалась по лестнице с крыши жена хозяина. Последние слова мужа были ею услышаны.
    – Говорила я тебе, – завела она высоким, злым голосом извечную женскую песню.
    Но никто из беглецов этого уже не слышал.
    Вначале бежали, потом шли быстрым шагом. Город был неспокоен, не в пример другим ночам, хлопали двери, слышны были крики. Голосили женщины в иудейском квартале: кажется, началась облава на тех, кто звал Плотника Учителем.
   Саулу было откровенно страшно. Он понимал: если найдут, то уж его-то точно ждет Иерусалим и храмовое подворье, и бичевание, и позор…
     Георгий размотал с пояса веревку, связал руки Саулу и Анании, погнал их вперед будто бы саблей и окриками. Так было безопасней. Если выйдет на них из переулка стража, скажет, что ведет иудеев в караульную, говорят, ученики и последователи Йешуа. Там разберутся, кто и что, а он справляется, и смирные у него пленники.  Ему помощь, чтоб довести куда надо старого да малого, не требуется…
     Шли к крепостной стене, подальше от ворот. Ворота города были закрыты накрепко, и стояли там те, кто знал Саула в лицо. Из отряда Дова оставались стражники Храма в Дамаске, числом двое, и без того, чтоб не взглянуть в лицо уходящему из города, не обходилось у них. Таков был приказ правителя, и назначена была награда за голову Саула.
     Пытался расспрашивать Саул по дороге Ананию, кто таков Георгий, имя греческое, а сам черен лицом, но не из детей как будто Африки, с чертами лица совсем иными. Коротко отвечал Анания, что вовсе не грек он, а абиссинец. Немало жителей иудейской диаспоры в Дамаске носит имена не отеческие; почему бы и Георгию не перевести имя свое?
    – Он земледелец? – спросил Саул удивленно. – Не похож!
     Анания только плечами передернул на ходу. Старик устал и задыхался; что за дело ему до чужих имен? Лечил Ананий язычника, и того довольно; вот, пригодилось как будто, а все же и совестно, что от него помощь принимаешь…
     На углу, вблизи городской крепостной стены, в условленном месте, их ждали двое, из братьев, особо преданных Анании. С корзиною для овощей, довольно большой, но отнюдь не приспособленной для размещения в ней людей. Саулу предстояло в этом убедиться…
      – Тебя ждут, – сказал старик, дыхание его сбивалось; речь давалась с трудом. – Уходи из Дамаска, уходи, не хочу твоей беды. И без того долго будем расплачиваться за все, что сделали хорошего. Прав ли ты или нет в твоих речах, не знаю. Но добра тебе хочу. На выхоженного мною самим, лекарем, разве могу я злиться?
     Саул приблизился к краю стены. Высоко? Ох, как же высоко!
     Если по среднему росту человеческому, так шесть, семь или, пожалуй, даже восемь таких, как Саул…
     – Поспеши, – услышал он абиссинца. – Не ровен час, из караульной, что в двух стадиях отсюда, пойдут с обходом. Ленивы стражники, только сегодня день такой. Награда за тебя обещана, деньги немалые. Они кого хочешь на улицу выгонят. Тут место хорошее, видишь, ограды нет, опустим корзину, запрыгнешь в нее легко.
     – Не знаю тебя, сказал Саул своему спасителю. – Не пойму никогда, почему ты помог мне, почему рисковал. Ведь ты не брат наш, не последователь Учителя нашего, Машиаха и Сына Божьего. Но спасибо тебе. И ведь награда была бы твоя, предай ты меня стражникам. Есть у тебя семья?
     – Семья есть, – отвечал Саулу абиссинец. – И деньги всегда нужны, хоть не обижен я платою, что дают за службу. Только я из рода Давидова…
     Удивлению Саула не было пределов. И времени не оставалось, и стоял он возле корзины, пытаясь примериться, присесть, стать еще меньше своего небольшого роста. И крепкие руки готовы были поднять его и опустить за стену.
     – Ты? Ты, абиссинец, из рода Давидова?
     Улыбнулся ему Георгий. Светло так улыбнулся, без обиды. Мог бы и обидеться: зачем переспрашивать с недоверием таким?
     – Я потомок царя Соломона и Савской царицы. Был у нее сын, Менелик звали его, сын мудреца. Царица приходила в Иерусалим издалека, от пределов земли, узнать, какова мудрость Соломона. Я слушал Ананию, когда лечил он меня от лихорадки. И думал: «То, что сказано, что сделано Йешуа, не больше ли Соломона? И жизнь его выше, чище…».
     Времени у Саула уже не было, не оставалось, некогда было удивляться. Хорошо бы спросить, как потомок Давида и Соломона стал стражником в Дамаске, почему оставил родину. О превратностях судьбы уже что-то знал Саул и сам, только своя жизнь, это своя жизнь. Чужая интересна! Многое еще можно было спросить. Но уже болталась корзина за стеною, надо было спускаться в нее.
      Все же спросил, стоя у края стены.
     – Почему Георгий? Не пахал и не сеял Давид, скорее от Авеля,  чем от Каина …
     – Правду говорят, необычный ты! И зачем тебе? – рассмеялся абиссинец. – Эпиклеза такая у Зевса греческого, покровителя земледелия, Георгос. А я, говорят, на него похож, только черный… Поторопись!
      Опустили двое Саула на руках в корзину. Двое держали веревку, кряхтя, перебросив ее через большой камень. Присел Саул, держась за стенки корзины, но хоть и мал он ростом, только не овощ Саул, не кругл он собою и не распределяется равномерно вес его. Опасно накренились корзина в сторону от стены, того гляди, выпадет Саул. Скользит она медленно вдоль стены, раскачиваясь, напрягаются люди на стене, удерживая ее.
     – Стойте! Стойте! – слышен голос. Откуда-то сбоку, со стороны караульного помещения, бежит фигура в белом, размахивая саблей. Это стражник, обходящий стену, не повезло, и что не сиделось служивому, иной раз часы пролетят, пока выйдет кто на обход, а тут…
     Встал на его пути Георгий, держа саблю в руке наизготовку. Отпустила веревки пара рук, оно сразу стало заметно; а страх и волнение ослабили и тех, кто все еще держал. Какое-то мгновение летел Саул к земле, обмирая, потом дернулась корзина резко, подскочила…
     – Георгий, ты?
    – Я!
     –  Так что же ты, предатель, что же ты…
     Зазвенели две сабли, высекли искры. Недолгим был бой. Абиссинец остался жив, а противник его повержен. На плече потомка Давидова растекалось, расплывалось кровавое пятно, и тщетно зажимал его другою рукою Георгий…
     А корзина, которая уже приближалась к земле, просто не выдержала подергиваний дрожащих рук.
Затрещало ее дно, разверзлось. И вылетел из нее Саул с коротким криком. Полетела навстречу земля. А после удара он уже ничего не видел и не слышал…

Глава 9.
     Тревога овладевала Саулом. Она гнала его в дорогу куда-то. Она требовала настоятельно: изменить  жизнь; во что бы  то ни стало, перестать видеть те же лица, те же дома и улицы, переживать старые
обстоятельства. Он становился злобным, раздражительным, несколько раз вступил уже  в пререкания с сыном Ханана, Феофилом бен Ханан, чего не стоило бы делать, памятуя о злопамятности всего семейства как характерной черте. А со стражею Храма, с теми несколькими десятками, что, по сути, подчинены были ему, он и впрямь разругался, чуть ли не с каждым. Все казалось ему, что не довольно рыщут они в поисках последователей Йешуа га-Ноцри.
     Если виновен отец семейства,  то уж старший сын обязательно знает об отцовских делах. Недоносительство тоже грех. А младший разве пребывал в неведении?  Пусть берут и младшего. Потянут и брата, раз брат по крови, значит, мысли родственные. Тринадцать ударов  по груди, по правому плечу, по левому. Каждому по тридцать девять ударов. Окровавленная спина  и разбитые плечи: это навеки излечит от желания следовать Плотнику! Это вернет к вере отцов лучше, чем любая молитва.
     Так думалось Саулу в то время его жизни. Что же касается стражников Храма, то они не о вере отцов заботились. Это не вменялось им в обязанности никем, кроме как Саулом. За то они его и не любили. Это и было предметом столкновений! Розыском отступников от веры Дов, истинный медведь , начальник стражи Храма, как, впрочем, и его подчиненные, заниматься не собирался. О чем и говорил неоднократно Феофилу бен Ханану:
 – Мне не предписано по стране гоняться за каждым, кто не так помолился. Не мое это дело. На преступление укажет мне Синедрион иль первосвященник сам. Тогда и найду преступника. Привел я сюда из Гефсиманского сада Плотника. Приведу и его последователей, когда покажут на них. А искать их мне ты приказать не можешь.
     Медвежья походка, она мягкой поступью не будет никогда. Не хватает ей изящества и легкости. И в тех делах, что политикой или дипломатией зовутся, она редко когда пригождается. Разве что как последний аргумент. А его используют лишь  в крайних случаях. Пришлось Дову убедиться в том, что не годится она большей частью, когда получил он прямой приказ. Призвал его ха-кохен ха-гадол  в один из дней уходящей весны и велел отправляться в Дамаск. Под водительством Саула.
     Гнала тревога в дорогу Саула. А Дова не гнала, а вот, поди ж ты, пришлось ему тоже в Дамаск отправляться!
    Эллинистические бет-ха-кнессет Дамаска просили у Храма и Иерусалима помочь выделить из своей среды последователей Йешуа га-Ноцри, Плотника,  и наказать их примерно, в городе, где святость истинная жила всегда, а сегодня возросла и укрепилась, как никогда. Поистине, последние времена живем, если надо учить иудея верить Господу своему ударами плеток. Но, коль так, пусть все вершится в Иерусалиме, городе святости, городе Храма…
     Они выбрали путь приятный и оживленный – тот, который и поныне предпочитают люди, желающие попасть в Дамаск из Иерусалима. Он проходит через Самарию и Галилею, а затем поднимается к подножию горы Хермон.
      Ехали на верблюдах и мулах. От этих мест до Дамаска дней двенадцать, если нестись, будто бесами одержим. Если нет, то все же не более двух с половиной недель. Саула одолевало нетерпение. Дов не торопился. Трудно было совместить два этих желания. Их приказы людям были разноречивы. Саула это раздражало.
     – Если двое едут на одном коне, одному придется сидеть сзади, – сказал как-то Саул этому неприятному для него человеку, когда довелось подниматься им на холмы и поравнялись они: Дов на верблюде, неторопливо и важно плывущем по тропе, Саул на муле,  быстрой трусцой бегущем вперед. Забавно смотрелись они со стороны. Большой и грузный  на верблюде, маленький и худой   на муле. Нарочно не придумаешь, если сравнения тебе по душе, особенно смешные.
     – Если два горшка столкнутся, то хотя бы один непременно разобьется, – пригрозил в ответ Дов. – Господь не зря дал человеку два уха и один рот, предполагая, что говорить он должен меньше, чем слушать. Так послушай меня, я не так много скажу, но важное: эти люди, что со мной, они именно со мною и едут. Ты же едешь один. Места тут не самые людные. Могут и не увидеть, как сорвался ты с высоты…вместе со своим вислоухим. А мы посмотрим, кто из вас быстрее летает….
      Саул невольно вздрогнул, кинув взгляд вниз. Положение было именно таким, как описывал Дов. У него не было причины думать, что хоть кто-либо из ехавших с ними, а были это все сплошь стражники Храма, пылает к нему, Саулу, любовью. Хоть кто-нибудь испытывает чувство дружбы к нему… 
    – А в Дамаске много тех, кто обрадуется такому исходу, – продолжал Дов. – И в Иерусалиме еще больше. Ты родом не из наших мест. Тебе все равно, кого ты обездолил, кого искалечил. А людям – нет. Когда бьют плеткой, срывая кожу и мышцы под ними, это больно. Приходилось ли видеть тебе, как из-под кожи и мышц дышит легкое? Мне приходилось. Те, кого ты привел на бичевание, не скоро тебя забудут. И в Дамаске тебе лучше не быть одному. Держись-ка лучше поближе ко мне. И запомни: это я посадил тебя в седло позади себя. А не наоборот….
     Пришлось себя уговорить отступиться, хоть и скрежетал Саул зубами. Соотношение сил неравное.
Саул росточка невеликого, худ, невзрачен внешне, хоть молод еще; Дов – ростом велик, под стать иному римлянину. Видно, что на службе обрюзг несколько, обленился, жиром заплыл. И, однако, такой из себя большой, крепкий телом, из тех, на кого оглядываются женщины. Привык иметь дело с оружием. И потом, не в этом дело. Дов окружен теми, кто привык его уважать и слушаться, а Саул, он один. И в дороге, где всякое может случиться….
     Он пылал злобой на Дова, но то была какая-то мелкая, незначительная злоба. Как бы лишь небольшая часть той, которою он пылал к Плотнику, ее мелочная составляющая. Все упиралось, конечно, в Йешуа га-Ноцри. Того, кто отнял у Саула Иосию, Учителя, смиху, расписанную и упорядоченную жизнь, о которой мечталось столько лет, будущую славу, – все!
     Саул не задумывался о том, что вряд ли Плотник намеревался принести все эти бедствия, о том, что Саула он не знал и не ведал; да и жизнь, положенная за учение свое, не есть уже оправдание Плотнику? Он заплатил высшую цену, каждый волен выбирать свою, Иисус не просит, не настаивает, не заставляет. Не подвергает бичеванию за неверие. Вся его придуманная вина перед Саулом смешна и нелепа; и имя этим бедам, которых и впрямь легион, одно: сам Саул…
    Не Саул ли преследовал Плотника? Не он ли шел по его следам?
    Путники проехали через множество деревень на западном побережье Галилейского моря. Они представали перед Саулом такими же, какими были еще совсем недавно, когда здесь жил и проповедовал Йешуа. Саул наступал ногами на те же камни, по которым шел Плотник. В Кфар Нахуме , на самом берегу озера, видел бет ха-кнессет, где Плотник говорил с народом. Да и сами люди, выходившие посмотреть с почтением на посланников Синедриона, были теми же самыми мужчинами и женщинами, которые видели его.
     Находясь в Галилее, не думать об Иисусе невозможно с тех самых времен, как он здесь жил и умер…
    В сердце фарисея Саула жила неукротимая злоба против последователей Плотника, и он неуклонно возвращался мыслями к их Учителю. Он не мог не думать о нем. Саул и думал без конца!
   Думал, когда ел, нехотя пережевывая. Думал, когда качался на муле. Думал перед сном, думал просыпаясь. Пытался представить себе его лицо, зеленые глаза, о которых рассказывали. Сияние, которое, говорят, от него исходило, не Божественное сияние, конечно, не Шхину; но говорили о человеческом обаянии Плотника. О том, как прост и доступен он был, как ласков.
     Он думал о Плотнике, и голова его начинала не болеть, нет; она гудела, звенела от мыслей. Прокуратор Иудеи, Понтий Пилат, поймал Йешуа и повесил его на дереве. Саул не мог обречь последователей его на то же, увы, зато мог иное. Он мог врываться в дома со стражниками Храма, выволакивать на улицу отца, окруженного детьми и женщинами дома, под крики домочадцев раздавать зуботычины и трещины, требовать от мужчины: «Призови имя Йешуа, возведи хулу на него, иначе предадим тебя на бичевание и смерть!». Странно, но многие, большинство из смирных этих людей, молчали. Шли на страдание, но молчали и не чернили имя того, кому поклонялись.
     В воображении Саула вставала большая пятнистая кошка, которую поймали римляне, воины Пилата: в Иерусалиме видел ее Саул. Мягкая из себя такая, с вкрадчивой поступью, так и хотелось ее приласкать и погладить. Только потом запустили к ней в клетку овцу, и куда делась ленивая повадка барса! Один удар лапой кошки, такой мягкой, такой пушистой и ласковой, но какие разрушения! Овца тоже была приятной на ощупь, и так смешно тыкалась в ладонь, ища соли, перебирая мягкими губами кожу на руке Саула. А потом стала небрежно раскиданными по клетке кусками мяса  и шерсти.
     Таким, по-кошачьи мягким снаружи и жестким, кровавым внутри виделся Иисус Саулу. Он, говорят, звал себя пастырем овец, любил так называть. Любил ли он этих овец? Уводя от отеческих шатров свой народ так далеко…
     Саул думал; Саул думал до головной боли, до бреда, до излияния желчи.
     А между тем настигала Саула болезнь. Да и не удивительно. Все это время обходился он без отваров и настоев, без ласковых рук Учителя. Терял человеческое в себе: рыскал, как хищник, в поисках новых жертв. Жил в окружении людей, чей мир и ежедневное существование составляли угрозы, доносительство; превышающее всякую меру немилосердное наказание; оговоры и сплетни. Все это время он ненавидел. И видел перед глазами внутренними одно лицо: лицо Плотника, которого вновь и вновь следовало обречь казни…
     На исходе двенадцатого дня путешествия овладела Саулом тоска. Уж такая тоска, такая, не описать ее словами. Хотелось прилечь на землю, сойдя с мула, прижаться к ней всей грудью, завыть. Почему-то все казалось серым и мрачным, бессмысленным, глупым. Саул ощущал смутное чувство собственной вины. Мучали его слова Дова, о жертвах сказанные. О тех, кого привел он на бичевание, а таких было много. То ли в себе, то ли вокруг себя слышал он неясные обвиняющие голоса. Некая вдова твердила о муже своем, по вине Саула из жизни ушедшем.
     – Зачем? – вопрошала она его, а в голосе чувствовались слезы. – Он был кроток, он был боязлив. Он к Плотнику пришел оттого, что ласков был с ним Плотник. Он кожником был, кожу выделывал. И руки болели у него: трещинами покрывались, гнойничками. Вылечил его Иисус. Всего-то раза два рук и коснулся. Муж говорил, что теперь навсегда поселилось в руках тепло, он им греется, и руки не болят. Ох, накликал он беду, золотой мой. Ой, как болели у него руки от той плети, от бичевания, а ведь ты его предал! Так уж болели, так болели, что и смерть стала ему краше, чем жизнь с нами. Ушел он от нас, ушел! Что же ты сделал с нами, проклятый! Зачем? За что?
     Едва замолкала вдова, раздавался крик, разрывавший уши Саула. Свист плети, резкий выкрик, недолгое, но такое больное: «Аааааа…».
     Саулу казалось, что слышно всем вокруг. Он оглядывался. Безмятежные лица Дова со товарищи говорили об обратном. Но не притворялись ли они?
    Он промучился ночь в полубреду, в полусне.  Утром пришлось взгромоздиться на мула, ехать дальше. Но Саул не торопил своего длинноухого. Не было сил. Утром жары еще не было, легче было. А как стало солнце припекать, вовсе плохо сделалось. Караван упорно карабкался в горы, уходя к северу от моря. Дышать становилось тяжелее. Жаркий воздух вдыхать было больно, неприятно. Казалось, он обжигал изнутри. Вода не помогала, Саулу был противен ее привкус. Вода была теплой. С каждой минутой терял Саул себя. Каждое мгновение приближало его к припадку…
    Что-то вроде розового тумана заполняло пространство вокруг бедняги Саула. Туман этот лез в глаза, мешал видеть. Какие-то смутные тени мерещились в этом тумане. Они его пугали…
     Одна из теней стала приближаться. Тень была холодной, холодной настолько, что казалось, ледяные лапы проникают внутрь самого сердца Саула, стараясь поймать и остановить его. Плетка-трехвостка в руках у тени. Саула осенило знание: его будут бичевать. Бичевать до того мгновения, пока плетка не сдерет кожу и мышцы, пока не пройдет дальше, до самого легкого, до самого сердца, и дальше, дальше….
     Они выпьют его кровь по каплям. Тень была полна мрачной решимостью, Саул это чувствовал. И не она одна. Еще, еще тени вокруг, туман кишит ими,  и они тоже с плетью руках. Он попытался закричать и забиться, но рот и нос были залеплены розовым туманом; он хотел привлечь внимание спутников своих взмахом руки; или хотя бы ударом ноги заставить мула нестись быстрее, дальше отсюда. Но руки и ноги также сковал розовый туман. Пришла ясная мысль: единственный способ избавиться от всего этого – покончить с собой, и это нужно сделать немедленно, иначе погибнет не только жизнь, но и что-то еще, и это было страшно, страшно настолько, что сознание отказывалось это принять…
     Он сделал невероятное усилие и выскользнул из розового тумана!
     Он упал на землю, выскользнув из седла; раздался крик самого ужасного свойства, заставивший обернуться стражников Храма.
     Руки и ноги Саула  попеременно сгибались  и разгибались, голова билась об землю,  на лице сменялись гримасы, глазные яблоки вертелись в разные стороны. Язык то высовывался, то оттягивался, потом защемился между зубами. Жилы на шее Саула налились кровью, лицо приняло багровую окраску.  На губах выступила кровавая пена; Саул обмочился…
     Он являл собой страшное зрелище. Ко всему, казалось бы, привычные стражники окаменели от ужаса. На их  лицах читались страх, отвращение.
     Один лишь только Дов, сойдя с верблюда, подошел к Саулу поближе. Подложил под голову бьющемуся в корчах спутнику спешно содранное седло, отбросил камни, лежащие рядом, в сторону.
     – Эк, как его корчит, – сказал Дов задумчиво. – То-то он лечит всех вокруг. Сам-то, видишь, одержим легионом, а лечит других. Вот всегда так бывает, я заметил…
    Как бы ни была страшна картина, но припадок закончился довольно быстро. Размах подергиваний все уменьшался, после нескольких толчков, сотрясших тело, наступил полный покой.
      Саул не пришел в себя после приступа. Увы, вся эта ужасная игра мышц, так напугавшая стражников, не перешла в сон, как обычно. Слишком загнал себя Саул за время, что не лечился. За время, что проникался ненавистью и злобой, напитывался ими, ими жил. Припадок сменился бредом, да каким!
     Он был награжден видением слепящего золотого цвета. Пространство вокруг него очистилось, словно он вырвался из темницы на простор и вдохнул полною грудью. Небо было безукоризненно голубым. А над самой головой Саула, ослепляя, поражая, изумляя, встал столп ослепительно-золотого цвета, но не могло быть таким и золото само, разве только если расплавили в огромной печи все золото мира, так много его было. То был огонь, то был всплеск, то было сияние! Оно окружило Саула, но не жгло и не ранило, касалось рук, ног, облизывало его, опаляло, но не было больно, было тепло и приятно. Он растворялся в сиянии, он плыл в нем. Голос, который исходил из облака, а Саул вдруг понял четко, это не нуждалось в подтверждении: то Шхина Божественная была! – был довольно громок, но не было в нем ни злобы, ни угрозы, ничего такого, что бы пугало. Был упрек, была грусть, а все же сделалось Саулу страшно. Он себя страшился и стыдился перед лицом Того, кто вопрошал.
   – Саул, Саул, что ты гонишь меня?
    Саул осознал, что стоит на коленях, окутанный облаком золотого сияния, пронизанный им. Он пылал, он загорался, и ощущал, как очищается пламенем сияния. Он освобождался. Чувство вины, все последние дни его мучавшее, уходило. Тревога тоже покидала его, и ненависть утекала, казалось, плавясь в этом не обжигающем, теплом огне.
     Он сказал:
     – Кто Ты, Господи?!
     И услышал ответ, которого ждал. Он знал уже, что услышит:
     – Я Йешуа, которого ты гонишь. Трудно тебе идти против рожна.
     Он, который измучился в эти дни виною своею, теперь, освобожденный от нее, проникся смирением. Он разве сам не знал, что трудно идти ? Той дорогой, что он избрал, идти было трудно. Он презрел все человеческое в себе, чтобы ею идти. Он предал Иосию, предал Учителя, предал все, чему был научен отцом и матерью. Он знал за собою вину, он ею мучился. А в это мгновение – очистился. Чувство безмерной благодарности его переполняло. За то, что избавился в это мгновение от всего, чего раньше хотелось. А хотелось раньше славы, хотелось почета и уважения от соплеменников, хотелось власти. Трудно было поверить, что хотелось. Что все это казалось крайне важным, что он так усердно всего этого домогался. Невыразимое блаженство было избавиться от этого всего и обрести свет.
     – Господи! Что повелишь мне делать? – спросил он, трепеща от радости и от ужаса, что же могло воспоследовать за его словами, которыми он отдавал себя беспрекословно в распоряжение говорящего. 
     – Встань и иди в город, и сказано будет тебе, что тебе надобно делать….
      Он встал и порывался идти. Он бормотал что-то, о чем-то говорил, что-то спрашивал. Он не осознавал себя.
       Между тем, Дов и стражники держали его за руки. Было очевидно, что Саул не в себе. Глаза его окружающих не видели, смотрели будто сквозь них. Он рвался из рук.
