Предводитель

Виталий Щербаков
                (Отягощённый добром)

   Анонс - http://proza.ru/2013/11/23/1035


І

   Казалось, ясновельможный в эту зимнюю безумную ночь должен был выбрать между жизнью и смертью, но я знал откуда-то, что по обеим сторонам его кровати не духи жизни и смерти стоят, но темный ангел, по правую руку, и светлый ангел, по левую, раздирая его душу. Откуда мне, ничтожному, могло быть известно то, о чём знает лишь Господь, и чего я никогда не посмел бы открыть тем, кто спал, дремал, либо клевал носом в ожидании исхода битвы за жизнь его ясновельможности, кто в опочивальне, кто за дверью? А вот откуда — я их видел. Они шептали, склоняясь к правому и левому уху, и недужный прислушивался к их голосам и, наверно, даже что-то им отвечал, так как губы его шевелились в полутьме. Последняя битва и последний диспут учёного мужа, которому давно не приходилось беседовать в своём печальном изгнании.
(АК;: Данный отрывок текста напоминает характерное описание ренессансного диалога-спора за душу. За душу могут бороться Ангел с Чёртом, либо Добродетель с Пороком, или прочие полярные персонажи. Как будет показано ниже, этот спор происходил в действительной жизни пана Яна Щенсного Гербурта, сидевшего в Вавельской башне и который он описал в автобиографическом диалоге «Геркулес славянский». Перед смертью у Яна Щенсного ещё есть выбор. Потом, как нам уже  известно, такого выбора не будет).

  (Прим. пер.: АК – здесь и далее означает «Автор Книги», то есть, Галина Пагутяк, или Авторский Комментарий).

   В немом отчаянии и с каким-то нездоровым интересом наблюдал я за этим действом, ужасным и вместе с тем возвышенным, а в голове путался Овидий Назон, жертва интриг и сплетен, и хотя я не знал истинных причин, из-за которых ясновельможный оказался в таком бедственном положении, что привело в упадок его силы, физические и духовные, но римский поэт, скорее всего, умирал так же среди снегов Скифии.
(АК: после помилования королём Гербурт официально пробыл два года под домашним арестом в Добромыле, хотя, в действительности, его заключение длилось до самой смерти. Возможно, рассказчик несколько романтизирует положение и его сравнение Гербурта с Овидием не совсем корректно. Но, должно быть,  в данном случае он имеет ввиду лишь образ интеллектуала-изгнанника, роль которого избрал для себя Гербурт после роли Геркулеса. Мой совет — не принимать на веру всё, о чём говорит рассказчик. Его взгляды будут меняться ещё не раз — это и будет двигать повествование.)
   Пока длилась эта беседа, я не мог молиться. Такое случается, когда встречаешься с чем-то сверхъестественным и сильным. В такие моменты забываешь даже «Отче наш» и не в силах поднять руку, чтобы перекреститься. Подобное случилось со мной ещё в детстве, когда я увидел у своей кровати покойную бабушку. И потом, когда явилось мне дитя в белой рубашечке среди волынских болот, и когда бежал из турецкого плена и своими глазами видел, как двое харцизяк жарят на огне человеческую ногу. Вот и сейчас я пал на колени в углу, где было моё укромное местечко, глядел на обе тени, светлую и тёмную, и понимал, что и для молитвы требуется своё время, а оно наступит немного погодя, когда душа его ясновельможности будет в этой молитве и вправду нуждаться.
   В мире не было никого, кто мог бы остановить этот спор, и я с горечью подумал, что ни лекарь, за которым послали, ни ксёндз, к которому тоже отправили слугу, не имеют ни малейшего представления о таких вещах, хотя, следует признать, — их присутствие успокаивает. И какая жалость, что сразу по Рождеству ясновельможная с детьми поехала в Мостиска. Завтра поедут за ней, а как же, но дорога-то дальняя, да и снегу насыпало, а теперь снова метель метёт. Почему-то я, прости меня, Господи, если Ты в самом деле рассматриваешь подобные дела, уже выбрал для пана Яна Щенсного — смерть. Сердце моё билось-стучало в дверь здравого смысла, что так оно будет лучше для ясновельможного, для его внетелесной сущности и для спасения души. Может, прожившие подле него все время  выбрали бы жизнь и надежду. Когда большое дерево, поражённое тяжким внутренним недугом, падает от ветра, то, падая, уничтожает и рушит всё вокруг; поэтому важно, чтобы пусть — сухое, без души живой, но лучше пускай уж стоит. Мне же, человеку издалека, всё виделось иначе. Те крохи, которые я насобирал за два месяца пребывания сначала в Добромыле, а вот теперь — в Боневичах, были важнее всей их совместной жизни. И видел я, что его ясновельможности необходимо покинуть сей мир, потому что ни он, ни мир уже не в состоянии терпеть друг друга, а там видно будет.
   Так будет лучше. Я знал это ещё вчера, когда он сел за ужин и смотрел — на подносы, полные еды, как на что-то незнакомое; на графины с вином и жбаны с пивом — взглядом, до краёв налитым новым напитком, для живого он - смертельный, но и мёртвому не нужен. Никто мои мысли не прочтёт, какое это счастье: иметь хоть что-то, что никогда не сможет быть отнято другим. Даже Господом. Он знает, как я Его люблю, как Ему доверяю — этого достаточно, чтобы мысли мои всегда были свободными. Ему ничего не нужно пояснять, втолковывать. Он — Единственный, перед Кем не нужно стыдиться своих помыслов. Потому что у нас будет время их сменить. А не хватит времени земного, подарится небесное.

   Не забуду, как пан Ян Щенсный обвёл нас взглядом, исполненным тоски, так, будто хотел спросить: «Есть ли среди вас тот, кто любит меня не как магната, не как родича, а как ровню себе?» Тяжело, ох, как тяжело донести эту мысль до тех, кто оказался в метель под надёжной крышей. Ни жены, ни сына Яна Льва, ни дочерей, как я уже сказал, не было рядом.

(АК: дети Яна Щенсного были ещё малы, особенно — дочери, потому что женился Гербурт в 1601 году, а не стало его в последний день 1616-го).
   Панский ловчий Якуб, начальник гарнизона, охранявшего покой хозяина этого дома, дворецкий пан Томаш и писарь Стах, из молодых, однако, уже хитёр. И я — не то гость, не то прилипала. Те, кто сидел до этого за столом, сидели теперь у постели болящего. Тот вопрос нас касаться не мог, потому что мы были никто в сравнении с человеком, сидевшим некогда рядом с королями и князьями, иностранными послами и епископами. Обращён вопрос был в прошлое, всегда имевшее будущее, такое многообещающее и так мало давшее в действительности. И сказал его ясновельможность следующее:
   — Разослал я кое-кому книгу мыслей о дружбе и приятелях, которую собрал сам из мыслей, высказанных людьми, которых они уважают больше, чем меня.


   Это прозвучало горько и с укоризной и значило то же: любил ли меня кто-то по-настоящему и любит ли до сих пор? И отвечал сам себе. Я подметил у него такую привычку: отвечать на свои же вопросы, как делали когда-то ораторы в Афинах и Риме, а теперь ксёндзы в костёле во время воскресной или праздничной проповеди. И если бы позволено было ответить, то и эконом, и хорунжий, и дворецкий в один голос ему бы ответили:
   — Да если бы у нас было двести тысяч злотых прибыли, да сорок сёл, да солеварни и мельницы, то нам было бы всё равно, уважает ли нас кто, или, тем более — любит. Ни к чему нам чужая ласка тогда, проше пана!
Да и кто из нас не помнит послание Святого апостола Павла к коринфянам?
(АК: здесь ирония Рассказчика. В действительности очень хорошо помним: «И если я раздам всё имение моё и отдам тело моё на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы.» (1 Кор., 13,3)).
   А хоть бы и забыли, что из этого? Вера — это одно, а жизнь — другое. Но укоризну мы почувствовали, однако, и совесть зашевелилась. На минуту, потому что в следующую минуту его ясновельможности стало плохо. Он покачнулся и начал клониться к земле. Упал в обморок.

   И тогда от Фельштина, родового гнезда, до Добромыля, резиденции, а оттуда ещё на две мили к Боневичам, где он появился на свет такой же лютой зимней порой, пролегла трещина, превратившаяся в разлом, откуда вырвались разгневанные души Гербуртов с тем, чтобы схватить того, кто задаёт неудобные и бестолковые вопросы, вместо того, чтобы печься о чести рода и его продолжении. Они и были той тенью, влившейся в силуэт тёмного ангела, а теперь терзающей его ясновельможность.
   Кем же был ангел светлый? Сего я  не знал пока, но вне всякого сомнения, явился он не из земли, убаюкивающей  нас после смерти, а оттуда, где всё, что мы считали ценным при жизни, становится ничем, напротив то, что мы презирали, затаптывая в грязь  – оказывается самым что ни на есть ценным. Что сказали бы эти люди, доведись им увидеть эти две сущности: тёмную и светлую? «О», — сказали бы они, — «это чёрт и ангел не могут решить, куда отнести его ясновельможность: в ад или в рай». Непостоянный он человек, раз сам Господь Бог не может разобраться с его грехами и добродетелями, видать, при жизни частенько выдавал себя не за того, кем представлялся. Говорю, потому что слышал как-то раз в корчме — два шляхтича после осенней ярмарки судили по уму своему весьма скудному пана Яна Щенсного. Языком болтать за чужой спиной способен каждый.Пускай, это говорит лишь о том, что непростой он муж, думаю, даже для своих, вельможных, даже учёных, панов, раз те отступились от него. Даже Дьявола из Ланцута, пана Станислава Стадницкого считали своим, а тут… Я и сам не до конца понимаю его ясновельможность, но никогда он не был бесчестным, а это единственная причина отступиться от друга. Как в той книжке, которую пан Гербурт издал здесь в Добромыле и разослал друзьям-недругам.
(АК: речь идёт о подборке афоризмов и историй, составленную Яном Щенсным Гербуртом «O przyjazniach i przyjaciolach» после того, как из-за конфликта с Зигмунтом III он оказался в тюрьме и понял, кто настоящий друг, а кто — нет. Обычная ситуация, в которой часто оказывается каждый,  была поднята то уровня вселенской трагедии Шекспиром в «Тимоне Афинском». Ты — успешен, тебя все любят. Тебе — плохо, все отворачиваются).
   Но то греки и римляне, у нас же своя поговорка: «Полюби меня чёрненьким, беленьким всяк полюбит». Знаю одно, здесь не останусь, хотя госпожа Гербуртова — моя  дальняя родственница. Мир для меня открыт на все четыре стороны: ни воевать, ни хозяйствовать больше не придется. Привела меня сюда тяжкая судьбина, отведёт ещё куда-нибудь. А вопрос: «Любил ли меня кто-нибудь?» я ставлю перед собой всё чаще. И отвечаю на него просто: да, любили меня отец и мать, потому как я — их кровь, любила меня жена-покойница, впрочем, это уже святое таинство — такая любовь. Нет их уже  на свете. Жаль, но разве  след любви так легко стереть? Иные же любят тебя лишь за что-то, это известно любому, пожившему хоть немножко на свете. Известно, что такая любовь непрочна и готова предать. Но это я так думаю, а пан Ян имел в виду не родительскую любовь и не любовь в браке, для таких, как он, магнатов, долг— первейшее дело, и как же горько, когда смерть приходит не вовремя, сотрясает землю, рушит двор, и приходят волки, и слетается воронье.
   Я видел свой будущий путь, как видит его птица — с неба. Только, в отличие от птицы, названия городов и сёл вызывали у меня чувство безопасности или опасности и я всегда знал, чем закончится для меня каждая битва. Накануне болело то место, куда меня ранят. Но исхода битвы я не ведал. Моё тело предчувствовало только свою боль и ничью более. Ещё мне было ведомо, что доживу до старости и помру, когда во дворе будет так же, как сейчас — бело от снега. Об этом я никому не рассказывал — кому это нужно?
Ясновельможный умрёт, когда отступятся от него оба ангела — светлый и тёмный. Хотя, кроме меня никто не сподобился их увидеть. Если сердце позволит, помучится ещё пару дней. Но у пана сердце не было здоровым: когда мы позавчера поднимались с ним на Радичеву гору, он стал задыхаться. Но кто мог знать, что все произойдёт так быстро! Время, когда можно пустить ему кровь, было упущено, да и без врача делать такое никто не осмелился. А врач был сейчас в Низком замке.
(АК: в Добромыле было два замка. Низкий — в городе и оборонный — на Слепой горе. От Низкого не осталось следа уже в XVIII веке, а Высокий стоит в руинах.
Мы перенесли ясновельможного в спальню, а уже потом позвали цирюльника, живущего при дворе. Он пару раз пускал кровь пану Яну Щенсному, когда у того болела голова. Но время, когда это следовало сделать, миновало.
В действительности истинная причина его болезни таилась в разочарованном духе и огромной усталости из-за того, что вынужден был столько лет ходить по кругу, и выйти из него не смел, потому как грозило это потерей всего: доходов, чести и родни. Не той родни, которая шептала ему на ухо, кроя, на чём свет стоит — племянники и племянницы, посползавшиеся на запах застоявшейся, но всё еще живой крови. А жены и детей, которые не пускают нас в рай, но и в ад не пускают тоже. Отступают в сторону, когда мы сильны, и подступают ближе, когда мы ослаблены. Это им следовало бы стоять в головах больного пана Гербурта, а не духам умерших, слившихся в единую тёмную тень. Прилично в такой важный момент с женой да детьми вести беседу,  не разговаривать же  ясновельможному с неровней да слугами!
 Сердце обливалось кровью, глядя, как они над ним измываются. Правая часть лица потемнела,  с ним ещё случился приступ и нам пришлось удерживать ясновельможного, чтобы не сорвался с постели и не расшибся. Кое-кто вышел, а поскольку мы с  маршалком первыми подскочили к пану Гербурту, то должны были остаться, крепко связанные с его тяжёлым телом. За дверью покоя толпилась челядь и сдерживал её секретарь, пока ловчий сам поскакал за лекарем в Добромыль. Цирюльник держал в руках нож для вскрытия вен и вид имел испуганный, так как сделал надрез без воли на то ясновельможного, по нашему с маршалком настоянию — нужно же было сделать хоть что-то. В полутьме спальни кровь выглядела больной, чёрной, но так могла выглядеть и наша кровь — кровь здоровых. Мне хотелось, чтобы чашку кто-то унёс, но я противился одной мысли о том, что её увидит челядь, падкая на всякие события. В конце концов, цирюльник отошёл и сел в углу, совершенно исчезнув из моего поля зрения. А бледный, как смерть, Стах придерживал дверь, хотя и это могло повредить нам в будущем. Однако, допустить, чтобы слуги нарушали покой больного, мы не могли. Прочих, кто сбежал, я понимал — им требовалось обновить душевные силы, прежде, чем приедет лекарь, которого ещё нужно было найти, потому что Замок большой, а наш эскулап мог проводить время у священника добромыльского костёла за игрой в кости, а, может, лёг почивать после плотного ужина. Но ничего, пан ловчий найдёт и привезёт. Вот успеет ли?
   Я слышал, как часы пробили десять, хотя мог ошибиться. В такое время ясновельможный уходил в кабинет и никто уже не смел его тревожить. Мне вдруг стало любопытно, что за книга раскрыта у него на столе. Иногда он читал по нескольку сразу, делал выписки, писал письма и всё это одновременно, как римский император Юлий Цезарь. Кое-что давал переписать секретарю. Тот сейчас подпирал лутку, перепуганный; видно, задумался о своем будущем. После службы у  пана Гербурта его к себе возьмёт не всякий. Я его даже слегка пожалел, хотя парнишка слишком уж хитёр для своих лет, может, кому-то доносил о происходящем здесь за тридцать сребренников, больно задирает перед нами, простыми шляхтичами, нос, будто самый умный. Если так, то найдёт себе тёплое пристанище. Недаром возле изуитов вертится. Пару дней назад разговаривал с двумя, приезжавшими по какому-то делу к ясновельможному.
   Ни с того, ни с сего сердце у меня застыло. Матерь Божья, а не мог ли парнишка подсыпать яду его ясновельможности? Хвастался, что есть у него знакомый аптекарь из в самого Рима, а волохи издавна используют яды, дабы сжить человека со свету. Есть такое зелье, употребив которое, человек будет с месяц выглядеть здоровым, и только потом сляжет. Но я начал гнать эту страшную мысль, ведь, если это — правда, то лучше хранить её при себе, а потом, пану Яну Щенсному ничем уже не поможешь, а за зло перед Господом когда-то всё равно придётся ответить каждому. Такому незначительному человеку, вроде меня, не годится проявлять подозрительность. На это есть родственники и друзья родственников. Так-то оно так, однако…
   Я тяжело вздохнул, как бы пытаясь выдохнуть своё подозрение, но оно уже успело шмыгнуть в подпол и спрятаться. Зато маршалок и секретарь посмотрели  на меня, и под их пристальными взорами я сразу собрался в кулак, почувствовав свою ненужность. «Ты тут чужой», - говорили их глаза, - «слишком чужой, чтобы наблюдать за страданиями господина дома сего». Не было бы меня здесь, они могли бы поговорить между собой, выработали какую-нибудь тактику и стратегию, то есть, как по смерти ясновельможного обеспечить себе будущее, потому что скоро начнётся хаос, который бывает при кончине магната — каждый хочет побольше урвать себе — от детей до последнего слуги.
У меня не было возможности выйти, разве кто-то согласился бы  меня подменить, но секретарь боялся приблизиться к кровати, прирос спиной к лутке; ох, мне хорошо известно, как завораживает зрелище чужой смерти! Ты получаешь неоценимый опыт, все чувства обострены, а осознание того, что ты жив, вызывает улыбку, которую ты пытаешься спрятать. В этот миг ты перестаёшь различать горе и радость, они сплетаются в некий клубок, перекатывающийся в тебе.
У молодых всё происходит так же, за одним исключением. Мне не нужно убегать от пани с косой, потому что я повидал её вблизи и считал, что её деяние — добро для нас, людей. Смерть приходит проводником из одного мира в другой, такой, какой мы сами себе приготовили. Ей ведомы наши желания лучше, чем нам самим. «Но можно ли изменить хоть что-то после нашей кончины?» - на этот вопрос священник отвечает: «Нет, нельзя». И в Святом писании об этом нет ни слова. Либо мы неверно его толкуем. Все наши беды, пусть не все, но многие, из-за того, что мы не ведаем или упускаем возможность спастись после смерти. Если упускаем, то должны поддерживать наши добродетели, стараясь не ошибиться. А если есть надежда что-то исправить — можно продолжать грешить, потому что мир принуждает грешить каждого, даже святых угодников, правда, им удаётся вымолить у Господа прощение за то, что ошиблись. Да и в аду или чистилище мы могли уделить делу спасения больше внимания, поскольку не зависим уже от земных владык, соседей или родственников, которые заставляют иногда поступать неправедно, против чести. Иногда получаем вести с того света и знаем, как там приходится нашим дорогим ушедшим, а они  подсказывают, что должны за них сделать. Покойник может идти перед малолетним сыном с фонарём, дабы тот не сбился с пути в темноте бытия. И пусть сын его фигуру не видит, а только свет, однако идёт за ним, как зачарованный. И польза от этого велика обоим: отец спасает свою душу в посмертии, а сын — при жизни.
(АК: В такой чудной форме Рассказчик представляет старинный обычай оставлять детям наставление на случай своей смерти. Образованная шляхта вписывала моральные сентенции наряду с материальными распоряжениями в завещание. Менее образованные граждане могли это совершать в устной форме. Речь идёт, видимо, не только о непрерывности поколений, но о вечном отцовстве, от которого не освобождает даже смерть. И ниже мы увидим, как это вечное отцовство начинает давать трещину под воздействием общественного лицемерия и двойной морали).
Вести от усопших приходят нам во снах, а сновидение можно забыть, или неправильно истолковать. Где-то с полгода тому назад мне приснился мой отец, умерший лет тридцать назад: в грязной исподней рубахе, со спутавшейся бородой, говорящий мне: «Видишь, вот видишь!» Этот сон я истолковал так, что мне следует остерегаться, чтобы не остаться в одиночестве к старости и стыдиться своего вдовства. Может, даже пару себе отыскать. Отец знал, что мне нужно, когда я сам ещё и не догадывался об этом. Так и случилось — оказался я на чужбине, ограблен, слаб, вместо того, чтобы всё отдать сыну и перейти к нему насовсем доживать свой век, усмирив свою гордыню. А началось всё с того, что я выступил с князем Острожским на Москву, оставив жену в одиночестве, так как сын мой после женитьбы перебрался к тестю. Может, и снилось мне перед тем походом, чтобы не делал этого, но такие сны как стайка птичек — влетели в голову и покинули её. 
   Не ставлю себя вровень с вельможными и славными, знаю, что они не такие, как мы, что у них иные обычаи; их горести отличаются от наших, когда в одну ночь прахом пойдёт всё, что имел: и дом,и поля, и пасека, и остаётся лишь полагаться на сына-одиночку и милость Божью. Угас бы я тихо, как догоревшая свеча, но от родного пепелища явилась мне дорога в новую жизнь и пошёл я ею, потому что стыдно мне перед славными мужами прошлого и перед сыном окончить жизнь свою в каком-то печном закутке, где меня презирали бы даже судомойки. Поздно теперь сожалеть!
Смерть ясновельможного пана старосты мостиского и вышенского нависла и надо мной тёмной тучей, хоть я и не служил у него, а, так сказать, был гостем, как дальний родственник его жены — урождённой княжны Заславской. Ведь одному  мне никак не выбраться из этих снегов и бездорожья. Нет даже коня, то есть, имеется, но подарен из милости, а я не привык жить за чужой счёт. О, не один я завишу сейчас от того, помрёт ясновельможный пан Гербурт или останется жить! Правда, у кого имеется много, то хоть много у него и отберут, всё равно кое-что останется. А у кого мало, с того последнюю сорочку слупят. На большие потери ложатся великие щедроты, на потери малые и щедроты такие же. Хотя перед Господом мы равны, но это ведь тогда, когда предстанем перед Ним на Страшном суде. Земные же судьи судят, исходя из обычаев и положения своего. И это от них сейчас пытается отбиться Ян Щенсный, размахивая рукой. А они упрекают его, досаждают, потому что старший сын — это старший сын, должен себя вести более осмотрительно, дабы не опозорить такой славный род. Припоминают все его ошибки, мельчайшие проступки, ничего не забыли. Вспомнили и некую ягодку, подаренную ему отцом, как только стал на ноги; не знаю, что бы это могло значить, скорее всего, какая-то аллегория.
   (Прим. пер.: в нижеследующем Авторском Комментарии идёт игра одинакового украинского написания и разного смысла слов «вишенский» и «вышенский» от «вишня» и «вышний, верхний»; вишня - вишня, укр., вишній – вышний, укр.)
(АК: речь идёт о старостате вышенском, хотя название местечка Вышня происходит от слова «вышний», поскольку основано это местечко ещё в княжеские времена при крепости на горе. В «Геркулесе славянском» Фортуна напоминает Гербурту, что помогла ему получить ягодку, чтобы заинтересовать его в служении ей).
   Не дай, Господи, чтобы меня так мучили  перед смертью мои близкие! Нет, у таких, как я, людей простых, меньше соблазнов, да и те не ахти: мотовство, или блудодеяние, или злословие. Мы сами себе больше вредим, чем другим.
Это у магнатов вся жизнь занесена в бумаги и лежит по судам и канцеляриям. Лежит сто лет, двести, наверное, ещё дольше может лежать. Воюют один с другим, но в случае чего «ворон ворону глаз не выклюет». Шляхтичи победнее на это посмотрят, давай и себе воевать — брат идёт на брата, приятель — на приятеля, Бога не боятся. Это у нас на болотах — безлюдье, а тут межа на межу наступает, искра к пороху так близко подпрыгивает, что даже я боюсь попасть под горячую руку, глянув на кого-то косо. Ещё и чужак к тому же. Трудно мне будет, когда ясновельможный помрёт. Придётся просить ясную пани Елизавету о заступничестве. Знает она, что не по своей воле остался на зиму в Добромыле. Вижу, здесь немало шляхты проживает при дворе и ничем не занимается. У кого-то землю силой отобрали, имение сожгли, а кто в кости проигрался — все здесь живут. Только мне дармоедом быть неохота. Иногда думаю, что мне из этих вольностей шляхетских и льгот больше неволи, чем свободы. Разве что на земле хозяйничать, а остальное — накося, если ты без образования. Это плохо. Утратит человек доход, а жить как-то должен. Не имеет права ни торговать, ни ремесленничать, поскольку не низкого положения. Можно, правда, воевать, если в поход призовут. Поэтому столько крови вокруг льётся, что милость магнатскую или королевскую иначе не получишь.
Не смею об этом ни с кем говорить, боюсь. Потому что могут спросить бумаги, а поскольку их у меня украли, то, чего доброго, обвинят в том, что я не шляхтич, а за это – виселица. У нас на Волыни и то легче дышать, там ещё держатся старых обычаев, нет такого разбоя и вражды среди шляхтичей.
(АК: Если кто-то выдавал себя за шляхтича в Речи Посполитой и был разоблачён, его действительно могли предать смерти. Как правило, под горячую руку правосудия попадали те, кто не умел себя защитить. Нападая один на другого, шляхтичи старались сжечь архив противника, в котором хранились грамоты и привилегии.)
Но я уже знаю, что возвращаться домой мне незачем. Аист покружит над разрушенным гнездом и начинает вить другое на новом месте. Может, как буду помирать, ко мне так же придут отец и мать, оба деда, хотя дед мой по отцу сроду шляхтичем не был. Добыл себе шляхетство в походе, великой кровью.
Придя к ясновельможному, как Иов, побитый и нагой, я всё рассказал, как есть, потому что врать не умею. И он поверил мне на слово, хотя, думаю, без проверки не обошлось, но уже позже, когда он принял меня согласно моему шляхетскому положению. И если бы я, Боже, сохрани, соврал, то это рано или поздно выплыло бы наружу, как выплывает дохлая рыба в пруду, пузом вверх. Я же честно сказал, что дед мой был мещанином из города Острополя, а ставши шляхтичем, женился на вдове из рода Заславских, которая и родила моего отца, хотя в первом браке детей у неё не было. 
   День этот не забыть мне, пока жив буду. Шёл дождь и ветер обрывал с деревьев последнюю листву. В одежде с чужого плеча, которую раздобыл мой благодетель-спаситель, я пришёл в Низкий замок Добромыля. Меня впустили, потому что речь моя была как у шляхтича, с вкраплениями латины, где надо и не надо, правда, русинская, хотя могу писать и читать на польском. Когда начал я рассказывать своё приключение пану маршалку, то оказалось, что он кое-что уже слышал и сам проводил меня к пану старосте Гербурту, в его кабинет. Столько книг и в таком беспорядке я ещё не видел ни разу. Не дав мне разглядеть этот приют мудрости, ясновельможный сказал, как отрезал:
   — Пусть пан говорит со мной так, как говорил бы с Господом, потому что никто не посмеет лгать перед Его лицом!
   Странные слова! Я обомлел, слыхал ведь, что от большой учёности случается великая гордыня, а определённые неурядицы, как вот — сидение в тюрьме, могут человека довести до душевного расстройства.
(АК: Возможно, до Рассказчика доходили слухи о том, что Я.Щ.Г. в последние годы находился в депрессии и мог прибегнуть к чернокнижию, чтобы улучшить своё положение и вернуть утерянное уважение в свой круг. Об этом расскажем позже. )
Но с виду он был спокойным, приличным  мужчиной с тщательно подстриженной бородой, глаза е не бегали и руки не дрожали. И я успокоился и низко поклонился ещё раз, произнеся:
   — Так и будет.
Только после этого он предложил мне сесть на боровок у изразцов тёплой грубы, а сам уселся на другой. Я почувствовал себя увереннее, почувствовав, что слова мои ему пришлись по душе. Он понял, что я из тех людей, которые не хотят позорить себя криками и плачем, чтобы вызвать жалость. А я понял, что ясновельможный не любит льстецов и нытиков. Стал рассказывать я о себе, о том, что шляхтич я всего во втором поколении, личность незначительная, но рода честного, хоть и небогатого. Ясновельможный слушал-слушал, далее, видимо, заскучал, и спросил о том, что со мной приключилось. А я только разговорился — жаль! Мне хотелось рассказать о себе, я забыл, что передо мной муж великий, высокого ранга. Мне до сих пор стыдно, что я вёл себя не так, как нужно. Впрочем, я погибал, мне было некуда податься, передо мной была пропасть, а сзади — трясина.
   — Завтра я еду в Боневичи, там у меня своя печатня. Если вашмосць желает, может составить мне компанию. Там покойнее,  пан оживёт и поправит здоровье. Не обязательно возвращаться. Я распоряжусь выдать пану всё необходимое из одежды и разместить на ночлег. А позже у пана будет возможность встретиться с моей женой, княгиней, но когда уж не будет так напоминать бедного Иова. Сие было бы печально для хозяйки этого дома.
   Я надеялся на это, но не думал, что ясновельможный поверит мне так просто, сразу признав во мне человека честного, а не какого-нибудь лжеца. Мы с ним были одногодками, но выглядел я старше, потому что болезнь и душевные невзгоды меня состарили. Когда я под дождём шёл в замок, одетый в тряпки с чужого плеча, данные мне взаймы моим спасителем, то считал себя наинесчастнейшим человеком в мире.
   Я уже брался за дверную ручку, когда до меня долетели слова ясновельможного, сказанные не очень громко, но они были мной услышаны:
   — Знал бы пан, сколько по моей вине на свете появилось таких Иовов, ты бы сейчас меня не благодарил!
   Никто мне не сказал бы такого, и мало сказать, что эти слова поразили меня своей искренностью. Я не встречал ещё никого, чьи мысли так быстро бы превращались  в слова. И до чего жалко, что такой необычный человек вскоре должен будет покинуть сей мир, в котором с избытком слов пустых и незначительных! Я потом записал эти слова и ещё другие, на бумагу, чтобы не забыть, потому что память к старости слабеет, а так я смогу перечитывать их потом, покинув Добромыль.

