Глава 2. Вохма

Алла Коркина
Неужели и в самом деле есть какое-то химическое соединение человеческого духа
с родной землёй, что оторваться от неё ни
за что нельзя, и хоть и оторвёшься, так всё-таки назад воротишься.

Н.В. Гоголь

Родина... кто положил в тебя ложку мёда? Почему человека влечёт в родные места? Этого никто не знает… О млечное, первое, родное как влечёт к тебе!
Отец умер, и мама затосковала – вот я умру и не увижу родных мест. Так затосковала, такими мы почувствовали себя осиротевшими, что в мой отпуск поехали на родину, туда, где жили двоюродная сестра Тоня и тётушка Екатерина Васильевна.
Я родилась в страшную зиму 1943 году в селе Вохма Вологодской, ныне Костромской области. Поражаюсь мужеству женщин, рожающих детей в войну. Я была желанной – девочкой. До меня трое мальчишек.
Мама родилась недалеко – в деревне Дымково, отец в соседней деревне – Павино. Мама появилась перед самой революцией, в большой семье – пятнадцатая девочка, а моя крёстная тётя Аня – шестнадцатой. Конечно, выжили не все. Дед страстно хотел сына. Услышит, что снова девочка, на коня и в трактир с досады. Дед был высокий, плечистый, а бабушка маленькая ростом. Одни дочки в отца – высокие, а другие в мать – маленькие. Жили дружно, хорошо. Бабушка была из древнего рода священников, поповна, богатая невеста. Дед и сам был церковным старостой, относился к ней не только с любовью, но и с почтением. На ребёнка мог крикнуть, но не на жену. Я всегда чувствовала тягу ко всему духовному, всегда знала свою принадлежность к высокому роду и когда уступала требованиям мира сего, то болела. Никогда не делала карьеры, а чаще отстранялась.
Бабушка всю жизнь была верующей. Когда она умирала в районном центре на западной Украине, то попросила свою дочь Анну найти священника.
– Где же я тебе священника найду, мама? Церкви в селе нет, я никого не знаю… Мы не местные, русские.
Тётушка выбежала в смятении на улицу, и вдруг идёт священник – приехал к куме в гости на два дня. Бог послал. Бабушку отпели, как она просила.
Перед смертью, бабушка говорила:  «Умерла бы дома, вся деревня провожала.» Она так никогда и не узнала, что и здесь, на чужбине, её провожало множество не знавших её людей.
Православие, как затонувший град Китеж, светило со дна нашей жизни, оно помогало нам помнить, кто мы и откуда, оно связывало нас с тысячелетней Святой Русью – через кровь, через предания, через тайно хранимые книги.
Дед держал работника, сироту. Он его вырастил, как сына, верующий не обижал никого. За него же выдал старшую дочь Екатерину. Но после революции у него за это была неприятность – держал работника.
В селе был один пьяница. Дед, как староста, помогал ему, стыдил, что в его доме холодно, окна выбиты. Во время первой мировой войны сход  решил отправить его на войну.  Деревня взяла на себя обеспечение его семьи. Помогала,  привела в порядок хозяйство. После войны и революции пришёл с гражданской войны без руки, но коммунистом. И стал председателем колхоза. Через семь лет деревня под его руководством обнищала, и его сняли. Но из-за этого лентяя и пьяницы в кожаной куртке дед не хотел вступать в колхоз. Деда травили, и он, богатырь, задерганный властью умер рано, а бабушка Прасковья жила долго.
Почти ушёл дух моего деда из России – дух совестливости, заботы обо всех, хозяйственности. Когда жене в праздник – кашемировый полушалок, и всю самую тяжёлую работу взвалить на себя, пригреть сироту, девкам под праздник снять избу для танцев, да и пироги туда отнести, – гуляй, молодёжь! – а малышам устроить качели во дворе – у каждого возраста своя радость.
Когда возродятся в России такие непьющие и надёжные мужчины, возродится и вся Россия, возродятся её храмы, возродится народ, будут отличаться и праздники от будней.
Когда отца хотели повысить по службе, оказалось, что он женат на дочери кулака – из-за работника. Отец сказал: "поступайте, как хотите, а от жены не откажусь". И ничего с ним не случилось: был хороший работник и позже его повысили, послали в область от комсомола. Я узнала этот эпизод уже после смерти отца. Матери он тоже признался в этом уже после войны.
Отец любил маму всю жизнь, прожили они сорок лет. Поженились молодыми, лет в шестнадцать.
О Вохме, о деревне нам с братом рассказывала бабушка, мама отца. Она осталась на всю жизнь деревенской, очень рано стала вдовой. Мой дед по отцовской линии, родом из Костромы, из интеллигентной семьи, стал сельским учителем и умер от чахотки. Запомнился грамотным, умным, душевным человеком. Так рассказывала бабушка. После революции бабушка, как грамотный человек и самая бедная в деревне, была избрана председателем колхоза.
Это было удивительно для тех времён. Молодой вдове мужчины не подчинялись, работа у них клеилась плохо. Баба руководит – непорядок. «Волос длинен, ум короток» – это о бабушке. Что было правдой… Потом сын женился и она стала кочевать вместе с моим отцом.
В войну мама из хлебного Узбекистана, где была хорошо устроена, приехала к своей матери в голодную русскую деревню. Заскучала по родине. После ранения весной 1942 года отец был на побывке. А в январе следующего года родилась я.
В моей деревне родились ещё поэты Вячеслав Шапошников, Владимир Костров. Вологодчина и Кострома дала замечательные имена. Позже я познакомилась с ними
Воздух малой родины... Это – первое, что ощущаешь, приехав из большого города, он целебен. Пахнет травами, грибницей, сухими берёзовыми дровами – поленницы северян возле каждого дома. Пахнет созревающей малиной, смородиной, крыжовником и пока ещё не пахнет бензином, хотя в гаражах почти у каждого стоят машины или мотоцикл. Ещё чист воздух – сегодня мы начинаем ценить и этот бесценный дар природы.
Земля Нечерноземья скудная, трудная. "Зона рискованного земледелия". Но такая дорогая, незабываемая. Небольшой самолётик летит непривычно низко, видишь землю с птичьего полёта, сердце бьётся от волнения, хотя сеет и сеет дождик.

Неурочный дождь июля. Пора косить... Об этом и многом другом с лётчиками переговариваются два геолога, приехавших навестить родителей. Об этой северной русской земле, что кормила и одевала в льняные одёжки моих предков, я слышала с детства, а сейчас мне предстояло встретиться с её людьми поближе. И узнать, что живут здесь замечательные люди – те, кто выходит весной в поле, кто защищал эту землю от врагов, те, кто растит, также бережно, как лён и хлеб, детей.
Надо ли говорить о том, как много настоящих тружеников шло на поля, на фермы, в леспромхоз – туда, где нужен хозяйский догляд, надёжные руки и совесть. Ибо работать спустя рукава всегда у крестьянина считалось безнравственным. Но дела шли из года в год неважно. Спасал всех собственный огород.
Как не вспомнить тут историю, даже самую древнюю? Может и она нам кое-что объяснит, в чём-то поможет разобраться. Каков он был, русский человек, на этой земле? С кем воевал? С кем торговал? С кем дружил и чью кровь растворил в себе? Через просвет чудесного летнего леса виделся далёкий горизонт, глубокая даль, и мне впервые захотелось, делая как бы временной срез, узнать, что здесь происходило, как начиналась жизнь на этой дорогой для меня земле.
Из «Истории России с древнейших времён» С.М. Соловьёва (т.1) узнаём: «Племена славянские раскинулись на огромных пространствах по берегам больших рек. При движении с юга на север они должны были встретиться с племенами финскими, но о враждебных столкновениях между  ними не сохранилось преданий: легко можно предположить, что племена не очень ссорились за землю, которой было так много, на которой можно было так просторно расселиться, без обиды друг на друга».
Казалось бы – это происходило тысячу лет назад, а отголоски – в нашем времени. Помнится, я была с Володей Леоновичем в Риге. В ресторанах, в кафе ко мне обращались на каком-то незнакомом языке. Я спросила официанта: «На каком языке вы ко мне обращаетесь?» «А разве вы не финка?» – удивился он. Я всегда считала себя только русской, мои родители были из двух соседних поселений: мать из деревни Дымково, отец из села Павино. Но, читая историю, я вспомнила этот вроде бы случайный эпизод. В Риге бывает много финнов и глаз у людей наметанный. Вполне возможно, что тысячу лет назад я была финкой.
Мой дед был явно русич – высокий, широкоплечий, светлоглазый. А бабушка Прасковья маленькая, скуластая. Тетушка Надя – в отца, высокая. Настоящая русская красавица. А её сестры – маленькие, скуластые.
Да и в топонимике моей родной земли есть отголоски финского языка: и название посёлка Вохма вроде бы звучит по-фински «бани на реке». И скуластые лица, по-северному светлоглазые, тоже намекают на смесь кровей, которая, впрочем, давно уже никем не осознаётся. Люди считают себя коренными русскими.
Читаем дальше: «Привычка довольствоваться малым и всегда быть готовым покинуть жилище, поддерживала в славянине отвращение к чужому игу, о чём заметил Маврикий».
Русские люди севера уступчивы, но это не слабость. Только доведённые до крайности они сменяют добродушный нрав на непоколебимую стойкость. Есть и поговорка: «Русские долго запрягают, да скоро едут».
«Как все народы, в простоте быта живущие, славяне были здоровы, крепки, легко сносили жар и холод, недостатки в еде и пище». Теперь трудно вывести единый тип в населении Вохмы, много людей и кровей там перемешалось за века, но превалирует всё-таки светло-русый, голубоглазый, красота неброская.
«Религия восточных славян поразительно схожа с первоначальною религией арийских племён: она состояла в поклонении физическим божествам, явлениям природы, душам усопших, родовых, домашних героев.
Имеем право думать, что Перун у языческих славян носил ещё другое название Сварога. Верховное божество Сварог-Перун порождало двух сыновей, двух Сварожичей: Солнце и Огонь Поклонение Солнцу, как видно, было сильно распространено между славянами: в «Слове о полку Игореве» русские называются внуками Даждьбога.  Если так, то к нему, имеем право, относить известные названия в наших песнях: Дид (дед) Ладо. Последнее название, означающее свет, красоту, мир, любовь, радость, всего приличнее может относиться к Солнцу. Другой припев Лель, Лель означают также деда».
Как не хватает нам теперь, спустя столько веков, этого обоготворения природы, как много мы потеряли в своём духовном развитии, насколько гибельно разрушено столько связей с природой, как мы обесценили её дары. Как нам вернуть не религию язычников, а любовь и почитание природы, как высшего начала на нашей планете? Не знаю. Но иногда, кажется, что мы чужаки, явившиеся на неизведанные земли, где все чуждо, мертво для души, что мы сметаем всё, без понимания целительности и самоценности природы, без всякого трепета перед ней.
Но природа отвечает нам. Она живое существо и, естественно, мстительное. Она бушует смерчами, душит селения сходами лавин, неурочными наводнениями, землетрясениями. Рвёт линии ЛЭП и невидимой смертью радиации убивает всё живое, а мы опять покоряем её и надувая щеки гордимся своими надуманными победами. Строим новые АЭС и ведём себя при этом, как дикари доисторического периода. Не слышим требовательного и сурового её голоса, не внемлем намёкам. Да и чем нас можно вразумить? Всеобщей, нами же сотворенной пустыней?