     – В Дамаск, – скорее в Дамаск, – твердил он, – я не могу ждать. Он велел мне идти в Дамаск.
И так часто, с таким рвением повторял это, что становилось ясно: этот – дойдет.
     – И что теперь делать? – спрашивал своих Дов. – Он ведь не в себе. Как спрыгнет с верблюда или мула, так с холма и полетит. И привязать не получится, ведь сведет с ума животное своими прыжками, как забьется, того гляди, сорвутся с тропы вместе.
     – Ну, пусть идет в Дамаск, – отвечали ему соратники,  – отпусти его идти…
      На лицах стражников были ухмылки…
      Дов оглядел холмы, которые следовало одолеть, чтоб перевалить на дорогу в Дамаск, напрямую ведущую в город.  Прищурился на нещадно палящее солнце. Сплюнул с досады.
      – Берите под руки бесноватого, – отдал приказ сквозь зубы. – Ты, Ашер, и ты, Азарий. Мне не по душе, что воняет от него, и не по душе, что надо вести его пешком отсюда до города. Но и бросить я его посреди дороги не могу. У него покровители, их немало. А он не в себе. Доведем до Дамаска, покажем там, чтоб поверили. И оставим. Пусть ищет своей судьбы. Чтоб на нас греха не возводили…
     Саул шел к Дамаску, сопровождаемый то одними стражниками, то другими. Караван с Довом во главе и большинством спутников ушел вперед.
     Глаза Саула не были незрячи, он смотрел и видел, но только не то, что было вокруг. Он смотрел внутрь себя, говорил с кем-то, но не вовне, а внутри себя видимым. Стражники раз сто готовы были бросить докучного больного. Но приказ есть приказ. И они шли, ругая Саула, пиная Саула, волоча за собою Саула, проклиная Саула. Кто-то из них, кто умней, соорудил простейшие носилки, полосами из тряпья разного прикрутили его к ним, тащили на себе. И вновь волокли пешком, поскольку связанный Саул был беспокоен, рвался, мешал нести. Он был так свободен внутри, что не мог оставаться связанным, он хотел и должен был идти в Дамаск. Сам, по тому велению, что получил. Получил от того, кто не давал ему покоя с самого начала путешествия.
     Стражники устали слышать имя Йешуа га-Ноцри. По вине Плотника шли они в Дамаск, мало знакомый и совершенно не нужный им город. По вине Плотника тащили Саула, невменяемого, грязного, неприятно пахнущего. По вине Плотника им предстояло отбирать виновных и вести связанными обратно в Иерусалим. Право же, у них не было оснований любить Плотника и быть ему благодарными.
     Иное Саул. Он благословлял это имя так же горячо, как раньше ненавидел.
     И вошли они в Дамаск. И предъявлен был Саул, как он был, живущий в своем мире, незрячий, оглохший, говорящий что-то о Плотнике возвышенное. И сказали батланим , и правители синагог , офли, и сказал народ, благочестиво славящий имя Господне в каждый день:
     – Не знаем этого человека! Не может быть, чтоб бесноватый, в котором живет злой и нечистый, враг человека, был нам наставником в делах наших. Когда бы ни был он болен, то, что он говорит, было бы причиною суда над ним и бичевания, коли истинно он еврей из евреев. Но поразил его Господь вне нас и нашего знания о сем деле, посему пусть удалится от нас.
     И остался Саул посреди города и посреди пустых стен; никто не знал его здесь и не хотел знать, никто не заботился о том, чтобы дать ему поесть или поднести воды, все бежали от лица его. Вот уж третьи сутки он был в бреду и без еды с водою, ноги сбиты, сам в грязи и нечистотах.
     Он не ведал, кто взял его за руку, кто повел за собою. Он не слышал разговора, который шел между его проводниками. Он произносил имя, и было то имя – Йешуа га-Ноцри.
     – А надо ли вести к Анании такого? – говорил один. – Если верна молва, он – гонитель всех, кто от Имени этого.
     – Ничего, брат, ничего. Анания сердцем не очерствел, хоть и пришлось ему бежать из Иерусалима. Благословение Божие для нас Анания; и для этого человека, что зовет из глубины своего сердца Йешуа га-Ноцри, он тоже будет Благословением Божьим. Тот, кто врачует, в тяжкий час не откажет и врагу, не сможет. То его доля, он не откажется. А что уж потом будет, как знать? Если в благости своей Господь не откажет, не страшны нам и враги. А коли откажет, так нам все равно не жить, уж никто и не поможет…
     Шли они недолго, свернули на боковую улицу с той, что звали улицею Прямой, снова налево, в закоулок, где покосившаяся лачуга встретила их светом небольшой лампадки, ибо и при свете дня в убогом жилище не было света. Лишь небольшое окошко под самою крышей, а только и оно света не дает, поскольку дом богатого соседа застит его. Анания встал на пороге, приветствуя гостей. Но когда взгляд его упал на Саула, побледнел он. Вырвался из сердца его то ли стон, то ли крик, то ли жалоба.
     – Господи! Я ведь его видел! Я слышал от многих об этом человеке, сколько зла сделал он святым твоим в Иерусалиме….
     Анания – старик, высокий, иссохший, седой, со впалыми щеками и с глубокими тенями под глазами; он простирает  руки к тем, кто привел Саула в его бедный дом, кто принес себе и ему несчастье. Руки эти, что протянул он к братьям, заслуживают описания. Они, прежде всего, очень сильны. Как у всякого старика, покрыты сетью морщин, конечно, и россыпью пятен. Но пальцы такие длинные, тонкие, и в них чувствуется сила; уверенность, четкость, слаженность в работе этих рук знакомы многим больным иудейской общины Дамаска…
 – И здесь имеет от первосвященников власть вязать всех, призывающих имя Твое, – говорит Анания растерянно. – Не от него ли ушел я с братьями сюда, в Дамаск, и вот, он на пороге моем, Господи, волею твоею…
     Но и впрямь в человеке, что искренне посвятил себя и жизнь свою лечению больных и немощных, если и просыпается прежде страх, то сразу вслед и высокое чувство долга. Порой лучшим решением было бы устраниться.
     Но руки лекаря не могут быть в бездействии. Глаза его уже разглядели болезнь, и мысли о том, что можно сделать, как можно помочь, уже сменяют друг друга одна за другой. А когда лекарь еще и последователь Йешуа га-Ноцри, искренний его последователь, то чувство долга в нем и милосердие к ближнему преобладают надо всем. Даже над страхом.
     И потому, коротко помолившись, взял Анания за руку врага своего и завел его в дом свой, единственное свое пристанище ныне.
    И возлагал на чело Саула свои необыкновенные руки, под которыми успокоился и затих Саул. И обмывал своего неприятного гостя. И уступил ему свое ложе. И поил его настоем, после которого заснул гонитель.
    А наутро, проснувшись, Саул встретился взглядом со своим избавителем. Раньше, чем разглядел унылые стены, убогую обстановку жилища. Зато увидел радость во взоре Анании. И удивился. Давно никто не смотрел на него, Саула, с радостью.
      – Кто ты? – спросил.
     – Я тот, кого послал тебе Господь. Которого даже имя  так долго ты отталкивал и преследовал…
     И началась для Саула жизнь, которую он и представить  раньше не мог.
     Анания был из тех, кто знал Йешуа при жизни. Кто слушал его неоднократно. Кто видел чудеса исцелений. Ему было что рассказать. Он и рассказывал. В остальное время ходили они в кварталы Дамаска, где жили братья. Где исцелял Ананий, накладывая руки, где говорил о хлебе насущном, где разбирал ссоры, где проповедовал перед желающими стать последователями Плотника.
    Поначалу поднялся было ропот против Саула. Многие дамасские иудеи обязаны были ему утратой родины. Это он своим преследованием выгнал их в Дамаск. Это он хватал и предавал бичеванию и позору их родных и близких в Иерусалиме. И не было тайной для них, что прибыл он в этот город не просто так, а чтобы и здесь продолжить черное дело свое. Провести параллель с мытарем Левием Матфеем.
   Но Ананий стоял на своем: гость-де наш, было время, гонителем нашим был и ревнителем фарисейским. А ныне он один из нас. Помните, что говорил Йешуа об овце заблудшей?
     – Кто из вас, имея сто овец и потеряв одну из них, не оставит девяноста девяти в пустыне и не пойдет за пропавшею, пока не найдет её? А найдя, возьмет её на плечи свои с радостью и, придя домой, созовет друзей и соседей и скажет им: порадуйтесь со мною: я нашёл мою пропавшую овцу. Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии…
    Так рассказывал Ананий, и слезы радости выступали на глазах его. Он поступал по слову повисшего на древе, и не было у одинокого по вине Саула старика (чья семья оставалась в Иерусалиме) большей радости, чем эта!
     А Саул, поначалу молчавший скромно, да и прятавшийся несколько за спину величавого лекаря, покровителя своего, начал со временем говорить, и говорить громко. Правда, где-то через месяца три-четыре. Когда уж Анания оставил его заботами своими, и начал Саул жизнь иную, которой решил посвятить себя отныне.
     – Я посланник. От явившегося мне в пути. Видел я Его свет, и голос Его был мне слышен. Не по Вашей воле, но по Его я здесь. Кто, как не Он, избирает? Разве вы можете запретить мне то, что Он велел говорить? Разве в ваших силах это сделать?
     По-разному воспринимали это люди. Кто-то смотрел на Саула с уважением, опускал перед ним очи. За Саулом многое стояло, и прежде всего, его ученость. Чего стоила только слава  ученика Гамлиэля! И то, что в Синедрионе бывал, и то, что наделен от первосвященника властью. И страшно это, но ведь человеку простому трудно от привычки кланяться отказаться. Кому кланяешься, того боишься, но и уважаешь зачастую, и непонятно, чего больше. Пусть и считают многие, что они, последователи Йешуа, от веры истинной отошли, только не так это, соблюдают люди заветы. И первосвященник для них голова, и наси Синедриона тоже. Только и разницы, что Йешуа для них – Машиах, тот, кто от Господа пришел и принес добрые вести. О царствии Небесном, которое можно заслужить. Чистотой души, бедностью, добрыми делами, милосердием…
   Потом, не всякий последователь видел Йешуа при жизни. Видеть же Его после смерти дано было лишь единицам. Тем, кто были его ближними при жизни. И никто не говорил, что видел божественную Шхину! Когда-то народ израильский в трепете и благоговении наблюдал ее на горе, где скрылся Моше, а потом над скинией завета и в лице пророка. Но Моше прикрывал лицо свое, сияющее от Шхины, покрывалом, боялись его люди. И после того, как потеряна скиния завета, и нет скрижалей более, никто не утверждает, что Шхину можно видеть.
    Саул же утверждал, что был в огне, и огнем этим был переплавлен! А если так это и впрямь? А вдруг так?!
    Кто-то смотрел на Саула с недоверием. Не потому, чтобы не верил в явление ему огня и света. Саул говорил об этом так, что не поверить нельзя было. Он преображался: из маленького, невзрачного превращался если не в большого, но проникнутого светом того, что он видел. Глаза его видели огонь; а когда он начинал об этом рассказывать! Плакали некоторые от восторга. Только как знать, кто стоял за этим огнем? Разве не сказано, что светом и огнем и злые ангелы могут являться? Откуда знать, кто явился бесноватому?
    Да и странные вещи говорит этот Саул, очень странные. Йешуа учил: все мы, люди, дети Отца Небесного. А когда стремимся быть такими, какими он хочет нас видеть, вдвойне.
     Саул же говорит, что Йешуа был истинным сыном Господа. Родился от Господа. Не был человеком, по крайней мере, наполовину!
    Отцом своим Небесным называл Плотник Господа,  и говорил также последователям своим, поступайте так-то и так-то, и будьте сынами Отца нашего Небесного. Но все мы его сыны! Не потому, что любил он земную женщину (а как это возможно?!). Только злые ангелы, демоны брали земных женщин себе, и наказаны были за это! А потому, что созданы мы по образу и подобию Его. Соблазн для иудеев такие речи…
    Мать Его некоторые знали. Ой, как не похожа она была на ту, которую избрал Господь! Обычная женщина, каких много…
     Она долго противилась Йешуа. Однажды даже чуть было не посадили Плотника на цепь как бесноватого. Женщина, которая пришла с другими сыновьями своими за Этим своим Сыном, она разве могла бы?  Когда бы знала она, что он Сын Божий…
    А Саул утверждает, что она была непорочна. Дух Божий будто бы сошел к ней и поселил  Йешуа в чреве ее. Не просто женщина, не молодуха, одна из многих, а Богородица…
   Многое может быть открыто человеку Господом. Не многие плавились в Шхине, один только Моше, наверно. И этот, Саулом который зовется. Только не проверишь ведь этого. Моше скрижали принес. И молитвами Моше многие спасались, и чудес и знамений сколько было!  А этот, он что может? В чем его избранность видна?
     И те, кто не верил Саулу, прятались от него, как прежде. И повторяли: «Екум подготовил ангелов, чтобы сошли на землю и зачали детей с женщинами земными; Кезабель подтолкнул к греху; Гадрель научил людей убивать и склонил Еву к греху; Тенемуель наполнил людей горечью и обидой, передал им тайны ложного знания и научил искусству письма; Касид научил детей человеческих всем злым и дьявольским делам...». Добавляли от себя: «Саул научит дурному о Господе»…
     Саул не мог бы и сам объяснить, откуда пришли к нему эти мысли, которые стал он излагать людям. Понятно, что предшествующая жизнь положила им начало в какой-то мере. Привычка рассуждать на темы богословские. Память прочная о девственной Артемис. Нежелание осквернять Божество соитием с женщиной, от которого бежал сам Саул…
     Все это объяснимо, конечно, у каждого живущего есть определенный опыт, и этот опыт накладывает отпечаток на то мировоззрение, которое каждый выстраивает сам, волей-неволей. Все люди причастны к философии, только уровень осмысления явлений разный. Но все, абсолютно все, имеют точку зрения на мир, в котором живут.
     Только в случае с Саулом получилось так заковыристо! Это был чудовищный сплав: причастность к познанию Бога и Его чудес. Огромное честолюбие Саула. Его значительная духовная сила, его воля. Его болезнь, которая мешала Саулу трезво оценивать все то, что привиделось.
     Его впечатления, те, что ловили глаза и выслушивали уши, были плодами больного воображения. Но Саул слышал и видел, что тут поделаешь! И еще: была ли то встреча с Иисусом или нет, только  то, что создал потом Саул как учение, не свободно отнюдь от той самой мелочной  «фарисейской закваски», о которой предупреждал и  которую ненавидел Йешуа. И грешит ложью, и не совпадает по смыслу…
    А пока что оказался Саул в тисках. С одной стороны он сам и его убежденность в том, что он излагает истины. С другой: несогласные с ним последователи Плотника, ропщущие на былого гонителя своего, вдруг обратившегося. К тому же проповедующего то, чему они сами не могли верить: они слушали Учителя! Они Его знали, видели, прикасались к Нему. То, что Саул говорил, отношения к их Учителю не имело; а ведь он был дорог им, они хранили память о нем!
     Была и третья сторона. Иудеи Дамаска, города большого и богатого, не принадлежавшие к последователям Плотника. Едва терпели они своих собратьев, которые все еще посещали бет-ха-кнессет вместе с ними, и молились, и соблюдали большую часть заветов (по крайней мере, важнейшие: и  обособленность от язычников, и строгость в еде, и обрезание),  но при этом признавали Плотника Машиахом и Учителем своим по жизни.  Саула же они  уже на дух не переносили. Человек, посланный им в помощь самим первосвященником, оказался отступником! Не только не стал искать в Дамаске тех, кого связанным нужно вести в Иерусалим на покаяние и бичевание, но стал ярым последователем их духовного врага. Да еще на соблазн всем ведет родословие никем непризнанного Машиаха от самого Господа! Язык бы похлестать трехвосткой этому! А уж потом и спину, и плечи, и прочие части  тела! Бесноватый к тому же! Они, иудеи Дамаска, вдали от Иерусалима делают все, чтобы сохранить свой народ в чистоте и святости. Что же, и впрямь в последние времена живем, коли от первосвященника на защиту веры присылаются такие. И если нет нам помощи ниоткуда, так сами мы не калеки и не слабые умом. Сами себе поможем и сами спасем.
   И вот, к правителю ДАМАСКА Ареты, ставленнику Ирода Антипы, вошли иудеи, торговцы и ремесленники, денежные мешки, стекольщики и дубильщики кожи, красильщики….
    Можно представить себе изумление правителя, когда он увидел наиболее состоятельных своих горожан в немыслимых одеждах скорби и сетования, попросту в рубище, к тому же раздираемом в знак горя, взывающих к нему  воплем великим и горьким. Они еще посыпали голову землей и пеплом, лица их были неузнаваемы….
     Можно представить себе негодование его, когда он узнал причину этого немыслимого представления. Его евреи, его казна, его карманы! Его замечательные овечки, которых он стриг разумно, но с завидным постоянством, грозились умереть на месте, уйти из Дамаска, закрыть торговлю, словом, вели себя так, что, кажется, глупее и не придумаешь! Из-за какого-то Саула, бесноватого иудея, посланного из Иерусалима для наведения порядка. Можно подумать, для наведения этого самого порядка правителю вообще кто-нибудь был нужен, кроме него самого! Что среди иудеев, что среди своих! Правитель обещал, что возмутитель спокойствия будет найден и примерно наказан, да так, что и последователи Плотника запомнят надолго. И в Иерусалиме еще аукнется сегодняшний безумный день правителя!
     Незадолго до этого события Саул ушел из ветхого дома Анании. Во-первых, потому, что был сравнительно здоров. Больших припадков у него не было больше, благодаря лекарю, рукам его чудодейственным. Оставаться в доме человека, у которого и прилечь-то негде, кроме как на одном ложе двоим, и кормиться от его трудов: что-что, а вот этого Саулу хотелось менее всего. Он был честен в этом: предпочитал работать. И сейчас, и много позже, в той действительности, где предстояло ему стать истинным  Благовестником, апостолом, и мог бы, кажется, на деньги общины позволить себе покой, он не разрешал себе этого. Многое было им позабыто из того, чему учил отец, только не это: мужчина должен уметь заработать себе на жизнь…
   Но и еще одно. Анания не мог смириться с тем, что проповедовал Саул. И их последний разговор, хоть и не протекал на высоких тонах, но был довольно труден.
     – Ты, не знавший Йешуа, не слышавший его речей, узнавший все, что следовало узнать, от меня: почему идешь дальше, рассказывая того, чего не могло быть?! Не довольно ли для земного человека быть Машиахом? Зачем говоришь ты то, чего не говорил Учитель? Он не причислял себя к лику Господню, был лишь человек. Зачем вводишь в соблазн, говоря дурное? Пороча и его, и Отца? Будто бы мог Господь такое…с женщиною земной  валяться в грехе. Прости меня, Отец Небесный, за сказанное. Вот так, Саул с тобою получается, что когда не сам согрешишь, так по глупости, тебя оспаривая….
   Саул смотрел на Ананию с сожалением. И почему-то с чувством собственного очевидного превосходства. Хотя Анания этого превосходства не ощущал, и очевидным никак не считал тоже.
   – Не говорил я этого! Скажу, коли спросишь, как надо спросить: с благоговением. Что до меня и до тебя, так тому, у кого был такой Наставник, как у меня, нужен ли другой? Ты о земной жизни Учителя мне рассказывал; это интересно,  но не столь важно. Важно другое. Надо бы тут, на земле, построить подобие того, что на небе. Не придут люди сами к Плотнику, их научить надо. Нужно строить общину, по закону единому строить – все общины. И я эти законы знаю, а тебе они неведомы. Думаю, призван я для великого дела. Тебе оно неведомо; да и я всего еще не знаю. Откроется со временем.
     Много они говорили в тот день. Анания, он хоть и сердился, но старался себя удержать от резких слов.
    Разговоры разговорами,  но когда настал час для Саула опасный, страшный, именно Анания нашел дорогу к спасению.
          Живущий у одного из своих ярых сторонников Саул был разбужен глубокой ночью Ананией со спутником, которого ранее Саул никогда не видел. Высок, с очень темным, будто бы обожженным солнцем лицом и большими глазами; нос узок, губы тоже обычные, не широкие, не пухлые, как это бывает у сынов Африки, их немало видел Саул и в Иерусалиме, и в Тарсе, и здесь, в Дамаске. Волосы же жесткие, курчавые, глаза темнее дамасской ночи. Вздрогнул Саул, разглядев при свете лампады, что одет он в белые одежды городского стражника.
     – Надо уходить, – начал Анания, – как только можно быстрее. Тебя ищут, Саул, и только самоотверженность братьев привела к тебе  первым меня, а не посланников правителя. Они путаются в именах собратьев, указывают на чужие двери, теряются на улицах, но это недолго может продолжаться. Пинки да затрещины, да еще и угрозы сделают свое дело, сюда придут. Спасибо, что ко мне пришел Георгий. Он мне обязан жизнью, и вот рискует ею ради тебя…
     Саул приблизил лампаду к лицу спутника Анании. Хорошее, честное лицо, видно сразу. Желваки у незнакомца так и ходят от волнения, дышит тяжело.
     – Я не всесилен, – говорит. – Время дорого. Когда придут за тобой, придется мне сказать, что хотел заработать награду, найти тебя первым. Вот и воспользовался старым знакомством, вот и нашел. И погоню я тебя через весь город взашей, гнать буду саблей. И доведу туда, где враг твой ждет. Тогда не смогу помочь. Быстрее, уходим…
     – Возьму фелонь , – сказал Саул. – Ночи прохладные, да и жалко оставлять, такой уж кусок большой…
    И повернулся было, но схватил его за руку Георгий. Приложил к губам палец извечным жестом, призывающим к молчанию.
   Вначале было тихо. Ничего не услышал Саул в первые мгновения. Потом вдруг как-то сразу стало шумно. Где-то вдалеке, в самом начале улицы, залились лаем собаки, заплясали  в окне всполохи огня от факелов. Просыпалась улица. Просыпался квартал и выглядывал в окна.
     Не сговариваясь, двинулись к двери.
     Хозяин дома  приоткрыл дверь, махнул рукою на промежуток между домами.
     – Туда! И ты, отец, – сказал он Анании, – ты тоже! Уйдете задворками, придется бежать…но оставить тебя не могу: и без того опасаюсь, что не миновать мне Иерусалима да подворья Храма, а может, и плетки-тройчатки….
    Разбуженная уличным шумом, заспанная, перепуганная, спускалась по лестнице с крыши жена хозяина. Последние слова мужа были ею услышаны.
    – Говорила я тебе, – завела она высоким, злым голосом извечную женскую песню.
    Но никто из беглецов этого уже не слышал.
    Вначале бежали, потом шли быстрым шагом. Город был неспокоен, не в пример другим ночам, хлопали двери, слышны были крики. Голосили женщины в иудейском квартале: кажется, началась облава на тех, кто звал Плотника Учителем.
   Саулу было откровенно страшно. Он понимал: если найдут, то уж его-то точно ждет Иерусалим и храмовое подворье, и бичевание, и позор…
     Георгий размотал с пояса веревку, связал руки Саулу и Анании, погнал их вперед будто бы саблей и окриками. Так было безопасней. Если выйдет на них из переулка стража, скажет, что ведет иудеев в караульную, говорят, ученики и последователи Йешуа. Там разберутся, кто и что, а он справляется, и смирные у него пленники.  Ему помощь, чтоб довести куда надо старого да малого, не требуется…
     Шли к крепостной стене, подальше от ворот. Ворота города были закрыты накрепко, и стояли там те, кто знал Саула в лицо. Из отряда Дова оставались стражники Храма в Дамаске, числом двое, и без того, чтоб не взглянуть в лицо уходящему из города, не обходилось у них. Таков был приказ правителя, и назначена была награда за голову Саула.
     Пытался расспрашивать Саул по дороге Ананию, кто таков Георгий, имя греческое, а сам черен лицом, но не из детей как будто Африки, с чертами лица совсем иными. Коротко отвечал Анания, что вовсе не грек он, а абиссинец. Немало жителей иудейской диаспоры в Дамаске носит имена не отеческие; почему бы и Георгию не перевести имя свое?
    – Он земледелец? – спросил Саул удивленно. – Не похож!
     Анания только плечами передернул на ходу. Старик устал и задыхался; что за дело ему до чужих имен? Лечил Ананий язычника, и того довольно; вот, пригодилось как будто, а все же и совестно, что от него помощь принимаешь…
     На углу, вблизи городской крепостной стены, в условленном месте, их ждали двое, из братьев, особо преданных Анании. С корзиною для овощей, довольно большой, но отнюдь не приспособленной для размещения в ней людей. Саулу предстояло в этом убедиться…
      – Тебя ждут, – сказал старик, дыхание его сбивалось; речь давалась с трудом. – Уходи из Дамаска, уходи, не хочу твоей беды. И без того долго будем расплачиваться за все, что сделали хорошего. Прав ли ты или нет в твоих речах, не знаю. Но добра тебе хочу. На выхоженного мною самим, лекарем, разве могу я злиться?