ІІ

   Видно, таким уж сотворил человека Господь, что, даже в присутствии терпящего муки душевные и телесные, он может думать о вещах повседневных, перескакивая с одного на другое, будто с кочки на кочку. Потому что, если и не утонет он в тине, то будет хотя бы знать, что подобное может с ним случиться. Это я подметил, когда ещё молодым сидел рядом с умирающим отцом. Как ни было мне горько, с молитвы мои мысли переходили на то, как достойно похоронить и сколько придётся за это заплатить, хватит ли мёда и пива для поминального обеда. Пан Ян Щенсный не был моим отцом, знаком я с ним был недолго. И хотя сердце моё разрывалось от жалости, я не мог болеть вместо него, потому что мы — различные тела и две отдельных души. Интерес к действу под названием «приближение смерти» ослабел. Я устал, и хотел, чтобы всё, наконец, закончилось и можно было жить дальше. Или чтобы кто-то меня сменил. Я уже подумал, было, что мог бы выйти на минуту подышать, или хотя бы встать, но в это время ясновельможный открыл глаза и неожиданно сел в кровати. Мы подскочили к нему, понимая, что сделал он это в беспамятстве.
— Бога ради! Смилуйтесь! — жалобно вскрикнул он. Мы с дворецким растерялись. Нас подвело то, что мы только что видели его слабость, хотели поддержать его и уговорить лечь. Однако, сила у пана Гербурта была — дай, Боже, каждому. Опершись на меня, он оттолкнулся от моего плеча, встал на ноги, сделал пару шагов и вдруг упал. Боже, Боже! Звук был такой, что в комнату ворвались все, бывшие за дверью — целая толпа и увидали страшную картину. Ясновельможный лежит вниз лицом. Я отлетел к стене и тоже упал, дворецкий с цирюльником замерли по правую сторону ложа. Наступила такая тишина, что даже ветер смолк в дымоходе, а моё сердце стало так бешено колотиться в груди, что показалось — не вынесу. В первый момент никто не смел подступиться к ясновельможному.
Все поверили в его смерть, хотя никто не видел, как она пришла забрать жизнь пана Яна Щенсного. Видят не только глазами, но и сердцем.
Подождали, пока Она удалится, сделав своё дело, а тогда подступили к телу. Цирюльник с дворецким перевернули ясновельможного. Цирюльник приложил к его устам зеркальце и перекрестился.
   После этого поднялась волна: «Как? Почему? Не может этого быть!» Я встал и прикоснулся ладонью к своему затылку. Сухо. Ударился бы об угол печи, было бы два покойника. Бог миловал.

ІІІ

   Вскоре прибыл лекарь, а за ним тянулась холодная полоса со двора, вся его дорога от Низкого Замка до Боневич, вдоль реки под горой, покрытой лесом. Не было бы так снежно и вьюжно, как знать, может, спас бы ясновельможного. Меня удивило, что с лекарем не приехал ксёндз со святыми дарами для последнего причастия. Видимо, не хотели пугать больного, которому,   казалось, ещё жить да жить.
(АК: Яну Щенсному исполнилось бы 50 лет в январе, да и был он сильным мужчиной. Такие, как правило, не следят за здоровьем. Его неожиданная болезнь и скорая смерть должны казаться подозрительными в глазах современников. Хотя Ян Щенсный Гербурт оставался до смерти верным римско-католическому обряду, о чём говорят все документы, его религиозные взгляды прониклись духом протестантизма, а демонстративная поддержка православия была частью его политического театра).
   Мы тоже хороши: забыли о смертной свече, отпустили ясновельможного без Божьего света. Теперь его душа будет блуждать в потёмках. Но кто мог предвидеть такую скорую встречу со смертью? Перед битвой исповедаются, даже завещания пишут на всякий случай, а тут… Что о нас скажут люди? Что скажет вдова Гербурта? Не малые мы дети, чтобы не знать, как несвоевременна смерть, поэтому нужно быть к ней готовым в любую минуту.
Не припоминаю, как я оказался на пороге, потом сошёл с него приложить к затылку горсть снега. Ветер, который выл весь вечер в дымоходе, как пёс к смерти хозяина, утих и свежий снег покрыл старый настил. Буря теперь переместилась в дом: слуги друг перед другом голосили,  топали, гремели. Уже потом я подумал, что не стоило бы выскакивать из тёплого помещения на мороз, но это произошло невольно. Я хотел придти в себя и принять случившееся только что. Но и подворье помалу охватило буйство. Зажигались факелы, будились слуги, возбуждённо ржали лошади в стойлах. А ещё и первые петухи не пели, впереди была долгая ночь и позднее утро. Для меня ещё не всё закончилось, пан лекарь захочет послушать мой рассказ о смерти ясновельможного. Я был беззащитен перед слухами и наговорами, осознавая все для себя угрозы. Была бы моя семья здесь, прислонился бы к ней, чтобы спрятала меня в своём утешении, но вместо этого я опёрся о липу, нетронутую молнией, а потом что-то как бы отторгло меня от неё, обожгло стыдом — что же ты, муже, так боишься за себя? И упал я на колени в снег, и начал молиться на белой тверди тёмному небу, на котором сквозь разошедшиеся тучи стали видны звёзды. Прочитал трижды «Отче наш», путая слова, а когда закончил, то увидал, что с крыльца на меня смотрят конюхи — трое, крепкие, чёрные.

(АК: Очевидно, было это видение. Лошади — связь мира живых с миром мёртвых. В моём родном селе на кладбище люди видят иногда трёх конюхов и трёх лошадей по ночам).
   А четвёртый, видимо, повёл в конюшню лошадей, привезших лекаря. Тогда я почувствовал, что тело моё совсем остыло, и вернулся  в дом, в печали как и прежде , а теперь и вовсе  обречённный на долгую-предолгую тоску.
(АК: Здесь намёк на то, что проготовления к похоронам магнатов в те времена длились несколько месяцев).
   Странно, поди, пану Гербурту созерцать всё это. Наверное, душа, Царство ей Небесное, не может поверить сама, что земная жизнь для неё уже окончена. Так и я когда-нибудь буду смотреть, да ещё в чужом дому, чует моё сердце.
Прислушался я к себе: нет, не страшно, не больно, лишь тёплый пепел как-будто подымается изнутри. Не завидовал я пану Яну Щенсному, умершему на той же кровати, что и родился.
(АК: Я.Щ.Г. действительно родился в Боневичах, в 1567 году)
   Не дай, Господи, никому таких мук душевных, постигших его в ту пору, когда жизнь устремляется к закату; солнце всегда заходит быстрее, чем восходит. Это ведь и у меня так. Не сравниваю себя с ясновельможным. Нет, не с высокой горы я слетел, а так, скатился с холмика, но боль от того не меньше. Видимо, в этом мире подобное случается с каждым. Разве выросший в монастыре не падает, не совершает грехов тяжких, не сбивается с пути? А вся эта беда не будет глумиться над ним, когда здоровье уйдёт, а душевные силы окажутся на исходе?
Думаю лишь об одном: обрести на склоне лет покой душевный и чуток справедливости, скрасить ложечкой мёда своё сиротство. Больше мне ничего не требуется: ни денег, ни имения. Грустно, что в смертный час у ясновельможного — никого. Ещё и покрадут, повыносят. Но пусть за этим следит дворецкий. А я покажусь на глаза, да и пойду молиться в свою каморку, пока не рассветёт.
Вошёл я в опочивальню, а там не протолкнуться. Как на ярмарке, прости, Господи. Если понадоблюсь, знают, где меня искать. Нечего торчать на виду, ещё скажут, будто чего-то хочу.
Груба остыла. Забыл печник с вечера натопить. Но мне с мороза казалось тепло. Я сел на кровать, и вот теперь меня затрясло, когда стал вспоминать, как оно всё было, будто лёд во мне таял. Чиркнул, зажёг свечу, хотя от снега за окном было светло. Так я пытался отогнать от себя страх, налипший на душу.
Видел я смерть на поле боя, держал руку умирающего отца, ребёнком видел телеги, полные мертвецов, сгинувших от эпидемии; глядел, как везли их на кладбище. Да есть ли в мире кто, ни разу не встретившийся со смертью? Нечего её бояться, потому что ждёт нас жизнь вечная. Да и не в этом была причина моей тревоги. Я чувствовал — что-то не так. У ясновельможного смерть должна быть не такая — поспешная, стеснительная, не давшая даже попрощаться. Смерть учтивого человека должна быть достойной. Сначала она присылает гонцов, то есть, сновидения, приметы. Чёрный ворон летает, зеркало трескается, гаснут свечи, со стен падают образа, воют собаки. А ничего похожего не заметил. Был обычный вечер под Сильвестра, потому что живём мы теперь в Речи Посполитой по другому календарю.
(АК: В речи Посполитой в XVI веке было введено юлианское летоисчисление).
За окошком — вьюга и мы все собрались вокруг господаря, как цыплята возле квочки, в его тёплом доме. Да и выглядел ясновельможный как обычно, то есть, как вчера и позавчера. Никому и невдомёк, что изнутри его съедала болезнь. Вскоре должен был уйти к своим друзьям-книгам, ибо о чём можно беседовать со своими слугами?
Я и не заметил, как, сидя, задремал и уснул, хоть и не было полной уверенности, был ли то сон или душа моя вышла погулять, не дождавшись естественного отдыха, тем не менее, очутился я в подвале, здесь же, в Боневичах, в длинном проёме с высокими кирпичными сводами. Факелы на стенах потухли, но было достаточно светло. В конце проёма стоял ясновельможный в тёмном облачении и знаком манил меня к себе. Подойдя ближе, я увидел, что проём делает поворот и пан Гурбурт идёт по нему, не оглядываясь, видно, слышит мои шаги за собой. На каменном полу, если нет вокруг ни бочек, ни корзин, от шагов раздаётся эхо. Как я не пытался его догнать, у меня не получалось. Я лишь поворачивал то в один проход, то в другой. Мне вдруг вспомнился рассказ ясновельможного о Лабиринте Минотавра, куда идти нужно с клубком ниток, потому что можно остаться там навеки.
Наконец, ясновельможный остановился перед металлической дверью, покрытой ржавчиной. Он легко, одной рукой отворил её и вошёл, оставив её приоткрытой. Я ещё издали видел, что за дверью горят свечи. Я вошёл туда. Среди небольшой комнатки на риштаке стоял открытый гроб, а по углам четыре подсвечника со свечами. Ясновельможный стоял у гроба и смотрел в него. Потом взмахом руки пригласил меня подойти ближе.
В гробу, понятное дело, лежал мертвец, которого поначалу я не узнал. Поскольку дух тело покинул, выглядело оно жалким, жёлтым, с запавшими глазницами, заострившимся носом, но постепенно до меня стало доходить, что мертвец это и есть Ян Щенсный Гербурт. Хотя не скажу, что меня это удивило. Почему-то нет. А ясновельможный, подняв голову, спросил меня:
— Ну-ка, Вашмосць, угадаешь, кто из нас настоящий?
Он как-то криво усмехнулся, будто от моего ответа что-то зависело. Не зависело, нет, и я это понял, сохранив свои ощущения до пробуждения ото сна. Я встал на ноги и покачнулся. Во рту пересохло, тело затекло, потому что уснул я сидя. За окном текла та же ночь, только ещё более тёмная, видно, сон сморил меня на минутку. Было как-то необычайно тихо. Я вышел из своей комнатки. В узких сенцах было пусто, только половица заскрипела под ступнёй. Это меня удивило, потому что минуло всего ничего с той поры, когда я покинул сию обитель плача и хаоса, наступающих после смерти человеческой. Чересчур велик разрыв между бытием и небытием человека. Никому не хочется, чтобы его считали мёртвым, отсюда и суета такая.
Вернувшись, я увидал слуг, спавших покотом. Стол в малой столовой был накрыт белой скатертью, а под ним спал мальчик-служка. Пошёл я в опочивальню ясновельможного и видел везде одно и то же: спящие слуги, спали даже гайдуки, которым следовало следить за добром усопшего, потому что добро находились теперь в опасности. Они же сладко спали, даже храпели.
Слышался мне скрип приоткрытой двери, куда залетал снег; хотел было прикрыть её, но до опочивальни было ближе. Дворецкий Томаш спал, сидя на полу, прислонившись к кафельной стене печки. Секретарь склонил голову ему на плечо, изо рта спускалась нитка слюны. На кровати же… Кровать была пуста!
Проснулся я поздним утром. Лежал на кровати одетым и не мог понять, что же происходит. Погодя ко мне пришло чувство глубокой печали, так как я вспомнил, что прошлым вечером упокоился ясновельможный Ян Щенсный Гербурт, кому-то староста мостиский и вышенский, а мне опора в моём безвыходном положении.