Ещё на заре второго тысячелетия Константин Багрянородный писал: «Северные славянские племена, эти знаменитые плотники уже промышляют, рубят лодки, сплавляют их, доходят до Киева; Днепр связывает север и юг русских владений; северные племена двигаются, воспитывают в себе дух предприимчивости».
Замечательное искусство плотников живо и сейчас. Работа мастеров видна в прекрасной отделке северных домов. Узорная вязь покоряет каждого, кто впервые видит сельскую улицу.
Русский писатель Фёдор Абрамов, пьеса которого  «Деревянные кони»  в 70-х годах прошлого века с успехом шла на сцене театра на Таганке в Москве, много размышлял о деревне и говорил, что перед нашим сельским миром в современности есть два пути – или превратиться в урбанизированное производство, как в Америке, или сохранить свою человеческую суть, связь с землёй, приобретя все городские удобства. Писатель считал, что в нашем национальном характере нет чёрствой деловитости,  что связь с землёй – это возрождение в каждом поколении крестьян человечности, любви к животным, к миру. Он же бескомпромиссно говорил  и об охватившем всех равнодушии. В то время даже термин такой появился: «скорбное бесчувствие». Это страшное явление возникает тогда, когда человек сознаёт, что не может никак повлиять на свою судьбу, когда он видит, что все его усилия наладить жизнь в своей стране – тщетны.
Думая о своей родной Вохме, мне хочется, чтобы она существовала вечно. Казалось бы – чего проще? Но дедовской деревни Дымково, которая ещё в 1927 году насчитывала 70 дворов, сегодня практически не существует. Как и многих других деревень. «Мерзость запустения» коснулась и других мест, обжитых ещё тысячу лет назад. Для спасения сердца России необходимо великое возвращение.
М.Н. Покровский в своей книге «Русская история с древнейших времён» (том 1) пишет о первобытном коммунизме, имеющем своеобразные формы: «дворище» в Полесье до XVI века и «печище» в Архангельской области до  XVII века, которые «являются формами коллективного землевладения.  Это даёт нам возможность понять положение отца такой семьи. Всего меньше он «отец» в нашем смысле этого слова. О сопротивлении домовладыке не может быть и речи: господин-отец-самодержец в широчайшем значении этого слова. Древнеримское «фамилия», которое переводят обыкновенно как «семейство», в сущности, означало «рабов одного господина». Древнерусская дворня называлась чадью, чадами своего барина. И теперь ещё в слове домочадцы, объединяются не только родственники хозяина дома, но и его прислуга.  Крепостные крестьяне называли своего помещика «батюшкой», а сын в древнерусской семье величал своего отца государём-батюшкой, как величал своего хозяина «государём» и древнерусский холоп».
Долго русская северная деревня хранила высокий статус отца. В семье моей матери авторитет отца был непререкаем. Последующая история грубо разрушила его. Отцов с детьми основательно поссорили. Детей заставляли доносить на отцов, отрекаться от них, разрушая основы семьи. В немилосердную эпоху духовная связь ушла, всё здоровое и лучшее ушло, но вот худшее выжило – деспотизм и жестокость при полной безответственности отцов за судьбы своих детей. Сегодня мы можем говорить о падении отцовского авторитета.
Но вот на смену языческим богам приходит христианство. Это не мирный процесс, хотя и постепенный. Многое аукается даже в наше время. Владимир Солоухин в книге «Бедствие с голубями» («Советский писатель» Москва 1984 г.) рассуждает об этом так: «Да, да, есть такое веяние, течение, направление мысли. Такая, скажем, идея, что молодому, весёлому, душевно здоровому народу с его языческими богами, с его поклонением природе, с его ярилиными играми на Красных горках, масленицей и куполами, домовыми и лесовыми, русалками и приворотными зельями, – что этому молодому и весёлому народу христианская религия, народившаяся на древнем востоке, была навязана искусственно. Что она, эта религия, с самого начала была чужда детски простодушным племенам. Что, народившись среди восточных древнейших племён и народов, эта религия восприняла от них историческую усталость, и что эта усталость легла тяжёлым крестом на молодые плечи всех этих древлян, вятичей, кривичей и так далее.

Что вместо ярких славянских имён, разных там Любав, Горислав, Ратьмиров, Русланов, Людмил, Светлан, Цветан, Веснян, Лелей, Купавен,  Ярославен, восточная христианская религия принесла и внедрила чужеземные имена, а яркие привольные поляны в священных рощах и берега рек, где происходили языческие празднества, заменила на храмы, полуосвещённые лампадами и свечами и душные от курения ладана.
Здесь не место эту точку зрения некоторых людей развивать во всю ширь, соглашаться с ней или опровергать, гадать, как строилась бы культура России без христианства, как развивалась бы культура России и чего бы она достигла. Говорить о том, что древние представления славян о природе, о жизни вовсе не были погублены, но всё время органично участвовали в культурном процессе, что привнесённую далёкую восточную религию наш народ, в конце концов, ассимилировал, «обрусил», «одомашнил», создав на её основе свою ярчайшую архитектуру, свою ярчайшую живопись, что до самых позднейших времён в искусстве существовал своеобразный синтез древнеславянских и христианских представлений. Это течение я бы назвал младославянством».
На воротах многих вохмичей есть знак солнца – ярилин круг. Сквозь тысячу лет христианства он дошёл до нас, этот языческий знак. Конечно, вохомские плотники, украшая своё жилище, не отдавали себе отчёта в том, что именно они запечатлевают на воротах – обычай и только, однако это само по себе говорит о многом. Но интересно, что ярилин знак на воротах – знак добра и благополучия, древний знак поклонения солнцу, распространён и в христианской Молдове. Ярилин знак соединяет огромные пространства. Потому, что это общеиндоевропейский символ…
Много горестных замет осталось на русской земле от времён татаро-монгольского ига. Сейчас писатель Борис Васильев пишет о том, что якобы этого ига не было. Но летописи описывают истребление Рязани, набеги на Владимир, взятие Киева степняками. Народная память хранит подвиг Евпатия Коловрата, который с 3 тысячами витязей сражался со 100 тысячным войском самого Батыя… И только катапультами смогли сломить русских богатырей. И чувство жути от поголовного истребления русского народа степняками… «Незваный гость хуже татарина». Сколько веков этой поговорке? Ведь не о сегодняшних татарах речь.
Другое дело, что история многосложна, многослойна, что спустя сотни лет, русское дворянство уже женило своих сыновей на царственных степнячках, что и для татар стало престижным служить у возвысившегося после их многовекового ига русского царя. И уже все вместе – и русские, и татары, и прочие потомки степняков – громили незваных гостей и из Европы, и из Азии… Время всё меняет, перемалывает.
Но, если как всегда сама деревня остаётся в исторической тени, зато северные города всё чаще упоминается в истории.