     Саул приблизился к краю стены. Высоко? Ох, как же высоко!
     Если по среднему росту человеческому, так шесть, семь или, пожалуй, даже восемь таких, как Саул…
     – Поспеши, – услышал он абиссинца. – Не ровен час, из караульной, что в двух стадиях отсюда, пойдут с обходом. Ленивы стражники, только сегодня день такой. Награда за тебя обещана, деньги немалые. Они кого хочешь на улицу выгонят. Тут место хорошее, видишь, ограды нет, опустим корзину, запрыгнешь в нее легко.
     – Не знаю тебя, сказал Саул своему спасителю. – Не пойму никогда, почему ты помог мне, почему рисковал. Ведь ты не брат наш, не последователь Учителя нашего, Машиаха и Сына Божьего. Но спасибо тебе. И ведь награда была бы твоя, предай ты меня стражникам. Есть у тебя семья?
     – Семья есть, – отвечал Саулу абиссинец. – И деньги всегда нужны, хоть не обижен я платою, что дают за службу. Только я из рода Давидова…
     Удивлению Саула не было пределов. И времени не оставалось, и стоял он возле корзины, пытаясь примериться, присесть, стать еще меньше своего небольшого роста. И крепкие руки готовы были поднять его и опустить за стену.
     – Ты? Ты, абиссинец, из рода Давидова?
     Улыбнулся ему Георгий. Светло так улыбнулся, без обиды. Мог бы и обидеться: зачем переспрашивать с недоверием таким?
     – Я потомок царя Соломона и Савской царицы. Был у нее сын, Менелик звали его, сын мудреца. Царица приходила в Иерусалим издалека, от пределов земли, узнать, какова мудрость Соломона. Я слушал Ананию, когда лечил он меня от лихорадки. И думал: «То, что сказано, что сделано Йешуа, не больше ли Соломона? И жизнь его выше, чище…».
     Времени у Саула уже не было, не оставалось, некогда было удивляться. Хорошо бы спросить, как потомок Давида и Соломона стал стражником в Дамаске, почему оставил родину. О превратностях судьбы уже что-то знал Саул и сам, только своя жизнь, это своя жизнь. Чужая интересна! Многое еще можно было спросить. Но уже болталась корзина за стеною, надо было спускаться в нее.
      Все же спросил, стоя у края стены.
     – Почему Георгий? Не пахал и не сеял Давид, скорее от Авеля,  чем от Каина …
     – Правду говорят, необычный ты! И зачем тебе? – рассмеялся абиссинец. – Эпиклеза такая у Зевса греческого, покровителя земледелия, Георгос. А я, говорят, на него похож, только черный… Поторопись!
      Опустили двое Саула на руках в корзину. Двое держали веревку, кряхтя, перебросив ее через большой камень. Присел Саул, держась за стенки корзины, но хоть и мал он ростом, только не овощ Саул, не кругл он собою и не распределяется равномерно вес его. Опасно накренились корзина в сторону от стены, того гляди, выпадет Саул. Скользит она медленно вдоль стены, раскачиваясь, напрягаются люди на стене, удерживая ее.
     – Стойте! Стойте! – слышен голос. Откуда-то сбоку, со стороны караульного помещения, бежит фигура в белом, размахивая саблей. Это стражник, обходящий стену, не повезло, и что не сиделось служивому, иной раз часы пролетят, пока выйдет кто на обход, а тут…
     Встал на его пути Георгий, держа саблю в руке наизготовку. Отпустила веревки пара рук, оно сразу стало заметно; а страх и волнение ослабили и тех, кто все еще держал. Какое-то мгновение летел Саул к земле, обмирая, потом дернулась корзина резко, подскочила…
     – Георгий, ты?
    – Я!
     –  Так что же ты, предатель, что же ты…
     Зазвенели две сабли, высекли искры. Недолгим был бой. Абиссинец остался жив, а противник его повержен. На плече потомка Давидова растекалось, расплывалось кровавое пятно, и тщетно зажимал его другою рукою Георгий…
     А корзина, которая уже приближалась к земле, просто не выдержала подергиваний дрожащих рук.
Затрещало ее дно, разверзлось. И вылетел из нее Саул с коротким криком. Полетела навстречу земля. А после удара он уже ничего не видел и не слышал…

Глава 10.
      Если тебя позвало в дорогу, будь уверен: не скоро она закончится. Во-первых, в ряде случаев возвращаются домой, и это уже другая, еще одна дорога, как ни крути. А-вторых, очень многие люди, познав ее, обнаруживают, что лучше всего, полнее всего, они живут именно в дороге. И тогда она вообще не заканчивается для них никогда. Вернее, они, закончив одну, спешат открыть для себя иную. А в конце концов, что есть жизнь: не дорога ли? Одна длинная, извилистая, лишь местами прямая, полная открытий, свершений, радостей, но также опасностей и бед дорога…
      Большое путешествие Саула начиналось дорогой в Эфес. Потом был Иерусалим. Потом Дамаск. Теперь путь его лежал в Аравию.
Он, правда, еще не знал этого. Когда он открыл глаза, впервые после своего падения с крепостной стены Дамаска, над головой его было звездное небо. Слышен был бой адуфы , не очень громкий, впрочем, а цитра  вела мелодию. Тихую, спокойную мелодию выводила цитра. Казалось, не человек играл: окрестность, упокоенная ночью от дневных забот,  сама пела, музыка лилась от звезд, рождалась ветерком, и большая желтая луна в небе подпевала им негромко. Пахло костром; впрочем, порывы ветерка несли с собой откуда-то и гораздо менее приятные запахи верблюжьей мочи и пота. Болела спина, саднила кожа на ноге. Коснувшись головы, поморщился Саул: в области темени набухла, выпятилась шишка; и рана на голове была, пусть небольшая.
Он с трудом потянулся и сел.
Никто не обернулся в его сторону, из чего Саул сделал вывод, что и не ждали  его возвращения в мир, а значит, давно он лежал в забытьи.
Да, были  шатры, и он лежал подле одного из них; был и очаг невдалеке от его шатра. С десяток людей, может быть, чуть более, окружили очаг с дымящимся на нем мясом. Пятеро мужчин, остальные женщины и дети. Были и верблюды, устроившиеся на песке в стороне от шатров. И музыка не почудилась ему. Двое мужчин играли, и нежным голосом, что показался Саулу похожим на лунный, подпевала им молодая женщина.
Он пошел к ближнему очагу, где были люди.
Луна светила ему, а блики костров добавляли красок в ее сонное сияние. Мужчина лет многих, с убеленной седою бородой возлежал на песке, опираясь левой рукою на возвышение из одеял, оглядывал довольно свое семейство. Четверо окружавших его мужчин   чертами лица напоминали его самого, но возраст их был разным, от сорока до двадцати лет. Старуха, чье лицо избороздили морщины,  а щеки провалились, чей голос отображал ее сварливый нрав, пыталась занять  внуков. Распределяла работу между ними.
 – Руки болят?  – ворчала она на прелестную девочку лет девяти, что пожаловалась на пальмовый лист, оцарапавший руку. – У меня они болят всегда, и уж давно, и не сгибаются совсем. Когда бы ни это, могла бы я и сама сплести корзину из пальмовых листьев, у меня это всегда получалось быстрее, чем у других женщин. Учить тебя сложнее, чем делать самой, а ты слушай меня, слушай, тяни сильнее, рук не жалей…
 Малыш лет пяти-шести попытался вывернуться из-под левой руки бабушки. Маневр не удался, несмотря на то, что правой рукой она в это время помогала внучке подтянуть ветку пальмы. Женщина ухватила мальчика за шиворот, и держала крепко. «Даром, что руки болят»,  – усмехнулся про себя Саул.
Еще не пустыня, еще не самое ее сердце. Но подступы к ней. Большой желтый шар и мириады светящихся точек поблизости, нависшие над головой. Запах мяса, жарящегося на костре. Негромкие звуки музыки и пения. Гомон женщин, что-то трущих, чем-то звенящих невдалеке, понятно, что к мясу будет что-то еще, ими приготовленное. Здесь пахнет еще и приправами, от которых кружится голова. Очень хочется поесть, донельзя, до головокружения. Саул не  знал этого, пока не вдохнул запах приправ.
 – Вот и видно, что ты мужчина. Вот как старая пальма, которой двести лет, будешь стоять одиноко в пустыне, ненужная никому, они все мужские, что одинокие…когда не научишься работать, говорю тебе, никому ты не будешь нужен!
Саул подошел к костру, протянул руки к огню. И сказал всем: и старцу, что был патриархом семьи, и его сыновьям, что прервали игру и что вертели мясо над костром, и молодой женщине, что пела и почему-то закутана была так, что не только фигура скрыта полностью в складках широкой одежды, но и лицо прикрыто. И старухе, и женщинам в сторонке, и детям, что от удивления и любопытства привстали с открытыми ртами, всем, и луне, и небу, что смеялось звездами, сказал:
 – Мир вам!
И услышал пожелания мира в ответ.
 – Располагайся, мой гость,  – сказал тот, кто звался Каабом, и действительно был отцом и патриархом семьи, как и думал Саул. Будем есть и пить скоро, готово почти, с благословения Всевышнего. Гость посылается Богом. А ты, кроме того, послан мне Георгием. Значит, свят вдвойне.
 Саул прилег на расстеленную   у очага циновку из пальмовых листьев, напротив старика. Чудно смотрелось лицо Кааба сквозь языки костра. Пылали глаза, борода светилась красным. Стар уже, правда это, но какая-то старость крепкая, какая-то сила не по возрасту. Вот луна стара, звезды стары, и что? Та же в них сила и мощь, как во дни сотворения мира.
 – Почему вы не играете?  – спросил Кааб у сыновей. – А ты, Дина , радость сердца моего, почему молчишь? Спой мне! Не знаешь, сколько дней дала судьба, мало ли, много. И ты не вечно будешь моею. Я уйду, ты останешься. Пока я тут, пой мне, Дина.
Женщина запела. Снова куда-то проваливалось сердце Саула. Небо радовалось звездами снова. Луна сияла ярче…
Женщина, что была женою Кааба, смотрела недобро на Дину. Оставила внуков заботою, малыш тут же воспользовался, потихоньку отполз по песку и направил свой бег к другому шатру, к другому огоньку. Не видела и не слышала бабка ничего. Тоска глубокая и горечь читались в лице, в опущенных плечах. Но и усталость от них. Ото всего на свете усталость страшная. От работы, от ревности и одиночества своих на старости лет, от того, что должна все равно нести опостылевшие годы и заботы на плечах…
И ощутил себя Саул частью мира, в котором праотец Авраам жил. Он видел шатры, он видел убеленного сединами старца, видел его сыновей, их жен и детей, и наложницу видел он, и жену, что тосковала от близости соперницы; и широкие складки одежды, когда встала наложница, обрисовали ее высокий, упругий живот. Женщина носила под сердцем плод последней любви Кааба…
 И началась странная жизнь Саула: вне определенного времени, вне определенного пространства.
Жилище кочующих людей было устроено просто. Плотная ткань из козьей шерсти, черная, лишь у шатра Кааба синего цвета, но не у погонщиков верблюдов и не у рабов, и не у других членов его каравана, растянутая на шестах, вот и весь дом. Укреплялся шатер веревками, что завязывались на клиньях, вбитых плотно в песок. Делился таким же куском ткани на две половины, мужскую и женскую. Очаг устраивался вне шатра, а иногда внутри его, когда дождь или холодно; но уж тогда на мужской половине. Топили сухими ветками или навозом.
Кааб жил в своем синем шатре отдельно с женщинами своими, Адассой  и Диной. Остальные делили свой ночлег между шатрами. Приходилось Саулу спать то под одной крышей, то под другой.  Спали на подстилках из той же грубой ткани, что неплохо была знакома Саулу, прямо на песке или земле, как уж случалось.
Каждое утро кто-либо из членов семьи, мужчин,  раскачивал шест, пока он не падал. Ткань, что давала сень семейству, опускалась, свертывалась в тюк и под мышкой переносилась на седло верблюда. На пустом месте, где каждый только что чувствовал себя как дома, ничего не оставалось, кроме маленького очага, который еще дымился некоторое время, но скоро гас при сиянии солнца.
Погонщики и рабы взнуздывали лошадей, мулов и поднимали верблюдов. Дети и женщины усаживались в повозки. Мужчины взвивались в седла. Начинался долгий, утомительный дневной переход. Ели в дороге немного, пили и того меньше, только по необходимости, когда невмоготу. Начнешь пить, так не сможешь уж и остановиться, а запас воды не бесконечен, и дети более всех уязвимы, когда жара, вода всегда и прежде всего – младшему. Закрывали лица от солнца, скрипел на зубах песок.
Зато вечерами, когда располагались на покой, в особенности под пальмами в оазисах, начинался не просто отдых. Он был благословением Божьим для всех, вечер трудного дня.
Вечерами собирались все у очагов. Саул был гостем Кааба, и потому очаг Кааба был и его очагом.
По-разному бывало. Кааб любил, чтоб молодая его женщина была рядом. Довольно было женских рук, чтобы подать, приготовить, убрать и расстелить. Дина предназначалась для утех. И любования ею тоже. Она радовала сердце старика,  да и тело его тоже наслаждала ласками Дина. Трудно было, верно, троим под одною сенью шатра. Ассада изводилась. Она была женою, и матерью сыновей Кааба, и свекровью, и бабушкой, всеми чтимой. Муж не изгонял ее от себя, и во всех делах житейских слово ее было первым. Дина же молчала днем и покорно сносила все приставания Ассады, все ее попреки. Молча поднималась, когда говорили ей: «Оставь нас», молча выходила из шатра, в повозке занимала свое место. Голова ее вечно была опущена долу. Часто и слезы выступали на ее глазах, но и только.
А вот ночью Ассада лежала где-то в стороне от ложа, что было ее ложем когда-то по праву; все стоны, все вздохи, все удары и отступления, вся эта игра, которая теперь ее не касалась, слышна была ей и видна при желании. Поистине, то было пыткой для ревнивого сердца; Ассада жила и дышала ревностью, злобой…
Саул слышал, как бранила она Дину.
– Иаиль  ты, проклятая ты, а муж мой – Сисара , что вошел к ней в шатер, упился ласками бесстыжей, и убит был ею…Знаю я, что уж готовишь ты колья, чтоб вбить ему в голову. Думаешь, родишь сына, станешь главной у нас? Праматерь Сарра, на что была женщина избранная, редкой благости и святости, а уж выгнала от себя Агарь с приблудышем. И я выгоню. Вот погоди! Кааб мой горяч, и  то, что между ног у него, часто над головой начальствует, только не вечно это будет продолжаться! Сколько не стони ему ночами: «Еще! Еще!», только рано или поздно надоест. Возьмет другую, я расстараюсь…
Да, по-разному бывало, и все же часто играли сыновья Кааба, Йехояким и Йехояхин, и пела Дина.
Как чудесный шатер, из ткани нечеловеческой выделки, расстилалось над пустыней звездное небо. Пела Дина, Саул воспарял…
   Саул не был жителем северной страны, который вечно видит между собой и светилами облака и туманы. Но и такого неба он не знал раньше.  Только кристально чистое пространство отделяло его,  созерцающего бесконечные миры, от неба. Душа его, душа человека, рожденного из праха, глядя на эти миры, стремилась и сама из своей земной оболочки. Бесконечность Божья виделась ему в пустыне, он видел в ней Храм того, который создал и засветил эти миры.
Говорят, кто в пустыне не почувствует Божьего голоса, тот не знает Бога. А Саул Бога знал и познавал все больше.
Вечерами ели по-настоящему сытно, впервые за день. Кааб любил пальмовое вино, мог пригубить его, мог и  выпить изрядно, но последнее редко. Пили для удовольствия своего, понемногу, под разговоры.
Кааб любил рассказывать то, что когда-то рассказывал ему собственный отец, вот такими же вечерами, у такого же костра. А отцу – дед, а деду – прадед…
– Адам  познал Еву , жену свою; и она зачала, и родила Каина , и сказала: приобрела я человека от Господа. И еще родила брата его, Авеля . И был Авель пастырь овец, а Каин был земледелец. Спустя несколько времени, Каин принес от плодов земли дар Господу. И Авель также принес от первородных стада своего и от жира их. И призрел Господь на Авеля и на дар его,  а на Каина и на дар его не призрел. Каин сильно огорчился, и поникло лицо его. И сказал Господь Каину: почему ты огорчился? и отчего поникло лицо твое? если делаешь доброе, то не поднимаешь ли лица? а если не делаешь доброго, то у дверей грех лежит; он влечет тебя к себе, но ты господствуй над ним. И когда они были в поле, восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его…
Кажется, ну кто не знал эту повесть их народа, в каком множестве пересказана была, даже маленькие шептали вслед за дедом, уважительно, одними только губами, чтоб не мешать и не быть впереди деда, не казаться невежливым всезнайкой:
– И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему?
И снова и снова в пересказах Кааба после многих лет вражды обнимался Исав  с Иаковом , а Иосиф  с распростертыми объятиями принимал братьев, продавших его в рабство…
Были и другие дни и ночи в жизни Саула в этом пути. Среди подарков ведь встречаются сомнительные, а уж в пустыне! Большим испытанием может быть тут песчаная буря. Запомнился день, когда она застала их.
В первой половине дня, когда солнце палило  вовсю, появились первые признаки ужасного этого бедствия. Солнце вдруг потускнело, заволоклось мутной пеленой. Вдали, на горизонте, появилось маленькое темное облако, незамеченное Саулом. Однако остальные уже знали. И понеслись громкие приказы Кааба каравану:
– Спешиться всем! Присмотрите за конями, закройте им уши и глаза! Становитесь по кругу. Женщин и детей вовнутрь!  Закройте их войлоком, разворачивайте шатры, держите по краям!
Завертелось все, закружилось, даже и без приказов Кааба каждый знал, что делать, и дети тоже, а Саул, потерянный, все еще стоял, не понимая случившегося. Померкшее солнце не сказало ему еще ничего. Но то самое маленькое темное облако, что было лишь пятном на горизонте, на которое указывали пальцем, явно несло угрозу. Потому что маленьким оно уже не было через считанные мгновения. Оно закрывало, заволакивало голубое небо.
Налетел первый яростный порыв жаркого, колючего ветра. Саул все стоял, спешившись, держа под уздцы коня, непонимающий, недоумевающий…
Погонщик выхватил из рук Саула упряжь, потащил сопротивляющегося коня к той куче, в которую сбились все животные, увлекаемые людьми. Кто-то из сыновей Кааба, кажется, Шем , толкнул Саула под руку, показал, как надо обмотать покрывалом лицо, Саул потому и не запомнил, что ткань на голове и лице сделала парня неузнаваемым. Они упали на песок…
В вое и свисте ветра пропали все остальные звуки. Тучи жгучего песка нещадно секли тело, вонзаясь в кожу, сквозь покрывало и без того не было видно света, но очевидно, полуденное солнце исчезло совсем за тучами песка, потому что мрак опустился, непроглядный мрак, и, конечно, не покрывало было этому виною…
В уши, глаза, в глотку, в легкие рвался ветер, норовил забить все песком. Было невыносимо жарко, не хватало воздуха.
Казалось, продолжалось целую вечность.
Потом выползали, выбирались из-под гор песка, кашляя, чихая, отплевываясь.
Благодарение Господу, не погиб никто. Даже дети, укрытые войлоком, удерживаемым Каабом, сыновьями, погонщиками, вынесли все безропотно. Обошлось без потерь, которые бывают, как сказали  Саулу.
Лишь самый младший внук Кааба потерял сознание от жары, не мог долго прийти в себя. Обливали водой, обмахивали. Откачали мальчика.
Вечером того дня сказал Кааб Саулу, когда возлежали на песках у очага, и каждый приложился не один раз к пальмовому вину:
– Ты принес мне удачу, гость. Благ тот, кто послал тебя, благ и ты сам для Кааба. Не из обычных ты человек. Сказано, что учен. Но молчаливей тебя не знавал я, пожалуй. Мы идем в Хегру. Ты не спрашивал, я не говорил. Там род мой, и поколения предков селились там. Дина из племени тамошних соседей наших. Ассаду взял я из Иерусалима; мать моих детей и внуков должна была быть из народа моего, и рад я, что связала меня  с народом моим и духом, и плотью. Сыновей моих ты видел. Что везу в Дамаск и обратно, знаешь. Скажи о себе, настал час…
Саул рассказал. Все, что считал важным. Но важным для себя и других он считал то, что обрел в дороге на Дамаск. Молчал о том  до сих пор не потому, что скрывал свою принадлежность к последователям Плотника. Нет, слишком многое прошло с мгновения обращения его, события возникали и кружили, мелькали лица и обстоятельства. Песчаной буре уподоблял теперь Саул свою жизнь с того мгновения, как отвернулся от него Учитель Гамлиэль. Лишь здесь, в пустыне, обрел Саул, наконец, способность, а главное – возможность думать. Здесь сливался он с Господом сущего всего в молчании пустыни, в блеске звезд и сиянии луны. В простой этой жизни обрел опору. И выстроил окончательно то, что стало потом делом жизни. Выстроил и упорядочил в уме, а теперь копил силы для того, чтоб вынести в мир все выстроенное.    
Йешуа га-Ноцри не был сыном плотника Иосифа. Но был сыном земной женщины Марии и Господа Вселенной. Нет, не было позорного соития между земным и божественным. Девственной была женщина, и потеряла девственность лишь тогда, когда Духом святым поселенный в ее утробе сын появился на свет. Истинный Сын Божий, Йешуа, пришел в этот мир, чтобы здесь, на земле, явить совершенного человека, дабы увидели люди, что есть такое совершенство. Он повис на дереве ради людей.  Он принес жизнь свою в жертву. Зачем? Чтобы искупить человечество от первородного греха.  Он это сделал, он выкупил нас. Нам, по примеру Йешуа, не приходится искать награды себе здесь, на земле, это невозможно. Но есть зато возможность получить воздаяние в будущем, посмертно, в царствии Небесном. Блаженство пребывания в царствии Небесном не сравнить ни с чем. Это свет, это истина, это жизнь, что даст нам Йешуа; и стоит лишать себя всего важного на земле, чтобы получить Небесное. Жить доброю жизнью тут, чтобы получить награду там; стремиться быть совершенным, как Йешуа, поверить в Него, вот и все, что  надо человеку…
Кааб слушал и вслушивался. Заметил Саул: там, где  спускался он с Небес на землю, нравилось Каабу. И про исцеления, что свершал Йешуа, и про воскрешения, и про чудеса, пусть их и немного было в сравнении с теми, о которых мог бы Саул рассказать, когда бы припомнил греков, нравилось.
Но радоваться Кааб, кажется, предпочитал здесь, на земле, сыном которой он был. Более всего не понравилось ему, пожалуй, о том, что и взгляд на чужую женщину надобно считать прелюбодеянием…
– Мне всегда было мало, – заявил он. – Женщина послана мне как утешение в трудах, раз уж потерян по ее вине для меня рай на земле, пусть даст мне награду сама, как может; не  ее ли она искала, соблазнив Адама…Брали женщин себе наложницами праотцы мои, и народы происходили от сыновей их, и неужто не в этом благоволение Божье, сказавшего нам: «плодитесь и размножайтесь»?!
Предметов для спора было еще много, но этот вопрос волновал Кааба более других…
      И вот, достигли они пределов города, идя по пустыне; и вот однажды, благодаря Каабу, в жизнь Саула вошла Хегра. Город набатеев, детей Исава . Родной город Кааба. Здесь издревле селились и те, что были детьми Иакова , и Кааб в их числе.
Вырубленный в скале каменный город-красавец, город-мечта!
Он видел, как это было сделано, и изумлению Саула не было границ. Он однажды видел в Хегре, как строят дома. Как вырубают поначалу лестницу в скале, поднимаясь по ней шаг за шагом. Как потом устраивают на скале платформу. Как спускаются вниз постепенно, работая молотом и долотом, отгрызая у мягкого песчаника кусок за куском, поверхность за поверхностью. Получается ступенчатый фронтон. Потом в глубине скалы прорубается проход. Вырезаются, выдалбливаются внутренние помещения, формируются стены в горной породе. Где еще строят подобным образом, сверху вниз? Храмы, улицы, рыночные площади, здания. Колодцы, фонтаны. Повсюду вода, а там, где вода, даже в скале растет зеленое что-то. Город поил своих, город поил тех, кто приходил к нему караванами. Город хранил под землею воду, что весной разливалась в округе после дождей, не впитываясь в достаточно твердый грунт. Город обзавелся керамическими трубами, по которым вода приходила издалека. В пустыне, посреди песка и жары, вырастал сотворенный людьми оазис благоденствия и прохлады. И все это сделано было детьми Исава, проигравшего бой за чечевичную похлебку!  Нет предела чудесам твоим, Господи…
Кааб, поселивший Саула в доме своем, построенном на окраине города не в скале, но из камня возведенного, говорил о Хегре любовно.