 
ІV

После той страшной ночи, начавшей 1617 год, в который так и не привелось вступить ясновельможному Яну Щенсному Гербурту, настали суетные и тревожные дни. Не скажу даже, чего было больше — суеты или тревоги. Смерть хозяина дома напоминает конец света, им выстроенного и вынянченного. Кто-то тратится, а кто-то этим пользуется, пытаясь урвать кусок этого окровавленного тела. Я принадлежал к первым. Всегда принадлежал, даже позволил сестре отца после его смерти, когда тело ещё не остыло в гробу, забрать всё, что она сочла нужным забрать. Не буду же я драться с сестрой, да и вспоминать об этом не хочу, потому что уж десять лет минуло с тех пор, как она пребывает в местах, где ни в чём не нуждается. Дворецкий просил, чтобы я присматривал вместе с ним за панским добром, пока не вернётся ясновельможная из Мостиск, боялся, что слуги растащат. По этой причине велел никого не пускать в Боневицкий двор. Поставил на страже в библиотеку гайдуков. В кабинете сидел секретарь и писал письма родным. Не хватало гонцов и лошадей для них. Дороги теперь были вытоптаны до черноты, но через два дня разразилась страшная метель — даже во двор не выйти. Мы с дворецким всё, что было ценное, позакрывали: серебро, меха, вино, потом я сел в кабинете с секретарём.
У меня была возможность присмотреться к этому человеку, очень молодому и самоуверенному; на первых парах я по просьбе дворецкого помогал секретарю в его работе. Это не очень нравилось Стаху, но я и не настаивал, потому что хотя ларцы с самыми важными документами были опечатаны, оставались ещё в большом количестве бумаги, ценность которых не была определена. Секретарь уселся за столом ясновельможного и строчил письма от имени ясновельможной, хотя она и сама умела писать. Не знаю, может, у высокого панства так положено. Однако, во взгляде дворецкого читалась растерянность. Он был человеком тихим, скромным, не весьма учёным, и натиску молодого чинуши, которому благоволили оба ясновельможных, ничего не мог противопоставить. Не мог он и опечатать кабинет, потому что письма нужно было писать, и много. Со смертью такого человека, как староста, особенно довольно высокородного, иначе невозможно. Хотя бы это и был мой сосед, но и он должен получить письмо с гербом и печатью. Понятное дело, без княгини письма отправлять было нельзя. Как японимаю, Стах просто хотел выслужиться, так как оставался без работы. Дело это похвальное, но не нужно на меня волком смотреть. Я складывал бумаги в стопки, а стопки перевязывал верёвочкой. Отдельно — счета, отдельно — писаное на латыни, отдельно — на польском. Пергаменты тоже отдельно. Даже не представлял, до чего это милое и приятное занятие. Дома у меня было немного книг, по большей части на русинском языке, вышедших из Острожской типографии, но все они сгорели в огне вместе с моей прошлой жизнью.
Я пытался не мешать секретарю в его работе, потому что с каждым часом он становился всё более раздражительным, похоже, переутомился. Когда у меня упал листок и я наклонился поднять его, зацепив нечаянно угол стола, то он просто рассверипел:
— Можно было бы пану уважать чужой труд!
Я выпрямился и глянул на него. Если он ещё что-нибудь произнесёт, нам придётся выяснять отношения как шляхтичам, а преимущество будет на моей стороне, потому что саблей махать я ещё не разучился. Парнишка побледнел, сдулся, как пробитый воловий пузырь, и пробормотал:
— Извините, я не хотел обидеть пана!
Я перевёл взгляд на портрет ясновельможного, чтобы не смотреть на эту крысу. Портрет был не парадный и нарисованный не весьма добротно, но сумерки скрадывали его недостатки и я вдруг подумал, что, вероятно, пан Ян Щенсный, то есть, его незримый дух стоит где-то в углу и наблюдает за нами, как мы не можем справиться со своим гневом. Стыд да и только. А, может, ему не нравится то, что секретарь сидит на его месте, а я роюсь в его бумагах? Но сделать теперь ничего не может. Надеюсь, что он сейчас где-то, но не здесь. Вновь зашуршало перо, зашелестели шестерни часов, стоящих больше, чем моё имение, будто мышь начала скрестись в подполье. Та мышь, которая откусывает, грызёт, дробит на обломки нашу жизнь. Не его.
Я слышал, что очень высоко, за тучами, среди звёзд, нечем дышать, нет воздуха.
(АК: Здесь видно своеобразное объединение знаний астрономии времён Возрождения и народных верований. Ещё Николай Кузанский (1401-1464) утверждал, что небесные светила движутся в пространстве, а не закреплены на хрустальной сфере. Книгу Николая Коперника «Об обращениях небесных кругов» Ватикан запретил в год смерти Гербурта (1616). Что касается понятия об отсутствии воздуха на большой высоте — здесь всё просто и предположение основано на наблюдениями за птицами.)
Душа не дышит и может свободно перемещаться среди звёзд. Там ей спокойно. Хорошо бы поговорить на эту тему с отцом Зеноном из Добромыльской обители. Вот отважусь и схожу. Они с ясновельможным частенько беседовали не как католик с православным, а как два мудреца. Сию обитель почитает и ясновельможная, хотя и не нашей веры, однако, из Острожских, рода, всегда пекшегося о вере православной.
(АК: Елизавета Заславская, дочь Януша Заславского, относилась к младшей ветви рода Острожских).
Но придётся подождать, потому что сейчас очень опасно подниматься на Чернечую гору. Можно повстречать волков. А исповедоваться стоит именно у отца Зенона, рассказать о последних минутах жизни ясновельможного. Гонца туда послали, я сам настоял, чтобы лично передали просьбу молиться о новопреставленном Яне Щенсном.
Секретарь дописал письмо и мы оба пошли перекусить. Снедь на столе была простая, но всё было свежее и вкусное, особенно капуста с горохом и поджареной солониной, которую я любил больше всего, потому что вырос на ней. А к ней хорошо подходит нагретое пиво. Со вчерашнего дня людей стало больше, приехали шляхтичи из Нового Города и Фельштина; само собой, из любопытства, да ещё монахи-кармелиты из Соседовичей. Дворецкий переживал, что когда вернётся ясновельможная с детьми и свитой, нелегко будет всем разместиться в небольшом имении тем, кто захочет остаться на день-другой. Действительно, в трапезной становилось уже тесновато, а на двроре — мороз. Секретарь не говорил ничего, держался в стороне. Кабинет мы заперли и я не знал,вернётся он туда или нет. Потому что, если вернётся, то придётся и мне. Пан дворецкий дал мне ясно понять, что моё место — в кабинете. Видимо, секретаря напрягало, что какой-то приблудившийся шляхтич путается у него под ногами. Мне бы тоже хотелось посидеть в кабинете одному и почитать какую-нибудь книгу.
Пока мы пили-ели, за окном стемнело и снова в дымоходе засвистал ветер. Двор был огорожен валом и частоколом, так что можно было представить себе, что творится в поле между Боневичами и Новым Городом. Горе сбившемуся нынче с пути.
Я заметил группу, окружившую цирюльника, бывшего хорошо выпивши, который о чём-то живо расказывал. Не хотел бы я, чтобы меня напоили и заставили рассказывать о последних минутах жизни ясновельможного. Некрасиво всё это выглядело. Секретарь тоже посмотрел в ту сторону, поморщился и сказал:
— Завтра его нужно отослать со двора. Я сразу бы так сделал, но он должен был помогать лекарю.
Не знаю, что делают с усопшими, чтобы они дотянули до похорон; помилуй, Бог, такое видеть. На другой день после смерти лекарь закрылся в опочивальне со своим учеником, цирюльником и дворецким. (АК: Речь идёт о бальзамировании тела.). Тем временем во дворе поставили простой гроб, куда уложили тело во временной одежде, и внесли в пивную (недаром она снилась мне в ночь смерти). Четверо гайдуков стояли на страже, а монахи-кармелиты денно и нощно молились. Внутрь никого не впускали. Ясновельможный завещал похоронить себя в Добромыльском костёле, когда же будут похороны, никто не знал. Это должна была решить семья. С Гербуртом должны были попрощаться все: как друзья, так и враги; дальние и ближние.
(АК: Яна Щенсного должны были похоронить в фамильном склепе Гербуртов — Фельштыне. Хотя фельштынский костёл напрочь разорён евроремонтом греко-католиками, сделавшими из него себе церковное здание, в крипте до сих пор находятся все Гербурты, вход только в неё замурован. Жители Скелевки до сих пор считают их своими панами и не пустили археологов исследовать останки. Можно представить, как не понравилось подобное решение Яна Щенсного родственникам. Даже в посмертии он не мог простить им, что они отвернулись от него после ареста. В конце концов, Гербурт отвоевал для себя Добромыль после смерти дяди, Станислава Гербурта и ощущал мистическую связь с этим местом уже в последние годы жизни.)
Я на это всё смотрел со стороны, как и годится гостю с земли волынской. Меня не интересовало, что говорят о смерти и похороны ясновельможного, я уклонялся от всех попыток вызвать меня на разговор на эту тему, потому что это могло пошатнуть и без того шаткое моё положение. Но, с другой стороны, мои мысли всё время вращались вокруг особы хозяина дома сего, душа которого витает рядом и хотя ничего не может поделать против оговоров и лихословья, однако, не стоит забывать, что она находится под опекой Отца Небесного, поэтому кое-кому стоит прикусить язык. Думал я и о родне, которая не могла попрощаться с ясновельможным. Как это обидно вдове и детям! Ян Лев, единственный сын, даже не знает о смерти отца, потому что сейчас в Кракове. Дорога туда, ой, как тяжела зимой. Знал я, что ясновельможный потерял отца в одиннадцать лет и обрёл нового в лице канцлера Яна Замойского, взявшего его к себе; да покоится с миром, другого такого не будет мужа мудрого и уважаемого. Но кто заменит отца Льву? Он, хоть и старше, но не менее нуждается в добром наставнике, потому что ходят слухи, будто доходы Гербурта резко упали, а похороны требуют больших затрат, что ещё больше ударит по вдове и сиротам. Правда, я не очень печалился о чужом богатстве. Упадок рода я понимаю как упадок чести, а не уменьшение состояния; но это я так думаю, потеряв своё небольшое имение, да и честь моя при мне осталась, слава Богу, не буду Его гневить.
Ходили слухи, что ясновельможная сидит в Мостисках, потому что там кастелян Максимилиан Пшерембский.
(АК: Кстати, будущий муж Елизаветы. Он же и защищал её имущественные права после похорон.)
А теперь слухи ещё громче, потому что не было княгини у смертного ложа её мужа. Людям только дай пересудить. Я же постараюсь сам присмотреться, когда она приедет, искренняя у неё скорбь или напускная.
Зашлось у меня сердце и стало обидно до глубины души, ушёл я к себе накинуть плащ и немного пройтись, потому что ветер вроде бы утих. Открыл дверь в свой покой и сразу на пороге стало мне не по себе — всё, что тут, не моё. Вернуться к сыну с пустыми руками негоже. Был бы я молодой, пошёл бы на службу в войско. Позавидовал даже тому бедному шляхтичу, который сам пашет нивку, воткнув саблю у края поля.
(АК: Это не поэтический образ. Шляхтичи так поступали из соображений безопасности, а не для того, чтобы подчеркнуть свою принадлежность к сословию. Ещё в веке XIX они могли, будучи оборванцами и босяками, носить жилетку, как признак своего шляхетства. Очень здорово описал быт ходачковой шляхты Андрей Чайковский в повести «Олюнька», которой я зачитывалась в детстве. Между крестьянами и шляхтой стена существовала ещё долгое время после того, как пошла в небытие Речь Посполитая. Фактически, до Второй мировой войны.)
А не был бы я шляхтичем, может, занялся каким ремеслом или торгашеством и горя не знал бы.
Но и чести знать пана Яна Щенсного Гербурта тоже не имел бы. Значит, должен принять сужденное мне. Потому что когда Бог даёт одно, то берёт обратно другое.
Вынул я тетрадь из-под подушки, развернул, чтобы услышать голос ясновельможного. Записал я это не с его слов, а из книжечки, отпечатанной им в своей типографии, которую дал мне прочесть. А я уже списал тихонько для своих потребностей.
(АК: Речь идёт об автобиографиеском диалоге «Геркулес славянский»)
Выписал же я, среди прочего, и такое: «Первую часть своей жизни горел я желанием принести славу Отчизне. А вторую — добыть славу для себя». О третьей части речь не велась, поэтому не знаю, чего может желать человек, чьё солнце садится, а слава не только добыта, но и утеряна. Горькая эта книжечка о Геркулесе славянском, потому что писалась в краковской башне, где ясновельможный провёл полтора года, ожидая смерть.
(АК: От казни Гербурта спас тогда маршал великой короны Зигмунт Мишковский, применивший так называемое право меча. А казнь егму угрожала потому, что после поражения под. Гузовом Гербурт утерял сумку с письмами от сына Стефана Батория — Габора, в которых шла речь о заговоре против польського короля Зигмунта III. Гербурт мечтал свергнуть короля с престола, поставив на его место Габора Батория, а самому стать воеводой семиградским. Даже после заключения Гербурт не оставил эти планы и только смерть Габора поставила крест на этой идее, ставшей уже id;e fix после неудачного Сандомирского бунта. Рассказчик повстречал Гербурта в период, когда тот утратил уже смысл своей жизни и искал себя в другом, не умея смириться с поражениями. Рассказчик судит о нём с позиции интроверта, а Гербурт был экстравертом).
Был он одним, выйдя оттуда, стал другим. Так и я, потеряв любимую свою жену и имение, изменился. Снаружи, казалось бы, тот же, а внутри — совершенно иной. Хм, живёшь, потому как смерть заблудилась. И я понял о ясновельможном, хоть он и послов принимал, и церкви основывал, и книги издавал, и воевал с соседями, что корень жизни его подрублен и дерево постепенно усыхает.
Странно, будто и короток у человека век, а и того кому-то много. Это я о себе. В молодости отец обмундировал меня и отправил к князьям Заславским на службу.
А младшего брата, Василия, отдал в школу, чтобы тот выучился на священника и получил приход, хотя это я больше был пригоден к науке, чем к сабле. Но я был старшим сыном и должен был когда-то унаследовать имение — два небольших села, Калиновку и Сторожи. Но не так сталось, как гадалось. Брат мой учиться не хотел, дрался и отец забрал его домой, доверив вести хозяйство. Но дохозяйничался мой брат до того, что мы потеряли Сторожи, а вскоре и брата, сгинувшего в пьяной драке. Тогда возвратился я и Бог дал мне счастье — женил отец меня на Аннушке. После этого я тоже время от времени должен был участвовать в походах, но никогда не лез вперёд батьки в пекло. Не любил я бои, сечи, тем более - теперь, когда родилось дитя. Господь создал меня для покоя, а не для войны. «Против ненависти — любовь, против войска — невинность выставить…» — такие ещё слова я выписал у Гербурта. Что же, я тоже этого желал всем сердцем, а, впрочем, даже такой великий пан, как Гербурт не смог себе это позволить, думаю, что и никакой король или князь не стал бы махать цветком перед саблей и должен был воевать с теми, что тоже не могли иначе. Тяжело остановить коня на скаку. Разве что сам упадёт от изнеможения.

 
V
На другой день возвратилась ясновельможная вдова с дочерьми и большой свитой. Сразу стало шумно и тесно. Всем было интересно, как поведёт себя вдова, но она была так закутана в шали и меха, что лица не было видать. Прошествовала в глубину своих покоев, а за нею никто иной, как сам кастелян Пшерембский и ксёндз, но не наш, а, видимо, из Мостиск. Ступали они важно и грозно, казалось, это гнев разукрасил их лица, а не январский мороз: как он посмел умереть?! Как он смел доставить нам хлопоты? А поскольку Гербурт лежал теперь в подвале и спал вечным сном, то панское недовольство могло пасть на слуг и гостей. Каждый был либо виновен, либо считал себя таким. Странно, что никто из слуг не причитал, как бывает, когда место умершего господина занимает новый. Потому что, принимая во внимание молодость Яна Льва, опекуны его сменят судьбу каждого из слуг. Не причитали, потому что боялись и совесть у них была нечистой или мыслилась такой. Так я про себя подумал, сам не знаю, отчего. Здесь всё не так, у нас оно искреннее.
За кастеляном и ксёндзом двинулись те, кто имел право войти в панские покои. День выдался холодный, но ясный. Врата были отворены и я решил немного пройтись, глянуть, не покрылась ли льдом река. Не люблю толчеи, для меня важно было в то время показать свою отдельность.
Реку звали Вырва. Какая она в половодье — не знаю, видно, грозна, сейчас же тихо несла свои воды среди пластов льдин, надвинувшихся друг на друга. Плыла аккурат под самым валом. Мост был далеко, у самой горы, для конных и пеших. Реки в горах не замерзают, хотя вода в них холоднее, чем в наших. Не замерзают, потому что быстро течение. Человек, чтобы не замёрзнуть, тоже должен идти быстро, хоть его и клонит от усталости в сон. Я сам так чуть не погиб в Московии, добрые люди не дали пропасть, растормошили. Каким сладким был тот предсмертный сон…
Снегу намело, не пройти, всё белым-бело, только кое-где виднеется тёмная вода. Тучи на западе клубятся, видимо, оттепель начнётся. А сейчас на утоптанной дороге среди соломы и конского навоза прыгают воробьи. Как-то всё ожило, а у меня неспокойно на сердце, потому что ясновельможная когда-нибудь захочет услышать, как умирал её муж, не только у дворецкого и секретаря. Нужно ли ей рассказывать о своих сновидениях? Знаю, что они очень помогают в печали и зачастую приносят нам вести от усопших. Если не закончили все свои земные дела, то просят живых эти дела завершить. А когда речь идёт о ясновельможном, то нзавершённых дел хватило бы ещё на целую жизнь.
И рассудил я так. Если бы пан Гербурт сделал меня своим посланником и велел передать что семье, то я должен был бы это исполнить. А так — не обязан. Пусть мои сновидения останутся при мне.
Решил пройтись ещё немного. Воздух свеж, так и щиплет в носу. Захотел посмотреть, виден ли Высокий замок на Слепой горе. Слепо, потому что эта гора часто исчезает из вида и неожиданно появляется вновь. Ясновельможный выходил до третьей башни: оттуда замок был виден лучше всего.
(АК: Замки семейства Гербуртов построены таким образом, что Высокий замок виден из Фельштина, Нового Города, Боневичей и Добромыля. Автор проверила это лично, хотя замки уже не сществуют, но с мест, на которых они находились, Слепую гору видать невооружённым глазом. При Яне Щенсном Высокий замок имел не только стратегическое значение, но и мистическое — это была ось, вернее, вершина пирамиды, вписывавшейся в рельеф и создававшей картину владений.)
Хотел убедиться, всё ли в порядке. Говорят, земли, откуда видать Высокий замок, должны принадлежать Гербуртам. Виден же он был из Боневичей, и Фельштина, Добромыля, и даже из Соседовичей.
(АК: Соседовичи, где построили монастырь кармелитов, принадлежали Эразму Гербурту, бывшему, как говорится, не в себе. Ян Щенсный был его опекуном и, фактически, подчинил его волю своей, что не нравилось другим родственникам).
Слышал я, что Высокий замок был дано построен Николаем Гербуртом, но только при ясновельможном он стал действительно величественным. И он даже распорядился выбить над главными воротами девиз: «Моя крепость». Я там не бывал, да меня туда и не впустили бы, потому что там находилось всё вооружение и порох. Мне хотелось бы посмотреть картины, нарисованные по стенам, с различными надписями и знаками.
(АК: Сохранилось даже описание фресок; самыми интересными были изображения трёх пирамид, ассоциировавшихся с тремя горами вокруг Добромыля). 
Денег на всё это ушло немало, думалось мне, когда рассматривал шпиль и башни по углам на голом холме, который будто даже подсыпали, чтобы сделать повыше. Из Боневичей к Замку вела дорога, огибая гору Радич, через село Тернаву, или Тернову
(АК: Старинное название «Тернова», «Тернава» — полонифицированное. Село до сих пор существует отдельно от Добромыля), а другая вела к Низкому замку в Добромыле через мост.
Вдруг за спиной я услышал треск ветвей и на шапку мне упал снег. Я оглянулся, посмотрев наверх, и увидал, как по кряжистой пихте поднимается замковый служка, мальчонка лет десяти. Я кашлянул, чтобы не напугать мальца, не дай, Бог, сорвётся.
   — Что ты делаешь, дружок? Хочешь поймать белку? А сторож на башне тебя увидит, да из мушкета пальнёт? А, ну, слезай оттуда!
   — Не кричите, вашмосць, не надо! — пискнул мальчонка. — Я сию минуту спущусь!
И, в самом деле, начал спускаться, представ вскоре предо мною, одетый в великоватую траурную одежду с чужого плеча. Чёрная материя придавала бледность лицу, только нос был синим от холода.
   — И не стыдно тебе за белками гоняться, когда вельможные паны понаехали и нужно помочь по дому?
Мальчик утёр драным рукавом нос. Слуги в небольших замках одеваются празднично только при случае, а на таких, как этот, лобуряках, всё горит. Растут они.
   — Шапка где?
Замусоленная шапка была за поясом.
— Одень шапку и пошли во двор, а то простудишься.
Мальчишка ловко увернулся.
— Не бойся, бить не буду! Идём.
Вдруг он выпалил:
— Я орла выглядывал!
— Откуда в такую стужу орлу взяться? Спит, наверное, в гнезде.
— Нет, я ищу того орла, в которого превратился ясновельможный. Разве вашмосць не знают?
   — Что?
   — Всем известно — когда умирает кто-то из Гербуртов, становится орлом. Пан дворецкий говорил, что если кто приметит орла у двора, получит золотой.
   — Даже так?! И ты этому веришь? Видно, пан дворецкий пошутил, не может человек стать орлом. А на пихту зачем влез?
   — С дерева виднее.
Здесь я не мог с ним не согласиться. Сам в малолетстве лазал по деревьям, на то мы и мальчишки. Оно и неплохо после смерти стать чем-то ещё, а не холмиком костей в дереве. Читал я «Метаморфозы» Овидия ещё в Остроге. Юпитер мог стать быком или орлом, хотя басни всё это. Но не простые, а со смыслом. Только раскрыть его могут далеко не все: зачем происходит подобное и почему. Кажется мне, не народ это придумал — превращение в орла, а сами Гербурты. Орёл — царь птиц, поэтому его часто изображают на королевских гербах.
(АК: В данном случае рассказчик ошибается, недооценивая народную фантазию. Орёл мог быть тотемом племени, которое когда-то пребывало на этих землях, и существовал запрет охоты на орлов. У Гербуртов же центральным элементом было яблоко, пронизанное тремя мечами.)
— Как тебе кажется, - спросил я мальчонку, - кем быть лучше: орлом или мужчиной?
— У нас нельзя стрелять в орлов, им здесь живётся хорошо; и хоть не каждый орёл — это Гербурт, но никто не умеет их различать.
И стремглав помчался в ворота. Не успел спросить даже, как его зовут. Смышлёный мальчишка. И отважный. Когда-то мне хотелось, чтобы мой сын был таким: быстроногим, скорым на слово, искренним.
Вскоре стали ужинать. Не всем понравилось, что вельможное панство ужинало в покоях, а не со всеми. Видно, устали с дороги, но кое-кто считал это признаком гордыни в отношении менее знатных гостей, потому что никто из приехавших не мог даже сравниться положением с хозяевами. За ужином меньше пили, больше шептались между собой в ожидании будущего. Я же думал, как быть мне. Буду прятаться — подумают, что у волокиты-прилипалы, пригретого ясновельможным, совесть нечиста. Не буду — выскочкой обзовут. Чужой я для них. Не тем, что православный; таких здесь больше, чем я думал в первое время. А тем, что чужому ясновельможный милость уделил, а своим — нет. За стол рядом посадил, беседовал со мной. За своим горем я не понимал — разве можно завидовать чужому горю? Но после смерти Яна Щенсного, Царствие ему Небесное, начало у меня в глазах быстро проясняться. Теперь всё может измениться, прямо завтра.
Незаметно я осмотрелся вокруг. Дворецкого не было, видно, давал распоряжения, касающиеся панского ужина. Зато увидел секретаря Стаха, ещё более понурого, чем обычно. Как он теперь переживёт, бедолага, что уже не будет важной персоной в доме. Раньше мог себе позволить покрикивать да шуметь на каждого, приказывал подать ему то одно, то другое, а теперь, вишь, облом. Но злорадство в себе я не ощутил.
Жизненный опыт научил меня важной вещи: быть всегда самим собой, брать лишь то, что Бог даёт, а таким, как я, Он Даёт фортуну, простую, как хлебный ломоть. Не стоит лакомиться, так как лакомство — это фортуна от лукавого и обманчиво до ужаса. Меня неприятно поразило, как секретарь набрал немаленький бочонок мёдовухи из бочки в углу и, спрятав под полу, ушёл. Пить одному — дурная привычка. Может, он и раньше так поступал, не знаю. Как бы там ни было, но по утру нам всем надо быть трезвыми. Потому что, скорее всего, нас всех ждёт допрос о скоропостижной смерти ясновельможного.
Минуя кабинет, я увидел, что вместо наших гайдуков на страже стоят чужие и с ними беседует секретарь. В это время открлась дверь и из неё вышли двое слуг с пустыми подносами, за ними — пан дворецкий. Нетрудно было догадаться, что в кабинете проходит семйный совет и разговаривают там о том, что не для ушей дворецкого. Но не оттого дворецкий был грустен, ведь ему прекрасно известен панский этикет и место своё он знал. Видимо, случилось то, о чём он недавно мне сказал и чего опасался — продадут Боневичи. Я слышал, что ясновельможная не любила это место, считая его ниже своего княжеского достоинства. Теперь сплавит Боневичи за крупные долги пана Гербурта.
В полутёмных сенях меня не заметили ни секретарь, ни дворецкий. В течение целого дня мне ни с кем не пришлось перекинуться хоть словом, кроме мальчишки, выглядывавшего орла. Будто был я невидимым, почти привидением. Теперь опять не до меня, но этот переход, учитывая моё постоянство, дался мне легко. От факела, торчавшего из стены, я зажёг свечу и ступил во тьму, где, в конце узкого коридора, была моя комнатушка. Одновременно со вспышкой огонька мою душу осветило понимание того, что происходит: нынче время, когда каждый думает только о себе, распалось неустойчивое единство, объединившее нас на время, когда умирал Ян Щенсный. И, хотя я был пришлым, на несколько дней разница между мной и теми, кто знавал его многие годы, стёрлась.
Я поставил свечу на стол и пламя долгое время не могло успокоиться, отбрасывая на стену сказочные тени. Ну вот, продадут Боневичи, останутся на стенах художественные росписи, которые мне так нравилось рассматривать, хоть и не совсем понимал, что они значат. Мне представляется, лишь Ян Щасный знал, кто там изображён.
(АК: Рассказчик имел ввиду настенные росписи. Попав в Исторический музей в Киеве, в зале XVII века в углу над дверью, увидите большую картину в желтовато-коричневых тонах «Сандомирский бунт», художник неизвестен. Рассмотреть её там нелегко, хотя она достаточно велика. Так вот, это — единственное, что осталось от дворца в Боневичах. Потому что дома этого и след простыл — осталась, правда, часть кирпичного подвала, но это может быть строением более позднего времени. Картины, понятное дело, в Боневичах не остались.)
Может быть, душа его все дни бродила в той большой зале, дверь в которую до сих пор была на замке, а теперь она открыта, потому что ясновельможная будет ходить через залу на свою половину, пока тут. Теперь душа усопшего, понятно, возле дочерей и жены. Сына вот нет. Трудно ему будет ехать из Кракова. Снег, как выпал на Введение, так и лежит до сих пор.
Печь была тёплая, я погрел плечи и, помолившись обо всех усопших, живых и тех, которые в пути лёг отдохнуть. И Господь послал мне покойный сон после тяжкого дня, в конце которого у меня стало легче на душе, посветлело. Мужчина — часть всей природы, поэтому я и назвал бы своё состояние оттепелью. Пора бы морозу раскрыть свои объятия, а то ещё немного, и мир станет, как беленькое маково зёрнышко. На Святки сеют мак по снегу, тогда летом будет хороший урожай мака.
Но не удалось мне этой ночью выспаться — проснулся я от холода, света и криков. Боже милостивый, где же я?
— Да он – лунатик, а не дух! Тихо, не верещите. Дайте чем-то укрыть человека. Тимко, я к тебе! Ты – баба или мужик?!
— Вашмосць, я думав, думав…
— Да не думать нужно было, а стоять и не впускать никого! — узнал я по голосу дворецкго. Перед глазами всё плыло, веки жгло ярким светом.
Где я, Господи?
Долетали до меня и другие голоса, говорящие обо мне, потому что я и в подобных ситуациях оставался собой, только не знал, где нахожусь.
— Это волынский шляхтич, пан Северин, вашмосць. Покойник взял его под свою опеку, как дальнего родственника ясновельможной княгини. Он гостит здесь ещё от Покрова.
Голоса понемногу приводили меня в себя, долетая издалека, напоминая журчание реки, которое я уже слышал однажды.
— Лунатик… А я-то думал… — шептал мне на ухо кто-то, укутывая мне плечи мехом, который постоянно сползал и падал мне под ноги.
— Что ты думал, Тимко?
— Что это душа усопшего… Так похожи…
— Была бы душа, растаяла бы, сделалась невидимой.
Итак, стоял я посреди залы на ковре, босой, в одной сорочке, как Лазарь, воскресший из гроба, не ведающий, как он очутился в мире живых. Далее узнал я дворецкого, который, похоже, ещё не ложился, и пана старосту Максимилиана Пшерембского. Чернота последнего меня поразила. Она отливала чем-то рыжим, как поношенная ряса, глаза тоже были чёрные, и, впридачу ко всему, — острый носище, что твой птичий клюв. Огромной птицы.
Боже, какой стыд… бывало со мной такое и раньше, когда был ребёнком, один раз — после смерти отца, когда слуги нашли меня на кладбище по следам в снегу и привели назад.
(АК: Очевидно, случай во время ухода отца проясняет повторное проявление лунатизма у рассказчика,которое, в общем, с возрастом прекращается. Смерть человека, бывшего опорой Северину, да ещё пора года…).
Губы мои как морозом схватило, язык прилип к гортани.
— Узнаёт сейчас пан, где он? – спросил меня пан староста.
Узнаю. Вон, на картине скачет ясновельможный Гербурт на коне впереди войска, ощетинившегося копьями.
   — Хорошо, что пришли в себя, вашмосць, — мягко проговорил дворецкий. — Меня узнали?
Я кивнул, потому что говорить пока не мог.
   — Уложите пана Северина в постель и хорошенько укутайте, я сейчас вернусь, - велел дворецкий. — Да, и тёплое питьё ему принесите.
   — Бам! Бам! — вдруг отозвались часы с боем, стоявшие в углу, и все замерли. Хоть рассудок мой был ещё затемнён, я вспомнил, что мы остановили все часы в доме после смерти ясновельможного.
(АК: Такой обычай существует до сих пор. Правда, иногда часы останавливаются сами.)
Эти были самые большие, в виде цилиндрической башни из чёрного дерева. Особенно пугающим было то, что часы были накрыты чёрным сукном и чертами смахивали на фигуру человека.