Но вот наступило одно из самых важных событий русской истории. Уж его-то никто не может отменить. И тут наша малая родина не осталась в стороне. Читаем у Соловьёва: «Летом 1380 года перед битвой с Мамаем Дмитрий выехал в Коломну, куда собралась огромная рать, какой прежде никогда не видывали на Руси – 150000 человек!». Это было перед битвой на Куликовом поле. И здесь мы встречаем своих земляков, не забыли их упомянуть летописцы. Костромского воеводу Ивана Родионова. И хоть это только имена князей и воевод, но мы знаем, что много и моих земляков полегло на том знаменитом поле, возвратив Руси свободу. Всё чаще и чаще начинает мелькать в летописях Кострома, Вологда, всё большее значение они приобретают в русской истории. О них пишут уже как о городах, имеющих своего князя, дружину, воевод, своё историческое бытие. Вохма находится на границе этих двух волостей, тяготеет ещё к Архангельску, к Вятке.
Да и сейчас многие из моих земляков учатся в Архангельске. Отголоски исторических событий живут в памяти вохмичей и поныне. Они тоже сполна узнали обжигающие ветры истории, которые пронизывают всю нашу жизнь, формируют сознание.
Часто в современных фильмах показывают русских людей нахальными, хамоватыми и, конечно, бескультурными. В народе называют таких людей «хабалками». И отнюдь не поощряют. Но ни в моей родне, ни в своей деревне я таких людей не встречала. Так откуда они? Есть накипь в больших городах… Но всё-таки, наоборот, скромность, застенчивость – доминирующее свойство русского народа. Русский человек чаще всего и при большом таланте бесцветен, скромен, цены себе не знает. Вспомним того же Михаила Калашникова, изобретателя лучшего автомата двадцатого столетия.  Простой сержант, скромный, работящий, и – гениально талантливый… И никакой коммунизм, капитализм не изменили этих качеств. Иногда и досадно даже!
Тысячелетняя христианская православная цивилизация сделала своё дело, сформировала характер, хотя и стойкий в бедах, неуступчивый в вопросах совести, но скромный. Иногда это похоже, скорее, на слабость, но это и есть сила Христа. Этим она и отличается от западного мира.
Владимир Даль нашёл немало поговорок на Вохме. К слову «звон» есть такая заметка: «Звоном началось, звоном и кончилось».  В Вохме была построена в 1784 году церковь, а в 1845 году она сгорела. Снова звонили в колокол, но уже – в пожарный. И пошла поговорка. Событие забылось, а смысл поговорка получила более широкий, общероссийский. Со словом «звон» вообще много поговорок, а некоторые из них доселе бытуют в русском языке.
 Со времён Владимира Даля язык русской северной деревни в чём-то развивался. А что-то и потерял. Но язык, который я застала в Вохме, всё ещё красочен и меток. Есть и некоторые различия; так вместо обычного в русском языке «да» говорят «так». Если что-то подтверждается в разговоре, то кивают головой «так-так». Культура речи осталась высокой. Есть здесь большие мастерицы рассказывать – метко, образно. Сохраняет язык диалектные слова, архаизмы. Слияние книжного языка с народным здесь проходило медленнее и канцеляризм более адаптирован, что ли.
Но, что греха таить, он проник и унифицировал и народную речь. Больно уж он насаждаем в газетах, по радио и телевидению. Иногда употребление его создаёт и особый комический характер. Создали магазин для ветеранов и инвалидов ВОВ. Старухи говорят: – «Сметану завезли в «инвалидку» – всем понятно.
Река Вохма, давшая название посёлку, текущая из древности – малая река России, безымянно воспетая в народных песнях.  Родная река в стихах Владимира Кострова, уроженца Вохмы. Здесь он мальчишкой рыбачил, купался в жаркую погоду. Над ней стоит дом, где прошли мои младенческие годы.
Речка – это нечто родное, что нас связывает с вечностью, хотя, что в ней особенного? Вохма ещё и труженица, по реке в основном проводится молевой сплав. Тот самый, заклеймённый всеми учёными, которым дорога природа и который наносит самый большой вред, но и самый простой в использовании. Он, да ещё строительство временных  перемычек, необдуманная вырубка леса по берегам, способствовали обмелению некогда полноводной Вохмы.
Выдающийся русский путешественник, географ и этнограф, исследователь Монголии, Китая и Сибири Григорий Николаевич Потанин в 1872-74 годах отбывал политическую ссылку в городе Никольске. Интересуясь жизнью местного населения, Потанин написал в годы ссылки этнографическую статью «Никольский уезд и его жители». В ней он довольно подробно описал быт, нравы, культуру вохомского края. На севере не было крепостного права, крестьяне были государственные, характер народа сложился без всякого рабства.
Читаешь и невольно сравниваешь с тем, что видишь сегодня. Сколько перемен! Что-то ушло, может быть, безвозвратно, но как много осталось неизменным от северного уклада жизни. Цитируя заметки Потанина, хочется сделать одно замечание. Потанин был социал-демократом, человеком, настроенным к деревне критически, в вот те, кто жили этой жизнью, видели её совсем иначе.
Потанин пишет: «Вохомский край самый хлебородный угол уезда: отсюда зимой тянутся хлебные обозы на Никольскую пристань на реке Юге, отсюда распространяются в остальные части Никольского уезда лучшие породы хлебных растений. Это край единственный в уезде, где существует пчеловодство, здесь употребляется особая соха.
Близ берегов рек сосредотачивается всё разнообразие животной и растительной жизни: здесь озёра с рыбой и ракушками, водяная птица, мелкие зверьки и волк, в глубине сузема живут только крупные животные – медведь, лось, в некоторых отдельных местностях в глуши сузема водятся ещё и стада северных оленей»…
Моё детство полно рассказов о деревенской вохомской жизни. Она представала в рассказах моей бабушки Ксении, мамы, тётушек красочной, праздничной, поэтической, то есть любимой, а ведь по современным советским книгам дореволюционное время мы представляем себе как нечто мрачное, убогое, несчастное. Да, были и трагедии. На глазах моей бабушки и деда сгорел их новый дом. Но каковы были люди, если на второй, же день вытерли слёзы, сказали: слава Богу, что все остались живы, и стали строить новый дом!
Северная закалка – большая школа жизни. Да и в крестьянском труде, который горожанину представлялся как нечто тяжёлое, примитивное и уродливое, было много незабываемой поэзии.
В связи с этим мне хочется сказать доброе слово о книге земляка Василия Белова «Лад». Какое точное, славянское и доброе называние. Обвиняли автора, что книга патриархальная, архаичная, рисует идиллические картины русской деревни. Да, войны, пожары, мор, недород, преступления – всё это существовало. Также как и семейные неурядицы. Но… оставалось главное – лад и поэзия деревенской жизни. Её-то и воспел, как никто до него, Василий Белов. Её-то, этой поэзии, идущей изнутри, и не хватает в записках Потанина, фактически точных. Но и они дороги. Как одно из многих свидетельств о нашем крае.
 «Февральская синица» назвал свою первую книгу стихов вохомской поэт Леонид Попов, выпущенную в Верхневолжском издательстве в 1978 году в городе Ярославле.  Февральская синица – это та, что не покидает свою суровую родину и в бескормицу февраля. Глубокий смысл заложен в самом названии книги. Леонид Попов по профессии геолог, окончил МГУ, мыслящий, передовой человек, его стихи начисто лишены наивного провинциализма, он знает и чувствует современную поэзию, но в, то же время, это любящий свою скромную землю человек, сохранивший, несмотря ни на что, любовь к деревне, к народной жизни в неё тревожной непричёсанности.
В Вохме есть большой краеведческий музей, библиотека, которая тесно сотрудничает с музеем, уделяет большое внимание пропаганде краеведческой литературы. Есть хорошая музыкальная школа – всё это дорогого стоит. И какие прекрасные люди здесь работают!
О многих людях вохомской земли можно сказать доброе слово. Сельская интеллигенция района составляет немалую, и я бы сказала, самую передовую и общественно активную часть населения. Это образованные и преданные своей родной земле люди – золотой фонд русской цивилизации.
О своей деревенской школе задушевно сказал поэт Николай Рубцов.

Новый забор перед школою
Тот же зелёный простор.
Словно ворона весёлая,
Сяду опять на забор!
Школа моя деревянная!..
Время придёт уезжать –
Речка за мною туманная
Будет бежать и бежать.

«Подорожники», 1976 г.

В такой же деревянной школе в Вохме училась и моя мама, могла бы учиться и я. А теперь построили новую школу – светлую, просторную, не хуже городской. Среди строителей был и Василий Андреевич Криницын. А теперь в ней учится его внучка Людмила. Смышленая отличница.
Потанин пишет:  «Крестьяне живут здесь в очень больших избах, в устройстве которых разом видно и обилие леса, и отсутствие развития торговли: снаружи избы смотрятся целыми сараями».
Всё ушло в прошлое. Избы у вохмичей на редкость красивы, по-северному украшены резными наличниками, ярилиным кругом. У каждого по своему разнообразно и с большим  вкусом окрашены. Смотрятся и среди высокой зелени, и среди снежной белизны зимы празднично. В избах уютно, чисто, мебель городская – к кому ни придёшь. В домах книги, телевизоры.
Но, конечно, не все живут одинаково хорошо. Есть и доживающие свой век на скромную пенсию вдовы. Им сельский совет помогает дровами, ремонтом жилища. Но там, где непьющий хозяин, всё в полном достатке.
Потанин замечает: «Относительно одежды: прежде всего, следует отметить сильный контраст между праздничной одеждой и тою, которую носят в будни. В праздник к обедне жители одеваются довольно нарядно: суконные шубы на мужчинах и женщинах, цветные рубахи и сарафаны, большие платки или шерстяные шали на головах у женщин; в таком наряде народ преобладает над серым зипуном, когда народная толпа стоит в церкви. Но дома, в избах, те же люди ходят в грязном и бедном платье, и, оберегая хорошее, сшитое из фабричных тканей, носят самодельщину, мужчины – синюю крашеную рубаху, женщины – синий крашеный сарафан, а на ногах, вместо праздничных сапогов, лапти».
Как одеваются сейчас в Вохме? Да, как и везде.
Так же, как где-нибудь на Житомирщине, или в молдавском селе. Начисто утрачен национальный характер и местный колорит одежды. В платье с люрексом идут работать в поле. Иногда безвкусно сочетаются импортные дорогие вещи. Прогресс ли это?
А кто их учил, эту сельскую молодёжь, одеваться? Никто. Народные вкусы после войны утеряны и разрушены массовой культурой. Утрачено то безусловное чувство гармонии и слияния с природой, что таится в эстетике народного костюма, забыто тонкое различие праздника и буден, а до городской моды дотягиваются, увы, не все.
Василий Белов в книге «Лад» замечает: «Россия крестьянская много веков была одета в овчину и холст. Камка, рытый бархат, китайский шёлк и аглицкое сукно требовалось редко либо вовсе не требовалось. Тем не менее, мужику до самых поздних времён внушали, как неприлично он выглядит в овчинной шубе или тулупе – в этих самых тёплых, лёгких, долговечных, дешёвых и удобных одеждах. И вот, едва «общественное» мнение отучило народ от шубы, как раз в это время и взыграла в цене дублёная русская шуба. За дублёную овчину, которой бывало мужик закрывал в непогоду продрогшего мерина, нынче отдадут всё, вплоть до того же японского транзистора».
Верное наблюдение. Что касается обуви, то обувка и сеячас нехитрая – пять месяцев в году валенки, а остальное время резиновые сапоги из-за бездорожья. Раньше, говорят старики, дороги были лучше, сохраннее – кони их так не разбивали, как тяжёлая техника. Сейчас дороги без конца ремонтируют. Бездорожье тяжело бьёт по деревне.
Что касается лаптей, да всяких поговорок – эй, ты, лапотник, –  то зря всё это. Теперь учёные говорят, что это была чудесная для летней деревни обувь – лёгкая, гигиеническая, в неё клали, смотря на времена года «тёплую» или «холодную» травку. Моя мать говорила, что это был настоящий праздник, когда давались детям весной новые лапоточки. Тысячелетняя культура лаптей ушла безвозвратно, а вместо благодарности заслужила пренебрежение, как и многое связанное с крестьянским бытом. Сейчас лапти – всего лишь сувениры для заезших туристов. А вот валенки обрели новую жизнь, опять в моде и повсеместно используются  горожанами на дачах…
Берестяной мотив звучит в памяти народа, нет-нет появляются мастера – плетутся туески, корзины, а порой и лапти. Может быть, художественное индивидуальное творчество возродит эту древнюю и нужную людям отрасль!
Деревянные тротуары – достопримечательность северного села, посёлка, городка. Они быстро сохнут после дождя. Да вот в то же время постоянно требуют ухода, ремонта. А как хорошо пройти по этим необычным тротуарам!
Потанин описывает быт крестьян: «бельё моется не более пяти раз в год, в деревнях нет ни зеркал, ни полотенец, утираются какой-нибудь тряпицей. По этому поводу здесь рассказывают такой анекдот: «Чем у вас утираются? – спросил один прохожий у крестьянского мальчика, умывши лицо. «Отец рукавом, мать подолом, а я и так сохну» - ответил мальчик».
Конечно, быт сейчас, спустя сто лет, гораздо обустроенней. Рубахой никто не утирается, однако ассортимент товаров в магазинах скуден.
В народном земледельческом календаре есть такая поговорка: «Июль и косит, и жнёт, и спать даёт». Добавлю – весь июль почти без передышки шли дожди – в самую страдную пору. Вот она – «зона рискованного земледелия!» – мокрые, влажные поля не выдерживали нагрузки тяжёлых машин. Но стоило выглянуть солнышку, как снова выходили на работу люди. Пока на машины переложить всю сенокосную работу не получается: вот и дороги рабочие руки.
Сколько труда требует эта земля! Испокон веков. Но люди умели работать. Так пишет об этом Василий Белов в книге «Лад»: «Работать красиво не только легче, но и приятнее. Талант и труд неразрывны. Тяжесть труда непреодолима для бездарного труженика, она легко порождает отвращение к труду.