– Те, кто живут здесь, они братья по крови нам. Хегра, Хегар, Агарь…От имени наложницы Авраама имя это, так говорили седобородые в те времена, когда был я мальчиком, и мне нет причины не верить…
Саул спрашивал, не потому ли и Дину взял Кааб, что подражал Аврааму.
– А хоть бы и так, сердился Кааб. – Если нельзя дать жене развода, когда есть у меня причина, если надо прилепляться к ней душою и телом, не позволяя себе и наложницы, и взгляда на чужую женщину…Если такова обязанность человека к жене, то лучше не жениться.
С грустью думал Саул о том, что вопросы, которые они обсуждают сейчас, волновали Гиллеля, Шаммаи, обсуждались фарисеями с Йешуа. И, что бы ни говорили мудрецы и пророки, люди все равно поступают по-своему. Он, Саул,  не таков, как люди, он отличен от них.  И в этом, как ни в чем другом, пропасть легла между ними.
– Барбата прекрасна, – говорил ему Кааб. – Бедра ее широки, груди ее как полные чаши, а живот ее – приют всяческой радости. Прекрасна, говорю тебе, как завесы Соломоновы, как шатры Кидарские …Отец ее все еще в стесненных обстоятельствах; он дал мне Дину, даст Барбату тебе. Время жениться, Саул; время родить сыновей.
Отвечал ему Саул словами, что передал ему Анания, словами, что пришлись ему по сердцу.
– Он сказал: не все вмещают слово сие, но кому дано, ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так. И есть скопцы, которые оскоплены от людей; и есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для Царства Небесного. Кто может вместить, да вместит. Так говорил Йешуа. Я, Кааб, могу…
Они ели мясо молодого барашка с изюмом, инжиром и приправами. И в дополнение к этому «пузыри земли», большие белые, с изумительным вкусом. Их стало много после дождей, и любители «смиренной охоты» рыскали в окрестностях среди кустарников, терзая верхний песчаный слой. Грибы стоили дорого, но Кааб не смущался. Он, шейх караванов и правитель песков, мог позволить себе и не такое. Саул был гостем, что обязывало Кааба к щедрости само по себе. Но при том гостем, многое знавшим, учеником, вобравшим в себя мудрость Гамлиэля и мудрость Йешуа га-Ноцри. А Кааб был человеком, которому нравилось эту мудрость расспрашивать. Кроме того, Саул разбирался в том, каковы качества войлока и шерсти, идущих на шатры, и он умел шить шатры. Какие же караваны и путники без шатра в пустыне!
– Это разве правильно; неверно это! – горячился хозяин. – Вначале возьми женщину к себе, как велел Всевышний. Потом повозись на ней, сделай ей ребенка, получи свою радость. Потом возьми свое дитя на руки, вдохни его запах, пойми, что пришел в жизнь для того, чтоб ее продолжить. Вырасти дитя, будь строг с ним, в Законе Моисеевом пусть дышит и живет. Потом скажешь: вот теперь я могу учить! Теперь я мужчина! Будто не знаешь, что учить может лишь тот, кто знает. Ты не знаешь и половины, даром, что учен…
Саул отмахивался; злился Кааб.
 – Оставь, – говорил ему Саул, оставь. – Быть может, так надо, как говоришь ты. Но некуда привести мне женщину, нет у меня своего и шатра над головой, нет денег, чтоб кормить ее и одевать; чтоб все это было, надобно вернуться мне домой, к матери с отцом. Я не хочу.
Кааб недовольно качал головой, пытался возразить. Но Саула уже и не остановить было. Рвались мысли, которые думал и передумывал он  по сто раз за день.
– Я думаю лишь о Нем. О том, зачем Он встретил меня на пути, зачем обратил. Я не могу проповедовать во имя Его; много таких, как я, в Иерусалиме, но то ученики Его. Много и в других городах, вот в Дамаске. Только запретно мне благовествование во имя Его: кто-то не верит мне, как недавно обратившемуся, другой за мной гоняется, как за преступником. Нет мне возврата ни домой, ни в Иерусалим, и даже в Дамаск. Не знаю я, что следует мне делать; а ты хочешь, чтоб еще и женщину я привел; тогда и вовсе не буду знать, все запутается окончательно и бесповоротно. Мне бы понять, зачем я Ему, когда я совсем не первый среди всех. И как стать первым?
Каабу вот это было понятно. Он хотел быть первым среди соплеменников, когда налаживал безопасное продвижение караванов в пустыне. Он хотел быть первым, когда брал женщину в любви. Он хотел быть первым, когда шел в Иерусалим из дальних мест своих, совершая алию.   Наморщив лоб, смотрел он на своего друга и гостя, с которым был уже бок о бок несколько месяцев. Он хотел и пытался помочь.
– Для  меня, – сказал он вдруг взволнованно, – после Господа, – лишь Моше. Его слушал я всю жизнь, и тебе советую. Хочешь быть первым, спроси у того, кто знает. Я, когда только начал ходить с караванами, только учился оберегать и сохранять добро свое, пошел к тому средь детей Исава, кто знал это дело лучше. И просил помощи и совета; это понравилось язычнику. Он был польщен, и я выиграл полдела. Он знал, и поделился со мною. Теперь и я знаю.
Саул воззрился на Кааба в удивлении. Легко сказать: возьми и спроси Моше…
Но Кааб, видимо, знал, о чем говорил. И недоуменные взгляды Саула его лишь раззадорили.
– А я говорю тебе: можно спросить! Моше знает, он, как и ты, говорил с Господом. Для этого надобно было найти тот куст, или взобраться на ту гору. Про куст я не скажу тебе ничего, не знаю я ничего о неопалимой купине , где она, как ее искать. А вот на гору Моше я тебя отвезу. Там спросишь, и может, дано будет услышать тебе…
Путь до истины был не очень далек, в пределах двух-трех дней. Кааб выбрал три: он не спешил. Вообще, он был человеком восточным: не любил спешки и суеты. Собирались в дорогу дня три еще: в Хегре Кааба  тяготили заботы, люди и обстоятельства. Плакала Дина: ей уж скоро рожать; кто примет ее дитя на руки? Неужто отдать его Ассаде? Не принесет ли зла старуха, не сведет ли дитя в могилу, как сводит ее самое, Дину?
– Вот ведь глупая, – жаловался Кааб Саулу. –  Ассада, она, может, не любит Дину и не должна. Ей кажется, что я уж слишком занят молодой женщиной. Это так, но ведь мать детей своих, и ту, что была со мной, когда я поднимался…а поднимался я трудно, не я первым явился на свет из сыновей отца! Ассаду я не отпущу никогда, как надеется Дина. И никогда Ассада не принесет зла ребенку, тем более – моему. И потому, что убоится, и потому, что мать. Да и вообще, случись я в Хегре, разве я ей помогу, Дине? Какой от меня толк, как я могу помочь? Ассада рожала шесть раз, уж она знает. И детей она теряла…
Саул, слегка лишь злорадствуя, отвечал, что только человек женатый может быть в такой путанице обстоятельств; тому, кто свободен, не о чем печалиться…
– А вот и нет, – отвечал Кааб, – и я тебе докажу!
И оторвал, оторвал руки Дины от себя, пропустил мимо ушей ворчание Ассады, поручил множество дел сыновьям, – и вырвался! Доказал!
И поплыли они вновь по песку на верблюдах; и было путников, было их немного: Кааб, Саул, и четверо вооруженных охранников.  Спали в шатрах, ели накоротке и без излишеств. Чего было много, так разговоров.
Запомнился из них один Саулу: интересно стало. Всегда интересно, когда жизнь страны в целом пересеклась в отдельной точке с жизнью отдельного человека, словно наложив печать неизгладимую на судьбу его.
Рассказывал ему Кааб:
«Когда исполнится двадцать, и ты мужчина для того, чтобы жениться, то и во всем остальном быть должен мужчина. Я не был! В делах отца не участвовал, было кому, имел я двоих старших братьев; да и до сей поры не люблю я Большого рынка в Хегре, не люблю отпускать и отдавать, не люблю торговаться. Хвалили меня за знание Пятикнижия Моисеева, но и только, не пошел я в учебе далее того, и этого мне тоже не захотелось. Хотелось, помню, всегда одного: идти и идти, идти долго: пересечь пустыню и горы, пройти по равнине, окидывая взглядом красоты ее. Потом вновь взобраться в гору и обозреть равнину сверху, потом спуститься вниз к морскому побережью. Я никогда не знал моря, но я слышал о нем. Так понимаю, что всю жизнь хотелось быть мне бродягою…
 Но не было оснований к тому, чтобы расстелился предо мной вожделенный путь. И, может быть, кончил бы я рынком в Хегре; только рано или поздно все равно есть миг, когда позовет тебя Господь из куста и скажет имя твое. И придется ответить: «Вот, я здесь», потому что Он позвал. А если не ответишь, так горе тебе, потому что не найдешь более себе места в жизни никогда. Вот ты, Саул, мог ли ты не ответить, когда тебя позвал Он?».
 Саул отвечал, что не мог бы, чего и спрашивать об этом…
«Вот так. И я ответил. Только не напрямую говорили мы с Господом, не был я того удостоен. Зато человек мне послался; так ведь и народ израильский не сам говорил с Господом, а послан был ему  Моше для того. Тот, о котором говорю, он, конечно, не Моше, но сильный был мужчина. Звали его Марк Элий Галл . И был он римлянином, конечно, как ты понимаешь.
На взгляд любого из моих соотечественников, на взгляд любого из детей Исава, был он совсем сумасшедшим, этот человек. Уж если хотелось ему в Счастливую Аравию, то можно бы отправиться из Египта морем. Но он пошел по суше, и пошел летом. Проводником его был некий Силлай. До сего дня недоумеваю я, Саул. Был он поданным царя Ареты , он набатей , конечно. И с ним была еще тысяча соплеменников. Быть может, не очень хотелось набатею помочь римлянину вывести войска в спину тем, кого не без оснований считал Силлай родными и близкими куда более, чем своих хозяев. Но полагаю, что шел Силлай с войском по трудным тропам и дорогам вовсе не потому, или еще и потому, что в наших краях вода редкое сокровище. Он вел их так, чтобы можно было пить время от времени, а это важнее, чем есть; впрочем, кому я говорю, ты и сам знаешь…
Рано или поздно, но пришли они в Хегру. Три легиона римлян и пятьсот человек из телохранителей Ирода. Ирод прислал свой отряд для того, чтобы мой народ, издавна живущий в наших местах, помог римлянам в борьбе с детьми Исмаила …
Что толкнуло меня в самое сердце, когда я увидел идущие строем легионы? Они нарочно печатали шаг; они заполонили, залили собой улицы и переулки, так, что места не оставалось торговцам с лотков и спешащим прохожим. Они улыбались и смеялись, они без стеснения рассматривали женщин, они шлепками разогнали любопытных детей, бросающихся под ноги; словом, шли так, что понятно было: они дома! Это мы тут в гостях, мы, которых они оттеснили, отбросили, словно были мы ненужным тряпьем старым, мы со своими лотками и бытом, глупыми заботами…
Мне кажется, именно увидев их, еще ненавидя, еще не понимая, я уже знал, что уйду с ними. Нужды нет, что они были для меня сумасшедшими дикарями, что я не любил их. Не надо было мне и любить. Вот что я хотел, так того, чтоб научиться так…печатать шаг. Идти так повсюду, словно ты дома!
И я ушел с ними. Поход был обречен, мой Саул. Шесть месяцев ужаса, страданий и болезней. Знаешь ли ты, как болеют в пустыне? Голод и жажда ничто, мой Саул. Это еще можно перенести, если в меру. Но если ты страдаешь беспрерывно тошнотою и слабостью кишки, из которой льет каждую минуту. Если на теле появляется сыпь, а десны твои кровоточат, распухают, зубы выпадают. Если бесконечно болят ноги, и невыносимая боль сосредотачивается в крестце, сверлящая, нудная …
Знаешь, сколько я видел смертей? Из десяти тысяч избежали ее едва ли две тысячи. Умирали и набатеи, и иудеи, и римляне; я узнал, мой Саул, что в смерти равны все, и все братья. Я узнал, что одинаково плохо умирать всем.
И все-таки, я видел и то, что римляне умирали легче. Не знаю почему, Саул. Они научены были улыбаться. И даже смерть не могла заставить многих из них плакать. Они сжимали зубы покрепче, когда их убивали жара или жажда, а при больных деснах это больно; но в то же время даже позорная болезнь вызывала у них порой шутки и смех, и тогда губы их расползались в улыбке.  Они поддерживали друг друга соленым словцом и улыбкой. Наши уходили плача и стеная, римляне смеясь…
Как я добрался домой после поражения, оставив всех, не помню. Я, правда, не болел так, как другие. До сих пор думаю, что благодаря любимому лакомству. Немногое я взял в дорогу с собою; но мать успела всунуть мне в руки плотный мешок с агуа.  Как ребенку; другого подарка у нее не было, видно, для меня;  я уходил  вопреки воле отца и вопреки ее собственным слезам. Я таскал лакомство из мешка, по одному, два финика в день. Все остальное у меня было таким же, как у других: мой день, моя ночь, моя еда, моя дорога. Только финики были отличны от остального; верно, мать вложила в них всю свою любовь….
Когда я вернулся, мой Саул, я был тощ и страшен, я был обуглен солнцем. Но что было главным: я научился печатать шаг…
Я точно знал уже, чего хочу. Римляне искали в Счастливой Аравии пряности и благовония. Я тоже стал искать их; только теперь я шел мирными караванами, я брал все нужное мне за деньги. Другое дело, что я научился и защищаться, бороться за свое с оружием. Не хуже, чем римляне. И научился улыбаться, когда больно.
К чему я все это говорю, мой Саул, не знаю и сам…
Ах да, Эллий Галл…Он был таким крепким, плотным мужчиной высокого роста. Глаза были светлые, мой Саул, я бы сказал, что синева неба уступала цвету его глаз. Видел ли ты сапфиры чистоты небесной? Он пронзал ими, как кинжалами. Немногие могли устоять под его взглядом, когда он вперял их в виновного. Он был суров, он был строг неимоверно. Он гнал себя в Аравию, он гнал своих солдат. Он никого не жалел. Вокруг него падали люди, а он стоял. Никакая болезнь не брала его. А ведь жизнь его была отнюдь нелегкой. Он не искал для себя преимуществ. Он ел то, что ели все. Пил то, что пили все. И в тех же количествах. Он шел и шел, и мы шли за ним. Уже падая, в бреду, но шли.
И я тогда думал, Саул, и сейчас думаю…
Чтобы дойти куда-то, нужна вот такая воля. Такая была у Моше.
У нашего ли народа, у язычников ли, время от времени появляются люди, которые могут и должны вести вперед…
Хочешь стать истинным учителем, и чтоб шли за тобою люди, воспитай в себе это. Стань таким, как они. Ты думаешь, им не страшно, им не больно, думаешь, они не такие, как ты?  Неверно это! Сколько раз Моше сказал Господу всего сущего: избери другого? Другого, но не меня…».
Рассказ Кааба дал пищу для размышлений.  Саул думал…
В глубине души своей он почти не сомневался в избранности своей. Мать посвятила его Господу в утробе своей, предчувствуя необычную судьбу сына.
Господь дал ему мечту с самых малых лет: быть Его слугою.
Ему удалось уехать из дома и учиться у самого Гамлиэля.
Он ошибался, выбрав сторону поначалу; самым чудесным образом отвратил его Господь от прежнего.
Кто, как не он, с его знанием прежнего Закона, может и должен создать новый?
Он станет новым Моше для народа своего…
Все знаки указывали на это. А еще его видения, сауловы видения, которыми он не поделится ни с кем. Это – тайна, великая тайна между ним и Господом всего сущего…
Оставалось только воплотить в жизнь предзнаменования и предначертания. И вот это зависело уж от Саула в первую очередь.
Он шел к Хориву для того, чтоб поставить точку во всем прежнем и начать создавать себя иного. И душа его трепетала от восторга. От предвкушения….
Между тем пески заканчивались, начиналась каменистая пустыня. Все более и более каменистая, вернее, потому что в этих местах камень повсюду соседствовал с песком в большей или меньшей степени, и местами громоздились тут и там скалы. А там и хребты начались, невысокие поначалу.
Но был вечер третьего дня, смеркалось, и, подойдя, по словам Кааба, к нужной горе, бывшей самой высокой из тех, чьи пики торчали рядом, они разбили шатер. Кааб не был расположен к длинным разговорам. Он объявил, что устал. Он объявил, что главное ждет их завтра с утра. И что поднимет он Саула рано. А пока – спать, спать…
Утром он действительно разбудил Саула ни свет, ни заря; пробуждение далось последнему тяжело, он проворочался полночи в волнении, а под утро заснул самым крепким сном. Но Кааб был неумолим!
– Вставай, – расталкивал он недовольно мычащего Саула, – вставай, лежебока, вставай, все затевалось для тебя, ты и смотри…
Саул вышел, поеживаясь и кутаясь в войлок. Рассветало. Он еще некоторое время видел шар луны, постепенно тающий, будто сахар, на который пролилась вода.
За горой, на которую полагалось смотреть, затевалось явное что-то. Над конусом, торчащим в небо, вырос еще один. Он был похож на сноп, но только розово-золотой, пушистый. Выскользнула из-за горы осьмушка розово-красная, бросила свой отсвет на верхушку горы. Выкатилась четвертушка, и залила все кроваво-красным. Половина солнечного диска встала над горою, а над нею венец из розового, красного, желтого, оранжевого цветов. Наконец, важно и с пониманием собственного величия взошло над горою солнце. И показалось Саулу, что розово-черным было оно. Потому что черною была верхушка горы.
 Гора с почерневшей, будто бы сожженной и оплавленной верхушкой, с самой высокой из рядом стоящих…
И вспомнилось ему из Дварима: «Вы приблизились и стали под горою, а гора горела огнём до самых небес, и была тьма, облако и мрак» .
Кааб, указавший ему на гору, тоже не оплошал. Эхом откликнулся он на мысль Саула, словно продолжив, но уже вслух:
–  «И говорил Господь к вам из среды огня; глас слов вы слышали, но образа не видели, а только глас; и объявил Он вам завет Свой, который повелел вам исполнять, десятисловие, и написал его на двух каменных скрижалях» …
Потрясения Саула продолжились в тот день.
Видел он пустыню, прилегающую к горам, и место, где мог бы расположиться целый стан. И наверно, располагался. Видел колодцы, стены которых были сооружены из мелких камней. Нашел ручной мельничный жернов, с двумя поверхностями: на одной углубление, в другой выступ. Вложил выступ в углубление, вращаешь поверхности друг относительно друга: получается мука из зерна. Кааб говорил, в Египте и по сию пору так мелют вручную.
Видел камни, что сложены были по кругу, и служили опорою для шестов шатровых. Видел и большой жертвенник из сложенных друг на друга камней. Рисунками были испещрены камни, и рисунок тот был – бык. Лежащий, стоящий, окруженный людьми бык. Возвеличение быка.
А еще видел он на камнях возле горы рисунки. Развязанная обувь выцарапана, выбита  на них. «Сними обувь твою…». 
И источник видел он, бьющий из скалы. И пещеру, в которой уединялся Моше…
Восторгам его не счесть было. Он был полон благодарности и восхищения.
Утром, на рассвете дня, когда уходить им бы надо, сказал Саул:
– Я остаюсь. Мне побыть бы здесь надо…
И ответил ему Кааб улыбкой.
– Я знал. Знал, что ты это скажешь.
Он вошел в шатер, куда свалены были тюки с едой, одеялами и прочим добром.
Вышел оттуда с двумя мешками. Кааб пошутил:
– Что ты Саул, а не Моше, то ведомо мне. Разве что впереди твое время, когда будет не нужно тебе еды и питья от человеков. А пока еда тебе необходима, уж я видел, знаю, и я об этом позаботился…
Он развязал один мешок и распахнул его. Разглядел Саул, что набит мешок финиками. И ком в горле его  не дал поблагодарить, сказать что-либо. Но Каабу и не надо было. Он видел слезы в глазах Саула…. 

Глава 11.
      Была у Саула в давнем детстве забава. Наберешь в руки песок, стоя на берегу, в сведенные ладошки. Много его, золотого, искрящегося на солнце. Чуть-чуть разведешь ладони, начинает он сыпаться, быстрее, быстрей. Мгновение, и нет ничего на ладонях, даже и одной; увлеченные Бог знает какою силой, унеслись, рассыпались, упали песчинки. Можно набрать еще, только это уже другой песок, другое мгновение; да и оно улетит и исчезнет, не поймаешь.
     Как же так получается, что и дни жизни нашей высыпаются как песок из ладоней? Какою силой уносятся, как, зачем, почему? Кто играет, кто забавляется нами; из чьих ладоней рассыпаемся мы золотым песком и падаем в вечность?
     Саул знал или полагал, что знает. Но знание не мешало ему следовать общим законам. И дни его жизни летели, рассыпались песком, канув в вечность.
   Три года в Аравии. Три года в чужой ему стране, вдали от родных и близких, ничего о его судьбе не знающих.
    Правда, он окреп и стал здоровее. Приступы, во время которых он бы падал и бился в судорогах, больше не повторялись. А от всего остального он не отказался бы и сам никогда. От своих видений…
     Видения посещали его; были дни, когда он пугал окружающих отсутствующим видом и неподвижностью: очевидно было, что витает его душа не здесь. В такие дни Кааб запретил беспокоить его. А бывали дни, когда он участвовал в общем течении жизни, но и люди вокруг были внутри его видений. Он однажды, скажем, стоял с Каабом на лестнице, что вела на крышу дома. Вдруг стала лестница эта расти, расти до самых небес. И шли по ней снизу демоны в черном. А навстречу, сверху, ангелы в белом. Музыка звучала, да такая, как будто не одну арфу и не одну флейту, но двадцать, не один кимвал и не одну цитру, но сорок свели в одном месте, и играли они торжественно. А потом стали нарастать тревога, страх, музыка поменяла темп. Завыли аулосы: и началась битва. Аулосы, они Саула никогда не щадили. И битва была похожа чем-то на ту, что видел он в Храме эфесской демоницы….
     Он хватал Кааба за руку, он кричал: «Смотри, смотри!».
     Едва удержал Кааб Саула. Очень боялся, что упадет он с лестницы, и грех ляжет на Кааба и дом его…
     Он стал говорить с Саулом о том, что надо возвращаться. Возвращаться в большой мир, лежащий за пределами и Аравии каменистой, и Аравии счастливой, и Аравии пустынной ….
     Стал задумываться и Саул о возвращении. Три года он думал. Три года говорил сам с собою и людьми, а также и с видениями своими. За три года продумал каждое положение своего учения.
     Он полагал, что учение было не его, а Йешуа га-Ноцри. Только он, Саул, нашел способы вынести его в мир. Он сделал его применимым к этой жизни. Надо было  только рассказать об этом. И следовало сделать это в Иерусалиме. Здесь он мог рассказывать до бесконечности Каабу и людям его то, что они уже устали слушать. Они не могли рассудить правоту его. Они жили так, как жили поколения их предков после Моше, который привел их в пустыню. Они из нее не вышли до сих пор. А главное, выходить и не собирались. Народ их вышел, они же оставались.
     Кааб, например, предполагал, что жизнь, которую он ведет, весьма соответствует тому, что говорил Плотник. Она чиста, как вода, что высек Моше народу своему на Хориве. В пустыне как нигде близок он к Небу. Он не ворует; риск, которому подвергает он себя и свою семью, оправдывает ту толику благосостояния, которую добыл он в жизни. Это не назовешь богатством; но отнюдь и не бедность удел Кааба. Он любит ближнего своего; он гостеприимен, никто еще из людей добрых не переступал порог его шатра, чтоб не услышать: «Салам Алскер». Он не убивал сам, не доводилось, что до его охраны, то им то положено. Это единственное, что они умеют делать; а если кто хочет отнять у тебя жизнь, то грехом было бы разрешить это сделать, не помешать… Женщины? Ну, тут вкралась какая-то ошибка. Саул не понял, не разобрался. Не мог так поступить Господь с ним, с Каабом, дать ему столько мужской силы…даром! На что тогда она, чтоб жить, мучаясь болями в животе, над лоном? И потом, как же, «плодитесь и размножайтесь» сказано им, а сколько может одна женщина? Дина вторым беременна, а из тех, что Ассада родила, осталось в живых четверо всего. Двое есть еще от прежней наложницы; ту он отпустил. Восемь душ всего: разве это много?