 
VI

   Пан дворецкий выпил со мной горячего мёда с гвоздикой и лимоном, вытер усы и сразу приступил к делу. Хоть свеча и не давала много света, я не мог не заметить, как сильно он состарился и измучился в последние дни. Вряд ли его грызла тревога о своей будущности; сам говорил, что есть у него небольшое имение неподалёку от Люблина, приносящее неплохой доход. Какая-то тревога вырывалась из его увядшего тела, готовая выглянуть, заломить руки и заголосить: «Что же теперь будет?» Но я не был тем, кому его тревога могла быть доверена — чужак, почти незнакомец, с израненной душой.
  — Хотел бы в вашмосцью поговорить об одном деле, могущем принести определённую выгоду.
Я, грешным делом, сразу подумал, что дело касается смерти ясновельможного, при которой я присутствовал. Может, дворецкому нужно, чтобы я соврал, чтобы легенда была гладкой. Ведь лучше всего подойти к человеку в то время, когда он слаб и пристыжен, и ещё не совсем в себе. Ещё совсем недавно стоял перед слугами в полотняной сорочке, с деревянным православным крестиком на груди, босой. Не то, чтобы я скрывал свою православную веру, но видели меня и в костёле. Со стороны могло показаться, что я был одним, а прикидывался другим. Однако, вскоре мои подозрения развеялись. Дворецкий сказал:
  — Но не сейчас, пусть пан отдыхает. Не знаю, выгорит ли это дело, но если выгорит, то буду рад, потому что знаю, что вашмосць — человек уважаемый и доброго рода, хотя и потерял многое. Поэтому хотел бы пану помочь, а нет, так придумаем что-нибудь ещё.
  — Будь моя воля, а не воля натуры, — отвечал я, — то оставил бы этот осиротевший двор как можно скорее, чтобы не быть в тягость.
Дворецкий сжал мне руку и в глазах его блеснула слеза.
  — Я бы сделал так же, но не прихоть природы удерживает меня здесь, а обязательство перед дорогим усопшим, росшим на моих глазах. Я прошу пана сослужить последнюю службу роду Гербуртов.
  — Почту за честь, но как?
  — Я принёс узел с одеждой. Если будет велика, пусть пан подденет что-нибудь, чтобы нормально сидела. А завтра с утра, как ясновельможная вдова и пан староста поедут в добромыльский замок, пусть пан в этом одеянии выйдет на крыльцо. Это всё. Просто выйти. Я за Вами пошлю слугу.
Взгляд глаз его бегал, стараясь не встретиться с моим. Что он в них прятал, не знаю, но я ещё не настолько пришёл в себя, чтобы спросить об этом прямо.
— Не спрашивай, вашмосць, так нужно. Отдыхай и чтобы не поднимался. Я сам погашу свечу. Он дунул на пламя, открыл дверь, за которой стоял слуга с факелом, напустив дым и в без того тесную комнатёнку, после этого всё окончилось темнотой.
Неужели мне улыбнётся Фортуна, которая досель обходила меня стороной? Боневицкий дворецкий — человек порядочный и проницательный. Несмотря на свою огромную занятость, наверное, заметил мою грусть и моё особое состояние. Тогда, на Покров, я мог бы погибнуть, не ухватись за соломинку, а она, смотри, какая прочная оказалась. Слышал я, что некоторые в старости, чуя перед собой смерть, становятся добрее, милосерднее. Одно дело — дать на церковь, для украшения храма Господня, а иное — помочь тихонько, когда Бог видит, а человек — нет. Только не мог я понять, зачем мне выходить на крыльцо. Хоть бы не подвести дворецкого.
Потом я подумал, что, наверное, стоит мне, как когда-то, поставить у кровати лохань с водой. Тогда сразу проснусь, ступив в мокрое и холодное. Даст Бог, такой стыд больше не повторится. (АК: Давнишнее народное средство остановить лунатика).
Разбудили меня шум и беготня. Я зажёг свечу, аотому что только начинало светать. Помолился, как всегда, на образок Богородицы, который дал мне добромыльский священник, потом вспомнил об узле. Пол был холодный, даже старая рана в икре отозвалась, следом заныло плечо. Старость делает наши подъёмы безрадостными.
Узел был немаленький, но я не нащупал там сапог, а они бы мне пригодились, потому что в моих уже была дыра. Но меня порадовало, что одежда пришлась мне по душе — не немецкая или валахская, я бы такую не одел ни за что. Жупан, суконная делия , отороченая мехом, шапка. Пуговицы серебряные. По началу жупан показался мне синим, а когда рассвело, оказался зелёным, слегка вытертым. Но такой богатой одежды у меня ещё не бывало. Она сама меня будто обнимала. Тёплая!
Я надел ещё одну рубаху, чтобы не обвисал жупан и подпоясался поясом в серо-синюю полоску, вытканый золотыми нитями. Жаль, сапоги мои плохоньки, но под делией их не будет видно.
Через какое-то время я был готов и раздумывал, идти мне самому или подождать, пока не позовут. Хорошо бы посмотреть на себя в зеркало. В том зале, где вчера со мной произошёл тот случай, было очень большое зеркало, скорее всего, венецианское, правда, завешенное чёрным, по случаю покойника в доме. Ничего, обойдусь. Если не обращать внимание на то, что широко в плечах, можно сказать, что тело моё обнову приняло и она обняла меня мягко и деликатно, и грела, как мать. Увидали бы эту одежду сын и невестка — за неё можно целое село купить. И бархат, и немецкое сукно, и мех из чернобурки, и серебряные пуговицы впридачу. Только шапка не по мне — у меня голова больше.хотя, главное, чтобы держалась.
Сел я, сложа руки, и начало сердце моё колотиться и колени дрожать, а в голове мысли-вопросы бьются: зачем меня пан дворецкий разодел так пышно? Если бы подарил, как раньше, это одно, а то попросил одеться и выйти на крыльцо, да и то, в то время, когда ясновельможная уезжает. Одно хорошо, в доме много людей, большинство — приезжие, никто не будет на меня глазеть, да и пан дворецкий мне велел одеться, сам одежду принёс.
За мной скрипнула рассохшаяся дверь и я вышел, как говорится, в люди, которые заполонили собой весь дом: гайдуки, слуги, шляхтичи, седовласые, монахи. Я взял курс на крыльцо, но не смог пробиться. Тогда вспомнил, что можно выйти чёрным ходом, для слуг, обогнуть дом, а там уже как-то протиснуться. Понятно, дом не простой, магнатский, сюда слетаются как пчёлы, так и трутни. Встретил двоих иезуитов, которых не видал раньше, они посторонились, прижавшись к стене, потому что теперь я выглядел, как вельможный пан. Ещё бы мне гонора добавить, а то ноги, как соломенные и в дырку сапога дует.
Вышел я на задворки, где размещались конюшни и пекарня для слуг, откуда доносился запах свежеиспечённого хлеба. У себя дома мы пекли хлеб раз в неделю, а здесь, видно, чаще. В воздухе чувствовалось, что будет оттепель, дым стелился низко. Я молил Бога, чтобы никто не увидел, как я тащусь по навозу, разодетый в пышное убранство. Когда, в конце концов, вышел на главное подворье, то увидал, что всё оно заполнено людьми, лошадьми и санями. На меня никто не обращал внимания, пока я пробирался к крыльцу, даже схлопотал пару тычков под рёбра и наступили на ногу. Наконец, я увидал дворецкого на крыльце и он махнул мне рукой. Подойдя ближе, понял причину этого столпотворения: запряженная повозка яснвельможной и сани, на которых стоял гроб. Значит, пан Гербурт покидает Боневичи. Наверное, везут его в Низкий замок, потому что он больше. Решили ночью на семейном совете, и пан маршалок уже знал, что к чему. Я было подумал, что это только ясновельможная уезжает с детьми, потому что ей тесно, да и не любит она Боневичи. Что-то сжалось у меня в сердце и я перекрестился. Ещё несколько дней назад видел я живого и здорового Гербурта, а теперь тело его лежит в простом гробу и четверо гайдуков накрывают его чёрным сукном с серебряным гербом. Дворецкий, раскрасневшись от волнения, подхватил меня под руку и прокричал:
— Пусть вашмосць стоит здесь и — ни с места. А вы, — обратился он к гайдукам, — следите, чтобы никто пана Северина не оттёр.
Я стоял в стороне от двери, через которую должна была выходить ясновельможная с паннами. Первыми вышли ксёндз Добромыльского костёла и тот, который приехал вчера, все опустились на колени, послышался тихий плач. Ксёндз окропил гроб святой водой и произнёс молитву. Потом уже вышли в дорожной одежде ясновельможная с детьми и староста Пшерембский. Заголосили слуги, провожая пана господаря из дома. Я и сам не заметил, как меня стала уносить волна жалости: высоко-высоко, а потом сразу опускает вниз. Ясновельможная тоже плакала, но не обнимала гроб с телом мужа, не падала в обморок, только мяла в руке белый платочек, даже мне почему-то стало не по себе.
Я так и не узнал, хотя и хотел, насколько велика её кручина по мужу, с которым прожили 15 лет. Не было с ней никого из её родни — ни от Заславских, ни от Острожских, только я, бедный родственник, но обо мне она, поди, уж и не помнила. Только и того, что узнала когда-то и руку дала поцеловать.
Да Бог с ней: в такой час ей нужен отец, брат, чтобы защитить от жадных и загребущих рук. А честь женскую убережёт ей мощный княжеский гонор, об этом нечего и беспокоиться. Видел я, как наклонился к ней пан Пшерембский, что-то шепнул на ухо и она глянула на меня, стоящего на крыльце в одежде ясновельможного Яна Щенсного, потому что это могла быть только его одежда. Дворецкий низенький и худой, а мы с ясновельможным одного роста и телосложения. Она побелела, вскрикнула и упала в обморок. Хорошо, теперь никто не скажет, что жена не умеет плакать по мужу, как следует. Панночки перепугались, запищали, уцепились за пана Пшерембского, а он смотрел на меня с изумлением, будто увидел какое-то чудовище. Потому что ночью я смахивал на привидение, а не на потомственного шляхтича. Я стоял высоко на крыльце и ощущал какое-то странное удовлетворение, забыв о дыре в правом сапоге и о том, что у меня ни копейки за душой. Это длилось мгновение и я знал, что ничего подобного в моей жизни больше не будет, потому что это, в моём положении, невозможно. Ведь я теперь как перекати-поле, виденное мной когда-то в степях Украины. Поэтому я отступил в тень, а потом спрятался за дверь. Кажется, я начал понимать, для кого дворецкий выставил меня на крыльцо в одежде, принадлежавшей покойному Яну Щенсному. Но почему он это сделал?