Вот почему неторопливость, похожая с виду на обычную лень, и удачи талантливого человека, вызывают иной раз зависть и непонимание людей посредственных, не жалеющих в труде ни сил, ни времени».
Талант народа сказывается во всём – в красивых избах, ухоженных огородах, стройности быта.
Моя мама и Юлия Никитична, хозяйка дома, вспоминают сенокос:
– А шли-то как на  праздник, всё чистое одевали, помнишь, ещё покосные рубахи были… И с гармошкой шли. Чтоб веселей было. А нас, детей, посылали по ягоды – тут же, неподалёку. А ягод-то, ягод-то было сколько.
– А, пожалуй, – соглашается собеседница, – а почитай, самая чистая работа была. А мы ягод-то принесём, да со сливками. Хорошо, ладно. А теперь что-то и ягод маловато.
В ответ на эту лирику говорю:
– Во-первых, вы были детьми и сами не косили, а во-вторых, нас сейчас на земле пять миллиардов, откуда взяться ягодам?
– Ох, так, так – качают они сокрушённо головами.
Жизнь этих женщин с детства была заполнена тяжёлым трудом, однако вспоминают они и много радостного. Память оставляет всё хорошее. И сенокос, и жатва, и обработка льна, «спутника женской судьбы» по выражению Василия Белова, все те трудные работы, требующие умения, терпения, пристальной работы, несут в себе и элемент поэзии жизни. Но тот, же Василий Белов замечает и другое: «Бесконечность, бесперспективность в физическом труде равнозначны безликости, они начисто убивают азарт, гасят в человеке жажду окончить дело к определённому времени. Что тут кончать, если работе не видно конца?»
Сейчас возникает из небытия имя Александра Васильевича Чаянова, труды которого вошли в мировую практику, а у нас, вместе с погубленным автором, забыты. Когда человек, самый работящий и добросовестный, долгие годы бьётся среди бесхозяйственности и равнодушия, командования, изъятия продукта и нескончаемости обезличенного труда, то душа надрывается. Посильность, конкретность задач, увенчание усилий видимым успехом важно для труженика.
Василий Белов замечает: «В северных деревнях ещё не так давно считалось позорным праздновать в будние дни. Женщины и холостяки пили только сусло и пиво, а тех мужчин, которые напивались и начинали «шалить», под руки выводили из помещения».

Моя мать вспоминает, что во времена её детства была только одна семья пьяниц, позорная и презираемая. Что в будни её отец никогда не брал в рот спиртного, а в праздники любил петь, был замечательным рассказчиком, Она считает, что дар стихотворства у меня от него. Дед был неграмотным, но одарённым человеком и даровитым хозяином. Позже, когда стали собирать насильственно в колхозы, дед не сдавался и до конца дней болезненно переживал ту бесхозяйственность, которая буквально захлестнула жизнь. Но жизнь эта уже шла не по дедовым понятиям. Сейчас я вижу: он был прав, а не та жизнь...
Традиции трезвой дедовской жизни напрочь утрачены, можно и в будни встретить пьяного тракториста, случаются и трагические происшествия на этой почве.
Родиной русского северного фольклора можно назвать эти места. Здесь он ещё и бытует, сохранился, да только часто ли есть в нём нужда? Уходят его собиратели и хранители.
Все пишут о гармошке, но сама гармошка почти уже ушла из жизни, энтузиастов её осталось мало. Чаще всего способствует работе транзистор. Вроде бы это и неплохо, но… это уже потребление музыки и зачастую чужой – к ней уже привыкло ухо! – но не исполнение. А ведь и с фронта ждала когда-то парня гармошка.
Никакая музыка сама по себе не может причинить вреда, но как страшно, что менее чем за столетие мы умудрились оторвать собственный народ от его исторических, национальных корней. Это отчасти означает и разрушение народного характера.
Как возродить жизнь? Не будет деревни, вымрет и город. Но без духовного возрождения народа не возродится деревня. Нельзя крестьянина рассматривать только, как производителя. Деревня – это целый мир. Я поняла это, когда стояла на месте дедовского дома, а рядом шумели мощные берёзы и рябина, посаженные когда-то дедом.
Василий Белов, цитаты из книги «Лад» которого я приводила в своём очерке, открывает нам не просто деревню, как местожительство, а как особый мир, веками живущий в ладах с природой, с её вечным круговоротом и веками же создающий своих людей.
Ещё только родился ребёнок, но к годам восьми он уже подготовлен к жизни, всё нужное знает. Это целый университет. Особый. Больше нигде этих наук не преподают. Но с этим университетом хорошо там, где ты его прошёл. Отрыв от привычной жизни болезнен.
Что скрывать, в послереволюционные годы мужики, кто покрепче стремились «выкарабкаться» из колхоза, людей поглощал молох индустриализации – стройки века. Из деревни бежали, как с каторги. Этими факторами Вохма была экономически подорвана. Отрыв этот замечательно раскрыл нам писатель Василий Шукшин. Он любил людей деревни, болел за них душой и описал все их слабости, когда они столкнулись с другим университетом – с городом, где их накопленные поколениями знания были ни к чему. Сколько комедий строилось на том, как житель села приезжал в столицу и терялся – сначала! Потом-то у него хватало ума и приспособиться. Революция мощно стронула народные пласты, вывела на политическую и культурную арену выдающихся людей из народа. Всё это так, но есть и другое. Те же истории о том, как горожанин приезжает на работу в село и… начинает искрить комедийными ситуациями. И неумелый он, и не знает ничего, и сто раз попадает впросак, и смеются над ним, и помогают освоиться – мир не без добрых людей! А если не пройдёт горожанин этот сельский университет жизни, не освоит и не полюбит деревню, то и не приживётся.
В Вохме не хватает невест: ребята-механизаторы остаются, девушки уезжают. А ведь именно женщину должен защищать родной дом, уклад жизни, строгий отеческий взгляд. Меньше бы было трагедий, безотцовщины, долгого скитания в городе по частным углам, если бы оставались девушки в родном доме. И происходит разрушение народного женского характера, воспетого классиками русской литературы.
«Где родился там и пригодился» – говорит народная поговорка. Несчастлив человек может быть где угодно, но счастлив только среди своих. В гармонии и слитности своего бытия во всём, что было до него и в предчувствии лучшего будущего.
У вохомского поэта Леонида Попова есть стихи об отпускниках-земляках. Горькие стихи.

Не в своей вы сегодня тарелке;
В наших северных серых краях.
Так всё кажется низко, так мелко,
Так всё стыдно! … язви его прах!

Но в том-то и дело, что хоть и «плюнули в родимую грязь», а за год забудут о ней и снова потянет в родные места. Ведь все они в душе, кем бы ни стали, где бы ни жили, остаются сельскими жителями. Социологи говорят, что вся эта «сбежавшая деревня» понизила культурный уровень городов, что она не посещает ни театры, ни музеи, ни балет, ни оперу. Конечно, не посещает. Это люди другой культуры – народной. Они оторвались от неё, от своих корней, от своих многовековых традиций и никуда не примкнули заново. Оттого и успех передачи «Играй, гармонь!». Воспрянула деревенская Россия, вспомнила, где бы она ни жила, чем бы сейчас не занималась, родную с детства гармонь.
И тут же заобижались другие – а почему только русская гармонь? А Казахстан или Молдова? А Украина? А Беларусь? И какие таланты вдруг обнаружились! Какие озорные частушки вспомнились! Пошла гулять передача по всей нашей огромной стране. Жизнь востребовала невостребованное…