     С жителями пустыни плохо получалось у Саула. Здесь нужны были люди другие… уставшие душой, что ли? Тем, кому хотелось бы обрести покой душевный посреди шума и суеты. Защиту от обмана, от лжи близких и дальних. От тех, кто на их горбу норовит пролезть вперед в жизни. Эти могут принять Йешуа. Им он будет по душе, он, кроткий, жертвенный. Блаженны нищие духом; что до Кааба, тут не сходится никак. Его трудно таким представить…
   И вот, в начале весны вышли они из Хегры, и направились к Дамаску. Кааб по делам своим, Саул… Саул тоже полагал, что по делам.
     Дорога имеет начало, но и конец тоже. Что касается дороги жизненной, тут все сложнее. Обычно лишь по рассказам знаем начало; если же говорить о конце, то не предвидим его вообще; и это не так уж плохо.
   Они пришли в Дамаск, проделав нужный путь, и закончилась эта дорога.
   И повторил Саул ту, по который когда-то впервые прошел в Дамаске как слепец. Ибо чем же иным было его погружение в себя, как не слепотой? Он прозревал внутри, но был слепым снаружи. Слепота внутренняя не так очевидна, девять из десяти ослепших не распознаются людьми; а вот то, что не видит человек вокруг, это так очевидно и заметно! С точки зрения окружающих, он был слеп, про себя же знал, что прозрел в тот день.
     Он прошел по улице Прямой, и свернул, куда следовало, и нашел проулок, и дом в конце его. И Анания открыл ему дверь, как не раз открывал ее прежде. И даже обрадовался старец: был он незлобив, в духе истинном Йешуа га-Ноцри великодушен и добр.
     Но новости от Анании и от сообщества иерусалимского отнюдь не порадовали Саула. Рассказ Анании был горек. Изобиловал жалобами на притеснения и бедствия, которым община подверглась за три года отсутствия Саула.
     «Вот отпустили мы тебя по стене Дамасской, Саул, радуясь, что избавили от бед одного из братьев наших. Но не успела корзина опуститься, как увидел нас стражник на крепостной стене, бросился к нам с саблею. Георгий встал на твою и нашу защиту. Благослови его, Господи, хоть и не хорошо это, что человек поднимает руку на человека, но спас нас Георгий, и было бы неблагодарностью великой упрекать его в том, что пролилась кровь…
     Да Георгий и не ученик Плотника, то, что для нас грех великий, то для него дело привычное. Он ведь из тех, кто был пленен в войне Рима с родною его страной , он воин. Ему не впервой кровь проливать. Многое рассказывал я ему об Йешуа, но Георгий не стал нашим братом. Я не настаивал. Пусть кровь Соломона в нем, но и сабейские корни тоже. Не призывал я язычников к нам. И община против, и я. И без того даже в народе своем мы чужие; а когда придут к нам эти, что скажут тогда?
     Пал противник Георгия от удара саблей.
     Стали мы разбегаться. Слышали, как упал ты, ударившись о землю. Но со стены не соскочишь посмотреть, а городские ворота закрыты на ночь. И, прости нас, помолились мы за тебя Господу и отступились. Коли разбился ты, так Господь судил. Коли нет, и подобрали тебя люди, с которыми сговорился Георгий, чего же лучше тогда? Чем же нам еще тебе помочь, нам, которые и без того каждый день подвергаются опасности. И есть в этом и твоя вина, Саул, ты знаешь»….
     Анания ждал ответа Саула, но тот молчал, хмуря брови. А что отвечать, когда правда это? Неприятная правда.
     Продолжал Анания.
     «Ну вот. Страж упал, бормоча: «предатель! предатель!». Хлынула кровь из самых уст его. И испустил он дух. Стали торопить мы Георгия: «Уходим! Как один был страж, так будут и двое, и трое. Город наводнен людьми, ищущими Саула и нас с ним вкупе. Уйдем же скорее!».
     Махнул он на нас рукой, Георгий. Сказал: «Идите! А мне уж и некуда». Сел на землю рядом со стражем убитым, голову его на колени себе положил. В глазах слезы, губы дрожат. Подивился я на него. Как будто впервые довелось убить. Когда впервые, тогда понятны и страдание, и боль. А тут…
    Ученики мои убежали уж. А я никак не мог уйти от человека этого, обрекавшего себя на бедствие и смерть. Он будто бы и не замечал меня. Но все же видел, однако, раз спросил вдруг. «Ананий, тот, кого спас я, если спас, стоил ли того? Его жизнь стоила ли жизни друга?».
     Знаешь, Саул, я немало вопросов в жизни задавал и сам, много слышал от других. Страшно мне стало отчего-то. Понял я его страдание. А что отвечать? Даже если бы ты был лучшим из лучших, можно ли жизнью его мерять твою и наоборот? Не знаю я…
     Так и промолчал. А он больше не спрашивал.
     Увести его я не мог, Саул. И оставаться с ним рядом не имело смысла. Я ушел.
     Уж утром узнали мы, что за городскою стеной нет тебя. Ушел ли сам, или тебя подобрали, какая разница? Значит, жив, а это главное. Хоть что-то хорошее. Потому что другого не было уже.
     Стража Георгия взяла. Били его сильно, это я знаю, видели наши, как вели его по городу. Озлились они сильно, Саул, да и понятно это. Когда свой своего убивает, кто ж ему простит? Видели также, что молчал Георгий. Ни слова не сказал в ответ на упреки и оскорбления, ни разу руки не поднял, чтоб лицо прикрыть. Пока дошли до узилища, его уж не узнать было. Лицо распухшее; белая одежда стражника уж не белая, а цвета грязи придорожной и в кроваво-красных потеках.
     Правитель Дамаска, тот, что от Ареты нам поставлен, разъярился еще более, чем былые друзья этого человека. Враги человека ближние его, так часто бывает, верно это. Только и правитель не стал ему другом.
     Мы от писца знаем, он из наших, он в узилище все видит, он все и знает. Трудно ему там, любому там нелегко, а тем, кто Плотника любит, и вовсе невыносимо. Только мужество, и как ни странно, душа голубиная Элию удерживают. Он говорит, кто-то должен быть другом узнику. Кто-то должен быть добр. Как будто это возможно толком! Его самого не пощадили бы, когда бы он кого прилюдно и вслух пожалел. Элия говорит, что помогает взглядом; взглядом, в котором сочувствие и боль. Очень редко словами поддержки, произнесенными тихо, шепотом; тем, что передаст дорогую вещь от близких и родных. И рискует каждую минуту, а ведь знает, что его ждет, когда поймают, лучше остальных…
     Мучили Георгия перед смертью. Бичевали его воловьими жилами, а раны присыпали солью. Жгли огнем и смолою…
     Как зачем? Говорили, коль ты не из этих, так похули имя Йешуа? Скажи, что ненавистно тебе это имя и противно! Что тебе с того?
     Отвечал им Георгий: «Я не из тех, кто Плотников. Но и не из тех, кто станет хулить то, чего не знает. Многого не дано нам понять, и не рискну судить. Вот, я руки кровью обагрил, не чужой мне кровью. Когда бы знал, что смогу и сумею, я раньше бы пролил свою, чтоб не случилось этого. А теперь я здесь. И как преступника судите вы меня, да и я себя тоже. Как мне другого узнать, когда себя я не знаю?».
    А принял он смерть от меча. Принял с благодарностью, как избавление. Усекновение главы его было через десять дней от твоего побега. Жену и детей его не пустили в крепость, да оно и хорошо. Не надо бы женщине видеть его таким…
     Жена его пришла к нам. Глаза сухие, трепещет, как лист на ветру. Сказала мне:
     «Он сам выбрал свою судьбу, нас не спросил. Ради тех, кто Плотниковы, голову сложил. Вот, привела я его детей. Пусть помогут мне те, ради кого он умер. Он их любил более, чем нас. Пусть они полюбят его детей. Хоть вполовину так, как он…».
     Вот, теперь община взяла их на воспитание. Денег дают скудно. Может, кому другому бы и хватило; только эти-то привыкли к другому. Словом, с месяц назад поймали младшего на воровстве, на Большом Дамасском торжище. Удалось пока вырвать из цепких рук тех, кто с отцом служил рядом. Но немалого мне это стоило. А все равно ведь, кончит плохо мальчик. Когда с таких лет уж начинает…».
     И это было не все. Рассказал Анания, как пришли в город стражники Храма, во главе с Довом. Много их было на сей раз; и договор, надо думать, состоялся между ними и правителем Ареты. Стали по тому договору людей хватать. Всех, кто Плотниковы, брали. Ананию не тронули: пригодилось старику имя лекаря, да то, что не отказывался он и язычников лечить, когда к тому прибегали. А взяли Элеазара-пекаря, да Савву-красильщика, а еще Самсона и Назария – обувщиков. С Большого торжища взяли Гевора, и Иувала, и Шема тоже взяли, и Авеля…
     Ужаснулся Саул. Велики были потери дамасской общины. Видно, Дов со товарищи, презрев обычное нежелание разыскивать, хватать и тащить, на этот раз потрудились на славу…
     Кто-то вернулся из Иерусалима, претерпев и позор, и боль. Кто-то не сумел…
     Бросился Саул, не дослушав Ананию, махнув рукою не него, мол, потом, потом! Бросился на Большое торжище, где ждал его Кааб. А ведь было у Анании что еще сказать…
     Кааб, все это время миновавший Дамаск по делам своим, Кааб, считавший Георгия братом, уже знал…
     Саул нашел его в заведении Большого торжища, пользующемся дурной славой. Кааб глотал чашу за чашей любимое пальмовое вино; но оставалось только удивляться тому, что глаза его не плыли, речь не сбивалась, и вообще ничто не выдавало в нем человека, бывшего во хмелю. Глаза Кааба, лежавшего на подушках, остановились на Сауле. Тяжел был взгляд его, Саул переминался, боясь подойти, боясь заговорить…
     – Почему ты? – спросил его друг, поскольку Саул привык называть его другом. – Почему он тебя выбрал?
     Помолчали оба. Устав стоять, подошел-таки Саул к столу, прилег напротив. Ноги подгибались, руки дрожали у него. Все равно если не лечь, то прислониться, к чему бы то ни было, следовало; он и впрямь на ногах не держался…
    – Я у него спрашивал. Ты такой с виду невзрачный; Господь не нашел для тебя доли в женщинах, в детях, в довольстве и процветании; и слугою своим тебя не поставил, изгнал от Иерусалима и Храма. И здесь, среди детей Плотника, радость большая, что ты уходишь, в те дни была. И в доме родительском места тебе нет. Ты бесприютен в себе и в мире, ты не здоров, ты никому ни для чего не нужен. Почему ты?
      Саул мучительно краснел. Саул дрожал; не повиновалось ему горло. А отвечать-то надо было.
     – Не знаю, сказал он. – Я всегда знал, что буду велик. Я это знал; быть может, Георгий это увидел? Дай время, Кааб, я узнаю, и ты узнаешь тоже.
     – Не надо мне этого, – отвечал Кааб. – Для чего бы ты ни сгодился, мне все равно. Георгий был мне братом, нет, скорее, сыном любимейшим, поскольку молод еще для братства. Я принял тебя потому, что он этого хотел. Он захотел умереть за тебя, на то его воля и его жизнь. Но моей воли тут нет. Уходи от меня. Я принял от него другой свой долг. Его мальчики будут моими, жена его пойдет со мною. Ассада станет ей сестрой; Дину заставлю целовать ей ноги. Когда увижу, что горе забылось, дам ей мужа. Довольно у меня сыновей еще, и они повинуются.
     Саул беспомощно смотрел на того, кого полагал незыблемым камнем своей новой жизни. Нужно было встать и уйти, а он медлил, он все еще сомневался…
   Поредевшая, притихшая община дамасская не понравилась Саулу. Люди боялись принадлежности своей к ней; Саул, с его новым пониманием Плотника, казался многим уж и вообще-то чуждою силою, неведомо откуда занесенною в их тихий и спокойный доселе мирок. На общую беду, конечно…
     Надо было уходить. Куда? В Иерусалим?
     Иерусалим…Он видел пред собою как воочию, когда мечтал, и Верхний, и Нижний город, он проходил по долине Кедрона, через Овечьи ворота вступал на знакомую улицу и шел размеренною походкой к Храму. Он видел белый цвет мрамора стен и позолоту. Резьбу по кедровой крыше. Завесу со звездным небом…Он видел искривленные и дуплистые дерева в Гефсиманском саду, покрытые серой корой, с узкими серо-зелеными листьями. Он вдыхал чудный запах цветущей оливы, с ее мелкими белыми цветами. Он тосковал по всему этому. Его жизнь, последние три года, она была вне Иерусалима, вдали от него. Как это могло случиться, почему? Почему он переходил из одной земли в другую, из шатра в шатер; как он смог оторваться? Он помнил, как это случилось; теперь, в Дамаске, где все это и произошло, многое казалось невозможным и диким. И, однако, свершившимся! Он недоумевал…
      В Иерусалиме он должен был увидеться с теми, кто ныне стоял во главе последователей Плотника. Тем, кто был рядом с ним в те времена, когда он был жив. Он должен был представиться им. Рассказать о себе, о том знании, что есть у него. Почему он был уверен в том, что они ему не поверят? Почему он был уверен, что они осмеют его? Он не знал ответа. Впрочем, часто думал о том, что на их месте он бы тоже не поверил…
    Притязание его были весьма велики. Лишь Йешуа мог назвать преемников, достойных нести Его весть. Он выделил их Двенадцать; Саула среди них не было и не могло быть. Он-то знал, что его назвали в числе прочих; но только он сам и знал. У него не было свидетелей, могущих подтвердить это. Его слово против их недоверия было таким невесомым! Не с чем было идти в Иерусалим, не с чем!
      Разрешил его сомнения Анания. Саулу пришлось  к нему вернуться с Большого торжища. Кааб отказался даже смотреть в его сторону. Кааб, дававший ему так долго кров, работу, пищу, постель, Кааб больше не хотел его видеть. И был довольно прям, высказал все начистоту, как думал…
     Кто еще мог бы пристроить его в Дамаске? Хоть на день, хоть на два. Саул и пришел к старику, спросить, что ему делать.
   Старик, руководивший дамасской общиной последователей Йешуа, был напряжен. Он хотел проявить гостеприимство; хотел быть широким, круглым и добрым, как хлеб. Однако он был сухопар, если не сказать, что тощ; и гостеприимство, оказанное Саулу, однажды уже принесло неисчислимые беды людям, которыми он руководил. В угоду одному человеку погубить многих: не означало ли это глупость, которую старик не мог себе позволить?
     – Я видел отца твоего, Саул, – сказал Анания. – Ты ведь не стал меня слушать, ушел…
Удивлению Саула не было предела. Он знал о любви родителей к себе; но видно, знал мало. Отец дошел до Дамаска в его поисках? Неужели?
    Анания даже рассердился несколько на Саула. За вот это самое неверие. За то, что самому Саулу и в голову не пришло волноваться за родных: как-то приняли они его побег?
    Не так это было, или не совсем уж так. Вспоминал Саул, чаще мать, чем отца. Вспоминал, но старался  забыть. Никогда до конца не удавалось, но он старался. Зачем знать об этом Анании?
    А лекарь продолжал, выговаривал Саулу, раздражаясь.
     – Он сед и совсем раздавлен заботой, хотя годами моложе меня. Поначалу сторонились мы его, мало ли кто из Иерусалима может быть прислан? И мало ли что скажет такой человек, когда у него есть цель своя, нам неведомая. Только горе его было неподдельным. Он не мог смириться с потерей сына. Искал он тебя, искал по всем дорогам и весям…
     Хотелось Саулу закрыть уши, как делается это, когда слышишь кощунство, хотелось Ананию остановить. Он было снова замахал на старика руками, и головой качал, и даже ногою было топнул. Только Ананию сбить с выбранного пути трудно, когда не невозможно. Уж если не удалось это, когда преследовали его люди первосвященника, уж если и бичевание давнишнее не заставило старика сдаться, и изгнание из города родного, и жизнь вдали от родных и близких не вразумила…
   – Пожалел я о том, что мало связей у общины нашей с миром вокруг. Ограничены мы детьми Израэля, а среди детей Израэля еще и братья мы, дети Плотника, а потому сторонимся людей,  и они сторонятся нас. А пожалел потому, что отца твоего видел. Он все повторял: «Найдите мне сына, найдите! Вы подумайте, что скажу я матери его: неужели то, что пропал он в пустыне? Одна у нее надежда в жизни, ее сын; как скажу, чтоб простилась с надеждой?  Как скажу, что умирал он от жажды, когда у нее есть вода в чаше, как скажу, что умирал от голода, когда она ест? Один он у нее…не перенесет она неизвестности…».
     Анания сокрушался, что не ведает людей, с которыми ушел сын Иувала. Он сокрушался, что мало знал Георгия, хоть и лечил его. И не в том даже суть, что нельзя теперь от Георгия узнать о том, с кем отослал он Саула подальше от опасности. Но в том, что Георгий отдал жизнь свою ради спасения неизвестных ему, и в благодарность Анании. А Анания не знал о нем ничего. И даже сторонился,  как мог, и стеснялся того, что помогает порой язычникам.
     Поминал Анания недобро Шамаи, и все его строгости поминал. Оскверняющее прикосновение язычника? Нечистота языческих земель? Все это из желания заявить о полном отделении, размежевании и разрыве, понятно. Но как же возможно это, когда  дети Израэля живут в отдалении от земли обетования? Как могут они, коли люди они, а не звери дикие, что избегают человека, не подать руки помощи при надобности, не взять из добрых рук хозяев протянутого им куска хлеба, когда их приняли и приютили радушно; позволили жить на своей земле! И тех, кто живет вдали, их много больше, нежели тех, кто остался дома. Неужели оскверняются они все?
       – Жалко мне, сынок, что не слышат язычники Слова Живого. Такие, как Георгий, они, хоть из язычников, да стоят многих братьев. Георгий куда больше от Плотника, нежели они…
     Саул вспоминал грека-учителя, Сергия Павла.  Саул тревожился о Каабе. И очень тихо, совсем про себя, о матери и отце…
     Не были эти люди последователями Йешуа. Но прав Ананий, что много в них того, что от Плотника…
     Саул спросил у Анания, что теперь ему делать. В Дамаске небезопасно. Он, Саул, уверен в своей правоте, все то, что он говорит и думает, все то, что свидетельствует он об Йешуа  – правда. Но многие ему не верят. И даже среди своих он опасается быть преданным. Опасается стать добычей посланников и первосвященника, и правителя.
      Анания в ответ сказал Саулу то, что считал нужным сказать:
     – Иди в Иерусалим. Там те, кто был рядом с Ним. Они скажут,  можно ли нам слушать тебя, того, кто никогда с Ним рядом не был. К ним приходил Он и после смерти своей. К тебе, как ты говоришь, тоже. Пусть они поймут. Не я…
     И было дано Саулу письмо к Иакову, брату Его, к Симону, ученику Его. И нашли ему место в караване, идущем в Иерусалим.  И напутствие Анании, благословение его, было тоже дано. 
        – Скажи им,   – беспокоился старец,   – что, может быть, отличаясь в главном от детей Израэля, которых не бичуют, мы можем отличиться и в этом. Мы можем говорить и язычникам  о том, что нам дорого. Его слово пусть будет и им напутственным, когда захотят. От этого может быть только доброе в мире, и хорошо это…
    И снова спускался он по горам на муле, потом поднимался. Громоздились вокруг холмы, местами бурые и каменистые, местами покрытые цветами и раскрашенные всеми красками весны в ее расцвете1. Потом пошли берега, заросшие олеандром и бальзамником. Холодные зеленоватые воды реки устремлялись вниз, в благословенную Галилею. Громко шумел Иордан, разбуженный весною; и переход через брод дочерей Иакова обернулся для Саула целым приключением, включавшим нежданное купание в ледяных струях из-за упрямства мула. Потом расступились холмы; и легли одни горы на запад, другие на восток. И гладь озера, синяя безупречная гладь предстала перед глазами Саула. Снова видел он море Галилейское, изумительной чистоты воду и возню рыб у прозрачного дна. Видел жителей деревень, которые глазели на него, на Саула; и верно, все еще были среди них те, кто видел Йешуа в земной его жизни. Мужчины и женщины. И был у бет-ха-кнессет в Кфарнахуме, где Он говорил и проповедовал царство Небесное. И нога Саула, быть может, ступала по тем камням, на которые наступал Он. И от неверия Саулова прежнего до сегодняшней веры его не три года пролегло, а вечность целая. Три года он назад он видел все это – не видя. Злоба и месть его гнали. Теперь он испытывал восхищение. Теперь он смотрел, радуясь и любя. И спрашивал себя: «А Иерусалим? Каким я его увижу? Мальчиком я был, когда изумил Иерусалим душу мою, наполнил радостью и теплом. Потом, став взрослее, я изменил ему, а он мне, и не стало прежней любви меж нами. А как теперь?».
А потом был Иерусалим. Иерусалим, в котором его никто не ждал…
  Правда, ему обрадовался Авигдор. Авигдор обрадовался ему бесконечно. Он изумлялся, он размахивал руками как хлопотливая наседка крыльями. Он говорил и говорил, радовался, упрекал, совестил…
     – Да как же так с отцом поступать-то? Разве так можно?  Приезжал, приезжал за тобою отец. И уж так сокрушался! От Гамлиэля уйти, это ж и представить себе невозможно. Такого человека обидеть! Такого Учителя не оценить! А потом и вовсе стало страшно, как узнал, что не вернулся ты из Дамаска. Про болезнь говорили, про помешательство твое, про одержимость. Был, был отец твой в Храме, расспрашивал всех, к кому допустили. И кланялся, и подарки раздавал; и упрашивал тоже…Сказали, что в Дамаске ты, он и туда отправился.. 
     Саул только плечами пожал в ответ на эту речь старика. Объяснил коротко главное. Он никого не просил о себе беспокоиться. Он не мальчик уже, кажется, никому не обязан отчетом.
     Мелькнула мысль о матери, заставив сердце сжаться привычной уже болью. Он ее отогнал, как отгонял всегда.
     – Что будешь делать? – спрашивал Авигдор. – Отец просил сказать, что ждут тебя дома, пусть и блудный ты сын. Каковы бы ни были поступки твои, как бы не надорвал ты родительского сердца, а только один ты у них. И они тебя ждут! Уж, кажется, на все согласны, только бы ты вернулся.
    Саул не хотел этого. Он Тарса не хотел. Представить не мог себе, как после всего того, что было, можно вернуться в прежнее. В чужую, по совести, жизнь отца и матери своих.
     – Уезжал бы ты, – с сожалением и осуждением говорил Авигдор. – Прошел слух, что в Дамаске повел ты себя не так, как следовало бы.  И будто бы обратился ты к Плотнику, оставив Дова и  его  стражников; будто бы против них пошел. Спрашивали меня, не появлялся ли. Да обязали намекнуть, коль появишься, где следует. Мне это не по душе. А ну как кого еще спрашивали? Кому-то и по душе станется…Мне Иувал не чужой. Видел я его слезы, а уж на что, кажется, человек все для дитя родного сделал, все, что мог. Все говорил, не знает, как домой возвратиться. Что матери твоей говорить. Да, чуть не плакал, говорю же…
    

В первую же субботу отправился Саул в бет-ха-кнессет. В ту самую, в которой впервые увидел он Йаакова, брата Йешуа. «Ибо закон Моисеев от древних родов по всем городам имеет проповедующих его и читается в синагогах каждую субботу»…
     Трещало масло в лампадах, сияла огоньками менора . Звенели колокольчики на свитках Торы, которые несли к биме.  Касались свитков осторожно кистями своих молитвенных покрывал мужчины…
      Все как всегда. Но страшно волновался Саул. Он знал, что сегодня придется говорить. Он сделал все для этого. Письмо Анании было им передано габаю . И по тем взглядам, которые уловил он со стороны скамьи старейшин, он понимал, что оно прочтено. Он вернулся с дороги в Иерусалим; а дорога длиною в три года не пустяк, да к тому же, он счастливо избежал опасности.  Он имеет сегодня преимущество и перед женихом, и перед  мальчиком в возрасте возмужания, и тем, кто отмечает годовщину смерти родственника, и тем, у которого родился сын…
       Он представлен этому обществу. Они ждут возможности выслушать его.