 
VII

Одежда, до сих пор нежно облегавшая моё тело, сразу стала мне немилой: потяжелела и до сих пор ощущался хищный запах волка. Так и коня напугать можно. В этой одежде я сам себе казался волком, загнанным в окружение охотников, выкрикивающих друг перед другом:
— Ату его, ату!
Итак, когда я вернулся в комнатку, стащил всё с себя и одел свою обычную, правда, тоже с чужого плеча, одежду, целиком отвечавшую моему неопределённому и смутному состоянию. Так, получается, с моей помощью нужно было испугать ясновельможную княгиню, несчастную вдову? Чтобы она в моей фигуре увидала покойного мужа? Посмертный его образ, а они — злые, вредят живым. Такие образы — это останки человека после его смерти: его недовольства, зависть, неисполнившиеся желания. Так мне когда-то объяснял отец, когда я увидал образ матери-покойницы. Образ двигался по дому в поисках чего-то по сундукам и полкам, от него несло нездоровым холодом. Мы так и не узнали бы, что было предметом поиска, пока под кроватью не обнаружилось серебряное колечко с жемчугом. Мать прогнала служанку, думая, что та украла перстень. Потом отец прихоронил тот перстень в могилу, а сам поехал искать служанку. Бедняжка служила теперь в корчме за еду. Отец взял её к себе и назначил ключницей. Все говорили, что он поступил мудро, облегчив на том свете муки нашей матери. Мне тогда было 10 лет и я всё хорошо помню. Может, таков местный обычай — являть вдове фантом усопшего, как знать? Нужно было спросить пана дворецкого, зачем мне нужно было выходить на крыльцо. Старик уже, седой волос в бороде пробивается, а всё чужим умом живу.
Рука моя потянулась к тетради под подушкой, куда я записывал слова ясновельможного, в надежде, что послужат мне опорой в трудную минуту. Открыл тетрадь там, куда заложил дубовый лист, и прочёл:
«Это цитаты из писем, писаных Гербуртом в краковской тюрьме: «Хотел бы и я поставить против нападения любовь, против войска — невинность, а подданным снять кандалы с ног и положить на сердца»
(АК: Текст этот цитирует Владислав Лозинский в книге «Prawem i lewem» «Правом и кривдой». Ян Щенсный был превосходным публицистом и образы, им используемые, нелегко забыть, невзирая на немного тяжеловесный язык).
Помню, как мне понравилось это вот «наложить кандалы на сердца»; у меня теперь они и на ногах и на сердце, хоть и не служил никогда старосте мостицкому. И те, которые на сердце, тяжелее тех, что на ногах. Соблазнился обещаниями дворецкого, а теперь ясновельможная и знать меня не захочет. И уйти отсюда, убежать невозможно: замёрзну в этих горах.
Так и просидел я в комнате до вечера, вздрагивая от каждого стука и шагов у своей двери, хотя стало тише, чем вчера. Многие пошли за санями с гробом, интересуясь, как будут встречать пана-господаря в Добромыле. Потом я всё-таки вышел, потому что в животе урчало от голода, и тепло, свет, звуки жизни успокоили мою боль. Перекусив хлебом с копчёным мясом, запил подогретым пивом. Потом улёгся спать, чувствуя себя дубовым листком, занесенным ветром на чужбину.
Ну вот, теперь у меня кандалы на ногах. А когда их не было? Разве, когда был молод и воевал с турками. А в другое время любой мог мной воспользоваться. Отец, поскольку сын его первородный. Князьям и панам нужна была моя сабля. Впрочем, не думаю, что покойный ясновельможный мог делать, что ему заблагорассудится. Вокруг волки щёлкают зубами на его доходы. Знаю я, хоть и положения невысокого, что чем больше слава у человека, тем меньше у него свободы. А свободы хочется.
Я уже засыпал, когда возникла у меня перед глазами дорога, зимняя, то есть, не моя, потому что выехал я из Терновки после Спаса, после уборки хлеба у тестя, потому что мои поля уже не были моими. Я видел последнюю дорогу Гербурта: от Боневичей, под гору, к Низкому замку, утоптанную лошадьми и людьми, по обе стороны от которой лежал нетронутым снег, такой высоты, что дорога казалась вырезанной в заносах. С деревьев падали комья подтаявшего снега, вся процессия дышала, от неё шел пар, а в гробу, лицом вверх, со сложенными на груди руками, лежал мой благодетель и вздрагивал, когда испуганные лошади дёргали сани. Перед санями ехала княгиня-вдова с паннами и белоголовыми, а за гробом — пан Пшерембский, секретарь с дворецким, ксёндз, остальные догоняли пешком. Был бы я там, тоже шёл бы пешком. Потом начался, собственно, Добромыль, дорога перестала быть дорогой, потому что снег утоптали, как на току, а моё сердце громко билось в этой пустоте, замкнутой домами мещан и шляхты, лавчонками, с ратушей посредине. Из ратуши вышли советники и судебные присяжные во главе с бургомистром, плач осиротевших людей загнал ворон на крышу костёла, а сверху донёсся траурный звон Добромыльской обители, куда так рвалась моя душа, а тело не смогло преодолить зимние препятствия. Пахло хлебным дымом, так как праздники закончились и кончился хлеб, нужно печь новый.
Затем ворота Низкого замка поглотили карету, сани, лошадей и людей. Все, кто должен был войти, вошли, остальные разошлись — кто домой, а кто в кабак. Лишь я остался в одиночестве, не зная, куда себя деть, потому что хотелось и в Высокий замок, так как я никогда там не был, и в монастырь, за утешением, да и в Боневичи хотелось, откуда пришла смерть, но ещё не вернулась жизнь.
Всё это промелькнуло у меня перед глазами и я уверен, сто всё так и было, хотя остался в своей комнатке.
Через два дня за мной прислали из Низкого замка, дав в сопровождение двух драгунов, не так для охраны, как для почёта. Был я в той же одежде, что и на крыльце. Дворецкий передал, чтобы я появился в ней, а слуга принёс мне новые сапоги и саблю. Моя, которую я потерял в обозе, была лучше, хоть и проще, но поскольку я должен был предстать среди вельможных панов, то мне дали саблю в богатых ножнах, изукрашенных серебряной отделкой. Я уже немного отвык от оружия, после несчастий, со мной приключившихся, не чувствовал себя готовым ни к защите, ни к мести. Никогда это не было моим и я удостоился милости покойного Гербурта тем, что честно признал — наука мне была всегда милее ратного дела, которое я просто вынужден был терпеть. Боюсь, прочие шляхтичи из-за этого считали, что я немного не в себе, и сторонились, но не задевали человека с такой жалкой фортуной.
Хотя ехать было и недалеко, я успел поволноваться, потому что моё появление в одежде покойного ясновельможного вызвала смятение среди мещан. Кто-то крестился, кто-то кланялся, а одна молодка от неожиданности уронила корзину с яичками, которые, конечно, разбились. Думал, начнёт меня ругать, но она только рот раскрыла.
Замок был вдвое больше боневичского. Что готов к серьёзной обороне, похоже не было. Для этого подошёл бы костёл, обнесенный стеной, такой, как в Новом Городе, что через поле от Боневичей.
(АК: От Боневичей этот костёл, построенный в 1463 году и в настоящее время превосходно отреставрированный, хорошо виден. Действительно, мощное сооружение с оборонительными рвами, не уберёгшими, однако, костёл от разграбления в 1648 году).
В Добромыле костёл был деревянный. Оставался Высокий Замок. День был ясный и крепость была прекрасно видна со стороны Рынка, где уже понемногу приторговывали, яйцами, в том числе. Когда въехали в ворота, мне пришло в голову то, о чём я не подумал ранее: вдруг кто-то задумал в отношении меня что-то недоброе. И меня прошиб горячий пот. Ладно, на всё воля Божья! Что кому суждено, того не избежать. Прожил ты, Северин, 50 лет на свете, теперь думай о том, как готовиться к смерти, а не о наказаниях или наградах. Чем человек старше, тем более он должен быть склонен к сохранению существующего, а вместе с этим — чести и покоя, а не поддаваться искушениям. Правда, покойный ясновельможный был одних лет со мной, но о покое только говорил, а на самом деле считал, что не всё сделал, не всё успел. Может, это и послужило причиной его смерти. А может, оттого, что для человека такого высокого положения покой наступает лишь после смерти.
Меня отвели в тёплое помещение, в котором я впервые повстречал ясновельможного пана Яна Щенсного. У меня на глазах показались слёзы, когда я ожидал, сам не зная, чего. Как потом стало известно, со мной пожелал встретиться один из Гербуртов, приехавший из самого Львова, узнавший о смерти Яна Щенсного, Николай, львовский хорунжий. Боневицкий дворецкий тоже был здесь, но лишь для того, чтобы представить меня, потому что сразу исчез. Однако, из-за занавесей, колеблющихся всюду от воздуха, согретого камином, мне казалось, что нас не двое, а больше. Ясновельможный Николай был мужчиной в летах и каким-то измученным, не так от неблизкого путешествия, как от какого-то недомогания, сушившего его тело. Сам он стоял и мне сесть не предложил. Долго меня рассматривал, будто моя скромная персона того заслуживала. Я догадывался, что она чего-то стоила.
Насмотревшись на меня вдоволь, пан Гербурт молвил:
   — Немного поведали мне о вашмосци, но дело важное и мне хотелось бы услышать о приключениях пана из его уст и ab ovo. Пусть вашмосць присядет на лавку…
Мне упоминание «приключения» не понравилось и я, едва сдерживаясь, заметил:
   — Нет жизни без приключений. Стоит выйти за ворота и приключение само нас найдёт, при том ещё, когда в крае неспокойно.
Не знаю, откуда появилась эта злость. Было на мне одеяние магната, это верно, но и потрёпанный, изверившийся, я тоже не падал на колени и не молил о милости, хотя был, как былинка в поле заснеженном. А кашу эту заварил пан Томаш, и пришёл сюда я не по собственной воле. У пана Николая было хлипкое тело, может, и дух такой же, не это ли придало мне отваги заодно с отчаянием?
Он не показал вида, прикинувшись, что с таких незначащих пустяков и начинают разговор, и неожиданно спросил меня тихо:
   — Впору ли одежда брата моего?
   — Его ясновельможность был шире в плечах, подковы сгибал руками, такой был сильный.
   — В молодости сгибал, — уточнил пан Николай. — А теперь почиет в гробу.
Я перекрестился.
— Жалеет пан о нём?
— Очень  жалею. Ясновельможный пан староста принял меня не только как родственника княгини Елизаветы, но и как шляхтич — шляхтича.
— Так поступил бы каждый порядочный человек и христианин. Это ведь на его земле пана ограбили пришлые разбойники?
— Не знаю. Я лежал в лихорадке и опомнился, когда оказался недалеко от Добромыля, когда всё уже было неважно.
— Меня больше интересует, что было перед этим.
Пан Николай подал мне серебряную чашу с вином. Я взял её, не зная, как себя вести: За кого пить, и за здравие или за упокой.
— Вашмосць так смотрит на меня, будто ищет in vino veritas.
Я пригубил вино. Это была мальвазия. Нечасто приходилось мне пить её: сладкая и пахнет малиной. Затем начал рассказ о своём печальном событии. Как вернулся из Московии, как обнаружил свой дом разрушенным, а село сожжённым дотла. И жены уж не было в живых. Убегали со служанкой через чащу и затянуло её в болото. Никогда до этого я не чувствовал ненависти к басурманам, потому что таково их ремесло, а теперь захотел, когда уже отвоевался. Это, собственно, был мой последний поход с князьями волынскими. Посему поехал к сыну, который уже год, как был женат и жил у жены, милях в десяти.
   Рассказывал об этом и голос мой начал дрожать, потому что перед глазами до сих пор стояла смертная дорога любимой жены — в зарослях, где днём можно попасть в трясину, не зная дороги, а моя Ганнуся в лесу не бывала, боялась, со двора не выходила, разве что в церковь или в гости ездила.
   Далее я рассказал, ничего не утаивая, как от невыносимого отчаяния продал землю, переехал к сыну, думал внуков нянчить, однако у невестки не было деток. Сын стал всё чаще заглядывать в чарку, нежели трудиться, а потом запросил деньги. Посоветовали мне люди добрые поехать к князю Заславскому, отцу ясновельможной пани Елизаветы, попросить о помощи, чтобы купить село в сухом месте.
   — Да, наслышан о том, - кивнул пан Николай, - что отказал князь Януш вашмосци.
Голова моя склонилась. Не умел я, видимо, просить. Ясновельможный князь пожаловался на расходы по московской кампании и сказал, что даст мне письмо к наияснейшему королю Жигмонту, тот наградит меня за мою службу так, как положено, честь по чести.
   — Письмо у вашмосци с собой?
   — А ещё он сказал мне, что могу остаться при дворе князя, если не хочу ехать в Краков… Должен рассказать всё по порядку, вашмосць.
— Что же, говори…
У меня возникло ощущение, что пана Николая не так моя судьба тревожит, как князь Януш Заславский. Не ляпнуть бы чего лишнего.
— Милостив был ко мне ясновельможный князь, однако мне хотелось помочь сыну, вырвать его из той грязи. Был бы сам-один, так почему бы. Но тогда я и к князю не ходил бы, а нашёл для себя тихую обитель и стал бы служить Господу. Поэтому взял письмо и присоединился к купцам, ехавшим в Перемышль, а оттуда и до Кракова недалеко, можно было бы с кем-нибудь доехать. Сразу после Спаса и поехал… Деньги за село, то есть, за землю, отдал я старшему купцу, где у него была касса и всё было бы хорошо, но простудился я и возвратилась ко мне болотная лихорадка, которой я болел смолоду. Лежал я в лихорадке, без сознания, когда на обоз напали. Как и кто, не знаю. Купцов избили, слуги разбежались, может, слуги эти были в сговоре с грабителями, потому что обычно обозы хорошо охраняют. А письмо моё лежало в ящике с деньгами…
   — Такие письма зашивают в одежду, - заметил пан Николай.
   — Так с меня и одежду сняли, когда я был без сознания, подумали, что я умер.
   — Грабёж случился на земле Стадницких, который враждовал с покойным. Дело неслыханное — нападение на купеческий обоз. Во львовской земле порядок, грабителей сажают на кол. А как вашмосць попал в Добромыль?
Признаю, голова у пана Николая была мудра. Сразу виден государственный муж. Такого не проведёшь. Впрочем, я и не собирался обманывать.
   — Не помню. Я шёл по дороге. Шёл дождь, потом перестал. Кто-то остановил лошадей, меня положили на сено и привезли в корчму в Терновой.
   — И пан не знает имени этого доброго самаритянина?
   — Яць. Яць Якимов. Из слуг, но человек богатый.
   — Русин?
   — Да, русин, как и я. Это он, когда я выздоровел, посоветовал пойти к старосте мостискому и вышенскому.
   — Пан встречается с этим, из слуг?
   — Думаю его как-нибудь отблагодарить, когда буду в Терновой.
   — Достойный поступок для шляхтича. Пан должен понимать, что прежде чем просить его оказать некую услугу, я должен убедиться, что имею дело с человеком надёжным и ответственным. Мой брат, да покоится с миром, не всегда…
Он запнулся. Я понял причину. Кто я такой, чтобы при мне вслух говорить, что ясновельможный приятельствовал с Дьяволом из Ланцута, человеком, имевший наихудшую славу во всём королевстве?
(АК: Дьявол из Ланцута — Станислав Стадницкий, личность, демонизированная современниками. В книге «Prawem i lewem» Владислав Лозинский даёт ему традиционную характеристику, удивляясь, как Ян Щенсный Гербурт мог написать ему такую роскошную эпитафию. Польские историки и популяризаторы истории изображают Стадницкого как вконец наглого и изобретательного разбойника, нападавшего на соседей. Этим промышляли и другие, в том числе и Ян Щенсный, который сам захватил Добромыль после смерти дяди Станислава Гербурта. Мародёрство и самосуд в рамках приличия старались не замечать, но особо дерзкие шляхтичи карались достаточно мягко. Станислав Стадницкий был бунтовщиком, имел артистический характер и помогал Гербурту в его политических предприятиях. Поэтому Гербурт всегда его защищал, хотя такая дружба вредила его репутации. Воевал же Ян Щенсный с другими Стадницкими, не имевшими к пану Станиславу никакого отношения).
Да, я понимал, что покойного ясновельможного считали угрозой всему семейству, от которого, правда, осталось всего ничего. Пан Ян Щенсный упоминал об этом, сожалея, что у него только один сын. Мой род тоже угасал, но это от жизни на болотах, болезней. Я за эту пару месяцев поправился, прибавил в теле. Да и пища здесь хороша, ничего не скажешь.
По выражению лица пана Николая и не догадаешься, что он хотел от меня услышать в ответ. Болезненный вид, некое недомогание — это я видел. Гербурт был похож на дом со многими комнатами, а чтобы войти, к каждой нужен свой ключ. Ровня ему такими ключами обладал, а мне откуда их взять? Люди, подобные Гербуртам или Заславским, разрываются между получением выгоды для себя и для Родины, поэтому судить их нужно не по словам, а по делам. А простой народ, наоборот, на словах ловят и словами опоясывают. Потому я, не заморачиваясь, брякнул то, что подсказало моё сердце.
   — Вашеймосци, может, это не интересно, но я знал, что не доеду до Кракова. Пан Николай, уже было собравшийся мне сообщить что-то важное, вздрогнул. Я не дал ему опомниться.
   — Я вижу дорогу, по которой поеду. На Волыни я видел, что мой путь до Кракова прервётся, что горы я увижу, но что за ними — не узнаю.
   — И что это должно означать?
   — Дар у меня такой. Собираясь в дорогу, точно знаю, доеду или нет.
Мог бы порассказать, сколько дорог предвещали мне смерть, и я всегда возвращался.
   — Но пан поехал всё равно?
   — Потому что не видел свою смерть. Только три горы и туман. Так и случилось…
   — Так пан не только лунатик, но и ясновидец! — пошутил пан Николай. — А дорогу кого-то ещё пан тоже может видеть?
Я покачал головой.
   — Нет, только свою. Видимо, мой ангел-хранитель мне подсказывает.
Я перекрестился.
Пан Николай значительно кивнул.
   — Видимо. Теперь я понимаю, почему мой брат взял пана в Боневичи…
И вновь не договорил, запнулся. Что-то часто он запинаться стал.
   — Ну, хорошо, — проговорил он, решив, наконец, приступить к делу, которое поначалу казалось ему простым. — Мне известно, что пан дворецкий устроил этот маскарад на крыльце не затем, чтобы напугать вдову. Солнце слепило глаза, вашмосць стоял далеко, а одежда покойного приметная… Хотя, никто ничего не заметил, потому что все смотрели на гроб и вдову…
Я ощутил мелкую дрожь и холодок, подбирающийся к сердцу. Но не угощают же человека мальвазией, чтобы потом покарать.
— Мне очень неприятно, что так случилось. Я не понимал…
— Знаю, — отрезал пан Николай. — Я замечаю некое подобие: один возраст, один рост, фигура, пожалуй, всё. Но вашмосць очень рисковал в этом предприятии. Я уверен, что дворецкий вышел бы сухим из воды, да и у него есть, куда приклонить голову на старости лет, когда продадут Боневичи. А вашмосць… Случись что с княгиней?
Мой страх достиг того предела, что если бы я стоял, то упал бы, либо залез в мышиную нору.
Когда ясновельможный пан Николай это произнёс, вспышка его гнева, вспыхивавшего у Гербуртов из ничего, унялась. Он подкрутил ус и сказал мягче:
— Но я повидался с паном и понял, что имею дело с мужем достойным, шляхтичем…
— Я уверен, что у дворецкого не было никакого злого умысла.
— О, да! Он давно служит нашей фамилии, человек честный и знатного рода, завший моего брата сызмальства. Когда вашмосць рассказал мне о своём печальном приключении, я понял, что пан дворецкий решил привлечь к нему наше внимание. Знает ли пан о старинном обычае вельможной польской шляхты? Скорее всего, не очень, так как происхождением из других мест, где полно схизматов. У нас принято, чтобы за гробом на похоронах следовало живое подобие усопшего, кто-то, на него похожий. Пан дворецкий, подметив некоторую схожесть, а также порядочность вашмосци, решил этой чести, пан Северин, удостоить Вас. За это, ясное дело, мы Вам заплатим, и заплатим неплохо. Скажем, 800 злотых. Вашмосць издержал все свои деньги, я знаю. После погребения, а это случится только весной, пан может ехать в Краков. До того времени будет нашим гостем. Жить пан может хоть в Боневичах, хоть в Добромыле. А мне нужно возвращаться во Львов и я хотел бы знать, согласен ли пан на это.
Это было для меня как гром с ясного неба и я пролепетал:
   — А не будет ли это противоречить моей православной вере?
Пан Николай покраснел, как рак и, видимо, хотел сказать некую резкость, но овладел собой и ответил:
— Это большая честь для шляхтича-христианина. Как могло такое пану даже в голову придти? Как старинный шляхетский обычай вызывает у пана сомнение?
(АК: Обычай этот пришёл в Речь Посполитую вместе с сарматизмом. Кто-то называет его римским обычаем, но это, скорее, эклектическая смесь разных обрядов захоронения).
Ноги мои не чувствовали пол. Не знаю, что на меня нашло, но мне вдруг стало неимоверно жалко себя и я заплакал от страха, что могу потерять единственную соломинку, которую мне протягивают. Подняв глаза, я увидел, что веки у пана Гербурта дрожат. Он подошёл ко мне, обнял и сказал:
— Хватит, хватит. Я вижу, пан — человек непростой, но мой дорогой брат поступил бы так же.
Я согласно кивнул.

 
VIII

Оказавшись за воротами Добромыльского замка, я пошёл, куда глаза глядели. Меньше всего мне хотелось, чтобы кто-то со мной заговорил. На сегодня разговоров хватит. Сердце сковал холод и оно билось, как рыба без воздуха в замёрзшем пруду. Даже рыбе нужен глоток воздуха. Не знаю, что со мной творилось тогда, теперь не вспомнить. Знаю, что никто меня не останавливал, я шёл сквозь базар, тихий в будний день, где продавали для повседневных нужд яйца, рыбу, овощи вокруг помоста со столбом позора, иногда превращавшимся в плаху, а иногда с него зачитывали распоряжения магистрата, зависевшие от воли кого-то из панов Гербуртов. Они держались за Добромыль сильнее, чем за Фельштин и на то была причина.
(АК: Держались за соль, бывшую в те времена стратегическим товаром и приносила большую прибыль. А Фельштин (ныне - Скелевка) был тем, что шляхта называет гнездом рода Гербуртов в земле Перемыской. Там был замок, костёл, сохранившийся поныне. Хорошо, что покойный Борис Возницкий в своё время вывез из разрушенного костёла надгробия и портреты Гербуртов. Сейчас они в Олескском замке. Кстати, Олеск тоже принадлежал когда-то Гербуртам, правда, недолго.)
Всё вращалось вокруг Добромыля и его трёх гор, и кто попадал в этот круг, вырваться из него уже не мог. Покойного ясновельможного вынудили мерять семь миль вокруг Добромыля и кто-кто, а уж он хорошо знал, что есть Добромыль.
(АК: Зигмунт III запретил Яну Щенсному, после полуторагодового заключения, ещё в течение двух лет покидать зону вокруг Добромыля в радиусе 7 миль под страхом смерти. Запрет он не нарушил, хотя, начнись какой бунт, либо подвернись стоящая авантюра, не думаю, что Гербурт удержался бы от соблазна. Потому что показное законопослушание не мешало нашему Геркулесу рассылать гонцов и вести политические переговоры даже в эти два года. Недаром родился он под знаком Водолея — умел просачиваться в любую щель как вода).
А я стремился покинуть город как можно скорее, видел в конце дороги Боневичи, з;мочек, а в нём свою комнатку — берлогу для перепуганного зверя, знающего, что его завтра отыщут охотники, но это будет ЗАВТРА. Посему ноги несли меня прямо туда и я доверял им больше, чем своей голове. Я боялся, что я уже не я, разум мне не подчинялся, мелкая дрожь сотрясала тело. Вытоптанную скорбным поездом дорогу я прошёл, не оглянувшись. Хватит того, что она привела меня в осиротелый двор Гербуртов. Слуги поклонились мне, то есть, одежде, в которую я был одет, ниже обычного, будто зная, кем меня назначили в Низком замке. Лучшие из них, наверное, останутся прислуживать живым Гербуртам, а лодыри и неслухи будут искать для себя других хозяев.
Я ступил на крыльцо и, перед тем, как войти, оглянулся на безлюдное подворье,где так неожиданно нашла меня Фортуна. Сама мысль об этом вернула меня в сознание. Дом стал другим. Дверь в кабинет по-прежнему была закрыта, а из-под дверей тянуло холодом, видимо, проветривали. Я вошёл туда и увидел, что чёрные покрывала со стен, часов и большого зеркала были сняты. Видно, забрали в Низкий замок, где требовалось убрать помещение, потому что именно туде будет съезжаться панство со всего королевства почтитб в последний раз ясновельможного Яна Щенсного Гербурта, старосту мостиского и вышенского. А сюда приедут менее важные гости.
Зеркало будто ждало меня, поблёскивая дорогой тёмной рамой с резными пухленькими личиками херувимов. Я остановился перед ним, чтобы послушать, что оно мне скажет. И оно заговорило: «Ты и взаправду похож на ясновельможного фигурой, возрастом, одеждой, но это и всё. Человек становится похожим на другого, когда движется, улыбается как тот, даже если цвет глаз у них разный».
Я шевельнул плечом, как это делал ясновельможный, выражая недовольство, но это не приблизило меня к Яну Щенсному. Душу студило неприятное ощущение, будто мне следует покинуть собственный дом ради другого. Собственно, так и было. Я очень близко принимал к сердцу по своей природе, отличной от природы других. Может, поэтому и не ухватился в жизни за что-то долговечное и на склоне лет оказался сам-один в чужом краю. Иов хотя на пепелище остался, дождался-таки милости Божией, а я… Впрочем, и ко мне проявили милосердие. Ведь нивка только засеяна, кто знает, что на ней вырастет, потому что сеялось по снегу.
Я и не заметил, что уже не один и вздрогнул, услышав голос:
   — Мои поздравления, пан Северин! Наслышан, Вам выпала честь…
Мне стало неловко, что застали меня перед зеркалом, как барышню, да ещё и секретарь покойного Гербурта. Он заглядывал мне в глаза, въедливый, как оса.
   — Считаю, это будет вершина Вашей жизни, так надо поупражняться, чтобы потом не укоряли, что «личность» не удалась.
Странно, но его слова меня не задели, может, потому, что я был слишком взволнован неожиданной новостью. И с достоинством ответил молодчику:
   — Да, это для меня большая честь. Рад, что могу послужить памяти дорогого покойника.
  — Я когда-то играл в спектакле, учась в Кракове. Знаете, какую роль? Фемиды. Глаза у меня были завязаны, а в руке — весы.
— Справедливость — достойная роль, пану повезло.
— Не справедливость — правосудие! Пан оговорился. Так бывает. Правосудие не всегда справедливо.
(АК: Секретарь здесь намекает на то, что наши представления о некоторых предметах не совпадают с их сущностью и что роль пана Северина — всего лишь роль в театре жизни. Неизвестно, читал ли юноша Френсиса Бэкона, которому, по идее, и принадлежит выражение «жизнь — это театр», но мысли могут витать в воздухе. А может, это намёк на автобиографический диалог Геркулеса и Фортуны. Северин будет играть роль Гербурта, думая, что играет роль Геркулеса. Также секретарь намекает на интллектуальную ограниченность волынского шляхтича. Можно пойти далее и толковать игру слов как намёк на то, что при жизни Ян Щенсный не всегда поступал справедливо, отправляя правосудие как староста мостиский и вышенский).
   Я полагал, он добавит что-нибудь, но секретарь поклонился и ушёл, оставляя за собой плотный, винного духа, шлейф.
   Войдя в свою комнату, я замер: моя одежда вместе с книгами была сложена в сумку, а на кровати, сидя, дремал незнакомый мне гайдук.
   — Что случилось? — спросил я.
Гайдук вскочил и оттарабанил:
   — Да, прошу пана, пан дворецкий велел отвезти вашмосць в Нижний Замок. Я теперь буду служить вашмосци. Я и служка Павлусь, он пошёл пообедать, сейчас вернётся.
   — Так я уже должен ехать?
   — Как пану угодно. Лошади запряжены, можно ехать.
   — Мне угодно эту ночь переночевать здесь, в доме, понял? Поедем завтра. Только принеси мне чего-нибудь перекусить.
   — Слушаю, вашмосць!
— Как тебя зовут?
— Михаил, вашмосць!