Самолётик сел.
Приехала погостить к двоюродной сестре. Посёлок Новая Шанга под Шарьей, что в Костромской области. Поцелуи, радостные восклицания и мы идём по деревянным тротуарам, мимо нарядных больших домов, где за оградами растут рябинки, вишенки, малина, чёрная смородина. Во всём уют, хотя и прохладно по-утреннему.
– А хорошо живёте. Машину вижу… – сказала я неуверенно. Мне всё напоминало любимую Купавну, куда я приезжала теперь почти каждое лето.
– Да, машин много, – равнодушно отозвалась двоюродная сестра Тоня. – У молодёжи мотоциклы. На кладбище есть целая аллея мотоциклистов – мальчишки и их подружки-подростки. Вместе гуляли, так вместе и лежат…
– Ох, уж это везде. Гибнут не за грош, – отозвалась мама.
– Лихачат, – подтвердила Тоня.
С чувством светлой радости я вступила в этот дом. Большая комната, от неё отделён угол за занавеской – там нас поселили. В комнате телевизор, русская печь чисто выбелена, и солнце заглядывает через красивые тюлевые занавески. Всё, как в городе, только комната просторней. А книг почти нет, хотя Тоня и работала учительницей. У Тони преобладали земные заботы, а в тумбочке хранились книги по её предмету.
Муж Тони работал шофёром, она любила поставить его на место, престиж учительницы берегла – мне это понравилось. Характер у Тони с детства бедовый, боевой.
– Да, – сказала мама снова, – хорошо тут люди живут.
– А источник – мочало, – ответил Костя. – Замачивают липу в озерке, а потом сдают на мочало. Это с одной стороны запрещено – липу губить, а с другой – принимают по 50 копеек кило без ограничений. Вот народ и изворачивается. Я прошлое лето тоже немного намочил, – мотоцикл купили.
– Да ведь так леса гибнут, – возмутилась я.
– Гибнут, – согласился Костя. – Но кто от своей сегодняшней выгоды отступится? Мы с Тоней ещё что – мы всего боимся, привыкли жить честно.
Тоня крепкая, загорелая, с рыжеватыми волосами и веснушками изменилась, но в то же время оставалась прежней Тоней – моей двоюродной сестрой, которую я любила.
Увидела на стене охотничье ружьё и посмотрела вопросительно на Костю.
– Балуюсь потихоньку. Антрекотами с поезда не особенно прокормишься.
– Ох, принёс олешку, так и собак кормили, и сами при закрытых дверях ели лишь бы скорей, а нас Алёнка выдала – в детском садике похвасталась, – говорила Тоня.
– Да все тут так живут. Кто, закрывшись, ест – тот взял олешку или чего ещё. А поссорился сосед с соседом – и доносят друг на друга. И на меня доносили. Только я редко когда охочусь – жалко бывает и страшно. Тонька запрещает.
– Меня в райком на ковёр вызвали, дочкой клялась, что Костя не браконьер.
Странная складывалась картина – почти у каждого машина, а на стол стреляют зверей из Красной книги. Моя любовь к своей родине была как затаённая мечта, казалось, что там разрешаться все проблемы, уйдут многие вопросы, за утешением ехали с матерью в родные места. А здесь свои беды.
Вот уже застолье, пока без чужих, гости будут вечером. Тоня привезённым продуктам рада, хоть и не напасёшься на всю жизнь.
– Вела я немецкий язык, – рассказывала за столом Тоня, – а тут  расформировали школу, нету ребят, стала восьмилетка, ввели английский язык. Меня в райком вызвали и предложили председателем в колхоз. У тебя, говорят, Антонина Павловна, отец до войны был председателем, вот ты и продолжай семейную традицию. Хороший был человек твой отец, жаль на фронте погиб. На отцово место посылаем тебя. Говорю – хорошо, только дайте хозяйство посмотреть сначала. Смотри, говорят.
Поехала посмотреть. Глубинка. Боже, одни старухи, четыре старика, девушка-библиотекарь, два парня-механизатора – нахальных, мордатых. Старухи-то обрадовались – молодого, нового человека увидели, да такого красивого, баскового, как у нас говорят. Это меня, значит.
Приняли, как родную дочь, а то и лучше – баньку истопили, самогону нашли, стол накрыли с пирогами. Ох… Собрала я собрание. На собрании сидят, морщинками светятся. Я-то по матери своей знаю – то у них престольные, то просто вместе собираются, пироги пекут, на старух не нажмёшь, какие они работницы? Их дела конченные. Нет, сказала я себе. Ведь отец до войны-то этим колхозом руководил, да у него мужики были. Не-ет.… Вернулась обратно, кинулась в ноги секретарю, его жене отрез на платье отнесла, оставили в школе преподавать труд. Теперь с ребятишками учусь шить. Ленку приучаю. А там видно будет. Костя неплохо зарабатывает.
– Хорошо тут у вас, – вздохнула мать.
– Чего хорошего? – с досадой откликнулся Костя. – Ничего тут хорошего нет – болота, клуб такой, что сарай у хозяйки лучше, да и тот закрыт. Молодёжь на вокзале собирается, а уборщицы их гоняют. Нет, Ленка подрастёт и подадимся поближе к Москве, может ей там учиться доведётся.
– Так, так, – кивала Тоня.
– А родина… – сказала я, словно бы ни к кому не обращаясь….
– Родина-то родина, да что хорошего? – опять скептически ответил Костя.
– Вы здесь хозяева, на своей земле.
Посмотрела на Леночку: какое разумное, милое лицо, Леночка… Четырнадцать лет… Льняные волосы, синие глаза, правильные черты лица, словно возрождённая сказка о русской Снегурочке в Берендеевом ромашковом государстве. Ездила я с Робертом Александровичем Штильмарком в Щёлково, на родину драматурга Островского, там видала эту берендееву поляну, не оттуда ли ты родом, девочка? Нет, она просто дочка Тони, моей двоюродной сестры.
Глаза у Тони прежние – яркие, голубые, лицо в веснушках, обесцвеченные по моде волосы, а губы добрые, крупные, красивые.
… Уже за столом я заметила, что лицо её погрубело, да и не мудрено – с устатку, в праздник, на именины и в семейную встречу пьют одно – самогон. И сейчас целая бутыль стояла на столе.
Тут сказала Тоня:
– Помянём дядю Аркашу, – выпили за отца, за его душу, и Тоня запела всё ту же «На побывку едет молодой моряк», и вспомнила….

Любимую двоюродную сестру Тоню. Мне семнадцать лет, я приехала из хореографического училища на каникулы в Ровно, а мама получила письмо от сестры, от тёти Кати. Описывала она свою жизнь, свои беды. Тоня поступила учиться заочно на педагогический, работает в селе, вроде бы стала жизнь налаживаться, а тут влюбилась девка без памяти. «Сколько я её, Глаша, не колотила, рыжую, а вышла замуж за Алёшку. Да, ты его, Глаша, не помнишь, а его вся деревня знала, он там всех девок перепортил, с кем только не женихался. Женился на Тоньке, и пошла тут у них не жизнь, а одно колотьё. Теперь вот два горя сразу – сыночек умер и мужа убило. Шёл мимо стройки и кирпич свалился, да на голову. Или сам этой кирпич ненароком свалился, или скинул кто, – поди, разбери. Похудела девка, пострашнела. Дома сидит, на улицу не выходит.»
Так писала тётя Катя, и мама решила – пусть Тоня к нам приедет, развеется в городе-то.
Как это радостно – приезд сестры, хотелось её утешить и уже виделось – Тоня грустная, тихая, в двадцать один годик вдовица. Сыночка схоронила.
А приехала Тоня в модном по тем временам платье, в новеньких туфельках на каблучках, весёлая, шумная. Перманент в Москве сделала. Волосы с рыжинкой, ресницы и брови белесые, но Тоня их красила, а лицо румяное, с веснушками. Тут же спросила – где танцы? И в субботу вечером мы пошли в парк на танцплощадку.
Фигура у Тони статная, с крепкой грудью, ноги полные, точёные. Ничего лишнего, всё пышет здоровьем. Приглашали Тоню наперебой, особенно ребята попроще, да и меня стали приглашать – спрашивают о Тоне. А когда домой шли – целый выводок провожал нас. Но Тоня хоть и весёлая, но строгая. Может быть и молодость брала своё, а может Тоня, горе своё выдавать не хотела, но о муже и сыне она не говорила. Словно решила, – отплакала и всё, жить надо.

Мои несравненные тётушки…  Я их всех люблю.
Такими, какие они есть – с упорством в преодолении бед; с привычкой к бедности, с их высоким духом, воспитанным церковью в детстве и с нищетой обзора; с живучестью и с любовью к своим детям; и светом доброты. Все они немножко ханжи. Правда, прожили жизнь честно и прямо, вышли замуж и одного мужа так и держались, от судьбы своей не бегали, а потеряла тётя Катя мужа в двадцать пять лет, так и осталась вдовой…. Что правда, то правда. И в этом есть свой высокий смысл.
Забыла теперь свою молодость тётя Валя, осуждает молодёжь, плюётся, что короткие юбки носят – это камень и в мой огород, и в тонин. А муж её, охальник, рад бы каждую полапать, да руки коротки. Сидит за столом, жизнь свою перетряхивает.
– Слушай-ко, было это в тридцать девятом, вокурат перед войной. Как пошли мы с братаном… – дядька издавал смешок – а, бабы, бабы на нас так и кидаются. А бабы все хорошие, с каменными домами… дома-то свои….
– Брось врать-то, – обрывает его тётя Аня, – у вас с братаном один глаз на двоих был и всё тут. Сапог и тех не было.
– А, правда, – не обижался дядька, – голы были соколы. А вот, что расскажу, – как невесту братанову увели. Пошли мы с братаном свататься, а тут Митька Полуношник – так мы его звали, он до полуночи книжки читал, – увязался с нами. Тоже сватом вроде. Невеста поглядела, что у Митьки – четыре глаза – с очками, а у братана-то один, вот и польстилась на Митьку, – хохотал он, – Он потом в начальство выбрался, Митька-то, но в войну укокошили.
Дядька был высокий, огромный, сильный, прямо медвежья сила, но инвалид по зрению, с детства плохо видел, однако хвастался – если надо, то видел не хуже других. Хвастался под пьяную руку.
Это была инвалидная, паразитическая Русь, приспособленная к любой жизни. В войну дядя Федя тут же бросил свою психбольницу, где работал санитаром, бросил Ленинград блокадный с женой и подался в маленький городок на хлебозавод, где и встретился с тётей Валей. А теперь, приехав в Ровно, тоже работал на хлебозаводе, а потом вступил в общество слепых и всю остальную жизнь, не надрываясь, плёл сетки – и я плела, и его дочь Галка, и тётя Валя – все гнали план. Зарабатывал неплохо.
Не любил отец дядю Федю. Не любил. Знал, что инвалид, что освобождён от воинской повинности. А всё равно не любил. Как всех, кто в тылу отсиживался. Дядька любил к рюмке приложиться. Собой похвастать, приспособленностью, живучестью, поучить отца жить.
– А когда вы с голоду дохли, так кто вас кормил? – бледнея, спрашивал отец.
– Ты, ты, – примирительно говорила мать. – На твое офицерское жалование полродни выжило…
Теперь вот нет в живых ни отца, ни дяди Феди. И когда я узнала о его смерти, стало мне грустно. Жуткие и похабные истории он рассказывал, но какой это колоритный был тип, не без христианского милосердия, ханжества и… добра. И любимая его поговорочка: «хороший да чужой, плохой да свой».