       «Судей и исполнителей закона назначь в каждом месте, которое Всевышний определит каждому колену…»,  – читал хазан  до боли знакомое Саулу. Из «Судей». Общественное и государственное устройство Израиля определялось в главе этой. Важная глава, очень важная, если предположить, что в Торе есть что-либо менее важное и более….
     «По учению, которое они укажут тебе, и по закону, который они скажут тебе, поступай. Не уклоняйся от того, что они скажут тебе, ни вправо, ни влево». Это о тех, которые поставлены Законом следить за безукоризненным его исполнением.
     В то время, что хазан читал эти строки, Саул почувствовал на себе взгляд. Пристальный, настойчивый. Не принято говорить в собрании во время чтения и молитвы. Но что такое этот взгляд старца Йаакова, если не разговор? Если не прямое указание Саулу, что ему делать?
    Горят глаза офли недобрым светом. Знает, знает старейшина собрания, кто перед ним. Трудно поверить Йаакову, что перед ним не волк, подозревает он, что волк это,  только в овечьей шкуре. Даже если предположить, что Саул поистине обратился ко всему, что зовут эти люди своим делом, так все равно его слава гонителя  куда более долгая и звучная, чем обращенного. А судя по письму Анании, и в том, что принял Саул для себя верою, есть многое, не имеющее отношения к этим людям, к их взглядам. Есть многое, что совершенно чуждо им. Они этого не примут…
    Что же, Саул и сам не ребенок в Законе. Он тоже умеет говорить Торой, как умеет говорить глазами. Он позволил себе маленькую месть. Он также впился взором, зрачки в зрачки, в глаза старца Иакова, когда читали о нераскрытом убийстве, о нераскрытом убийстве одинокого странника. Расположив закон о защите одинокого странника между законами войны и сражений, разве не хотел подчеркнуть Моше святость отдельно взятой человеческой жизни? И не возложил ли он, вернее тот, кто дал Закон, и который выше  самого Моше,  на старейшин – заботу о каждом?
    Он был рад отметить, что смутился Йааков…
    Вот! Никто, как бы велик он не был, не выше Торы! Тем более, брат, но брат по плоти, не по Духу, Машиаху…
    Недельная глава Шофтим . Сегодня читается именно она, книга Шмуэля …
    А ведь, пожалуй, небольшая победа Саула над Йааковом, мала она. Вот то, что сейчас читается, оно идет вразрез с тем, о чем хотел бы говорить Саул.
     «И совершили сыны Израиля зло в глазах Господа... и предал Он их в руки...».  Или так: «... и продолжали сыны Израиля делать злое в глазах Господа, и отдал их в руки...». Спасение же приходило только после того, что «...возопили сыны Израиля к Господу, и поставил Господь спасителя сынам Израиля и тот спас их.  ... и был на нем Дух Господа, и судил он Израиль». Судьи-спасители - это те, кого посылает Всевышний, чтобы еще раз дать своему народу вернуться на пути истины. Пророк Шмуэль описывает события давнего времени в книге Судей. Он обвиняет народ в утрате связи с Творцом и предупреждает, что это неминуемо ведет к снижению его духовности, а это –  прямая дорога к идолопоклонству.
    «Вот народ, живущий обособленно и среди других народов не числящийся».  Так сказано в Торе, и так должно быть?! Или нет? 
    Получается, что если отступить от этого,  то в среде детей Израиля увеличатся люди, идущие по стопам языческих народов, потому что народы эти оказались более удачливыми, а жизнь язычников  более легкая и приятная. И снова будет наказана страна за безверие и отступничество…Новой войной, порабощением, смертями…
     Человек – дерево полевое. Связано оно корнями с почвой, вырви его оттуда: погибнет. И если считать, что Эрец-Исраэль почва, Тора почва, вырви оттуда, так человек погибнет…
     И тут Саула осенила мысль, простая до невозможности, но такая счастливая!
     Если, отворачиваясь от Торы, губит себя Израиль, то почему бы не сделать напротив: привлечь к Торе остальные народы? Зачем растворяться в иных народах, пусть станут все народы детьми Торы…
    И если верно, что Йешуа –Машиах, что именно он, сын Божий, был встречен Саулом на пути в Дамаск…А какие сомнения в этом могут быть у Саула?! Он это видел и слышал! И потом имел подтверждения в своих видениях!
   Если верно это, то пусть идут к Йешуа, к посланнику и Сыну Божьему, все! Будучи сыном Божьим, не сын ли Он Торы? Он выше Торы самой, вот кто ее выше…
    Что к ней идет гафтарой?  Если не успел Саул забыть, а ученику Гамлиэля такое не пристало, то, вероятно, гафтара утешения Исайи; так бывает чаще всего. Говорят, из Исайи читал Йешуа, когда чуть было не убили его в собрании люди. А он прошел сквозь них, пылающих гневом, как протекает вода в щели. Как течет песок из разведенных ладоней. Уйдет ли Саул? Потому что, несомненно, то, о чем он скажет, не понравится им.
    И был он приглашен на возвышение для чтения,  и  был приглашен последним, мафтиром.  И повторил он последние строки недельной главы, чтобы перейти к чтению пророка. Ибо не должна гафтирот быть выше Торы, и следовало отдать дань уважения Торе.
     Место старейшин прямо перед ним, и смотрят в лицо они говорящему. Жгут глаза Йакова Саула. С интересом глядит на него и тот, кого зовут учеником Йешуа, Шимон. К утреннему чтению Торы пришел он в собрание, туда, где Йааков числит себя Учителем. Говорят, не слишком ладят эти двое. Офли гордится родством с Машиахом. Шимон – близостью духовной, тем, что был он рядом с Йешуа в годы его земного служения. Трудно делить им славу. Но примиряются, поскольку и без того много врагов вокруг. Много тех, кто имя Плотниково ненавидит, кто прямо преследует его. Когда бы были времена благоденствия и покоя, быть может, и столкнулись бы они, как сшибаются на узком мосту бараны, и искры летят в стороны от рогов их. А теперь нужна поддержка взаимная, нужно согласие, и согласны они, эти двое. По духу Машиаха, перед которым благоговеют, надо бы, чтоб любили друг друга, а они терпят….
  Мысли не мешали Саулу говорить. Увы, не было в нем великого дара Гамлиэля, умевшего говорить так, как течет река: просто и свободно. Но знания было в нем много, и не преминул Саул воспользоваться им. Когда знаешь, что следует говорить, как надо поступать, все же легче.
    Он сказал два славословия, отметив великую миссию пророков, благоволение Бога к их речам, сказал то, что следовало, об избранности Торы.
     Свернул свиток на «дереве жизни». Стал читать гафтарот…
      – Пробудись, пробудись! Облачись в могущество свое, Сион! Облачись в одежды великолепия своего, Иерусалим, Город святой! Ибо более не войдут в тебя необрезанный и нечистый.  Отряхнись от праха, поднимись, воссядь, Иерусалим! Развяжи узду на шее твоей, пленная дочь Сиона…
     Красивая глава. У какого из детей Израиля не вызовет она слезы на глазах, дрожь в теле? Кто же не хотел бы свободы своей стране…
     А вот дальше то, что породило улыбку на губах Йаакова, оживление того, кого зовут Шимоном. Вообще, интересное у этого последнего лицо. Не потому, что красиво, нет. Живое, переменчивое. Темные как вино глаза, волосы и борода совершенно седые, нос большой, сросшиеся брови. Очень простое лицо, почти детское. По-видимому, природная вспыльчивость часто отражается на нем, чаще, чем остальные чувства. Гневлив Шимон, это очевидно…
     Но не может же он пропустить этих слов из чтения. Гафтарот, она вторична по отношению к Торе. Но тоже требует уважения.
      – Уйдите, уйдите, выходите оттуда, из стран изгнания, нечистого не касайтесь. Выходите из среды его, очиститесь, носящие сосуды Бога! Ибо не в спешке выйдете Вы, и не обратитесь в бегство, но пойдет перед вами Бог, и стражем позади вас – всесильный Бог Израиля…
     Торжество Йаакова. Улыбка, весьма довольная, на лице Шимона.
     Кажется, все сказано о язычниках и о детях Израиля. Это ведь ответ на то, о чем хочет говорить Саул. Ответ на письмо Анании.
    Саул оставался спокоен внешне. Никто бы не сказал, глядя на него, какая буря чувств его одолела.
Он прочел три славословия, полагающиеся после чтения гафтары, из четырех полагающихся. Он указал на верность Господа своему обещанию. Просил о восстановлении Сиона. Благодарил за дарование Торы, пророков и субботы.
     А потом сказал им, удивленным нарушением порядка чтения, им, на лицах которых читалось возмущение.
     –  Ныне исполнилось уже, и великой благодарности достойно. Йешуа из Назарета – Машиах Божий. Йешуа – сын земной женщины Мариам лишь по плоти, а по духу – Отца нашего Небесного, сын Божий. Тора, закон Божий, свят и незыблем. Но одной только Торой спастись уже нельзя. Спасаются не через дела Закона сегодня. Он искупил наши грехи, повиснув на дереве на Голгофе. Он испросил нам прощения.  И, отныне, будучи с Ним, будучи Его, спастись только можно. Любовью к Нему жить только можно. И не только детям Израиля. Всем, и Эдому, и Ишмаэлю, всем. Через Него придут и нечистый, и необрезанный,  в Царство Небесное, и каждый будет чист. Ныне исполнилось уже, и великой благодарности достойно…

Глава 12.
В первую же субботу отправился Саул в бет-ха-кнессет. В ту самую, в которой впервые увидел он Йаакова, брата Йешуа. «Ибо закон Моисеев от древних родов по всем городам имеет проповедующих его и читается в синагогах каждую субботу»…
     Трещало масло в лампадах, сияла огоньками менора . Звенели колокольчики на свитках Торы, которые несли к биме.  Касались свитков осторожно кистями своих молитвенных покрывал мужчины…
      Все как всегда. Но страшно волновался Саул. Он знал, что сегодня придется говорить. Он сделал все для этого. Письмо Анании было им передано габаю . И по тем взглядам, которые уловил он со стороны скамьи старейшин, он понимал, что оно прочтено. Он вернулся с дороги в Иерусалим; а дорога длиною в три года не пустяк, да к тому же, он счастливо избежал опасности.  Он имеет сегодня преимущество и перед женихом, и перед  мальчиком в возрасте возмужания, и тем, кто отмечает годовщину смерти родственника, и перед тем, у которого родился сын…
       Он представлен этому обществу. Они ждут возможности выслушать его.
       «Судей и исполнителей закона назначь в каждом месте, которое Всевышний определит каждому колену…»,  – читал хазан  до боли знакомое Саулу. Из «Судей» . Общественное и государственное устройство Израиля определялось в главе этой. Важная глава, очень важная, если предположить, что в Торе есть что-либо менее важное и более….
     «По учению, которое они укажут тебе, и по закону, который они скажут тебе, поступай. Не уклоняйся от того, что они скажут тебе, ни вправо, ни влево». Это о тех, которые поставлены Законом следить за безукоризненным его исполнением.
     В то время, что хазан читал эти строки, Саул почувствовал на себе взгляд. Пристальный, настойчивый. Не принято говорить в собрании во время чтения и молитвы. Но что такое этот взгляд старца Йаакова, если не разговор? Если не прямое указание Саулу, что ему делать?
    Горят глаза офли недобрым светом. Знает, знает старейшина собрания, кто перед ним. Трудно поверить Йаакову, что перед ним не волк, подозревает он, что волк это,  только в овечьей шкуре. Даже если предположить, что Саул поистине обратился ко всему, что зовут эти люди своим делом, так все равно его слава гонителя  куда более долгая и звучная, чем обращенного. А судя по письму Анании, и в том, что принял Саул для себя верою, есть многое, не имеющее отношения к этим людям, к их взглядам. Есть многое, что совершенно чуждо им. Они этого не примут…
    Что же, Саул и сам не ребенок в Законе. Он тоже умеет говорить Торой, как умеет говорить глазами. Он позволил себе маленькую месть. Он также впился взором, зрачки в зрачки, в глаза старца Иакова, когда читали о нераскрытом убийстве, о нераскрытом убийстве одинокого странника. Расположив закон о защите одинокого странника между законами войны и сражений, разве не хотел подчеркнуть Шмуэль  святость отдельно взятой человеческой жизни? И не возложил ли он, вернее тот, кто дал Закон, и который много выше  самого Моше,  на старейшин – заботу о каждом?
    Он был рад отметить, что смутился Йааков…
    Вот! Никто, как бы велик он не был, не выше Торы! Тем более, брат, но брат по плоти, не по Духу, Машиаху…
    Недельная глава Шофтим . Сегодня читается именно она, книга Шмуэля…
    А ведь, пожалуй, небольшая победа Саула над Йааковом, мала она. Вот то, что сейчас читается, оно идет вразрез с тем, о чем хотел бы говорить Саул.
     «И совершили сыны Израиля зло в глазах Господа... и предал Он их в руки...».  Или так: «... и продолжали сыны Израиля делать злое в глазах Господа, и отдал их в руки...». Спасение же приходило только после того, как «...возопили сыны Израиля к Господу, и поставил Господь спасителя сынам Израиля и тот спас их.  ... и был на нем Дух Господа, и судил он Израиль». Судьи-спасители  – это те, кого посылает Всевышний, чтобы еще раз дать своему народу  возможность вернуться на пути истины. Пророк Шмуэль описывает события давнего времени в книге Судей. Он обвиняет народ в утрате связи с Творцом и предупреждает, что это неминуемо ведет к снижению его духовности, а это –  прямая дорога к идолопоклонству.
    «Вот народ, живущий обособленно и среди других народов не числящийся».  Так сказано в Торе, и так должно быть?! Или нет? 
    Получается, что если отступить от этого,  то в среде детей Израиля увеличатся люди, идущие по стопам языческих народов, потому что народы эти оказались более удачливыми, а жизнь язычников  более легкая и приятная. И снова будет наказана страна за безверие и отступничество…Новой войной, порабощением, смертями…
     «Человек – дерево полевое» . Связано оно корнями с почвой, вырви его оттуда: погибнет. И если считать, что Эрец-Исраэль почва, Тора почва, вырви оттуда, так человек погибнет…
     И тут Саула осенила мысль, простая до невозможности, но такая счастливая!
     Если, отворачиваясь от Торы, губит себя Израиль, то почему бы не сделать напротив: привлечь к Торе остальные народы? Зачем растворяться в иных народах, пусть станут все народы детьми Торы…
    И если верно, что Йешуа –Машиах, что именно он, сын Божий, был встречен Саулом на пути в Дамаск…А какие сомнения в этом могут быть у Саула?! Он это видел и слышал! И потом имел подтверждения в своих видениях!
   Если верно это, то пусть идут к Йешуа, к посланнику и Сыну Божьему, все! Будучи сыном Божьим, не сын ли Он Торы? Он выше Торы самой, вот кто ее выше…
    Что идет гафтарой  к «Судьям?»? Если не успел Саул забыть, а ученику Гамлиэля такое не пристало, то, вероятно, гафтара утешения Исайи ; так бывает чаще всего. Говорят, из Исайи читал Йешуа, когда чуть было не убили его в собрании люди. А он прошел сквозь них, пылающих гневом, как протекает вода в щели. Как течет песок из разведенных ладоней. Уйдет ли Саул? Потому что, несомненно, то, о чем он скажет, не понравится им.
    И был он приглашен на возвышение для чтения,  и  был приглашен последним, мафтиром.  И повторил он последние строки недельной главы, чтобы перейти к чтению пророка. Ибо не должна гафтарот быть выше Торы, и следовало отдать дань уважения Торе.
     Место старейшин прямо перед ним, и смотрят в лицо они говорящему. Жгут глаза Йакова Саула. С интересом глядит на него и тот, кого зовут учеником Йешуа, Шимон . К утреннему чтению Торы пришел он в собрание, туда, где Йааков числит себя Учителем. Говорят, не слишком ладят эти двое. Офли гордится родством с Машиахом. Шимон – близостью духовной, тем, что был он рядом с Йешуа в годы его земного служения. Трудно делить им славу. Но примиряются, поскольку и без того много врагов вокруг. Много тех, кто имя Плотниково ненавидит, кто прямо преследует его. Когда бы были времена благоденствия и покоя, быть может, и столкнулись бы они, как сшибаются на узком мосту бараны, и искры летят в стороны от рогов их. А теперь нужна поддержка взаимная, нужно согласие, и согласны они, эти двое. По духу Машиаха, перед которым благоговеют, надо бы, чтоб любили друг друга, а они только терпят….
  Мысли не мешали Саулу говорить. Увы, не было в нем великого дара Гамлиэля, умевшего говорить так, как течет река: просто и свободно. Но знания было в нем много, и не преминул Саул воспользоваться им. Когда знаешь, что следует говорить, как надо поступать, все же легче.
    Он сказал два славословия, отметив великую миссию пророков, благоволение Бога к их речам, сказал то, что следовало, об избранности Торы.
     Свернул свиток на «дереве жизни» . Стал читать гафтарот…
      – Пробудись, пробудись! Облачись в могущество свое, Сион! Облачись в одежды великолепия своего, Иерусалим, Город святой! Ибо более не войдут в тебя необрезанный и нечистый.  Отряхнись от праха, поднимись, воссядь, Иерусалим! Развяжи узду на шее твоей, пленная дочь Сиона…
     Красивая речь. У какого из детей Израиля не вызовет она слезы на глазах, дрожь в теле? Кто же не хотел бы свободы своей стране…
     А вот дальше то, что породило улыбку на губах Йаакова, оживление того, кого зовут Шимоном. Вообще, интересное у этого последнего лицо. Не потому, что красиво, нет. Живое, переменчивое. Темные как вино глаза, волосы и борода совершенно седые, нос большой, сросшиеся брови. Очень простое лицо, почти детское. По-видимому, природная вспыльчивость часто отражается на нем, чаще, чем остальные чувства. Гневлив Шимон, это очевидно…
     Но не может же Саул пропустить этих слов из чтения, даже если в следующее мгновение  начнет спорить с истиной, в них заключенной. Гафтарот, она вторична по отношению к Торе. Но тоже требует уважения.
      – Уйдите, уйдите, выходите оттуда, из стран изгнания, нечистого не касайтесь. Выходите из среды его, очиститесь, носящие сосуды Бога! Ибо не в спешке выйдете Вы, и не обратитесь в бегство, но пойдет перед вами Бог, и стражем позади вас – всесильный Бог Израиля…
     Торжество Йаакова. Улыбка, весьма довольная, на лице Шимона.
     Кажется, все сказано о язычниках и о детях Израиля. Это ведь ответ на то, о чем хочет говорить Саул. Ответ на письмо Анании.
    Саул оставался спокоен внешне. Никто бы не сказал, глядя на него, какая буря чувств его одолела.
Он прочел три славословия, полагающиеся после чтения гафтары, из четырех полагающихся. Он указал на верность Господа своему обещанию. Просил о восстановлении Сиона. Благодарил за дарование Торы, пророков и субботы.
     А потом сказал им, удивленным нарушением порядка чтения, им, на лицах которых читалось возмущение .
     –  Ныне исполнилось уже, и великой благодарности достойно. Йешуа из Назарета – Машиах Божий. Йешуа – сын земной женщины Мариам лишь по плоти, а по духу – Отца нашего Небесного, сын Божий. Тора, закон Божий, свят и незыблем. Но одной только Торой спастись уже нельзя. Спасаются не через дела Закона сегодня. Он искупил наши грехи, повиснув на дереве на Голгофе. Он испросил нам прощения.  И, отныне, будучи с Ним, будучи Его, спастись только можно. Любовью к Нему жить только можно. И не только детям Израиля. Всем, и Эдому, и Ишмаэлю, всем. Через Него придут и нечистый, и необрезанный,  в Царство Небесное, и каждый будет чист. Ныне исполнилось уже, и великой благодарности достойно…
  Чтение гафтары завершает молитвенное служение в собрании. Офли Йааков, пусть, по мнению Саула, в братья Машиаху и Сыну Божьему не годится, но человек, несомненно, властный. Не в первый день руководит он теми, кто зовет себя «учениками», «братьями», «верующими», и кого зовет остальной Иерусалим «ноцрим», по месту рождения Йешуа Плотника. Но, как бы не назывались эти люди, повторимся еще раз, Йааков привык руководить ими. По мановению руки его потупили люди взоры, сдержали неуместные в собрании возгласы. Перестали глазеть на Саула, пытающегося все еще что-то сказать, доказать, быть может…
 Он остался один. Порывался пройти к нему Шимон.  Но Йааков был на страже. Он пригласил пройти своего гостя с ним, с офли, дабы побеседовать по ряду совершенно неотложных для общины вопросов. Шимон не мог быть невежлив настолько, он пошел рядом с Йааковом, согласно кивая головой. Ушли все.
 Ушел и Саул. Он мог бы, в конце концов, схватить кого-то за рукав, сказать: «остановись, послушай меня, это важно!». Он мог бы говорить и на улице. Если бы хоть один из тех, кто был в собрании, проявил малейший интерес. Если бы хоть кто-то замедлил свой спешный шаг. Но от Саула бежали все. И ему пришлось смириться со своим одиночеством. Усмиренный, погасший, жалкий побрел он в жилище Авигдора. Он ощущал пустоту в душе. Ненужность, никчемность свою. Он не знал, куда еще можно было бы пойти. Что еще можно сделать. Он упал на ложе в клетушке, выделенной ему, как всегда, Авигдором, и уснул.
Еще день, еще. Два дня прошли в отупении каком-то, душевной глухоте. Он не искал даже выхода. Он даже и не думал по-настоящему. Лежал, глядя в потолок. Паук полз по стене; серебряная нить, на которой он спускался, то меркла, то появлялась. Казалось, паук повисал в воздухе, неведомо как держался, раскачивался, потом вновь скользил по стене. Муха жужжала, запутавшись в сети. Чем больше она билась, тем сильнее увязала, по-видимому, в липком. Где-то есть паутина у паука, ее не видно Саулу, но в ней муха. И нить есть, хоть ее не всегда видно. Нить, на которой повис паук. Путеводная нить. Кажется, грек-учитель говорил о нити Ариадны . А есть ли такая нить у Саула? Или прервалась она? А коли прервалась, то, значит, ему не жить. Может, и впрямь не жить? Умереть, исчезнуть. Раствориться…
А может, нити просто не видно? Нет солнца, нет света, она исчезла. Но при этом есть она. Господь найдет еще и света, и огня для Саула. Блеснет на солнце тонкая нить. И откроется дорога для него. Но когда же?!
Приходил Авигдор. Пытался говорить, пытался накормить Саула. Саул отворачивался к стене. Говорить не хотелось. Сам вид Авигдора, старца, нашедшего себя в этом непонятном мире, пусть и не самым для Саула приемлемым путем, тем не менее, вызывал зависть и возмущение. Саул понимал, что ему-то и такого места нет!
Авигдор вздыхал. Авигдор наставлял. Потом пугался, упрашивал. Вспоминал отца, злоупотреблял именем матери, по мнению Авигдора, несчастной женщины, вырастившей странного и непутевого сына. Саул упрямо отмалчивался. А что тут скажешь, и впрямь такого, как Авигдор говорит; теперь он это знал, как уж давно знали и поняли другие. Он опоздал понять, но теперь-то все встало на место свое.
На третий день пришли от Шимона. И позвали его, Саула. Он пошел. Все в том же отупении чувств, и лишь на самом-самом глубоком дне души теплилась надежда. Надежда на то, что если не признают своим окончательно, так хоть оставят с собою рядом жить. А он потом сумеет им объяснить. Объяснить, как он нужен, как важен им. Потому что один только Саул знает то, что им неведомо. А надо, чтоб узнали все. Все, кто слышит, должны услышать весть о Сыне Божьем. Независимо от того, каких народов они дети. И община должна быть выстроена одна, большая. Вселенское собрание. Спасены все Его жертвою, и теперь надо, чтоб приняли спасение свое. Все!
Привели Саула в дом Клеопы в Иерусалиме. Он аскетизмом не отличался; если Йааков был назореем по обету своему, да и по духу добровольно страдал, Клеопа, брат Иосифа и родной дядя Учителя всех братьев-ноцрим  по отцу, жил если не богато, то весьма достойно. В доме его собирались  часто братья. Обычно те, кто считал себя родственниками и свойственниками Йешуа. Так уж принято на Востоке: семейственность процветает. Даже в таком явлении, как вера.
В довольно просторной комнате стояли лежанки со спинками и высокими изголовьями вокруг низких столов, коих было четыре. Мужчины разного возраста, от убеленных сединами до молодых, возлежали вокруг столов, вкушая угощение щедрого хозяина.