 
IX
Вот так и началась моя новая жизнь. Знаю, что за спиной моей злословили, ну, это уже люди такие, что поделаешь. И палец не покажешь,чтобы не осудили. И когдаещё эти похороны… за несколько дней, проведенных в Низком замке, на новом месте, уже начал забывать покойного ясновельможного. В конце концов, близко знал. А забывать не имел права, потому что от того зависело моё ближайшее будущее. Сидел я всвоей комнатке, тёплой и удобной. Лишь на первых порах произошла беседа с броневицким дворецким, остававшимся здесь для того, чтобы детально разъяснить мою «роль», называемую здесь «честью». Хотел помочь мне определить новое место в мире, взамен утраченного, то есть, брошенного, мной по причине сильной тоски и боли. Конечно, об этом он не сказал ни слова. Прежде всего, спросил, что мне нужно на новом месте.
   — Хотелось бы узнать больше о покойном ясновельможном, расспросить людей, но, опасаюсь, мне нельзя знать много.
   — Почему вашмосць так думает? — встрепенулся пан Томаш.
   — Потому, что у каждого человека есть свои секреты, которые он хотел бы взять с собой на тот свет. Да и родня не прочь кое-что держать под замком.
   — Конечно, конечно, — закивал пан дворецкий. — Не думаю, что вашмосць – охотник до чужих секретов. Или я что-то не так понял?
   — Пан дворецкий знает старую поговорку: «De mortuis aut bene, aut nihil»?
   — Ну, кто же её не знает!
   — Однако, что может быть важнее правды? Может, кто и судит о ясновельможном криво, потому что не знает правды. Мне было бы спокойнее, знай я, что душа пана Гербурта тоже спокойна. Но что-то подсказывает мне, что это не так…
Дворецкий долго молчал, лишь лицо его то розовело, то бледнело, а потом сказал тихо, склонившись ко мне:
— Догадывался я, что вашмосць непростой человек. Наверное, смерть ясновельможного сильно потрясла Вас, вдобавок к прошлым несчастьям. Пообещайте мне, что Вы не повторите эти слова ни мне, ни, спаси Боже, кому другому, потому что этим приведёте нас к большой беде. Знает ли пан, что незнатная шляхта несёт за гробом портрет покойного, написанный на жести? Потом портрет остаётся в костёле. А высокородная шляхта нанимает вместо портрета живого человека. Толькоживое подобие в костёле не остаётся, а идёт, куда пожелает, получив немалые деньги. Пан меня понимает? Может ходить, смотреть, слушать, только не говорить. Кукла не говорит!
И пан Томаш вышел из моей комнатки, не сказав более ни слова. Не скажу, чтобы я не понимал, о чём речь. В свою очередь, пан дворецкий даже не пытался понять, что скоропостижная смерть ясновельможного требовала разъяснений. Я не мог забыть тех двух духов, соревновавшихся за его склонность, пытавшихся склонитьна свою сторону, он же так и не причалил ни к какому берегу. А на том свете, как нам известно, уже ничего изменить нельзя. Но…
Сокол к соколу, ворон к ворону, конь к коню — что кругом в природе, то и среди людей водится. Не то, чтобы я противился такому порядку, признавая, что все мы — тварь Божья и Закон один для всех. Сама мысль о чём-то подобном вызывала во мне страх. Но когда ворона назовут соколом, не встрепенётся ли его сердце от гордости? Не станет ли он свысока смотреть на ворон, с которыми когда-то мирно потреблял то, что осталось после чужих кровавых гульбищ? Вороны отвернутся от предателя, а соколы не примут того, кто подбирал за ними кости.
(АК: Речь в данном случае не о делении на касты, а о том, что в будущем Григорий Сковорода назовёт идеей «сродной» деятельности. Ян Щенсный Гербурт считал деление на сословия справедливым при условии, что каждый будет чувствовать себя хорошо и будет иметь все необходимые возможности для процветания. Но тогда в обществе это восприняли таким образом, что якобы орёл опустился к воронам и скомпрометировал своё сословие. А когда стали понятны его настоящие политические амбиции (Гербурт мечтал стать семиградским правителем), это вызвало ещё большее возмущение. Ян Щенсный до конца дней своих не догадывался, что его исключили из аристократических списков и медленно уничтожали).
Так и я остался где-то посредине, правда, не по своей воле, а из чьей-то прихоти. Вроде и для моего добра, но на моё благо ли — неизвестно. Склоняли бы меня на что-то недоброе, богопротивное, безчестное — не поддался бы. Потому что знаю, что моё место среди небогатых одиноких шляхтичей, они повсюду — и здесь, и там. Но покойный ясновельможный приблизил меня к себе, пусть не называл меня приятелем, потому что его гнездо высоко, а моё — низко, однако относился ко мне как равному. Поведал мне такое, от чего моё мировоззрение перевернулось. Это произошло бы с каждым, но я не болтал, прожив на свете достаточно, чтобы усвоить: слово, что воробей — чирик и уже не поймаешь.
Длилось это недолго — снова я осиротел. Утрата, возможно, былаи не ьакой болезненной, однко чувствовал яеё глубоко. Не траурные покрывала и не траурная одежда создавали ночь в моём сердце, а то, что слёзы сберегались до того времени, когда произойдёт погребение. Ясновельможная вдова каждый день навещала тело мужа в подвале, где устроила часовенку. Вновьприбывших туда тоже впускали, но один раз и то или родовитых, или духовенство.
Меня раздражало, что уже все знали о моей роли на похоронах и было стыдно слышать: «Смотри, его ясновельможность пошли!» поэтому я сидел в комнате и читал книги, данные мне покойным, книги из его типографии. Хорошо было бы, если бы мне разрешили оставить их для себя, как буду уезжать из Добромыля. «Геркулеса славянского», «О дружбе и друзьях» и «Науку добромыльскую». Для души же у меня был молитвенник русский, его мне подарил ясновельможный.
(АК: Вполне приличная подборка, подходящая для формирования мировоззрения. Цитаты античных авторов, над которыми можно размышлять бесконечно, аллегории, возбуждающие разум, информация об окружении. Очевидно, Гербурт понимал, что израненная душа пана Северина требует здорового сытного питания, в меру дополненного острой приправой. А когда выздоровеет, то потом можно предлагать и политические блюда).
С оказией послал письмо сыну, с печальной оказией, узнав, что гонцы повезут траурную весть в мои края. Написал, что заболел и задержался в Добромыле, а теперь должен остаться на похоронах своего благодетеля. О том, что деньги у меня украли, не написал, однако, и просил гонцов ничего не пояснять, потому что в письме обо всём сказано. Стал более мудрым. Интересно, ответит мне сын или я уже для него стал отрезанным ломтем? Раньше я таким не был. Это покойный ясновельможный опоил меня ядом, потому что не прятал свою печаль о том, что друзья и родня от него отвернулись, а простая шляхта отвернулась от его книг.
 (АК: Вышенская шляхта считала издание книг если не подозрительным, так точно пустым делом. Понятно, никто из этих добрых людей не читал Длугоша, но осуждали и автора, и издателя. Да пусть бы себе перешёптывались и перемывали косточки, но они вогнали нож в спину и без того загнанному Яну Щенсному, написав обращение к королю, дабы тот закрыл печатню в Боневичах.)
Об этом теперь шептались по углам, как кости обгладывали, что Ян Щенсный помер от переживаний. А это значит, что был он не таким уж сильным и могучим, говорили они. Но я так не считал. Перво-наперво буря валит большое дерево. Топор рубит самое здоровое и крепкое. Впрочем, да простит их Бог. Эти добрые люди, добромыльские мещане, мелкая шляхта, ещё не поняли, что смерть их властелина сулит им разруху. Молодой пан, Ян Лев, не управит имением и ясновельможная вдова — так же, хотя мне известно, что некоторые местные белоголовые умеют и верхом ездить не хуже драгуна, и на саблях драться, тврдой рукой останавливать беспорядки, потому как не у каждой муж под боком. Вдов и сирот хватает, никто на это уже внимания не обращает, нападает и на такие дворы. Когда такое слышишь, то подумываешь, что конец света уже не за горами, только теперь Господь пошлёт уже не воду, а огонь из самого пекла.
(АК: Аналогичные эсхатологические настроения у пана Северина свидетельствуют о том, что он в самом деле неординарный человек, умеющий отвлеьчся от своего горя ради несчастья чужого. Эмпатом его не назвать, но он явно не из племени воинов и никогда им не был. Истинная его миссия — нести слаженность, примирение, хотя именно поэтому у него комплекс неполноценности. Он понимает, что не приспособлен к этому миру интриг и противостояний, но не может повернуть это себе на пользу. Такие люди были во все времена).
Будь у моей любимой покойной жены подобное качество, сумела бы себе помочь, даже при первой встрече с врагом. Надеюсь, ясновельможная не даст ограбить сирот. Драгунов и гайдуков в замке стало больше. Денно и нощно ездят по околицам, стерегут. Мудро, потому что бесхозный дом — кусок сладкий.
Вот это «если бы» тревожило меня всё чаще и чаще. Может, будь в тот день ясновельможная пани Елизавета в Боневичах, не случилось бы несчастья. Мне почему-то кажется, что это были два тела и две души, а не одно супружество. Даже теперь, когда я был рядом, ясновельможная непозвала меня, не спросила о последних минутах жизни своего мужа, а ведь он на моих руках отошёл в мир иной.
Трудно было в Добромыле, потому что люди таращились на меня, как на диковину, но не сидеть же мне из-за этого взаперти. Никак не мог привыкнуть, потому что одни привыкали, а на их метоприбывали другие. Лучше всего было бы мне спрятаться хоть на пару дней в Добромыльской обители, но её замуровали снега и укрыли туманы. Снег шёл ежедневно и утром я просыпался от звука, создаваемого лопатами, которыми слуги сгребали снег — шуршание это скребло мне по сердцу. Пар изо рта, лица румяные, смеются — сказано, молодость. В своих траурных одеждах напоминают игривых скворцов.
После обеда небо и земля сливаются в единую серую пелену. Даже Высокий замок не виден. Будь я птицей, пусть даже вороной, полетел бы на поиски земли иной и не возвратился. Всё равно не имею пристанища.
От нечего делать начал приглядываться к секретарю, как тот крутится в Замке, будто его родили и крестили. То с иезуитами переговорит, то с дворецким добромыльским под руку ходит, то отправляет гонцов с письмами и к ясновельможной вхож. И, как мне кажется, есть у него план тайный; никогда не служил покойному ясновельможному искренне. Были кандалы на ногах, но не на сердце. Может, это я один такой подозревающий, но хотелось бы узнать, что же это за план. А для этого требуется слежка, нужно держать ушки на макушке, что всегда считалось мной делом нелюбимых и непристойным. Как-то спросил меня пан Томаш, почему я такой нелюдимый, здоров ли. Понимал я, что не здоровье моё волнует его, а то, что фигура на похоронах должна выглядеть импозантно. О своём обещании взять меня когда-нибудь к себе не вспоминал: это могла быть минутная щедрость, легко забываемая, когда самому становится лучше. Дворецкий уже пришёл в себя, даже повеселел. Видимо, ему что-то пообещали. Я что-то пробормотал о зиме и своём бездельи. 
   — А что, пан себе не нашёл здесь компании? Мог бы сходить в корчму, побыть с людьми.
Я даже вздрогнул, вспомнив, как лежал, больной, в тарнавской корчме и голова моя трещала от шума и песен шляхты за стеной.
   — Для корчмы нужны деньги, — ответил я, хотя сказать хотел о другом: в таких местах легко развязываются языки, а связать их, ох, как трудно. Легче отрубить.
   — А разве пан не получил аванс?
Я отрицательно покачал головой.
   — Ладно, я что-нибудь придумаю. Гуляйте чаще во дворе, а то ещё заболеете.
На следующий день мне принесли 50 злотых от ясновельможной, как подарок, а не аванс.
   Мне бы лучше обойтись без аванса, чтобы получить всё сразу, и не думать, где хранить деньги. Высыпав злотые из кошеля на стол, подумал -  появилась забота. Следовало вознаградить и слуг. Михаила и Павлуся, смотревших за мной, как умели, хотя умели они немного, поскольку их недавно взяли на службу. Зато и хитрости да подлости, которых набираются слуги среди челяди, у них ещё не было. Нужно что-то иметь, когда поеду в монастырь, негодится туда появляться с пустыми руками. Не мог придумать, как отблагодарить того доброго человека из Терновой, спасшего мне жизнь. Был он человеком зажиточным, даже очень, деньги ему дать не годилось, разве что подарить по вкусу какую вещь, чтобы помнил обо мне доброе.
И чудо — случилось так, что я на следующий день встретил своего спасителя, о котором только что вспоминал.

 
X

На следующий день перед полуднем я собирался пойти в нашу церковь. Снег прекратился и выглянуло солнышко. Вдруг прибегает Михаил:
   — Вашмосць, Вас один человек спрашивает, у ворот!
У меня дрогнуло сердце: может, весть от сына, либо он сам, услыхав о моей болезни, приехал, хотя и знал, что даже птица не прилетела бы так быстро из земель волынских в землю добромыльскую.
   — Не знаешь, кто таков?
   — Да, прошу пана, Яць из Терновой, тот богач, который сына оженил на шляхтянке Белинской. Просит пана сделать милость выйти к нему.
   — Хорошо, сейчас выйду. Это, Михаил, тот добрый самаритянин, который спас мне жизнь. А нельзя его сюда пригласить?
   — Ведь он же подлого сословия, вашмосць, нельзя ему в панские покои.
Если бы речь шла о ком-нибудь другом, а не о Яце из Терновой, меня бы не задел оборот «подлого сословия», потому что нет в них ничего личного, просто слова, как говорится. Однако, ясновельможный давал мне прочесть Николая Рея из Журавно, которого называл новым Гесиодом. Тот же учил, что в каждом сословии люди бывают добрые и злые, счастливые и несчастные, мудрые и глупцы…
(АК: Николай Рей (1505-1569) имел огромное влияние на Яна Щенсного как писатель и мыслитель. Мать Рея, Барбара, была сестрой отца Гербурта. Михаил Рей приветствовал приход Реформации в Речь Посполитую, приняв её окончательно и бесповоротно. Не был систематически образованным, но интуитивно чувствовал, что необходимо обществу. Написал своеобразный моральный кодекс шляхтича в поэме «Wizerunk w;asny ;ywota cz;owieka poczciwego» («Подлинное изображение жизни достойного человека», под которым можно подписаться и в наше время. Писал Рей живым разговорным польским языком о вещах серьёзных и не очень.

«Не тот знатен, кто обвешался гербами,
А на самом деле прислуга бесам.
Не тот знатен, кто гордится дедами,
А на совести у него чёрные пятна.
Знатность — хрусталь, ясно искрящийся,
Как стекло прозрачное, блестящее на славу.
И сокровища, и деньги, и все титулы прейдут,
Останутся навеки лишь слава и честь.»
Оттуда у Гербурта такое совершенное владение польским языком и попытки писать на живом украинском языке, а не на церковно-славянском суржике).
   — Ладно, Михаил, скажи, что я сейчас выйду.
Проходя через затоптаный двор, раздумывал,узнаю ли Яця, потому что понил его как сквозь дымку. Но глаза сразу узнали того, на кого указало сердце. Немного поодаль от ворот стоял пожилой спокойный мужчина в кожухе, а рядом с ним парень гладил гнедого коня, запряженного в простые, но добротные сани. Старший и был Яць, я уже не сомневался, заслышав его голос — низкий басище, звучавший, как громовые раскаты. Такой голос был бы под стать великану, а не мужчине среднего роста. Был он чисто выбрит, длинноус. Голова припорошена ранним снегом старости. Одет был на мещанский лад, но было в ней что-то неуловимо сельское. Не дожидаясь его поклона, подошёл к нему и обнял как родного брата. В душе вспыхнуло желание достойно отблагодарить этого человека, а уж после того спокойно смотреть ему в глаза. Мне было всё равно, видит ли нас кто из дворовой шляхты, но я ощутил его смятение и отступил на шаг назад. Не знаю, проявил бы я такую сердечность, будь мой благодетель одет бедно; возможно, что сердечность и чувство приязни были бы сдержаннее.
Яць слегка растерялся, даже слёзы выступили на глазах, но отступил, чтобы кланяться мне и спросил:
— Как здоровье вашмосци?
— Всё хорошо, пан Яць. Грех жаловаться.
— Я очень рад видеть Вас в добром здравии. Это мой младший сын Иван, который женился на панне Белинской и Бог неделю назад послал им дитятко — девочку.
— Рад, пан Яць и пан Иван. Пусть растёт здоровая и счастливая. А ещё больше рад я нашей встрече и прошу меня простить, что не навестил вас первым. На это были уважительные причины.
— Мы все печалимся о ясновельможном, Царствоему Небесное! — перекрестился Яць, следом за ним я и сын.
— Не смею удерживать вашмосць здесь на холоде. Пришли ведь просить пана стать крёстным отцом дитяти. Знаем, что Вы православный, поэтому просим оказать нам такую милость.
— Это не милость, а для меня честь, пан Яць. С превеликим удовольствием. Когда крестины?
— Вот, послезавтра, в воскресенье, в терновской церкви, после службы. Я пришлю за Вами. Премного благодарны!
— Не за что!
«Ну, вот, Северин», — обратился я сам к себе. — «Невинное дитятко осветило тебе дорогу. И не только дорогу смерти, а дорогу жизни. Потому что 4 апреля придётся идти мне дорогой смерти».
(АК: На этот день были назначены похороны Яна Щенсного Гербурта, на которых пан Северин должен был шествовать в траурной процессии. Поэтому и называет её дорогой смерти).
Отсюда казался сам для себя обречённым смерти, потому что всё, связанное с жизнью либо смертью принимал близко к сердцу. Отказаться от этого не мог. Так же, как и от кумовства, хотя обычай казался мне весьма странным. Дворецкий рассказывал, чтотак поступали римляне. Кроме этого, должен быть ещё всадник с копьём, который въедет в костёл. Не знаю, можно ли на коне въехать в добромыльский костёл.
На следующей неделе должны были съехаться все родственники и только тогда должны были вычитывать евангелие. Лучше бы мне было вернуться в Боневичи, там так мило и спокойно. На склоне лет хочется тишины. Вон князь Лев Данилович к старости постриг принял и умер в Спасовской обители, говорил мне добромыльский священник, отец Климентий. Похоронить же себя завещал в Лавровском монастыре, который недалече от Спаса. Потому что там мощи благодатного Онуфрия.
(АК: Эту гипотезу поддерживают и современные историки, хотя могила князя Льва до сих пор не обнаружена на территории монастыря. Не было её ещё при Австрии, когда переносили останки захоронения из склепа на кладбище. Однако, существует мнение, что князя Льва похоронили как простого монаха, максимально скромно и анонимно. Тогда останки просто не идентифицировали. Возможно, Ян Щенсный и назвал сына в честь князя, хотя мог вкладывать во второе имя Лев неизвестный нам мистический смысл).
Но современные паны вельможные не настолько набожны, да и должны следить до последнего, чтобы имение не растащили дети и родня. И послушание монашеское следует уметь исполнять. И веру иметь крепкую, а не прыгать из православия в католицизм, а оттуда в лютеранство. Хотя покойный ясновельможный и любилнавещать монахов, будь то в Добромыле, или в Соседовичах, но ни за что не постригся бы в монахи. Сам слышал его: «Нет стен — нет противостояния. Нет соблазна — нет греха».
(АК: Аутентичное выражение Яна Щенсного).
Будучи при нём, я даже стал чувствовать, что стены давят. Одно дело — долг, а иное — принуждение к тому. А я чувствовал насилие. И поэтому подупал духом, потому что следует ожидать целых три месяца до выхода на ожидаемую свободу. Надо было жизнь свою сложить так, чтобы она не тянулась ужом, а пролетела с пользой от моего присутствия. Не привык я жить из чужой милости. Не хотел сидеть в этом глухом закутке как крыса. И вот прилетела первая ласточка. Должен сказать, что компанейским я не был. Люди, кажется, и вступали со мной в приятельские отношения, но через некоторое время исчезали с моего горизонта, ощутив во мне нечто чуждое. Никогда не забуду, как ещё в молодости покидал я Острог и мой приятель-одногодок, с которым мы не раз тренировались в сабельном бою и стреляли из мушкетов, сказал на прощание: «Не понимаю, в чём дело, пан-брат. Чужим ты пришёл и чужим уходишь — может ли быть такое?».
Горько мне было это слышать. Теперь же, кажется, понимаю, в чём здесь дело. Не в том, что не любил бурное общество, не бегал за юбками, а в том, что я был большим для маленьких и малым для великих. И всё потому, что стлалась мне одна дорога, но рука отцовская направила по другой. С тех пор перекосился, усох мой разум, запечалилась душа.
Перед тем, как возвратиться в замок, я походил немного по рынку, потому что церковь оказалась запертой, видно, отец Климентий куда-то поехал, и тут произошло ещё одно событие. Увидел я секретаря покойного ясновельможного, Стаха, раскрасневшегося и весёлого, беседовавшего с неким осанистым шляхтичем. Вдруг его оставил и быстро пошёл мне навстречу. Взял за руку и зашептал, дыша кислым винным перегаром:
— Не поможет мне вашмосць отшить этого человека? Надоел он мне своей болтовнёй. Я сделаю вид, что у меня к Вам дело.
Я понял, что он от меня не отвяжется, да и убеждать в чём-то пьяного, честно говоря, дело неблагодарное.
— Почему нет? — пожал я плечами.
— Тогда пошли к конюшне.
Мы подошли и стали там прохаживаться. Зная острый язык и неприветливый нрав пана секретаря, я не хотел заговаривать первым, а ему было, похоже, лень, лишь сопел. В конце концов я не выдержал и спросил:
— Не посоветует вашмосць, что можно подарить крестнице? Попросили стать крёстным, а я не знаю местные обычаи.
Стах сразу встрепенулся, как сонная птичка, которой под клюв насыпали зёрнышки.
— Кто попросил?
— Человек один, добрый и хорошо ко мне относящийся. Я после похорон ясновельможного уеду отсюда и хочу оставить для крестницы хороший подарок на память, потому что неизвестно, увижу ли я её когда-либо.
— Ну, это зависит от состояния…
— Ребёнка или моего?
— Ребёнка. Если родители подлого сословия, а такие любят приглашать в крёстные шляхтичей, то хватит коровы.
Я замахал руками.
— Корова не вечна, а тот муж, хоть и простолюдин, но сына женил на шляхтичке.
— Яць из Тарнавы?
(АК: Русины называли это село у Добромыля Терновое, но впоследствии название ополячили и стало называться Тарнава).
— Да, тот, кто спас мне жизнь.
— Ну, это не простой человек. Большой богатей. У него табун лошадей, много земли, говорят, есть часть соляных копей. Здесь, конечно, корова не годится, нужно нечто попышнее. Золото. У нас им армяне торгуют. Хотя, нет! Зачем пану идти к ним, когда у меня есть кое-что. Жемчужные серьги, из самого Львова!
Бросив быстрый взгляд на конюхов, стоявших неподалёку, секретарь прошептал мне на ухо:
— Перепродам эти серьги пану. Они у меня с собой. За 15 злотых. За сколько купил, за столько и продаю.
Помня, что у нетрезвого язык полощется, как тряпка на ветру, я растерялся. Потому что не похож был этот неприветливый и наглый молодой человек на такого, у кого есть любовница или невеста. Хотя, вполне могла быть, натура берёт своё.
— Но… - пробормотал я. — Может, пану они пригодятся. Не теперь, так когда-то…
— Уже нет! Конец, по всему! Не пригодятся! — звучно, как кнутом щёлкнув, выкрикнул Стах, перейдя с шёпота на полный голос.
Сейчас я видел перед собой совершенно другого человека — Такого, у которого рана в сердце. Протрезвев, снова станет въедливым и смахивающим на волка.
— Хорошо. Я выкуплю эти серьги у пана. И ни одна живая душа не узнает о нашей сделке, — поторопился заверить я.
— Так я потом зайду, вечерком.
«Э», подумал я, «к вечеру он всё может забыть, протрезвев». Я же могу купить какую-нибудь золотую безделушку и у армянских купцов. Честно говоря, секретарь покойного Гербурта казался мне подозрительным. Хотелось верить, что в этот раз он искренен и ничего, кроме денег, за серьги не потребует.
Весь вечер я просидел у свечи за книгой, даже глаза устали. Потом решил понемногу укладываться в постель, думая, что секретарь уже не придёт. Вдруг в дверь поскреблись. Это был он. Удивительно, как его ещё ноги держали. Понятно, молод, перебесится ещё, но в доме траур. И если бы его увидала ясновельможная княгиня, неизвестно, чем бы это закончилось для Стаха. Шляхта наша своевольничает и наглеет в корчме да в своём гнезде, но на службе обязана сдерживаться.
Секретарь бросился сразу к моему к моему столику, на котором лежала раскрытая книга, наклонился над нею.
— Слышь, пан!
— Что такое?
   — Знает пан, кто написал эту книгу?
   — Так Андрей же Мачуский.
(АК: Пан Северин лукавит. Прекрасно зная, что книгу «О дружбе и друзьях» написал Гербурт под псевдонимом Анджей Мачуский, он не хочет открыть знакомство со своим покровителем).
   — Ага! — икнул секретарь. — Это он написал! — и ткнул пальцем в направлении потолка.
Потом поправился, мотнув головой:
   — Да нет же, не там! А вон там!
Теперь он указал пальцем в пол.
   — Может, там и останется, пойдёт по ступенькам ещё глубже. Пан знает куда. Магнат! Все магнаты — там!
   — Не думаю, что яснов…
   — Помолчи! Тихо! Мне это всё до одного места. Я собираюсь уйти в монастырь. Зачем мне искать ещё одного, такого как он. Как ты… Прошу прощения, но пан всего-навсего шут, клоун. Думает пан, если одел одежду Гербурта, то и стал им? Нет! И стать не та, и взгляд не тот. Но через три месяца все забудут, как выглядел Гербурт, может пан не переживать…
После этого он ударил себя в грудь:
   — Да, вспомнил, зачем пришёл! Слово шляхтича!
Он выковырял из-за пазухи платочек, завязанный узелком.
   — Бери, вашмосць! Деньги вернёшь завтра, потому что я — в корчму, могу пропить.
А мне нужно долги отдать. Завтра! Слышишь, пан, завтра!
Я кивнул.
— Знаешь, вашмосць, я хотя и молод, но уже знаю, что можно плохо начать и хорошо кончить. А можно наоборот. Как ясновельможный!
Он захохотал и, прижав палец к губам, весело произнёс:
— А, у стен есть уши! Да мне всё до задницы! Я так не хочу. И могу дать пану совет, хотя вашмосць уже в возрасте. Пусть у пана будут усы, и борода, и убранство, всё, как положено в похоронном представлении, но не дай, Боже, влезть в шкуру и сердце покойника, потому что вовек не вылезешь!
Я молчал. А что мог сказать? И, чтобы не продолжать разговор, спросил:
— А в какой монастырь пан собрался идти?