* * *
Моей тёте Ане, моей крёстной – она меня крестила и я вовсе не Алла, а Алевтина, а по паспорту Альбина, – моей тёте Ане уже было тридцать лет, когда она приехала в Ровно, к замужней сестре, моей матери, и была не замужем. Война. Устроилась работать телефонисткой. До войны, да и сразу после войны, это была хорошая, престижная должность для девушки. Тётушка – чёрная коса, волосы на прямой пробор, чистый взгляд, батистовая блузка, чёрная юбка, туфли с перепоночкой. Такая она на фото. Весёлая, кареглазая, невысокая ростом. Вышла замуж за тридцатитрёхлетнего, высокого, носатого украинца – дядю Борю, по фамилии Дуб. Уехали жить в район. И зажили прекрасно. Тётя заведовала садиком, за дочкой заодно присматривала, а дядя служил ревизором. И такой мужик – воды не замутит. Как-то мы приехали к ним в гости, – как мне у них нравилось: – поле, лес, луга с ромашкой, малышка, моя двоюродная сестрёнка, такая славная и милая, – все пошли по грибы. Дядя пришёл на обед, никого дома нет, взял да и выпил по ошибке воду, в которой ягоды мыли, – думал компот. И ничего. Все потом посмеялись и он – тоже.
Какое хорошее было лето! Крёстная – крепкая, чистоплотная, дочка здоровенькая, в доме чисто, уютно, хотя и просто.
Вдруг дядьку забрали. Думали, что-то не то с документами – ведь ревизор. Так нет. Вызвали в органы безопасности.
Оказывается, потеряли справку или приказ о переходе из части в часть. Искали, допрашивали, в конце концов, нашли. Его ли подозревать? Он без чьего-либо приказа с места бы не сдвинулся. Будь другой на его месте, может быть, и не так бы переживал, – кто знает, ведь всего семь месяцев просидел, пока выясняли, но он до ограниченности правильный мужик. И вернулся с больным сердцем. И на работу нигде устроиться не может. Ведь и в тюрьме официально не был, только дознавались, а не берут – боятся.
Документы показывают, что всё с него сняли, всякое подозрение, верят, а не берут. Вот тогда они приехали жить к нам.
В одной комнатке все. Перебивались так полгода, а потом дядя решил поехать к сестре в Житомир. Выехал в единственном выходном костюме – видный, а почти с пустым чемоданом.
Как уехал, так ни слуху, ни духу. Искала его тётя, как могла, в милицию заявляла. Пропал человек.
Что делать? Устроилась тётя Аня комендантом в рабочее общежитие, там ей комнату дали. Стала жить, дочку растить. Так прошло десять лет. Сватались к ней работяги, видя её чистоплотность и хозяйственность, да и собой она была ничего, но не выходила замуж тётя Аня, так и жила с девочкой.
Вдруг приходит ей повестка из милиции. Нашли мужа. В сумасшедшем доме лежит. Совсем рядом, в районе. Оказывается, раздели его в поезде, костюм сняли, документы все выкрали, чемодан с одной парой штопаного белья унесли, а самого с поезда на ходу сбросили. Жив остался – обходчик подобрал, но ударился головой и потерял память. Долго лечили.
Всё вырезал куски из газеты и прятал – деньги, бормочет, деньги. Так втемяшилось ему полуголодное житьё, безденежье. Но постепенно стал приходить в себя и вспомнил. Стал говорить врачу – я Дуб. Они не понимали. Думали – деревом себя считает. Путанно вспоминал, – всю родню перепутал, но главное вспомнил – Борис Дуб. Пришёл однажды к врачу и так ясно сказал. Известили милицию, – говорят, ищут такого.
Приехала тётушка, вроде обрадовался, но не поймёшь. Потом ездила вся родня – всех путал. Врачи сказали тёте Ане: «Он опасности не представляет, но инвалидом будет первой группы. Хотите, – берите, хотите, – оставьте пожизненно здесь. Вас никто не упрекнёт». Десять лет жила тётя без мужа. Посмотрела вокруг на стены, халаты  казённые, подумала, погоревала и… забрала.
Потом пришлось дочку сдать в интернат, – кто знает, как отец себя поведёт? Теперь, когда ссорятся, та упрекает, – ты меня в интернат сдала.

Спросила я как-то тётю Аню, что семью держит? Ответила она кратко: «совесть».
Стал дядя Боря толстый, рыхлый, с утра ходит по магазинам. Как инвалиду ему дали двухкомнатную квартиру, а когда дочь вышла замуж – и трёхкомнатную, теперь вышли и льготы, привилегии фронтовикам, он всё добывает. Оказался своей семье полезным по нынешним временам человеком. Дома старается всё сделать, помочь жене. Очень любит свою семью. Только теперь и понял, что для него сделала его жена, ценил её больше всех на свете.
Тётушка Катя считала, что её судьба самая трудная – осталась после войны вдовой с двумя малыми дочками. Корову держала в голодное время, в колхозе работала. Война проклятая. Только теперь, в свои семьдесят девять лет тётя Катя стала получать пенсию – тридцать семь рублей. На эти деньги, конечно, жить нельзя. Она, как и до сих пор, живёт на помощь от дочек.
– Мы институтов не кончали, а выжили, детей вырастили. Война помешала, – любила говорить тётя Катя.
– Да брось ты. Тебе война помешала. Ты сроду ни одной молитвы не могла выучить. Помню, тебя на законе Божьем батюшка не выдержал и по голове молитвенником огрел. Это Глаша да Надя хорошо в школе учились, вы с Валей как были тёмные, так и остались, – смеялась тётя Аня.
За этот насмешливый ум я и любила её.

 * * *
На следующий день из Шарьи приехала тётушка Катя.
Нисколько она не переменилась – худенькая, шустрая, лицо, как картошка печёная – румяное и сморщенное.
– Как мамаша, – спросил зять, – пост кончился?
– Кончился, кончился.
– Давай, мамаша, я тебе водочки налью.
– А в чай. И варенья.
– Мать всегда так – чекушку в кружку и всё. Норма.
 Ох, болеть стала, Глаша, болеть.

Помянули отца. Повздыхали. Стали перебирать родню. И тут же сцепились – из-за двоюродного брата Виктора, сына тёти Нади. Он после армии вернулся к нам, в Ровно. А потом поехал к тёте Кате – «погулять» перед работой. И… «не досмотрела» тётя Катя. Мать ей этого простить не могла.
– Ах, Витя, Витя, вот уж мухи не обидит. Совсем простой мужик. Пришёл ведь когда из армии, так тут учительница из здешней школы на него заглядывалась. Хорошая девушка, образованная. А он и лета не погулял, – пошёл на чужую свадьбу, и увели к себе, окрутили, – сокрушалась мама.
– А что я могла сделать? Утром же скандалить к Нюрке побежала, знала, что не одного парня она так к себе уводила, а утром отец, братья в комнату вваливаются – женись. Нет, думаю, у меня это дело не пройдёт, не дам обидеть сироту, то-то парни отбились, да и я не промах, а этот лопух – хорошо, женюсь, говорит. Я уж и проклинала всю нюркину родню в косую сажень, и тащила его, а он – что ж, тётенька, раз так, женюсь.
– А ты-то, а ты… – шипела мать. – Он-то лопух, а у тебя, где мозги были? Парень-то неиспорченный.
– Так что я? Не выпустили и всё тут, – сокрушалась тётя Катя. – А теперь печником работает, такие деньги загребает, а толку чуть. Родила двоих сынов, а сама сидит, целые дни у матери, в дурака играет и семечки лузгает, а дети немытые по полу ползают.
– Я бы  такую жену на месте убил, – резюмировал Костя.
Опять сцепились мать и тётушка, обвиняли друг друга в Витиной судьбе. Казалось, что при покладистом характере так и будет вечно, но нет, уехал в командировку, встретил женщину с ребёнком и женился. И в этом виновата жена, – загуляла, пока ездил, а вот этого он не стерпел.
– А поедем-ка, Глаша, в тятину деревню, поедем, Глаша.
Ох, тётушка, ох, путешественница. Только приехала, а уж снова готова в путь.

* * *
Выехали рано утром, на паровозике – он тащил всего несколько вагонов.
Дорогу знала только тётушка. На пересадке мы с Леной гуляли по перрону под мелким дождиком, потом все вместе поели в столовой, где было чисто… Щи, оладьи… Все вкусно. Или мне показалось, что вкусно? И тут подошёл наш попутчик и, помявшись, предложил ехать вместе с ним на рабочем поезде – так быстрее. Мать и тётушка решительно отказались. Он отошёл смущённый.
– Как вы не понимаете, – стукнула кулачком Лена, – тётя Аля ему нравится.
– А неизвестно какой человек, – отпарирвала тётушка.
– Да, – подтвердила мать, – неизвестно. Дорожные знакомства до добра не доводят.
Они согласно покивали головой и принялись за еду. Я рассмеялась. А, может быть, этот симпатичный паренёк и был самым лучшим в жизни. Но вот он остановился на пороге, улыбнулся и ушёл со своими товарищами на поезд. И ничего не состоялось.

* * *
Приехали поздно, ужинали у тётушки. Маленькая комнатка, вся в иконах. В старом бараке, на разъезде. Вечером пришли подружки тётушки, похожие на неё, в таких же ситцевых белых платочках. Тётушка всех радушно потчевала.
– Денег у меня нет, а так Бог всё послал. И пироги, и брусничку, всё….
Главное качество тётушки Кати – она всем довольна.
Старушки пришли со своим. Свои нищенские приношения – они ими гордились – выложили на стол. Выпили тётушкиной наливочки – всё своё.
– Хорошо жить на свете, – сказала одна.
– Хорошо, хорошо, – подхватили остальные и закивали головами.
– И уходить не хочется. Всё жила бы и жила, – сказала тётушка.
Опять закивали головами, закрестились. Посмотрела на них с удивлением – им ли быть довольными? Ведь они, по нынешним понятиям – нищие. И вдруг поняла, какой высокий смысл они вкладывали в это понятие – жизнь. Все тяготы войны, малые дети, сироты, бесконечный труд – всё осталось позади, жизнь ими пройдена, изжита и теперь им уже ничего не надо от жизни, кроме самой жизни. И ждут они в своей вдовьей доле только «Небесного жениха», как говорила тётушка.
Тёти Катины ягоды завёрнуты аккуратно в газету. Разворачиваю – «Вохомская правда», где напечатаны мои и Володи Леоновича стихи рядом. Усмехаюсь. Такое соседство пронизывает меня острой болью, – встретились, соединились на одной страничке. На один миг. В русской глухомани. Тётя Катя – неграмотная, даже не знает, что здесь напечатаны стихи племянницы.
А я? Чего я хочу от жизни? Многого, да многого, но пройдёт время и ничего уже не будет нужно, ничего, кроме любви и жизни, а раз и это ушло, то просто ничего, кроме чистой совести.
– Как в городе-то живёшь, Глаша? – это старушки интересуются мамой.
– Да ничего живу, – степенно отвечает мать, – только муж помер в эту весну.
– Так, так, – кивают с пониманием старушки, – царствие небесное. Хороший был человек.
– Не печалься, Глаша, – говорит тётушка, – у меня, как Павлушу убили, дак, я руки на себя наложить хотела. Война, двое ребятишек. А Ерёмиха, помнишь Ерёмиху? – пришла в клеть, да меня этими же вожжами, на которых я удавиться хотела, да по спине, – а дети как останутся? О них подумала? Двадцать пять лет, милая, корову держала, в колхозе десять лет робила.
– Так, так, – кивала головой мать. Незаметно она тоже перешла на костромской говор.
Они выстояли, эти женщины, вырастили детей и теперь тихо гордились собой.
Леночка поела, и глаза у неё стали слипаться. Устала. День долгий, большой, у меня давно не было таких долгих дней. Я тоже уже не слушала ни маму, ни тётушку. Старушки привыкла ложиться рано и вставать рано, после наливки тоже стали клевать носом и вскоре разошлись.
 Тётушка засуетилась, стала стелить постель – на своей кровати мне и Леночке, а себе и матери на полу. Уснули сразу, а на рассвете тётушка снова подняла нас – в путь.