Сам хозяин, Клеопа, расположился у центрального стола, вместе с самыми почетными гостями. То были Йааков, возлежавший справа, и Шимон, возлежавший слева от хозяина. Они обмакивали хлеб свой в одно блюдо; то было мясо молодого барашка с травами. Саул вдруг почувствовал, что голоден страшно. Он смотрел на этих людей, которые ели, пили, говорили друг с другом, и остро ощущал всю свою ненужность, одиночество свое.
При появлении Саула в комнате они смолкли, пусть не сразу; он почувствовал, что находится под прицелом множества глаз. Саула не пригласили возлечь со всеми за стол, не сочли нужным. Он остался стоять перед всеми, словно ученик, призванный ответить. Не по себе ему было, стоять вот так перед всеми, непривычно; даже Гамлиэль не заставлял их учить Тору стоя, как принято было повсеместно в школах. Учитель говорил, чтоб свободно мыслить, следует быть свободным самому, покойным и расслабленным телесно. И, вот теперь, переминаясь с ноги на ногу, он чувствовал себя впервые в жизни то ли муравьем, которого норовят то и дело раздавить ногою спешащие прохожие, то ли вещью, которую подняли с прилавка, чтоб рассмотреть…
– Расскажи, – попросил его весьма кротко Йааков, – расскажи нам, кто ты. – Почему говоришь, что ты из нас, из братьев, учеников Его, когда  ведомо всем, что не так это. Не так давно, пылая гневом и местью, замышляя казни и убийство, преследовал ты нас. Тебя знают многие. И ты сам себя знаешь. К чему же лукавство твое? Чтобы снова предать нас, к нам подобравшись ближе?
Саул залился краской. Старец Йааков говорил о том, что хотелось забыть навсегда. Кто, как не  люди общины Йаакова, знали Саула в прошлом? Не к ним ли подобрался он изначально, не их ли преследовал? И если Йааков избежал бичевания, то лишь потому, что боялись возмущения кохены . Йааков и впрямь был известен в Иерусалиме. Образ жизни его был безукоризненным. Он слыл человеком редкой святости, уважавшим Закон. И в Храме он соблюдал установленное. И не могли пожаловаться на него левиты и священники. Он помнил, что не имеют они земли и надела, не пашут и не сеют, и не разводят стада, и не знают ремесел. И нуждаются они в средствах на существование. Щедрой бывала его десятина в Храм. А каждый третий год давал он еще и третью десятину, и съедалась она в обществе левитов с бедными, престарелыми и нищими…
Но не для того пережил Саул перерождение в пустыне, в золотом пламени Шхины, не для того три года бродил по пустыне, страдая от зноя и жажды, чтобы сейчас отступать, молчаливо снося упреки. Он знал свою вину; но знал и другое: Йешуа умел прощать. И учил этому вот этих, тех, кто перед ним.
– Дыша угрозами и гневом, преследовал я тех, кого называли ноцрим, и правда это. Но до того дня, когда явился Он мне во славе своей и величии своем, но и в милосердии своем тоже. В золоте огня, в том самом облаке, которое окружало скинию, плавился я. Не стало гнева и угроз. Я спросил Его, что надобно мне делать. Он сказал, что в Дамаске среди Его людей узнаю я, что надобно мне делать. Там рассказали мне о Нем. Остальное узнавал я от Него самого. Он приходил ко мне в пустыне. Но о том не буду говорить с вами.
Ах, как взвился Шимон при словах этих! Не в первый раз отставляли его, отодвигали, отталкивали в  сторону! Ведь и Учитель сам тоже мог…
– Что это такое? Поучать нас пришел?! «Паси овец моих», – вот как сказал Он мне, прощаясь! А тут приходят, гонители бывшие, из перушим, пусть и ученики из лучшей школы, да только не те вас люди  учили! А нас – сам Учитель! Кто тебя слушать станет? Кто был с тобою, когда застиг тебя огонь Его? Кто свидетельствовать может?
Он бы еще покричал, и побрызгал слюной, только Йааков не дал. Коснулся руки Шимона, а может, и сжал больно, потому что вскрикнул Шимон от неожиданности. И замолк.
Глядя сурово из-под сведенных бровей, задал Саулу вопрос Йааков, его интересовавший.
– Зачем ходил ты в Аравию? Когда признаешь все, что сказано и сделано Им, почему не пришел к тем, кого посланниками Его зовут люди, коих сам Он назначил блюсти народ свой?
– А зачем строить мне дом свой на чужом основании? Нужно ли советоваться  с кровью и плотью, когда у тебя такой Учитель? От Него получил я крещение, с Ним говорил я в пустыне Аравии. С ним и с Моше, который пророк вам. Зачем бы мне говорить с вами?
– Так зачем пришел к нам сейчас? Мы Его знали. Нам Он оставил наставление свое. Мы – Его люди. А ты говоришь то, что не было сказано Им никогда. Не приглашал он в наши дома язычников. Не призывал нас учить их. Мы не любим тех, кто, не являясь детьми Израиля, хочет носить имя Его.
– Не говорил Он вам многого. Слишком многое надо было сказать. И быть уверенным, что выслушают. Вы же не слушали. А вот припомните слова его, за которые чуть было не убили его. «Истинно говорю вам: никакой пророк не принимается в своем отечестве. Поистине говорю вам: много было в Израиле во дни Илии, когда заключено было небо три года и шесть месяцев, так что сделался большой голод по всей земле; и ни ко одной из них не был послан Илия, а только ко вдове в Сарепту Сидонскую. Много также было прокаженных в Израиле при пророке Елисее; и ни один из них не очистился, кроме Неемана Сириянина». Так сказал мне Анания, а он был при Нем, когда и вы были. И вам это ведомо.
Снова эти финикиянка и сириец! Единственные, кому Господь помог во дни бедствий народных, бедствий Израиля.
И не оспоришь наглеца. То Его слова…
Если Йешуа и был когда-то чуть не убит за слова эти, то и сейчас негодование присутствующих превысило всякую меру. Во всяком случае, желания уничтожить хватало. У Шимона на лице было написано убийство. Вспомнил себя Саул. В те времена, когда дышал убийством и гневом…
– От себя добавлю вам, хоть и знаю, что не поверите, только истинно это. Меня послал он говорить язычникам. Меня, а не вас. Потому что знаю я, что говорить. И на каком языке. Вы же не знаете…
Произнося эти слова, свято верил Саул в то, что говорил. Вплоть до этого мгновения он и сам не ведал, что таково его назначение. Но сказал, и вдруг понял: знал всегда!
Шимон, сын Клеопы, еще достаточно молодой человек, повсюду следовавший за Йааковом, как тень, заглядывавший в рот ему, вдруг захохотал, громко и невпопад. Бросил отец на него недовольный взгляд. И Йааков не преминул головой покачать. Дескать, что же тут смешного? Зарвавшийся перед нами человек, едва ли понимающий, какова степень его наглости.
Тут же замявшись, перестав смеяться, объяснил Шимон:
– Не в первый раз же уже. Был тут у вас посланник Его один. Тоже из ученых. Так брат Шимон нашел ему место…
Шимон-старший довольно улыбнулся в ответ. Чувствовалось, что польщен, принимает слова эти как похвалу. Он даже счел нужным объяснить:
– Да, был у нас такой. Дидим  мы его звали, потому как похож на Учителя. Но только что внешне; а так человек неприятный. Ученость свою показать хотел. Я его и спрашиваю: а что, Иуда (так его зовут на самом деле), вот где ты был ночью той, как взяли Учителя нашего и повели? Он на меня смотрит, глазами сверкает, а ответа не дает точного. Я-то где был, все знают. Я за Учителем пошел, рядом был. А он, Дидим? Говорит, не надо тебе того знать, Шимон. Говорит, я, может, рядом был, за самою стеной, где Он томился. А как вырвался? Почему ушел? Как случилось, что выпустили, когда я, например, еле ушел. Когда бы ни отрекся…
 Тут Шимон замолчал, смутился. И зря: историю с его тройным отречением  знали давно, сам вот также проговорился когда-то. Никого уж она не трогала. Стала частью рассказов об Учителе. Шимону как-то прощалось многое: простоват был. Все, что бы ни делалось, делалось им как-то так, открыто, что ли, от души. Даже в трусости своей или подлости был он откровенен. «Вот, таков я, смотрите!» – читалось в его лице; люди вздыхали, говорили о том, что таков он, действительно, что уж тут поделаешь…
Йааков смотрел на Шимона внимательно.
– Кажется, знаю, о ком речь, – заметил он невесело. – Немало забот было у меня с учеником этим. Отец его, человек заметный, из перушим, учитель и книжник. Что только не делал он, чтобы ушел сын от нас…
Вздохнул Йааков. Потер лоб рукою.
– В самом деле, а что с ним сталось? Не дал я ответа отцу; как стал бы уговаривать, чтоб оставил он нас? Какими словами, когда сам я тут…
На лице Шимона написалась сама собою зловредная ухмылка. И говорила она Йаакову: «Ой, и ты-то недавно среди нас. При жизни Учителя тебя с нами не было!».
Йааков взглянул неприязненно. Шимон поспешил исправить оплошность. Как бы ни был он простоват, только и он не дурак. А Йааков – противник грозный. Лучше его не трогать.
–  Еще при Учителе нашем приходили люди издалека.  Из Эдессы  , от Абгара , правителя их. Тот болен был, а слышал про славные дела наши. И просил он прийти; хоть кого-нибудь из нас, если не придет сам Учитель. Хотел познать учение наше и дела наши. А кому, как не Дидиму, это по силам? Наш Дидим, он таков, учен сверх всякой меры. И, что ни говори, только он и исцелял почти как Учитель. Удавалось это ему. Ну, Учитель не успел его отослать…уж после всего, что случилось, мы и отослали.
Самодовольство Шимона сквозило в каждом слове. Йааков поморщился даже. «Славные дела наши!» «Учение наше и дела наши!». «Мы отослали»!
– Он теперь песни пишет, уподобляясь царю царей, – продолжал насмехаться Шимон, не замечая мимики Йаакова. – Подождите, не упомню я сам.
И он оборотился к молодому помощнику своему. – Как там оно, прочти нам начало.
Тот задумался, но лишь на мгновение.
– Когда я был ребенком и проживал в царстве моем, в доме отца моего, и богатством и роскошью кормильцев моих удовольствовался, от Востока, родины нашей, снарядили меня родители мои и послали меня прочь со двора. И от богатства дома сокровищ наших прибавив, завязали мне поклажу большую, но легкую, которую я только мог унести …
Йааков, к большому сожалению насторожившегося Саула, почуявшего, пожалуй, впервые в этом обществе, созвучную душу (впрочем, пребывал автор песни довольно далеко нынче, в Эдессе!), прервал чтение. Хмуря брови,  явно недовольный, сказал:
– Не надо ничего этого мне, да и вам не надо. Опять о странах языческих, о народах иных и чужих землях…
Но эхом отозвался Саул:
– Слово Божье и детям Израиля, и язычникам дано. Во всем, в чем вы не могли оправдаться законом Моше, оправдывается Им всякий верующий в Него.
Йаакову надоели высказывания Саула, да, очевидно, надоел и он сам. Он не понимал Саула.  Просто не понимал того, что говорит этот человек; понятно, за плечами его школа Гамлиэля, он привык говорить языком Торы и мудрецов. Но неужели там учат именно этому: языку, на котором никто никогда тебя не поймет?! И это выдается за плод учености? Чего хочет этот Саул?
Сам того не замечая, он поступил с Саулом примерно также, как и Саул с ним. Отбросив непонятные слова Саула, как лишние, он заговорил совсем о другом, о чем еще и речи не было между ними; но так, словно и было им произносимое прямым продолжением разговора. При этом гневался так, будто вот только и было сказано Саулом нечто неприемлемое, чему нельзя не воспротивиться.
Решительно вскричал он:
– Когда бы говорил ты с Ним, то не услышали бы мы от тебя, что Он – истинный сын Божий. Братья мы с ним , и знаю я от матери, что брат он мне. Матерью была нам Мариам, отцом Иосиф. Про себя знаю точно, что если я и сын Божий, то так же, как и вы все: по милости Его безграничной. Все мы Его сыны, но Пророком и Машиахом был мой брат. И не больше этого; только и этого довольно… 
Саул смотрел на человека, рушившего его чудесные  построения и умозаключения, с тоской. Саул строил целый мир в воображении; Йааков, человек решительно земной и приземленный, воображением обделенный, разрушать умел не хуже, чем Саул строить…
– Почему я должен верить тебе? – спросил он у Иакова. – Отец ваш был человеком преклонного возраста; вдовец, были у него до Нее дети.  У Нее детей до Него не могло быть, и не было…
Ййаков онемел от изумления.
Высокое положение брата Господня и оплота народа, офли, далось ему непросто. Он действительно был тем человеком, который не одобрял деятельность Йешуа, его проповеди; именно тем человеком, который приходил за братом, когда тот проповедовал, полагая, что он не в себе. При жизни брата он порицал его; все, что тот ни делал, не одобрялось Йааковом. Но, когда Йешуа повис на дереве, когда пошли слухи о воскресении Его, когда оказалось, что число сторонников Его растет…
 Так случается, что какой бы ни была слава при жизни, посмертная слава, особенно если жизнь была пожертвована во имя чего-либо, становится поистине много больше. Пролитая кровь, отброшенная, отринутая жизнь, столь ценимая каждым, возвышают. И когда стали оборачиваться вслед Йаакову люди, указывая пальцем: «Смотрите, идет брат Машиаха!»…
Йааков, несмотря на всю свою праведность, никогда не удостаивался прежде внимания такого. Поучать, если уж не учить, он начинал давно. Теперь, когда Йешуа не стало, а слава Его ложилась на Йаакова в значительной мере, почему бы и нет?
Он оставил Назарет и семью. Он ушел в Иерусалим, в город, который любит говорить о святости. И в Храме видели его теперь каждый день, и в собрании по дням положенным. Он жил среди тех, кого звали ноцрим. Он разделял с ними  ежедневную жизнь, оплакивал горе и праздновал победы. Он вел жизнь почти отшельническую. Он прослыл святым и непорочным. Он наставлял, он разделял общее добро по справедливости и получал лично на руки то, что должно было быть разделено. Вот, недавно, жена Хузы, домоправителя Иродова, навещала его;  была  у него и Саломия, мать Иоанна и Иакова Заведеевых. Грусть одной женщины, лишившейся близких, и  материнскую тревогу другой утешал  Йааков, как мог. Они же поделились с общиной  имением своим.
Но при этом как-то так получалось, что не будь он братом Машиаха, не быть ему никем. И непорочные были, и святые почти в Иерусалиме, городе святости. И те, к чьим рукам не прилипало чужое добро, тоже встречались. И поучающие, и учительствующие. Ни в чем этом не был он первым и единственным. А вот родство с Йешуа, это да!
Ученики Йешуа, помнившие еще о том, каковы были отношения между членами семьи Учителя, поначалу никак не принимали Йаакова. Они себя ощущали восприемниками Его славы, и лишь на них ложился отсвет ее. Пришлось продираться. Он рассказывал о посмертном явлении Йешуа ему, и о том, что наделил Его брат особыми полномочиями. Никто не хотел считать  Йаакова посланником Учителя, как учеников его считали, из числа двенадцати. Как ни просился, его не впустили и в число семидесяти позднее. Все говорили: тебя рядом с Ним не было. Мы были, а тебя не было…
  Каково же  теперь было ему встретиться в лице Саула с самим собой? С собственной выдумкой своей, он-то знал, что встречи с братом не было! Он сам назначил себя, если не братом Машиаха, он им итак был, что-что, а тут-то сомнений у него не было. Так Его преемником.
И вот, стоял перед ним человек, который говорил, что от Него он призван, как говорил это Йааков! И отрицал право Йаакова на самое главное, на родство с Йешуа!
Чтобы осознать, что Саул действительно видел и говорил с Йешуа, что он в это верит сам, нужен был ум куда более гибкий и проницательный, чем был дан Йаакову. Он мерил той мерой, которую применялась к нему самому; другой он не знал. И потому разбухал от злости, кипел ею.  Как сказать Саулу, что посмертная встреча с братом не более чем выдумка? Чтоб услышать в ответ: « А ты? Ты тоже ее придумал?».
Цвет лица брата Машиаха напоминал зрелую сливу. На высоком лбу, высоком вследствие того, что значительно облысел уже офли, раздувались жилы. Губы его трепетали. Руки сами собой сложились в кулаки.
– Брат Шимон, – начал было он, едва сдерживаясь, но сохраняя лицо, – не довольно ли слушали мы человека этого?  Не довольно ли того, что многие из наших учеников и братьев были поносимы им, преданы на суд и бичевание? А теперь он приходит, чтоб сказать нам, как должны мы верить Ему, кем должны считать Его, и кто кому приходится братом! Следует ли слушать нам того, кто не в себе и безумствует? Выгоним с порога этого безумца; забудем о нем навсегда! Объявим его вне общины повсюду, куда ступит нога его, если в силах мы это сделать!
Со стороны забавно было смотреть на присутствующих. Большинство предпочло отразить  на лице гнев в угоду Йаакову, негодование. Лицо Шимона было откровенно испуганным. Чувствовалось, что нет у него желания выгнать Саула с порога; не разобрался еще Шимон в том, что за человек это. То ли посланник первосвященника, пытающийся собрать сведения о братьях, и тогда стоило бы его задобрить. То ли некто, что-либо знающий более, чем Шимону дано знать: Анания слыл среди своих мудрым, глубоким человеком, последователем Йешуа истинным, и если он представил Саула,  как бы не вышло, что они, иерусалимская община, оказались глупцами и невеждами в деле, требующем  как раз ума. Шимон же знал свои недостатки; даны были ему сметка, пронырливость и хитрость, но не высокий ум. Учитель, конечно, видел и знал его сущность; но Он был человеком милосердным, ласковым, кротким. Иное дело другие, особенно те, кто жителем Иерусалима был коренным. Они подвергнут насмешке, ошибись тут хоть немного…
И тут раздался голос, от которого сердце Саула заколотилось-забилось, понеслось вскачь, как сумасшедшее; голос,  от звуков которого закружилась голова. Он почувствовал, что абсолютно и совершенно счастлив; Иосия, конечно же,  Иосия, сказал за его спиною:
– Все как всегда, мой Саул. Воюешь?!
Саул повернулся и оказался в крепких  объятиях того, кто был другом и братом. Кто был самой юностью его, потерянной и ушедшей, казалось, навсегда!
Высока была радость их. Настолько высока, что у людей, настроенных плохо по отношению к  Саулу, гневающихся и раздраженных, не хватило духа прервать все эти восклицания, хлопки по плечам, поцелуи…
Однако закончилось это. Разглядев друг друга, порадовавшись всласть, оглянулись они на тех, кто  окружал их. И сказал Иосия, которого  следовало звать теперь Варнавой, сыном утешения, каковым он был всегда для ближних и дальних:
– Это мой друг, Саул из рода Вениаминова. Он лучший из тех, кого когда-либо вырастил Гамлиэль. Он пришел к Йешуа; и Йешуа его принял; не врет вам Саул, я его знаю, я ему верю. Примите его и вы. Потому что не было и нет в числе наших братьев такого, как он. Он станет нашею славой. Вот увидите, так оно и будет…

Глава 13.
«У Возлюбленного моего был виноградник на вершине утучненной горы, и Он обнес его оградою, и очистил его от камней, и насадил в нем отборные виноградные лозы, и построил башню посреди его, и выкопал в нем точило, и ожидал, что он принесет добрые грозди, а он принес дикие ягоды.
И ныне, жители Иерусалима и мужи Иуды, рассудите Меня с виноградником Моим. Что еще надлежало бы сделать для виноградника Моего, чего Я не сделал ему? Почему, когда Я ожидал, что он принесет добрые грозди, он принес дикие ягоды? Итак, Я скажу вам, что сделаю с виноградником Моим: отниму у него ограду, и будет он опустошаем; разрушу стены его, и будет попираем, и оставлю его в запустении: не будут ни обрезывать, ни вскапывать его, – и зарастет он тернами и волчцами, и повелю облакам не проливать на него дождя. Виноградник Господа… есть дом Израилев, и мужи Иуды – любимое насаждение Его. И ждал Он правосудия, но вот – кровопролитие; ждал правды, и вот – вопль». 
Так повторял про себя Саул все из того же пророка Исайи,  через месяц после возвращения из Дамаска в Иерусалим, глядя на город с высоты Храмовой горы, город, который любил и о котором мечтал когда-то. Он снова уходил. Он уходил, полагая, что не вернется сюда больше. Город изгонял его.
Как это случилось?
Череда событий предшествовала изгнанию.
Прежде всего, вот уже который раз за время, как стал он во главе общины ноцрим Иерусалима, приглашался к  первосвященнику Ханану Йааков.
Йааков не сумел полюбить эту дорогу. И вовсе не потому, что не любил Храм или не считал себя подотчетным первосвященнику. Вовсе нет.
Трижды в день преклонял он колена перед Господом Богом своим. Окна его были открыты против Храма, если не в Храме он был. Шахарит, минха и  маарив были святы для него, как святы установившие их Авраам, Исаак и Иаков ; так поступал и пророк Даниил.  Было ли то в Храме, или в собрании, или в доме своем,  «Помни, перед Кем ты стоишь», – говорил он себе. Колени его поначалу были стерты, потом загрубели, покрылись мозолями. Он молился подолгу, глубоко, искренне, слезно.
Еще далеко было до тех времен, когда разрушится Храм, когда эти три молитвы уже не будут соответствовать ежедневным жертвоприношениям в Храме , и еще далеко до времен, когда наряду с восемнадцатью благословениями будут проклинать таких, как он, Йааков, детей Израиля …
Но именно пришествия этих времен и боялся Йааков. Всею душой молился он Господу, чтоб не случилось подобного.
Быть может, и не был он знатоком Торы; не учен, это точно. Хоть учился, сколько мог. Зато брата своего знал. А зная, понимал если не умом, то сердцем: Йешуа другой. И не может быть Его учение таким, чтоб совпало с тем, что нужно первосвященнику, перушим и прочим ревнителям. Он не разбирался во всех этих тонкостях, был упрекаем и с той,  и  этой стороны за незнание и непонимание. Он пытался свести два к одному. Ему хотелось быть братом Машиаха, хотелось и того, чтоб это было принято Храмом и священниками.
И именно потому, что боялся он всего на свете, боялся и приглашения к первосвященнику. Его самого пока не тронули ни разу; более того,  брат его повис на дереве, соратники подвергались бичеванию, а с ним были если не ласковы, то вполне учтивы. Однажды (ну, может, еще раз или другой) он отдал на поругание ближнего, подтвердив его причастность к кругу ноцрим. Он успокаивал себя: пострадать за имя Его ведь честь, не так ли? Более того, он выдал имя того, у кого укрывались страдальцы. Он успокаивал себя тем, что пострадает один, спасутся многие…
В другой раз, когда он был в доме Ханана бет Шет, именно у Ханана, а не зятя его, нынешнего первосвященника, или  сыновей его, в последующем числившихся в первосвященниках, он принес третью десятину в Храм. Можно было делать это, никто не принудил бы его. Но ему намекнули люди, и он засобирался. Ханан был доволен тогда.
Теперь он шел в очередной раз. И тревожно, неспокойно было на душе его.
Ханан не расположен был к приему гостя. И не звал его к себе домой.
Он дал понять, что недоволен, с первой минуты разговора.
– Я примиряюсь со многим, кажется, – сказал он Йаакову. – Мы в своей стране,  из моего окна, как и  из твоего, виден Храм. Вместе с тем, чужеземцы хозяева здесь,  и мне с трудом удается удерживать их в пределах Двора язычников. Не так давно пытались поставить каменное изваяние императора в пределах Храма, чуть ли не в Святом Святых.
Конечно, Йааков слышал об этом ужасном деле. Действительно, пытались. Лишь ожидаемые волнения и дальность расстояний воспрепятствовали этому; все как-то еще висела в воздухе угроза, что поставят на самом деле. Воздерживались на месте, не настаивали из Рима…
–Тяжкие времена настали, тяжкие, – продолжал жаловаться Ханан, – приняв к сведению явное огорчение, что отразилось на лице Йаакова. – Дети Израиля разбросаны, рассеяны по всему свету. Иудея небольшая. Зато велики пространства, где живут остальные. Живут в среде язычников, неверных. И без того тяжело мне получать средства на Храм, установленные не мною, кажется, и не властями земными…
Йааков поспешил заметить, что община, которой он руководит, всегда готова служить всем, что есть; и каждый имением своим готов восполнить недостаток средств…
Ханан отмахнулся от него, как от надоедливой мухи.
– Что мне капля эта? Разве о ней речь?
Ой, как не понравилось Йаакову слово это! По его представлениям, десятина общины  была тучной, никак не напоминала каплю.