 
ХI

Ну, наконец-то Стах удалился, можно и отдохнуть. Слава тебе, Господи, что дал нам пережить сей день. Тебе одному известно, что хорошо, а что плохо. Каждый день влияет на последующий. Что съешь сегодня, отразится на тебе завтра.
(АК: Эта краткая ночная молитва пана Северина важна потому, что в дальнейшем его ожидает длительный процесс самопознания через личность Яна Щенсного, незримо присутствующего в Добромыле. Интуитивно он ищет связь между событиями, понимая, что она важнее самих событий. Можно изменить своё отношение к событиям, чтобы не заплутать в паутине связей.)
После того у меня была значимая беседа с дворецким Томашем, с которым нас сблизила смерть ясновельможного, когда мы стали невольными свидетелями и положение всё ещё оставалось неопределённым. Скоропостижная смерть старосты мостиского и вышенского бросала тень не только на нас, но и на покойного. Мы не могли рассказать всего виденного, если бы и желали, потому что не всё передаётся словами. Да и видел каждый из нас по-разному. Поначалу пан дворецкий боялся, что я начну болтать языком, потому что ранее он не очень ко мне присматривался, пока не увидел, в конце концов, что я не стремлюсь завоевать благосклонность ясновельможного, оттерев его старых слуг, и не ищу какой-либо пользы. И теперь, по прошествии нескольких недель, он мог не бояться, что из меня попрёт хам, рассказывающий в корчме детали кончины хозяина. У меня и в мыслях не было пойти в корчму, где могут человека подпоить, с тем, чтобы выведать у него всё, что он держит при себе. Поэтому, когда мы с дворецким встретились в замке, он ненадолго остановился поговорить со мной, чтобы посмотреть, как на меня повлияло новое положение и не передумал ли, не дай, Господь, я. Тогда я и сказал:
— Наслышан я, вашмось, что пан Стах идёт в кляштор в Самборе.
(АК: Речь, собственно, идёт о монастыре бернардинцев, «Братство сердца Исуса», заявившем о себе в 1698 году. Отцы Самборского монастыря были духовниками Марианны Мнишек и в исторических источниках их прозывают иезуитами, которым не без оснований приписывают участие во всех политических интригах вокруг обоих Лжедмитриев. Монастырь бернардинцев в Самборе был тем рассадником, где окрепла и обрела крылья самая большая авантюра XVII века. То, что бывшего секретаря Яна Щенсного приняли в эту обитель, по умолчанию означает, что его собирались использовать).
— А от кого пан это слышал? — сразу встрепенулся дворецкий и лицо его из добродушного сразу стало настороженным.
— Да он сам мне сказал. — О серьгах я, конечно, умолчал. — Видимо, это для него великая честь. — Ясновельможная княгиня просила задержаться, навести порядок в бумагах, но нашего Стаха как муха какая укусила. Даже похорон не хочет дождаться. Не думал я, что отцы-иезуиты такие ловкие. Теперь придётся искать кого-то, чтобы сделать дело.
   — Если бы я смог чем помочь…
Дворецкий пристально посмотрел на меня:
   — Собственно, личные бумаги княгиня хранит у себя, а всё остальное, говорит она, может потерпеть.
   По лицу дворецкого прошлась тень, видимо, ясновельможная вдова уже имеет кого-то на примете. Есть у неё теперь и советчики, и люди, которым не нужны старые, надёжные слуги. Я о таком слышал немало…
   — Что ещё интересует вашмосць?
   — Так, ничего особенного. Есть ли у секретаря какие-нибудь родственники? Странно, когда такой молодой человек стремится попасть в монастырь. Должна же быть к тому какая-то причина? Сердечная, скажем…
Сам не знаю, почему спросил об этом. Может, из-за этих золотых серёжек с жемчугом.
   Дворецкий покачал головой.
   — Нет у него никого. Хотя из порядочного рода. Жил при ясновельможном как у Бога за пазухой. Панну, предназначенную ему, отдали замуж за другого. А, может, Стах считал, что она ему предназначена. Затесал себе колышек на голове, понимает пан?
Я кивнул. Понимаю, все мы были некогда молоды и видели то, что хотелось видеть, а не то, что было взаправду.
Попрощавшись с паном дворецким, я понял, что поступил неправильно. Куда уж мне прикасаться к бумагам такого великого человека. Много чести. Припоминаю, как сидел в библиотеке и с благоговением взирал на всё это богатство, которое не мог себе позволить даже шляхтич средней руки с пятью сёлами. А этобыла библиотека только в Боневичах. А в Низком замке, Высоком, Мостисках… Не раз ясновельможный посылал нарочного за той или иной книгой, выказывал нетерпение, если тот долго не возвращался, а потом нарочный, румяный от мороза или мокрый от дождя шёл прямо в кабинет с кожаной сумой, оставляя следы на дорогом ковре, доставал книгу из сумы, завёрнутую в тряпицу и вручал Яну Щенсному, а тот принимал книгу как дитя. Каждый, видевший пана Гербурта в эту минуту, воскликнул юы: «Всё это, что о нём говорят – ложь! Не оставлялон чужих детей сиротами, не отбирал имение у вдовы своего дяди!» Наверное, ни Александр, ни Юлий Цезарь не были постоянно образчиками добродетели. Говорили о дружбе и любви между людьми, о мире и порядке, однако, поступали, как велело окружение. И никто не называл их лгунами и лицемерами — у того, кто высоко взлетел, грех лишь один — страх. Побег ему не прощают.
(АК: Хоть пан Северин и намекает на различие между простым людом и людьми высокопоставленными, но как христианин и добропорядочный человек не может смириться с сакраментальным: «Что позволено Юпитеру, не позволено быку». Эта неразрешимая задача не даст ему покоя до конца дней. Во всяком случае, Северин не творит себе кумира, так как ментально не чувствует себя ниже даже в своём довольно низком и шатком положении. В конце концов, в те времена сословное деление было чем-то естественным и не вызывало дискомфорта).
Да и то, судить его за это будут свои, ане люди подлого сословия. А то, что нынче кажется злом и несчастьем, через сто или двести лет будет считаться благом.

 
ХІI

Близилось воскресенье. Красивые были серьги — жемчужинки складывались в цветочек, а вокруг него вился золотой листик. Похвастался ими перед Михаилом, но не сказал, у кого и за сколько купил. Но, раз и у стен есть уши, то он, скорее всего, знал. Разве я не понимал, с какой целью ко мне гайдук приставлен? Взял на крестины и его, и служку Павлуся, для почёта. Не для себя, а для Яця. Он был того достоин.
Ехал я в санях, присланных за мной Яцем. Михаил на коне, служка — на санях, сзади примостился, чиркая подошвами по снегу. Видимо, это его забавляло. В воздухе висела мгла, капли воды увлажняли лицо, но снег не таял, и от всего этого меня стало слегка морозить. Яць приехал за мной лично, видимо, опасаясь, что сын не знает, как себя вести с таким важным лицом. Я бы на его месте поступил так же.
   — Особого празднества я не устраиваю, — сказал он, как бы в своё оправдание, — но дитя родилось, нужно его приветить. Это же не свадьба. Не дай, Бог, помрёт, уйдёт в мир иной некрещёной. Он быстро перекрестился.
   — А ещё внуки у тебя есть?
   — А как же, от старшего сына. Два мальчика — одному три, другому два. Такие забияки!
   — А у меня единственный сын, правда, деток Бог пока не дал.
   — Хочется, поди, внуков понянчить?
   — Да не думал я как-то об этом, оттого, что жены у меня не стало.
   — Вот почему пан так далеко от дома очутился. Печаль погнала. Минует печаль — захочется пану домой.
   — Да уж как Бог даст.
   — То так. Но и то хорошо, что пан жив-здоров. Большое счастье, что уцелели в той резне. У нас такое бывает разве тогда, как татары нападут. И что, не поймали тех грабителей?
— Не слышал. Жизнью своей тебе обязан, добрый человек, вечно буду перед тобой в долгу.
Сказал я это искренне, может, не так пылко, потому что сердце моё высохло — давно не представлялось возможности его открыть перед кем-нибудь.
— Пусть вашмосць не гневается, но я должен ему что-то поведать…
— Говори, Яць.
— Это не на мне началось и дальше не пойдёт. Болтают люди, это плохо, когда пан так похож на ясновельможного. Это значит…
— Это значит, что я могу уйти за ним следом, правда? Так я взаправду похож на Гербурта?
Ясь кивнул.
— Как брат родной, из одного чрева! Давно я пана не видал, а пару дней назад, когда приезжал просить пана стать крестным для внучки, у меня мороз по коже пошёл. Будто сам ясновельможный вышел из ворот. Не смущайтесь, у меня никто не посмеет на вас пялиться.
— Да я не смущаюсь.как не смущаюсь быть фигурой дорогого ясновельможного. Хоть этим послужу ему напоследок. А потом, как Бог даст, да будет воля Его. Не мог я отказаться такой чести, хотя был весьма удивлён, что она досталась мне, а не кому-то более знатному.
— Это верно, — согласился Яць. — Таким знатным панам отказать нельзя.
— Спас ясновельможный меня в тяжёлое время — разве такое забудешь? Ладно, недолго мучился…
— У нас говорят: «Кто отмучился на земле, заслужил лёгкую смерть».
Не ожидал я услыхать это от простолюдина, даже застали врасплох меня эти слова. Признаюсь, выразился Ясь не хуже Сенеки, хотя неизвестно, что сказал бы, услышав подобное выражение, кто-то из родственников покойного.
(АК: Родне Гербурта эти слова вряд ли понравились бы, потому что в отношении Яна Щенсного они стали бы упрёком, ведь для его кровных родственников и близких он слыл разрушителем и бунтарём, логика его поступков была непредсказуема).
Наконец мы приехали на место — широкий двор, прямо у дороги, ведущей из Высокого замка в Боневичи, огибающей гору под названием Радич. Я полюбовался замком на Слепой горе, находившимся совсем рядом. Красная черепица на башнях, заснеженные склоны и голубое небо — твердыня Гербуртов. Что с ними станется? Ясновельможный, как и все магнаты, думал, что будет жить вечно. А мы, простые люди, нам и своего куцего века многовато.
(АК: А произошло то, что в конце XVIII века владелец-транжира Добромыля Анна Бялогловская начала, без единой на то надобности, разбирать замок. Так что первенство на создание анекдотов о блондинках принадлежит, пожалуй, жителям Добромыля, потому что такое поведение с твердыней славного рода Гербуртов вызвало у них волну возмущения. Впрочем, уже в XX веке тернавские сельчане сами использовали кирпичи из замка для своих хлевов.)
Яць бросился показывать мне хозяйство, которое в действительности походило на хозяйство зажиточного шляхтича. Но я был невнимателен, осматривая упитанных жеребцов, кобыл, готовых жеребиться, сараи и сусеки, полные всяческого добра. Свежий воздух и яркое солнце одурманили меня и я еле шевелил языком, выговаривая слова, хоть и искренние, но в то же время вынужденные.
— Вижу, доброе у вас заведение. Дай, Боже, чтобы так было всегда.
И тут я обратил внимание, что губы моего добродетеля сложились в горькую улыбку. Он вздохнул и показал на Замок:
— Опустел! Ясновельможный был добр ко мне. Мы вместе прошли не одну битву. Что теперь со мной будет?
Это правда — некому будет защищать Яця от наглой шляхты, не считающей мужиков за людей и завидующей их достатку.
— Ничего, даст Бог, вернётся молодой пан…
Яць решительно затряс головой:
— Продадут Добромыль! И Тернову, не достанутся они панычу. Как пришли, так и уйдут. Большие долги остались за покойником. Всё ушло на войско и всякие походы…
(АК: Активность шляхтича определялась тем, как быстро он сможет создать военный отряд пеших и конных. Так вынуждены были поступать все. Для Бунта Ян Щенсный поставил 1000 воинов, для междуусобных вылазок тоже нужна была своя армия. Часть воинов была на полном довольствии, а остальных приходилось нанимать в Венгрии. Расходы, связанные с оплатой, содержанием, лечением были огромны. Политические амбиции Гербурта не окупились, в этом и состоит главная причина упадка добромыльского имения. Печать книг тоже стоила недёшево и вследствие запрета продажи «Истории» Яна Длугоша Гербурт не смог вернуть долги.)
   — Неужели так плохо?
   — Это каждому известно, вашмосць. Ладно, пошли в дом. Заберём дитя и пойдём в церковь. Второй кум уже там ждёт…
Я и забыл, что крёстных отцов два. Это хорошо, потому что я уеду, а он останется.
   — Вижу, обычаи наши от ваших не очень отличаются. Это потому, что мы православные.
Яць как-то странно на меня глянул.
   — Есть ещё одна вещь, вашмосць, которая меня не то, чтобы очень тревожила, потому что я уже немолод, но как подумаю о детях и внуках…
   — Какая вещь?
   — Уния, — ответил он и сокрушённо покачал головой. — Пришедший на смену пану Гербурту захочет ли защищать нашу провославную веру?
— Думаю, что ясновельможный не защищал ни нашу веру, ни какую-то ещё, — сказал я осторожно. Я сам слышал от него, что для всех лучше, когда между христианами мир. Да и княгиня на позволит неволить людей.
И подумал себе: «Мир важнее веры». Но промолчал.
— Может, оно и так, — согласился Яць. — Был я в Самборе, в униатской церкви, различий не заметил. Я, конечно, не желал бы смены веры, но, в то же время, не хотел бы, чтобы мои дети проливали христианскую кровь.
(АК: В добромыльских владениях Гербурта существовала религиозная терпимость. Последняя война Гербурта была против агрессивного насаждения унии 1596 года. Виновниками насилия он считал иезуитов. Его знаменитое «Слово о русском народе» было с негодованием встречено поляками. Во время Бунта часть украинской шляхты была с повстанцами, но потом, подкупленная королевскими привилегиями, отвернулась от союзников. Однако, Гербурт продолжал отстаивать веротерпимость даже после того, как на него пожаловались папе римскому. Польские историки старой закалки толковали такие действия Яна Щенсного с шовинистической точки зрения. Но представлять Гербурта ура-патриотом, как это делали некоторые украинские историки, тоже было неправильно. Ян Щенсный был, прежде всего, гуманистом, правда, в эпоху кризиса гуманистических идей. Что касается наших героев — селянина Яця и волынского шляхтича Северина, то они были людьми умеренными и, к тому же, никто не преследовал их за православие. Глубокая порядочность удерживает их от преждевременных оценок. Хотя ни при каких обстоятельствах они не перешли бы в лагерь римо-католиков, даже под страхом смерти.)
В церковь я шёл с молодой шляхтичкой, кумой, годившейся мне в дочери, но была весьма смелой, даже слишком, шутила; правда, никого это не удивляло, ну и я перестал об этом думать. Пусть муж её заботится этим.
Странно, но все эти беседы, которые я вёл в Добромыле, можно было пересказать разве что в чистом поле, выкопав яму, как сделал это цирюльник, бривший царя Трояна, у которого были ослиные уши. Не потому, что я боюсь, хотя немного и боюсь, конечно. У нас нет стольких тайн, как здесь, в Добромыле. И хотя добрый Ясь не предостерегал меня, я знал, что следует молчать, чтобы не повредить этому человеку и, заодно, мёртвому Гербурту, чью честь необходимо хранить не менее, чем при жизни. Яць не казался тёмным и забитым — умел писать и считать, да считать умел точно лучше меня, потому что хозяин из меня не получился. Хозяин должен обладать бесконечным терпением.
(АК: Пан Северин — невротик, эйфория у него меняется с депрессией и наоборот; он сосредочен на собственных чувствах. Такие люди редко достигают успехов в жизни, если начинают с низов, они не публичны.)
Уже в церкви я обратил внимание на то, что другим кумом был купец. Кого-тоон мне напоминал — приятный такой мужчина. Достаточно молодой, одет просто, но одежда из дорогого сукна. Было видно, что в этой церкви он не впервые. Люди смотрели на него с уважением, смешанным со страхом, а вокруг него был барьер пустоты, похожий на заколдованный круг. Чем он торгует? Может, живым товаром?
(АК: Торговля людьми была распространена во все времена, а в так называемые «козацкие», особенно. Самый прибыльный бизнес сегодня — работорговля, только сейчас рабов не ловят, нападая на города и сёла, а вывозят за пределы Украины обманом, обещая приличные заработки.)
   Не похоже. Скорее всего, он мог под купеческой личиной выполнять всякие тайные поручения. Я не видел его у ясновельможного. Может, далеко ездил и только что вернулся.
Церковное здание было утлым и тесным. Священник старался, но так гладко говорить, как отец Климентий, не сумел. Может, волновался, боялся, что чужие люди его осудят, а среди присутствующих находились и католики с кислыми физиономиями, и шляхтичи из родни невестки Яця. А семейство моего доброхота скромно стояла в сторонке, будто не у себя дома. Мне это не понравилось. Было душно, в сердце не ощущалось ни капли благоговения, хотя искренне старался его ощутить. Плач ребёнка болью отзывался в голове. Да, я поменялся за то время, как ушёл с родного пепелища и окаянной пустоши. Если бы вместе с мыслями изменялось и лицо, то меня не узнал бы даже родной сын.
Мне дали подержать ребёнка. По случаю холодного времени года священник не погружал его в купель, а только прошёлся кисточкой со свящённой водой по ручкам и ножкам. Бедняжка тихо попискивала. Я уже забыл, как выглядит ребёнок нескольких дней от роду, но теперь ощутил его страдание: дыхание людей, колебание воздуха, чужие касания, голоса. Дитя ничего ещё не ведало об этом мире, немилосердном и грубом. Если бы ведало, то не покинуло бы материнскую утробу. Это, видимо, величайшая загадка творения: приходить в муках, мить в страданиях и умирать с болью. Жизнь — это покаяние, — говорил один мудрый человек, когда мы ожидали неприятеля и не знали, увидим ли восход солнца. Враг затаился где-то в темноте, в лесу или за лесом. Костров нигде не видно. Даже зная, что завтра погибну, не смогбы удрать. Поэтому и не боялся ничего.
Боялся я смерти, целуя руку умершего деда. Меня поднесли к катафалку и наклонили над телом. Я заплакал, потому что рука деда была холодной, а вокруг говорили: «Смотрите, какой мудрый ребёнок! Жалко деда». Хотя плакал я со страху, ибо как бы мог любить деда, совсем его не зная?
Не знаю, почему я вспомнил свой первый страх встречи со смертью в момент, когда должен вместе со всеми радоваться новой жизни, которую благословлял Бог. Почему-то такие мысли приходят в голову, когда я вижу что-то цветущее, живое, молодое. Будто напоминаю себе и ему, что долго ему таким не быть, потому что где есть начало, там случится и завершение. И, наоборот, лицезрение старого, уничтоженного, увядшего не вызывает во мне чувство радости, что на смену ему придёт новое, сильное и здоровое. В душе моей больше печали, нежели радости.
(АК: Такие рассуждения были свойственны не только необразованным простолюдинам. Вся христианская культура пропитана печалью и социальным пессимизмом. редко кто из людей задумывается над тем, почему это так, а не наоборот. Сечас приходит на ум только Монтень).
Ясновельможный рассказывал, что так было не всегда. Жил в этих местах народ с иными обычаями. Когда дитя появлялось на свет, родственники плакали, а когда кто-то помирал, смеялись и танцевали. Правда, тот древний народ не знал Христа; но ни магометане, ни иудеи тоже не верят в Христа-Спасителя, а своих умерших так же оплакивают и носят траур.
Передавая другому куму дитя, чтобы и он подержал его, пока священник наставляет нас, крёстных отцов, я заметил, как умело и уверенно он взял крёстную на руки, как улыбается ей. Детка сразу замолчала. Что же, подумалось мне, из него получится крёстный лучше меня. Но я буду молиться об этой девочке ежедневно, где бы я ни был. Мы вышли во двор и мои глаза сами повернулись к замку со спущенным по случаю траура штандартом. Яць пригласил всех нас в дом на пиршество. Я почувствовал голодное нетерпение и в то же время не хотел покидать это высокое чистое небо. На секунду я растерялся и Яцю пришлось приглашать меня особо.
Светёлка после покоев Гербурта выглядела бедноватой и низкой. Столом служили доски, поставленные на козлы и застеленные, правда, новыми скатертями, а лавки были накрыты ткаными подстилками. Светлица не обогревалась и сквозь запах теплой пищи пробивался дух затхлости. Посуда почти вся была керамическая и деревянная, но на столе были оловянные чарыи несколько таких же тарелок. Но меня это не трогало. Наоборот, я опасался увидеть в Яцевой хате следы тщеславия. Нет ничего худшего, когда мужик начинает выставлять себя шляхтичем, так же, как и шляхтич опускается до свинского состояния, когда обеднеет. Не для того Господь сотворил человека, чтобы он гордился или опускался, а чтобы каждый делал своё дело. Шляхта — это как бы голова, духовенство — сердце, мастера — руки, купцы — живот, а мужики — ни что иное, как ноги. Стоят ноги прочно на земле, то и голова держится ровно и достойно. Это не я придумал, так любил веселить мой отец, Царство ему Небесное, когданаходился в хорошем настроении.
   Яць усадил меня возле себя, но я подвинулся, когда подошёл священник. В Добромыле моё место было неизмеримо скромнее, в самом углу, в конце концов, я зашёл просто перехватить чего-нибудь, да и по случаю траура никакой парадной пирушки не было. В Боневичах же ясновельможный ужинал в зком кругу, когда мы просто сидели за круглым столом. Блюда подавались нам простые, без приправ, но как раз такие мне были больше всего по вкусу: запечёная свинина, куры, борщ, капуста с горохом, пампушки, свой мёд, только пиво было из корчмы.
   Священник произнёс молитву, благословил еду. В церкви он выглядел благим, будто напуганным, но мы понемногу разговорились. Я спросил, бывает ли он в Добромыльской обители и отец рассказал, что из Терновой есть более короткая дорога, под лесом, но теперь там опасно из-за волков, да и снега много.
   — А сейчас приходит кто-нибудь в монастырь?
   — Не знаю, — вдруг буркнул отец Даниил и засопел, — братия сама по себе, а мы сами по себе. Они к нам не идут, так зачем нам к ним ходить.
Из этого я понял, что тарнавский священник что-то имеет против монастырских монахов, чем-то ему не угодили. Да и было у него занятие более интересное, никак не мог насытиться. Я больше ни о чём его не спрашивал. Понемногу беседа становилась громче и веселее, как всегда бывает на большом пиру. Меня от этого всегда ещё больше в сон клонит.
   — Я слышал, — вдруг обратился ко мне отец Даниил, — что ясновельможныйумер без святого причастия. Тяжело будет замолитьэтот грех.
   — Мало ли людей помирают без святого причастия? Не волнуйтесь, отче, о душе ясновельможного. Бог всё видит. Разве мало сделал пан Гербурт для нашей православной церкви, хотя сам прихожанином другой?
За столом притихли. Яць засуетился:
   — Кто бы в этом сомневался? Знаем, как же!
   — А всё-таки мне интересно, — отозвался пожилой шляхтич, сидевший рядом со мной, — как можно вот так, в расцвете лет умереть. У нас разное говорят об этой смерти…
   — И что говорят? — спросил я, едва сдерживаясь.
   — Да разное! — махнул шляхтич. — Уже и не помню. Вот, что это из-за книг. Если книга древняя, то в ней накапливается яд. Надышится человек и начинает голова болеть, или что похуже.
Было понятно, что шляхтич хитро пытается перевести разговор на какую-то ерунду.
— Первый раз о таком слышу, — сказал я. — А вот то, что кое-кому из шляхты не нравится, что кто-то более мудрый читает книги и даже печатает, это я слышал не раз. Это же ваши шляхтичи писали письмо его королевскому величеству, чтобы закрыл печатню в Боневичах, разве нет?
Сказал это я так, что все услышали и умолкли.
— Я тоже об этом слышал, — отозвался ненароком купец, теперь уже мой кум. — Жаль, что свой своего топит.
Не стоило бы вмешиваться купцу в шляхетскую беседу, для него это могло бы плохо кончиться. Но вместо этого шляхтич побелел, а потом покраснел и опустил голову. Не потому, что правда глаза колет, а потому что купца боялся. А тот ещё раз высказался, как припечатал:
— Один прутик сломать легко. А попробуйте сломать целый пучок. Ненависть льнёт к ненависти, тем и сильна, а любовь от любви бежит, не стыдно ли?
Ну как хорошо сказал купец! Больше он не сказал ничего, хотья и мог дополнитьотсебя, что не всё так просто. Свобода свободой, но шляхтичи действуют так, как магнат укажет, это каждому известно. Не обошлось тут и без этого, я уверен. Ян Щенсный тоже использовал своё положение магната и старосты, пока мог. А когда волк постарел, то прочие волки безжалостно с ним расправляются. Так это волки, а человеку, да ещё христианину, негоже так поступать. В это время, поднявшись со своего места, слово взял хозяин, Яць:
— Добро, когда род сильный. У меня трое сыновей-соколов и, дай, Боже, Петрусь, чтобы ты не остановился на дочери, а расстарался ещё и сыном, да не одним. Не пора ли нам показать новокрещённую Екатерину, чтобы мать и дитя могли отдохнуть? А потом продолжим пир. Жаль мне, что кум наш, пан Слуга из Добромыля, должен сейчас отправиться в дальний путь. Благодарю за честь и пью твоё здоровье, пан Слуга!
— А я — твоё, пан Яць!
В светлицу вошли обе кумы с раскрасневшимися как ягодки лицами. Одна несла ребёнка, а другая поднос с графином и чашей. Я понял, к чему это, у нас тоже есть похожий обычай, только подарки для малютки кладут в люльку.
Сначала детку поднесли к деду. Тот положил на поднос несколько золотых и выпил из чаши:
   — Расти здоровой!
Потом поднесли к другому деду, неприметного шляхтича, маленького и сухонького, от которого я не слышал ни слова. Потом подошла моя очередь и я вынул серьги с жемчугом. По вспыхнувшему блеску в глазах обеих кум я понял, что с подарком угодил.
   — Зачем пан так тратился? — прошептал мне на ухо Яць, но я ничего не ответил человеку, спасшему мне жизнь.
Священник мог бы не дарить ничего, но положил на поднос небольшой, но очень мастерски выписанный на дощечке образ Екатерины с колесом, и люди одобрительно зашумели, а у меня что-то перехватило в горле. Какие же убогие наши православные отцы, запуганные католической шляхтой, отягощенные потомством, неучи! Лишь тот, кто принимает бедность Христа за добродетель, не содрогнётся при виде таких залатанных ряс. Я не против отца Даниила, потому что, имея возле себя такого Яця, он никогда не будет жить впроголодь и ходить оборванцем. Темнота должна осветиться любовью пастыря, а если он сам тёмный и затурканый, то кому и зачем он нужен? Мысль страшная, но она применима к каждому, кто, впав в нужду телесную, тянет туда и свою бессмертную дшу. Кто ему виноват? Только он сам. Отсюда и гордыня одних людей перед другими.
Вот подошёл купец с таким странным именем — Слуга из Добромыля — и положил на поднос… цветок. Или мне привиделось? Нет, этобыланастоящая белая роза, часто цветущая в панских садах летом. Диво-дивное. Не монисто, не деньги, не штуку тонкого полотна, а цветок посреди зимы! Люди бросились, обступили, а священник перекрестился и покачал головой. Мне сразу стало душно, перехватило дыхание и я вышел из светлицы. Наступил вечер, слабо помигивали звёздочки и всюду царила тьма.
— Михайло! — крикнул я, не надеясь быстро найти гайдука, но он быстро отошёл от небольшой группы людей, стоявших около стога сена.
— Пора ехать домой, — сказал я. — Иди, спроси, не отвезёт ли кто нас с Павлом. А я тем временем поищу малого.
Михаил одолжил сани, малый спал на печи, поэтому я будить его не стал.
Когда мы выехали из села, я спросил у гайдука:
— Что это за человек Слуга из Добромыля? Что тебе о нём известно?
— Я не отсюда, вашмосць. Ничего не знаю, — коротко ответил Михайло, хоть по интонации я почувствовал, что он знает.
А если кто дарит новорожденному цветок на крестины, что это означает?
— Это гадание такое. Если цветок, поставленный в воду, завянет в течение трёх дней, то ребёнок и трёх недель не переживёт, а если нет — будет жить долго.
— Нехорошее гадание, — вздрогнул я. — не хотел бы я знать об этом заранее.
— Лучше знать, чтобы не привязываться к ребёнку, которого Бог возьмёт себе.
— Это ты так говоришь, потому чтомолод, своих детей нет! — упрекнул я.
— Говорю, то, что есть, вашмосць! — огрызнулся Михайло. — Цветок на поднос кладёт не кто угодно, а волхв. Ведь сейчас зима, где взять цветок?
Я не стал ничего возражать, при том, к ночи и во дворе. Был очень удивлён тем, что увидел. А, может, это я сам себе придумал? Вот беда! Чуть образ ясновельможного отступил, никто мне не докучал фантомами — новые хлопоты появились, чур меня, чур! Не может один человеки стать теньюдругого. Ну, пройдусь в этой процессии, или проедусь в панской коляске с открытым верхом в одежде покойного ясновельможного — и доменя такпоступали, это всего-навсего странный обычай. А там — до свидания, Добромыль, вернусь к сыну, может, всё наладится, скорбь моя великая перемелется…
Михайлу я велел коня поставить в стойло, но он сказал, что поедет назад и, возможно, даже переночует в Терновой, если я позволю, а утром с Павлом вернутся обратно. Не знаю, почему, но я испытал немалое облегчение. «Значит, Михайло не был ко мне приставлен, было бы много чести», — подумал я.