* * *
– Вот здесь ты родилась. На втором этаже, в роддоме. А ты в стихах пишешь – в доме бабки. Какая ложь! – возмущалась мама.
Пока шли к дому тёти Юли, мама радостно оглядывалась.
– В этой столовой тётя Надя поваром работала, а здесь мы жили, ты маленькой тут бегала, совсем крошкой. Не помнишь? Где тебе помнить. Тут церковь была, большая, нарядная. Твоя тётя Катя в ней венчалась.
– А ведь дядя Павел председателем был, коммунистом.
– Это потом. А в юности их с тётей Катей венчали. Тебя, Катя, первую отдали, ты старшая. У тебя одной и свадьба была, а остальные сёстры, как придётся. Мы с Аркадием расписались в сельсовете и всё. А церковь была большая, старинная, два этажа высотой.
– А вот ничего, Глаша, не помню, и лица Паши не помню, а венчание помню. Красиво-то как…. И всё честь по чести….
Вспоминали прошлую жизнь они как-то без благости, хотя и любовно. И над попом беззлобно посмеялись, и драки мужиков вспомнили, и какие-то истории. Повеселела мама, помолодела лицом. Давно я её такой не видела. А тётя-то Катя, после всех своих постов стройная да крепкая, и вообще впереди всех бежит.

Вохма… родная деревня. Запись в паспорте вдруг стала вещественной – вот она. А вот и дом тёти Юли, маминой троюродной сестры.
Красивый деревенский дом, с садом и банькой на задах.
– Ой, как я рада вам, как рада, тётушку-то хоть вижу, а тебя, Глаша, тебя сестрица, лет двадцать не видела, а ведь мы когда-то играли вместе, ой, как рада, – расцеловалась с нами рыхлая, пожилая женщина.
Вот и муж её, Василий Петрович, – самое обычное русское лицо. Ничем непримечательное, стариковское.
Сели за стол, – огурцы, колбаса, хлеб ржаной.
– А Василия-то Петровича в Кремль к 30-летию Победы вызывали, орденом наградили, ведь он у меня кавалер трёх орденов Славы.
Вот и неприметный человек, с маршалами рядом в Кремле снят. Смущённо улыбается. Так я и про отца, про его военный путь ничего не знала – всё отмахивался – мол, что вспоминать, забыть пора.
Война тяжело сказалась на жизни северной деревни. Ушёл на фронт вместе с другими односельчанами Василий Петрович Криницын. Повестку из Вохомского военкомата о призыве в армию он получил в августе 1942 года, вскоре после того, как пришла «похоронка» на отца, погибшего под Ленинградом. Никогда ему не забыть горькие слёзы матери, проводы односельчан.
Дни учёбы на миномётчика в полковой школе прошли незаметно. Затем Южный фронт и передовая.
Безусый, невысокого роста, но расторопный, он и впрямь, приходился многим за сына. Отличался Вася не только храбростью, но и самой точной стрельбой из 32-миллиметрового миномёта.
Ранение, госпиталь, снова фронт. В этих тяжёлых боях и получил Орден Славы II и III степени, орден «Красной звезды», орден Великой Отечественной войны I степени, медаль «За взятие Берлина».
Трудные фронтовые дороги, служба в оккупационных войсках в Германии. Путь от Вислы до Одера нелёгок. Здесь, у Бранденбурских ворот в Берлине и застало его утро 1 мая, солнечное и непривычно тихое.
Василий Петрович вспоминает: «Мы шли в колонне, а тут весть – «Танки на окраине Берлина! А вы что тут мешкаете?» Не верили. Подошли – правда, Берлинштрассе. Точно Берлин.
Со своим миномётом я много дорог протопал. Тащил с Южного фронта до Берлина. Смерть грозила со всех сторон, а с какой – не угадаешь. Но шутили, подначивали друг друга, – не унывай, мол.
– Плотничает сейчас. Коля – шофёр у нас, дочка – медсестрой в больнице работает, а старший – в Волгограде, полковник уже, двое ребят у него. А ты, Глаша, работаешь?
– Работала кассиром, кассир первой категории, в госбанке, ветеран труда. Муж вот недавно умер. Аля на телевидении работает, редактором.
– Так, так, – закивала горестно тётя Юля. Семейные новости рассказаны быстро, нас с Леночкой послали в малинник.
– Лезьте в малину-то. Берите ягоды. Вот и крыжовник у нас поспел, и смородина. Коля, покажь гостям, где что.
Застенчивый, миловидный как девушка, Коля покраснел и с охотой полез с нами в малину. День замечательный, прекрасный день августа. Забралась в самый угол сада и ела потихоньку малину. И на душе у меня светло, спокойно. Слышались голоса Леночки и Коли.
– Ох, какая крупная, – говорила солидно, нараспев Лена, – у нас-то в лесу не такая. И крыжовник сладкий.
Боже мой, какой прагматик эта Ленка. Она хозяйственная и всё печётся о собственной пользе. Отличница и стихи знает наизусть. Только спросила её дорогой, как она тут же мне и стала читать, и даже песню спела «Берёзовым соком… берёзовым соком…». Нормальный ребёнок.
– А мы первую ягоду собрали, – говорит Коля. Ему лет двадцать, он только пришёл из армии и одет в гимнастёрку, но без погон.
Коля сразу мне понравился. Всё в нём дышало чистотой, бесхитростностью, надёжностью. Сын героя. Чем-то они даже были схожи лицом с Леночкой, но та хитрая, как лисичка. Это Тонины гены.
Здесь, у тети Юли, с устатку мылись в бане. Баня просторная, новая, с электричеством, с большим котлом, чистая. Выстроена в зарослях малины, чёрной смородины. Своя, деревенская культура. Тётушка, мама, я, Леночка – все поместились. Тётушка распустила волосы по плечам.
Лицо сморщенное, волосы редкие, а тело крепкое, совсем нестарое и такое ладное, что даже странно.
Леночка привередничала, капризничала, говорила бабушке, что вода горячая, и её отпустили раньше всех.
– Ну, – с досадой сказала тётушка, – непоседа. Обещалася слушать бабушку, а неслух неслухом. Платок-то на голову одень….
Я с удовольствием слушала тётушкин язык. Нежное лицо девочки порозовело, глаза голубые светились, как чистый лёд реки, а я снова подумала, какая она красивая, чистая, ясная.
Мать с тётушкой, как ни в чём, ни бывало, перебирали соседей, вспоминали родных людей, которых я не знала. А я с наслаждением вдыхала пар и запах берёзового веничка и сквозь туман и неяркий свет электрической лампочки видела этих двух родных женщин и что-то домашнее, доброе было в русской бане, пахнущей свежим деревом, где лавки и пол чистые-чистые, а от ковша горячей воды поднимался пар. Момент счастья. Безотчётного и неповторимого.

Ранним утром мы побежали с Леной на речку Вохму. Реченька тихая, прозрачная. Течёт и течёт…. Вечное это течение не прерывалось ни на миг, может быть, уже тысячу лет….
Вспомнила – берег такой же реки, к маленькой пристани подходит пароходик, и на берег выходят немцы из ФРГ – обвешанные фотоаппаратами, сытые, выхоленные. Смотрят на берег, где весело шумят берёзки и щурятся старушки в белых платочках, вдовы. Словно и не было войны для этих немцев, а у нас война – была, была. Нам её никогда не забыть.
Вот эти, побеждённые, сходят на берег и какой-то парнишка сказал «немцы», завистливо глядя на японский транзистор последней марки, а в сердцах женщин это слово «немцы» отозвалось чем-то незабвенным, невыразимым никакими словами тяжёлыми. Немцы дружелюбно и весело смотрели на старушек, радуясь случаю побывать в русской глубинке – сюда они в войну не дошли, – гуськом за экскурсоводом спеша к церковке – шедевру русской архитектуры XVI века.
Уже вынули фотоаппараты, чтобы запечатлеть шедевр, а старые женщины всё стояли безмолвно, почти безо всякого выражения на высохших, морщинистых лицах. И я так остро ощутила их молчание.
Это стояли победительницы...
Леночка брызгала водой, счастливо и беспечно смеялась.
Совсем неподалёку дом, где я жила в первые месяцы своей жизни, а в это время отец выбрасывался с десантом где-то под Керчью, проваливаясь в ледяную воду, стреляя, стреляя.. А меня кормили, чем могли, и приносили питательное молоко. Бабушка пеленала… И всё это было простое житейское дело.
 «Реченька», подумала я с нежностью и зачерпнула рукой воды. Увидела, какая она светлая, выпила – вкусная, заметила стрекоз, как грациозно они чертят воздух синеватыми, золотистыми крыльями, иву, поласкавшую в воде свои серебристые косы, и вспомнила притчу о роге Оберона, что вновь и вновь наполняется, сколько бы из него не пили. Подумала, что и мама, и тётушка, и Тоня, и Леночка и я – все мы пьём из этого кубка бессмертия – простой русской речонки.
Мы прошли по земле, и, может быть, и следа не останется от нас, от наших обыкновенных жизней, но мы пили эту воду… А она поит здесь всех уже, может быть, тысячу лет…
Леночка засмеялась, брызнула снова водой в меня, а я в неё и мне подумалось, что Леночка самая красивая в нашем роду, что, может, ей достанется более интересная, значительная жизнь. И мне стало тепло от этой мысли. Чистый профиль девочки казался совершенным рядом с чистым струением воды.
И я увидела на миг гармонию этих двух существ – девочки и воды…