Ханан не интересовался мнением Йаакова по этому поводу. Он продолжал говорить, напористо и зло, и все более и более пугая Йаакова.
–  Сколько уж раз сказано было, что повисший на дереве не может считаться Машиахом. Предано забвению самое имя этого человека, проклято. Но даже в Иерусалиме, городе Храма и святости, есть люди, что следуют пути его. Мне говорили, что в общине твоей и в собрании есть такие, и немало. Не ты ли сам называл мне их, дабы мог я принять меры, строгие меры против них?
У Йаакова перехватило дыхание. Йешуа проклят, а он брат Йешуа. И, конечно, прекрасно ведомо Ханану, что в собрании, где стоит Йааков старшим, все они – ноцрим. До этого мгновения удавалось откупиться. Поступались малым сравнительно. Часто удавалось отправить людей, чьи жизни небезразличны, в эллинистические страны, где не так строг Закон в лице священников и левитов. Иногда за день, за два, а то и несколько часов до того, как придут за ними! Теперь вот, кажется, настал конец. А если станет известно, что Йааков своих людей выдавал! Сумеет ли он объяснить, что всего один-то раз или два это было, и следовало поступиться малым ради большого…
В прошлые разы, когда Ханан говорил с Йааковом, он принимал его на территории Храмовой горы, Хар а-Баит, где были дома левитов и священников. Дом, он и есть дом; пусть дом священника. В нем есть уют, есть что-то, что расслабляет и утешает. На сей раз они говорили в Уламе, в притворе Храма, который отделял святое от мирского.
Проход, отделяющий земное от Небесного! И Йааков, стоящий перед первосвященником, который и ростом был выше, и по положению, а также обладал волей, которая Йаакову дана не была, смущал его донельзя. И сам Храм, врата Небес, Леванон , где ощущал себя Йааков таким маленьким и ничтожным, не прибавлял ему храбрости. И все же у него хватило сил на вопрос:
– Но почему гневаешься ты на меня, и на братьев моих, скажи! Когда нужны деньги, или зерно, или скот, когда можем мы что для «Дома святости » нашего и твоего, так мы разве отказываемся?
Ханан смотрел на Йаакова и молчал. В самом молчании этом был ответ. И снова стал спрашивать тогда брат Машиаха:
– Или кто из моих преступил границы дозволенного? Громко, на площадях и улицах, поминал имя, что проклято; так есть у тебя стража, есть и бич-трехвостка, скажи, и мы выдадим его тебе, когда бы был это и любимый племянник мой…знаешь ведь, вдовствую, нет детей у меня, но дети братьев все одно, что мои…
И снова молчал первосвященник, прожигая его глазами.
Взмолился Йааков:
– Скажи, не молчи, стеснилось в груди, изнемогаю…
Ханан, прекрасно знакомый со способами ведения словесной войны, был и молчуном, когда надо. Он выдержал еще несколько мгновений, и когда Йааков и впрямь уж с жизнью расставался,  сказал:
– Саул из рода Вениаминова, тарсянин, прибывший из Дамаска с месяц назад, знаком ли он тебе?
Знаком ли ему Саул! Еще бы они не были знакомы ему, все эти дети Израиля, прибывшие из дальних стран! Тарсяне, киприоты, эфессцы, прочие эллинисты. Их прибивало к ноцрим, потому что многие из них не находили доли своей в маленькой Иудее, были бедны, нуждались в крове и куске хлеба, а если  не стеснялись в средствах, то часто ощущали себя чужими и ненужными. Братья, помня заветы Учителя и Машиаха, были милосердны к ним по мере возможности.
Что же касается Саула, то этот не был нищ или наг, или бос, или сир.
 Человек, что рос в Иерусалиме в ногах Гамлиэля! Человек, который преследовал их, ноцрим, от лица этого самого Храма и этого первосвященника, что стоит перед ним, глазами-угольями пронзая внутренности! Да к тому же обладающий правами римского гражданина!
– Да, знаком, – уныло отвечал Йааков. – И видел, и слышал я его в собрании нашем. Но, когда и ты его знаешь, то знаешь и то, как мало я мог ему сделать, чтоб ушел…
– А сделать надо, – отвечал Ханан. – Надо, коли хочешь, чтоб я не сказал при случае: «как мало я могу сделать». Я умею помнить. Умею забывать. Вот, например, я забыл на время, кто ты и как тебя зовут. Забыл про родство твое. Про то, что в собрании своем не только о Законе рассуждаете, но вспоминаете и имя некоторое, которое запретил я вспоминать. Да что я, Сангедрин запретил. Я, Йааков, забыл. Но могу и вспомнить, когда ты тут стоишь и блеешь, словно овца, ведомая на заклание…
Вот так случилось, что нелюбовь Йаакова к Саулу удвоилась, а то и утроилась после разговора с Хананом бет Шет. И забот прибавилось немало. Потому что понимал Йааков, чем грозит ему пробуждение памяти первосвященника.
Не последней была в тот день встреча первосвященника с Йааковом. Видно, Саул оказался той самой костью в горле, что мешала Ханану проглотить и продышаться одновременно.
Вечером, сопровождаемый одним только Довом, отправился первосвященник в Гефсиманский сад. Шли пешком, переодетые в одежду обычных горожан, стараясь казаться незаметными. Трудно было то при росте и повадках Дова. Впрочем, южные ночи ранние да темные, и луна одиноким серпиком тонула в облаках, не давая много света.
В голове первосвященника крутились невеселые мысли. О том, что смена одежды по своей воле еще не так страшна. Снял он свое белое одеяние, и ладно. Вряд ли стоило также жалеть о том, что на тайную встречу нельзя отправляться в пурпурно-голубом, отливающем фиолетовом, миле , с его золотыми колокольчиками, звенящими при ходьбе. Это понятно, да и одежда эта Ханану теперь не своя, пусть бы сыновья  носили. Но то, что ритуальное облачение хранится у римского прокуратора  в башне, выдается перед четырьмя основными только праздниками…Запечатано печатями казначеев и выдается начальником стражи! Это уже унижение, за которое, быть может, хочется особенно мстить. Человек, к которому направлялся на встречу первосвященник, мог бы помочь с местью. Только, как бы ни хотелось, не время сегодня умереть прокуратору. И этому есть множество причин. Он думал об этих причинах. Он думал еще о многом, пока шли. Дов пыхтел, видимо, обливаясь потом; задыхался; и о нем мельком думал первосвященник. О том, что постарел Дов, стал тучен. Тяжела ему служба, пора бы на покой. И Ханану пора. Только то, что может Ханан, не может того ни зять его, ни дети его, которым следует быть дальше первосвященниками. А Ханан привык к Дову. Наверно, это плохо. Только как же еще можно назвать старость, как не временем привязанностей? Никогда так много привычек не собирается в то, что связывает и мешает. Как в старости только, в ней самой…
На западном склоне Елеонской горы, у самого ее подножия, шумели листвою оливы, серебрились при свете луны, впрочем, совсем тусклом сегодня. У забытой маслобойни, третьей по счету с их стороны дороги, как было уговорено, остановились.
Ждать пришлось недолго. Правда, появился человек, которого ждали, вовсе не со стороны дороги. Вынырнул откуда-то из кустов, и Ханан был, как всегда, им напуган.
Даже Дов уступал ему в росте. Грубо слепленное лицо. Безобразный шрам через всю правую щеку, сузивший глазную щель. Его и в темноте было видно, казалось, что Симон  Зелот ухмыляется злобно. А впрочем, он и был злобен сегодня. Встреча эта с первосвященником была неприятна Симону. Если бы не слово, данное когда-то Учителю: стараться не гневаться на брата своего. Правда, Симон считал глупостью принимать  это зловредное насекомое, щупальца которого, казалось, пронизали всю страну, за брата. Учитель был кроток и ласков. Те, кто его распяли, таковыми не были. А этот вот, что нашел к Симону дорогу, нежданно-негаданно, и точно был во всем виноват. Руки, большие, тяжелые руки Симона тянулись к кинжалу за поясом. Дов был настороже,  только что Симону Дов. Он с этим кабаном жирным справится в мгновение одно. Ханан мог бы взять еще десяток таких; да дай они еще повод Симону порезвиться…
– Зачем звал, священник, – спросил Симон нарочито грубо, стремясь показать, что никакой привязанности или почтения к лицу, обреченному на почитание, не испытывает. Ханана до сих пор величали первосвященником, хотя он им не был давно. Какая разница, был же раньше; а на деле и сейчас все знают, кто первосвященник.
– Ты все еще должен мне, Симон, – ласково пропел Ханан.
– Да, быть тебе должным – небольшая радость. Ты вывернешь меня наизнанку и вынешь последний динарий, священник. А ведь немногим помог ты мне.
– Ну-ну, Симон. Когда хлестала некую спину плетка, не было на  тройном конце ее костей. А это значит, что не вырывала она куски мяса и не срывала кожу. А помнишь, что сократил я и число ударов другу твоему? Можно было довести до сорока, я дал двадцать. Это большое послабление, Симон. Я ведь его спас. Потом я спас многих из твоих приятелей, что любят кинжалы и кровь. Когда прокуратор затеял выжечь гнездо ваше, в Галилее, разве не я предупредил тебя? И унесли они ноги от римских собак. Тогда был ты мне благодарен. Почему же теперь я не вижу улыбки на лице твоем?
– Давай улыбнусь, – ответил Симон мстительно. И впрямь улыбнулся, растянув губы от уха до уха. Зрелище это, надо сказать, было не из приятных; Ханан содрогнулся. Зилот, почувствовав это, рассмеялся, повергнув Ханана в ужас. Вдали от троп, от дорожек, проложенных людьми, ночью, при неверном свете луны, хохотало чудовище, способное на все. Было чему испугаться.
Отсмеявшись, сказал Зилот:
– Ладно, священник. Говори, зачем звал. Знаешь ведь, с тех пор, что с Учителем я, нет на мне греха. А что я многих людей знаю из тех, кем римляне интересуются, так то не провинность. Я, может, люблю поговорить. И меня люди любят.
Он снова улыбался.
– Есть человек, Зилот, которому следует не быть. Он из детей Израиля, но римский гражданин. В ближнее время, я уточню, когда, и сообщу тебе отдельно, обычным путем, ты знаешь…В ближнее время будет уходить он из Иудеи. Думаю, что дорога уведет его в Тарс. Где-нибудь там, подальше от Иерусалима, должен он лечь на землю и не встать. Мне ли учить тебя?
Задумался Зилот. Вздохнул глубоко, поморщил лоб.
– Римского гражданина, да  из своих, много кто хотел бы познакомить со своим кинжалом. Одно смущает меня, священник, то, что ты это предлагаешь. Должно быть, человек не самый плохой, а может, и вовсе хороший, коль ты на него злобу затаил. Да только зачем это мне? Я передам твою просьбу. Ты дашь денег, сколько надо. Тоже ведь известно тебе, не в первый раз. Меня не впутывай только. Знаешь ведь, крыса храмовая, что не проливаю я крови давно. Тот, кто выше тебя, запретил мне.
Ханан сверкнул глазами недобро. Обиделся за «крысу», понятно. Только что Симону? Он вообще может развернуться и уйти. То, что священник сделал для Симона, уже сделано. Зилот пришел сюда, на встречу, только потому, что мог Ханан рассказать новое. О засадах, о предателях. О затеях римских. Пригодится людям. Зилоту уже не нужно.
– Я в Египет ухожу, – сказал Симон Ханану. – Когда кто из наших захочет тебе продаться, а ты его купить, так ты знаешь, что делать. Вызовешь, как звал меня, а там увидишь, кто и зачем.
Ханан удивился страшно. Египет? Почему?
– Он посылал нас рассказывать людям о Себе. О царствии Небесном. Он пророк, он Машиах, не ровня он тебе, крыса. Ты думаешь, его купил за тридцать сребренников? Нет! Это ты продавался, тебя и купили за мелочь. А я Ему многое обещал. И это тоже: походить по странам, говорить с людьми  о Нем и  его речах. Если спасутся люди, не тобой спасутся, Им. Вот, ухожу…
Дов сделал было движение: выхватить кинжал. Рука его тут же была зажата в тиски, да так, что Медведь застонал.
– Вот ведь кабан какой, – весьма оскорбительно сказал Зилот. – Норовит взять на клыки. А того не понимает, что я на воле, на работах разных каждый день сил набираю. А он, кабан этот, давно разнежился да разжирел на храмовых приношениях…
Он развернул Дова в одно мгновение так, что рука была выбита из плечевого сустава;  тот заорал так, что зазвенело в ушах.
– Не умеешь оружием пользоваться, не хватайся, – назидательно произнес Зилот. – А я тебе даже не поломал костей. Руку вправить можно. Только сегодня кинжал тебе не понадобится. Ни к чему он тебе…
Он оттолкнул Дова к священнику поближе. Невольно отклонился Ханан в сторону. Стонущий, потерянный Дов не удержался на ногах, упал, покатился, с совсем уж неприличествующим  мужчине воем.
Симон, поначалу не обращавший внимания на Дова, занятый разглядыванием в лунном свете кинжала противника, с серебряною рукояткой, отделанной жемчугом, вскоре осознал, что стоны и крики, и проклятия Дова могут привлечь внимание, совершенно ему лишнее.
Он пнул Дова ногой, велел замолчать. Бросил ему и кинжал, заметив, что чужого ему не надо, не тому Учитель учил. Да и не нужны такие игрушки тому, кто собрался в Египет учить любви и милосердию…
Вконец потерянному, трясущемуся Ханану Симон сказал:
– Тот, кто выдал Учителя, он, надо же, ушел к нашим, в Галиль. И они его приняли, священник. Когда храмовая крыса, вроде тебя, окружает себя такими, как Иуда, это понятно. Когда мои друзья принимают к себе такого, как он, вот когда страшно. Это значит, что и сами они выродились, коли с таким выродком рода человеческого сошлись хоть в чем. Значит, время мне уйти совсем. Не хочу видеть того, что станется с этими местами и людьми. Все же я к ним был привязан…
Как добирался Ханан до Храмовой горы, почти волоча на себе Дова, это не расскажешь. Он сыпал проклятиями; он скрипел зубами и обещал обидчику все мыслимые беды, которые только можно причинить.
Дня через два  священник и представитель дома Боэтусеев  возлежали, обедая, и вели беседу, в которой не было места проклятиям и бранным словам. Слушая беседу эту, никто и никогда не посмел бы даже вообразить, что Ханан способен на брань. Речь текла, словно жемчужный горный ручей среди изумрудных берегов, беседа неслась, словно стая облаков, гонимая ветром….
– Друг мой, – проговорил первосвященник, прожевав последний восхитительный кусочек фазаньего мяса, – друг мой, мое беспокойство небеспричинно. Это именно тот случай, когда необходимо строго следовать Закону Моше. Собственно, это надо делать всегда. Но я хочу напомнить сейчас два положения, которых мы, саддукеи , придерживались неукоснительно. «Да не сжалится над ним око твоё»  и «да искоренится зло из среды твоей» .
– И, безусловно, это верно. Но так ли страшен этот Саул, таким ли истинным злом является этот юноша еще, мальчик, в сравнении с нами, конечно, мой бесценный гость? – вопрошал его Боэтусей. Мы, саддукеи, строги к истинным нарушителям закона; но, вместе с тем, мы тоже люди. По роду своей деятельности, согласись, о гость, нам приходится, так или иначе, соприкасаться с миром иноземным, с миром языческим. Это накладывает некоторый отпечаток на нашу повседневность. Этот молодой человек, Саул из дома Вениаминова, не может быть, чтоб был потерян для нас и Закона, когда он воспитанник Гамлиэля. Но он – тарсянин, волей судьбы он вынужден был знаться с язычниками. Быть может, он ошибается, но не по убеждению, просто молодость и оправдывающие обстоятельства, те самые, о которых я говорил….
Ханан подслащал свой язык, сколько мог. Он боялся, что давешняя брань может выплеснуться на этого  нерадивого представителя саддукеев. Можно представить, как он будет напуган!
– Нет, нет и нет! Разве кто-нибудь мог бы обвинить меня в том, что я не знаю сложностей мирской жизни, что я оторван от нее окончательно и витаю в мире молитв и Закона? Ханан бет Шет прежде других простил бы ошибку. Но это не ошибка, это намерение. Он объявил себя ноцрим, и само по себе это действие, которое я простить не могу, не могу оправдать молодостью и неопытностью. Когда бы он был человеком из низов, обманутым людьми Плотника; но он познал сладость Закона нашего так, как другим не удавалось. И он – отступник!
Ханан горячился. Боэтусей слушал все внимательней, хмуря брови и покачивая головой на каждый выпад Ханана, признаваемый им справедливым.
– Итак, он отступник. Признавая Машиахом повисшего на древе, согрешает смертельно. Говоря о том, что Учитель его восстал из мертвых и воскрес, согрешает дважды. Трижды согрешает, говоря, что есть жизнь за смертным одром у каждого из нас, и ждет нас в ней воздаяние за земные дела. Потому, говорит он, не страшитесь земного, каким бы оно не было, а завоевывайте Небесное.
Боэтусей скучнел на глазах. Все это были серьезные обвинения. Кажется, молодым человеком, ведущим родословие свое от Вениамина, и впрямь придется заниматься.
– Он утверждает, что Плотник, он из рода Давидова, – подпустил яду Ханан. И спасение Израилю придет от Него…
Это добило Боэтусея. Он, наконец, возмутился.
– Да, – сказал он, – это кощунство… Я знаю, что ты, мой гость, всегда и во всем безупречен. Учитель Гамлиэль уважаем тобой, и никогда гласно не обвинишь ты его в попустительстве или ошибке. Но это сделаю я. Я выскажу фарисеям в Санхедрине наши упреки…
«Безупречный» Ханан был доволен своею деятельностью. Отступник Саул в общем-то не беспокоил его в качестве серьезного соперника. Это ведь не Йешуа-плотник. Тот был страшен, хоть и скромен. Но так приятно наступить на больную мозоль человеку, который переметнулся в чужой стан. Будучи прикормлен, обласкан. Мало того, человеку, которого римский закон, закон неверных, сделал недосягаемым для Ханана. Вот и посмотрим, так ли это….
Надо ли удивляться тому, что обложили Саула со всех сторон.
Варнава, остававшийся для Саула Иосией, был страшно удивлен, помимо того, что огорчен, той лавиной сплетен, обвинений, как он говорил «глупостей беспочвенных», что обрушилась на друга.
– Ты хотел славы, мой Саул, – говорил он. – Сколько тебя помню, ты все рвался к тому, чтоб стать большим и известным. И, однако,  ты стал известен. Пусть ограниченному кругу людей, но стал. Пожалуй, никто из ноцрим не обсуждается Иерусалимом так широко, нет и споров таких, как о тебе. Ты ведь еще ученик в среде учеников, не больше того. Ты тщишься доказать мне, что ты посланник Его, но, прости, хоть я и люблю тебя, многое в словах твоих странно. Многое требует раздумий, долгих бесед с тобой. А вокруг негодуют, шумят, кричат, зовут или отвергают, не давая мне времени выслушать и понять. Мне почему-то кажется, что раздут возле тебя пожар, и подпитывают его без конца сухими ветками и угольями. Все как-то странно, Саул, очень странно…
–  Но я думаю, что у меня ни в чем нет недостатка против высших ноцрим, тех, кого прозвали Посланниками Его, – отвечал Саул. –  Я видел Его, Иосия, так, как видишь ты меня сейчас,  я говорил с Ним. Он выделил меня среди всех для проповеди среди язычников. Почему так, почему все так, как и Он говорил: не встречается пророков в отечестве своем? Неужели и ты мне не веришь, друг?
Иосия отмалчивался, глядя на Саула глубокими своими, кроткими очами; в них было обидное для Саула сомнение…
  Иногда он говорил Саулу, когда подступало к горлу слово, которое не удержать:
– Ты гнал Его, Саул! На  тебе наша кровь. Он прощает. И я прощаю, правда, зло причинено не мне, но многим близким. И не все простят.
Саул говорил:
– Я виновен. Но благодатью Божьей есмь то, что я есмь; и благодать Его во мне не была тщетна. Ты еще увидишь это. От чрева матери предназначен я был, Иосия, для того, чтоб говорить о Нем среди языков…
Иосия был человеком, знавшим Саула с детства. Он знал и его болезнь, тяжкую, страшную. Знал о его семье. О том, как болезненно перенес Саул «предательство» обожаемой им матери. Увы, приходили ему в голову мысли о том, что все, Саулом рассказанное, есть плод воображения. И воображения больного. Не мог он сказать об этом другу. Но думать и перебирать мысли себе не запретишь.
Он стал говорить Саулу то, что казалось ему правильным;  казалось в меру обидным. О возвращении в Тарс…
– Если ищешь обращения языков, то к чему пребывание в Иерусалиме? Идти нужно к братьям, живущим за пределами Эрец-Исраиль, чтобы благовествовать им. Здесь тебе опасно, Саул. Я виделся с Мариам. Ты знаешь ее мужа, а он близок к саддукеям. Говорят о мерах против нас, ноцрим. А еще говорят чуть ли не о покушениях; ты знаешь, ведь есть еще и зилоты, ревнители веры;  а ты отступником представляешься и там, и здесь, и повсюду! Пусть это чересчур, вряд ли все так плохо, как говорят. Но лучше тебе быть далеко отсюда, где разгораются страсти. Рядом с близкими. И не говори мне: враги человека – ближние его. Да, так сказано, но еще говорил Он, что прощать надо брату своему до седмижды семидесяти раз ; и коль прощен ты у Него, прости и ты…
Сознавая, что Иосия прав, Саул противился уходу. Ему казалось несправедливым, что надо уйти. Он хотел дышать этим воздухом, хотел ходить по этим улицам, хотел наступать на эти камни…
Он не мог представить себе, что вновь покинет Иерусалим, не увидит больше Храм, белый, прекрасный, святой.
Пока не понял он, что веление то свыше, противился.
В тот день, тоскуя, отправился он в Храм, как всегда, когда душа просила этого. Иосия, что шел с ним рядом от дома, деликатно оставил его заботой своею, еще в пределах ограды Храма. Ушел молиться; в молитве забывался он от дневной суеты, от людей, искавших его внимания.
 Долго бродил Саул вокруг Храма, касаясь мраморных плит, лаская их рукою. Старался запомнить то, что могли запомнить глаза. Думал о том, что и Учитель, Йешуа, навсегда покинул Иерусалимский Храм. А вместе с Ним отошла от Храма и слава его. Он, говорят, сказал: «Се, оставляется вам дом ваш пуст». Сын Божий мог сказать так, ибо он – сам по себе Храм. Есть Бог, есть Храм. Нет Бога, так зачем же  Храм?
Так говорил себе Саул, пытаясь унять боль предстоящего расставания.
Он обошел все пространство вокруг Храма, ту самую платформу, которую создал царь Ирод, срыв верхушку Храмовой горы. На ней собирались паломники и приносились жертвы. Остановился у южного края, опасно нависающего над землею. Оценил высоту, от которой кружилась голова. Если говорить о человеческом росте, то двадцать пять таких, как Саул, не меньше. Да нет, больше…
Он боролся с искушением, глядя вниз. Кто из людей, заглядывая в бездну под ногами, не искушался? Она тянет. Он засасывает, как воронка на Кидне, на реке детства. Она зовет, бесчестная бездна. Ибо краток полет, и тяжела неизбежная встреча с матерью-землей…
– Уходи, – услышал он голос, который помнил по встрече на дороге в Дамаск, и из видений своих. – Уходи прямо сейчас…
Он шагнул назад, сделал шаг, второй, третий, удаляясь от края.
Повернулся. И встретился лицом с теми, кто хотел его смерти. Камень, брошенный одним из них, а было их трое, ударил его под правым коленом, да так, что Саул пошатнулся, нога подогнулась, и он пребольно приложился к земле этим самым коленом. Случись это у края платформы, он уже летел бы вниз, кувыркаясь в воздухе и крича…
Но и сейчас положение его было не из приятных. Они держали камни в подоле одеяний своих, и вздымались их руки, и шли они на него быстро и с напором; он невольно сделал шаг назад, приближаясь к пропасти.
Иосия бежал к нему, Иосия, которого оставил он в Храме молящимся. Откуда-то сбоку от Саула вынырнул великан со шрамом на лице; его удар в лицо, нанесенный убийце мощным кулаком, сначала уронил  того на землю, а потом обратил в бегство его испуганных товарищей…
Все это заняло какие-то мгновения, Саул не успел ничего понять. Уползал, убегал тот, кому удар великана расплющил нос, Иосия кричал:
– Саул! Саул!
Нарастал звон в ушах; все еще ничего не понявший Саул различил сквозь этот звон голос.
– Уходи из Иерусалима. Они ищут смерти твоей.  Уходи…