* * *
Что такое для тетушки Кати любить Бога? Это значит любить нечто вне себя. Вне своих личных, корыстных интересов. Это – бескорыстие.
Тётушка молится за всю родню – за путных и беспутных, за ближних и дальних. За тех, кто посылает ей открытки к празднику и совсем забыл её. Она поминает и меня, Алевтину. Странно мне слушать её молитву, мне, привыкшей жить среди друзей и приятелей вместо родных.
Идут воспоминания.
– Хочешь, верь, хочешь, не верь, Глаша, а помнишь, как громили церкви, и пошёл сосед Иван бросать в огонь «Евангелия», нёс на руке, как поленья, а старухи ему говорят:
 – Ну, Иван, не быть тебе с этой рукой.  Пришёл с фронта – руки нет по самое плечо. Да, вот так….
Тётя Катя одна из сестёр неграмотная, все выучились более-менее. Её легенды – устные.
– А моего-то Павла-то, в Москву посылали, а я не захотела, корову жалко оставлять – корову-то в Москве не дали бы держать… – говорит тётя Катя.
– Господи, так вы бы, может быть, сейчас в Москве бы жили? – удивилась я. – И не поехала из-за коровы?!
– А не поехала. Девки жалеют, корят меня, а я – никогда.
Мне стало смешно. Не укладывалась в голове такая логика. И мама рассмеялась. Действительно, что в жизни не бывает.

Дымково

Русь, место прежних деревень,
Опять пустует, как от века.
И вновь стоит такая звень,
Как до прихода человека,
Вокруг июля торжество
И зноя летнего морока.
Нерасторжимо с ним родство:
Что зрит, то любит око…

В мамину деревню пошли сразу после завтрака.
По полям, потом небольшими перелесками. Припекало солнце и в кримплене стало невозможно дышать. В этом проклятом нарядном английском костюме, который надела по настоянию матери, я задыхалась. Сняла кофточку, а Лена уже бежала впереди в трусиках. Мать с тёткой сдались последние – сняли кофты.
– Помнишь, Глаша, сколько тут народу шло? Голяком не покажешься. Нынче мотоцикл протарахтел и всё тут.
– Так, так, – кивала мать. – Раньше весь народ дома сидел, делом занимался. Помнишь, тятю, какой строгости был мужик?
– Да уж, хозяин. Да и вообще поредел народ.
– А где Женино-то? Вон там было?
– Снесли. И Пажино тоже. Кто уехал, кто к соседней деревне пристал. Перевезут дом и живут.
Мы вышли к околице Дымково, и я увидела изгородь, – она огораживала всю деревню – так эти жерди и зовут околицей?
Сто раз слышала это слово, но вот увидела, что оно означает воочию. Дедовская деревня состояла из четырёх высоких, могучих и красивых деревянных домов.
– И всего-то осталось… – горестно проговорила мать. Из ворот одного дома вышла высокая старуха.
– Не Анюта ли? – улыбнулась мать.
– Глаша! – радостно откликнулась женщина. – А постарела. Мужик-то твой, как? Всё начальство?
– Умер муж. Рабочим на заводе был последнее время.
– Ага… – сочувственно.
– А ты-то как живёшь, Анюта?
– Мои в Москве живут, на лето сюда приезжают с внуками. Из нашей деревни одна здесь Лида со своим Егором живут.
– Так, так….
– Пасека у них хорошая. Хозяйство своё.
Женщины неторопливо переговаривались, а расстались без малого тридцать лет назад. Лена переминалась с ноги на ногу – скучно, а я смотрела вокруг взволнованно и с удивлением.
Не такой я представляла деревню. Где та северная Русь с подслеповатыми избёнками, про которую я читала? Здесь стояли красивые дома с мезонином, обширные дворы – простор, воля, красота. Добротные дома в два этажа, со светелками, все краски лета сливались в одно чувство принадлежности к чему-то стойкому и великому. Мне даже захотелось, чтобы это всё – синее небо, могучие берёзы – оставались не тронутые прогрессом. Ещё придут сюда добрые и умные русские люди, молодые, сильные, и будет снова шуметь рожь на этой земле и расти дети – не дачники. Женщины попрощались. Прошли ещё шагов пять. Остановились.
– Здесь стоял тятин дом. Он получше анютиного дома был, – сказала грустно мать. – Слава Богу, увидела родные места, теперь и помирать можно.
На этом месте некогда стоял большой и красивый дом, его обитатели разбрелись по свету, он сгорел…. Знала, что однажды всё возродится, не повторяясь, не может быть, чтобы не возродилось….
Даже замерла на месте от своих мыслей. И впоследствии вспоминала этот день – именно его из всей поездки – как что-то перевернувшее в моей душе.
В этот день я поняла, кто я, откуда…
Мать и тётушка рассорились. Я отвлеклась и не уловила из-за чего.
– Я двадцать лет корову держала, за десять километров молоко носила продавать. Всё на своём горбу.
– Подумаешь, – говорила запальчиво мать, – по свежему воздуху ходила, а я сорок лет в кассе просидела, в уборную не сходишь, голову не поднимешь. Ветеран труда.
Леночка уже не хныкала, а весело вприпрыжку бегала впереди. От укуса пчелы на щеке у неё вздулось багровое пятно.
Мне сделалось смешно. Как взъерошенные воробьихи, мать и тётка.
– Хватит вам ссориться, – сказала я. – Обе вы страдалицы, обе вы молодчины.
Ничто не могло испортить моего прекрасного настроения, душевного подъёма, безотчётного чувства счастья. Давно у меня не было так хорошо, так славно на душе.
 Мать и тётка шли надутые. Господи, доведётся ли им ещё свидеться, а сейчас вместо мира и любви, наговорили друг другу Бог знает что.
Дома нас ждали с самоваром, настоящим, на угольках, и чай оказался необыкновенно вкусным.
Вечером тихонько сказала маме, что пора домой собираться, и она закивала головой, – загостились. Уже десять дней прошло, как приехали. И вернулись к Тоне.
– А может книги, какие увижу – так пришлю Леночке, – сказала я. Больно она мне понравилась.
– Книги здесь тоже бывают, – равнодушно ответила Тоня. – Если колготки попадутся – другое дело.
Вся она погружена в земные заботы и немудрено, а всё-таки это как-то отдаляло нас.
– Хорошо, я посмотрю, – сказала я поспешно, а Тоня услышала объявление об отходе поезда, и лицо её просветлело – одной заботой меньше. Мне стало грустно, хотя я и понимала её.

…Поезд тронулся. Все снова стали по-родному близки, каждый думал, – свидимся ли когда-нибудь ещё – и поцелуи были в этот момент искренние, приглашения в гости – тоже. Замелькали осинки, берёзки, сосны… Родина, милая родина… Со всем своим плохим и хорошим ты мила.
Вся эта поездка воплотилась в книгу стихотворений «Реченька», изданную в Москве, в «Советском писателе».
Поездка на родину словно приснилась. И вдруг пришло письмо от тётушки Кати. Написано крупным детским почерком, – тётушка писать не умела, писала Леночка: «Здравствуйте мои родные Глаша и Аля. Как живёте-можете? Здоровье моё неважное. Тоня, Костя и Леночка здоровы, чего и вам желают. А вот Коля Юли угорел насмерть. В бане. Выпил и угорел. Все там лежат больные – и Юля, и Василий.
А теперь прощаюсь, пишите чаще, ваша Катя».
Сразу вспомнился солнечный день, растроганное лицо тёти Юли, когда мы приехали, и то, как Коля лазил с нами в малинник, его румяное детское, чистое лицо. И стало так горько и страшно от непонятности всего происходящего. Погиб не пьяница, погиб невинный. Не забулдыга. Но погиб, потому, что стояла на столе эта проклятая бутыль и дождалась своей жертвы. За что же пропала эта молодая жизнь?
– Беда, беда, – сказала потрясённая мама. Надев на нос очки, она села за стол писать ответное письмо. Но сквозь все материнские словесные стереотипы рвалось что-то ещё, настоящее, глубокое чувство – в нём была боль и сожаление, и грусть по своему, безвременно ушедшему, родному.
Говорят, что русская душа потеряла смысл жизни, а значит и пассионарность. Она утратила свои храмы, а, читая Рыбакова о русском язычестве, понимаешь, что двоеверие было живо и до двадцатого века, а ныне христианство в России переживает новый этап – новое крещение. Среди тысяч сект, течений, завуалированного сатанизма люди приходят к Истине. Всякая страна переживает свой кризис; мироощущение русского народа – это чувство молодой, не устоявшейся нации. Николай II  писал, что народ русский – младенец и его легко совратить. Только теперь я понимаю, хотя бы отчасти, его слова.
Лет через пять после нашей с мамой поездки, после выхода моей московской книги стихов «Воробьиное дерево», из Вохмы, из музея мне прислали письмо. С тех пор я поддерживаю связь не только с родными, но под Новый год посылаю книги в детскую библиотеку, пластинки о Молдове, чтобы ребятишки выиграли конкурс – они должны написать работу об одной из республик и выбрали Молдову – публикации в музей, фотографии.
Следующая моя поездка с мамой в Вохму спустя десять лет была иной. Хотя мы и останавливались снова у тёти Юли, но теперь я встречалась в библиотеке с читателями и увидела раздел в музее, где стояли мои скромные книжки. Познакомилась с поэтом Леонидом Поповым – красивым и образованным человеком, он окончил МГУ, у нас оказались общие с интеллигенцией Вохмы воспоминания о Москве, где оказались интересные люди.
Думали с мамой ездить чаще. Уже и у нас были в гостях вохмичи. Приезжал Клавдий Андреевич – редактор «Вохомской правды». Но новое время разлучило меня с родиной...
По письмам тётушки Кати мы узнали, что за 10 лет там всё изменилось – что-то ушло, что-то возродилось, но жизнь в Дымково, которая, казалось бы, умерла и осталось только название в мамином паспорте, возродилось, – туда вернулись русские из Прибалтики и стали фермерами. Дома подорожали...