 
XIII

   На следующий день мне пришлось забыть о том странном случае на крестинах. После завтрака я вышел подышать свежим воздухом, когда вдруг меня окликнул пан Томаш, боневицкийдворецкий.
   — Пан Северин, должен с Вами поговорить.
Вид у него был встревоженный. Он повёл меня в какое-то помещение. Там были сундуки, кожаные сумки и свёрнутый ковёр, всё из кабинета ясновельможного. Видимо, нашёлся покупатель Боневичей, назад дороги нет.
Дворецкий распорядился принести горького пива с цинамоном и разными приправами, отпустил слугу, потом тихо произнёс:
   — Нуждаюсь в Вашей помощи.
   — Всегда готов помочь, — ответил я искренне.
   — Рад слышать. Нам вместе пришлось пережить трудное время и я думал, что всё окончилось, однако… Осталось одно дело.
Дворецкий сделал большой глоток, вытер усы и продолжил:
   — Хочу спросить, о чём беседовал пан с секретарём Стахом на прошлой неделе?
Я растерялся, а потом вспомнил:
   — А, в тот день я ещё спрашивал вашмосць, не могу ли чем помочь при разборке бумаг покойного ясновельможного, потому что секретарь службу оставляет и уезжает в монастырь в Самборе. А пан дворецкий мне отказал…
   — Не отказал, потому что не мне это решать! Я отвечаю за все, что имеется в Боневичах, но не распоряжаюсь этим, потому что это не моё! — вскипел дворецкий.
— Это был личный разговор, вашмосць, я дал слово шляхтича. Пан секретарь выручил меня в одном деле, я сам его попросил об этом. Почему вашмосць не спросит у него самого?
— Он уже в Самборе. Тогда я спрошу иначе: не просил ли Стах пана сохранитьу себя некие бумаги? Потому как мне доложили, что в тот вечер он входил к Вам в комнату.
— Нет, вашмосць, не оставлял никакие бумаги и Вам это известно. Вчера, вернувшись из Терновой, обнаружил, что кто-то рылся в моей шкатулке.
Пан дворецкий отвернулся. Я ожидал, что он начнёт божиться или даже сердиться, но нет. Поэтому я мирно сказал, чтобы не ставить его в неловкое положение, потому чтоон человек подневольный, и нам всем, присутствующим при умирающем ясновельможном, нужно остерегаться.
— Ничего не пропало. Пусть вашмосць просто скажет, в чём дело, может, я чем помогу. Пан Стах не был моим другом.
— Скажу. Я сам осматривал три сундука с книгами и две кожаные сумы с бумагами покойного, не вместившиеся в сундуки, перед тем, как их уложили на сани, чтобы везти в замок. Стах их увёз. С ним были два гайдука и кучер. На позже, как позавчера я осмотрел кофры и заметил, что одна сума разорвана. Сюда никто не входил, потому что ключ лишь у меня. Не помню, что за бумаги там были, кажется, письма. Покойный ясновельможный оставлял для себя копии, а иногда не отправлял написанное, оставлял у себя. Мы со Стахом договаривались, чтоон составит реестр писем, но оказалось, что он это не сделал, бросил всё и уехал в Самбор, жотя мог и подождать. Сознаюсь, его решение податься в монахи меня удивило. Мог бы, с его головой, найти что-нибудь получше.
Я знал немного больше о причинах решения Стаха, то есть, догадывался, но, с другой стороны, мог и ошибаться. Пан секретарь был хитрым, как лиса и мог меня разжалобить, зная моё мягкое сердце. Меня больше удивило, почему дворецкий так волнуется этой разорванной сумой, ведь ясновельможный мёртв и если что исчезло из бумаг, это не должно ему повредить. Aut bene, aut nihil. Что-то частенько я вспоминаю эту латин скую поговорку…
Заметив, что я не выказываю никаких признаков беспокойства, пан Томаш сказал слегка обиженным тоном:
   — Разве пан Северин не в курсе, что у ясновельможного было много врагов?
   — Но теперь-то их нет! — не удержался я от улыбки.
Дворецкий уставился на меня, а потом бросил в сердцах:
   — Видно, что пан далёк от политики. Есть особы, желающие заполучить письма покойного за большие деньги. Нельзя быть таким беспечным!
Это верно. Здесь он был прав. Бог миловал меня от этой политики. Смысл моей жизни был в том, чтобы выжить, не помереть с голода.
   — Слово чести, — произнёс я, — пан Стах не давал мне никаких бумаг. Слишком прост я, чтобы утаивать что-либо против своего благодетеля и дома Гербуртов. А если бы и поддался чужим уговорам, то бумаги эти уже были бы в руках вашмосци, где бы я их не спрятал.
   — Вот и я так подумал именно потому, что пан, доверчивый и честный, мог поддаться. Потом вашмосць имел бы большие неприятности. Я рад, что ничего не произошло.
   — А не могла эта сума разорваться по дороге? — предположил я. — Бумаги могли выскользнуть на снег. Он белый, никто не углядел. Да и не думаю, что важные бумаги затолкали в суму. Вы же сами забрали те, из ящика, запертого на ключ.
   — Да, они уже у ясновельможной. По большей части это всякие счета. Они важны при определении состояния имения. Завтра я еду в Самбор, только не хочу поднимать шум, потому что не уверен, что действительно что-то исчезло. Но если выплывет, то отвечать придётся мне.
— Я могу проехаться по той дороге и прочесть, так сказать, следы. Меня отец когда-то учил выслеживать дичь.
— При чём здесь дичь?! — взорвался дворецкий, но тут до него дошло. — Ага. В тот день дорогу занесло, а по ней ездят только с одного двора в другой, значит, секретарь поехал по той, которая длиннее, через Тернаву.
Я не помнил метели в последнее время, снег шёл, но недолго, однако спорить не стал.
— Я мог бы послать людей, зачем пану утруждаться?
— Я знаю, что искать и как. Да и слуги могут проговориться во дворе. А я возьму своего служку. У него острый глаз.
— Ладно, возьмите того самого кучера. Я распоряжусь, чтобы он завтра с утра был готов.
Раз дворецкий так легко согласился, значит, есть, чего опасаться. А для меня это был просто повод чем-то заняться, потому что, когда бездельничаешь, на душе становится муторно.
Я видел эту дорогу, в начале усеянную навозом и соломой, широкую, на которой спокойно разминутся две подводы, потом узкую, белую и чистую, огибающую гору и вьющуюся как змея. Над ней нависали пласты снега и тяжёлое серое небо, а из сугробов торчали прутики прошлогодней травы, шиповника и тёрна, которые могли уловить бумажный листок или просто отрывок. Я это так ясно себе представил, будто был там сейчас. За спиной — Высокий Замок и хатки внизу, засыпанные снегом, с узкими проходами к конюшне и колодцу. Оттепель укрыла снег ледовой коркой и можно не опасаться, что снег заметёт следы.
   Кучер Иван ехал медленно на санях, а мы с Павлусем шли по дороге. Он осматривал одну сторону, я — другую. Мне сразу показалось, что Иван знает кое-что, но секретарь велел ему молчать. Долго ли напугать мужика… Показалось, потому что кучер всем своим видом демонстрировал, какое безнадёжное предприятие мы затеяли, что найти на дороге через неделю хоть что-то у нас не получится. Мне и без того было понятно, что затея не только напрасная, но и подозрительная. Потому что я лично осматривал обочину дороги, не пропуская ни кустика. И вдруг кучер начал выказывать нетерпение, оглядываться, раздражаться, покрикивать на коней и дёргать поводья, в то время как мы с Павлусем шли спокойно, с чистой совестью. Если секретарь что-то и утянул из сумы, то это там, где он находится сейчас — в монастыре иезуитов, а они уж не выпустят из рук ни его, ни бумаги. Однако, пока существовала возможность другая, я не мог считать Стаха непорядочным. Шёл я по дороге не ради того, чтобы помочь дворецкому, даже не ради ясновельможного, которому уже ничто не нанесёт вред, а ради чести молодого человека, который смотрел на меня свысока, но теперь попал в беду. Эти серьги с жемчугом, которые он берёг для своей любимой, если бы не они, я бы не пошёл. И я верил, что видение этой дороги, которую я узнал, как нечто знакомое, на что-то мне указывает. Мне нужно было увериться, хотел убедиться, что в том путешествии с книгами и бумагами что-то произошло, и хотел знать, что. Может, я найду и спасу лист, исписанный рукой мудрого человека, совершенно ничего не значащий ни дворецкому, ни иезуитам, но нельзя допустить, чтобы слова были унесены ветром или засыпаны снегом. И меня интересовал тот человек, которого я не успел хорошо узнать при жизни, но хотел узнать после смерти. Потому что я не понимал, почему его считали учёным сорвиголовой, неблагодарным, гордым…
(АК: Есть такое польское слово «вархол», обозначающее сорвиголову, бунтаря, баламута. Владислав Лозинский в книге «Правом и кривдой» утверждает, что так называли Гербурта современники за глаза. Самуил Маскевич и другие мемуаристы отмечают высокомерие, чрезмерную гордыню Гербурта и его жены Елизаветы Заславской. Собственно, все свидетельства современников о Гербурте — недоброжелательны и обоснованы. Если бы Дьяволу из Ланцута удалось пережить Яна Щенсного, он оставил бы совершенно противоположные свидетельства. То же сделали бы и бунтовщики. Но свидетельства бунтовщиков не сохранились. Семья защитить честь умершего не могла, потому что из родственников остались только женщины, дочери и сын были несовершеннолетними.)
Я ощущал некую огромную несправедливость в отношении человека, стоявшего неизмеримо выше меня и покинутого и обиженного своими же. Хотя, сердце тоже ошибается.
Когда идёшь вот так по дороге, в голове проясняется, совсем не то, когда сидишь в четырёх стенах. Павлусь, бывший вначале сонный и насупленный, раскраснелся, начал насвистывать, живо перебегая от одной коряжки к другой. Бумагу, серую или жёлтую, молодые глаза должны бы углядеть сразу. Я помню, мальчиком ходил в лес за грибами: через некоторое время во мне просыпалось звериное чутьё и я видел то, что нужно. С возрастом подобное чутьё исчезает и возникает лишь тогда, когда угрожает какая-то опасность. Я пообещал малому злотый в случае находки каких-нибудь бумаг.
Мне представилось, как я еду в санях, держу ручку сундука, в ногах устроив кожаные сумки. Снег пушистый, брызжет из-под лошадиных копыт, я защищаюсь рукой, сани подпрыгивают на мерзлой кочке, скользкая кожаная сума шлёпается под полозья и разрывается… Оттуда вылетают бумаги, немного. Ну и пусть. Пусть это будет месть за напрасно проведенные в глуши, у бесчестного хозяина, годы.
Секретарь мог так рассуждать. Сердился на ясновельможного. Сначала панна изменила, потом хозяин не оправдал надежды стать кем-то. Хотя бы повидать свет. Оставалось слушать рассказы о Риме, Париже, Венеции…
Я догнал возницу.
   — Иван, скажи мне, кто ещё с вами был?
   — Никого, пан. Два гайдука из Боневичей, они ехали сзади.
   — Всё время?
   — Да.
— И вы по дороге не останавливались?
— Да сколько той дороги? Не останавливались, вашмосць.
Но я почему-то не верил, чувствуя некий сговор. Нужно читатьследы, они не соврут. И на одном из поворотов я обнаружил истоптанный снег и массу следов сапог. Здесь опрокинулись сани. Я сказал Павлусю:
   — Нужно хорошенько всё рассмотреть.
   Мы уже слегка замёрзли, так как шли медленно. Не то, чтобы было холодно, но сыро, что ещё хуже.
   — Потерпи, малый, ещё немного. А ты, Иван, может, пояснишь, что здесь произошло?
   Я оглянулся и Ивана не увидал. Он успел отъехать и укрыться за холмом. Ну что же, нужно смотреть, потому что бумаги могли выпасть лишь здесь, больше негде. Мне нужно было постоять на месте, чтобы всё пришло в порядок. Так учил меня отец: постоять на месте, понять, как выглядит твоя добыча. На этот раз моей добычей были бумаги. Мне нужно было настроиться на их лёгкость и цвет который не очень отличался от цвета слежавшегося снега. Если по какой-то причине сани перевернулись, то это могла быть небрежность кучера при повороте, или сани зацепились за ветви, торчавшие под снегом. Сани опрокинулись набок, Стах вынул из-за пояса столовый нож и быстро распорол суму, втянул и спрятал бумаги за пазуху. Но откуда он знал, что это за бумаги? Может, когда укладывал суму, положил сверху? Тогда нечего искать.
   Я начал разгребать ногой снег до мёрзлой земли там, где, скорее всего, перевернулись сани. Может, бумаги втоптали в снег, не заметили в суматохе, что кое-что выпало в снег, потому что по следам было видно, что суета была больше, чем при простом опрокидывании саней.
   Такого не бывает. Сначала мы услышали наверху шум крыльев над Радичем, потом парень вскрикнул, показав на трёх волков на возвышении, против горы. Они подкрадывались к нам и у меня перед глазами вспыхнула иная картина. Волки спускаются с высотки, вот-вот перескочат речку Тернавку, текущую вдоль дороги, кони пугаются, ржут, сани кренятся на бок, переворачиваются, конь копытом наступает на суму…
   Над нами пролетает огромный орёл. Волки бегут по белой равнине к спасительному лесу. 
   — Пан, пан! — дёргает меня за рукав Павлусь. — Вы видели орла?
   — Видел.
Павлусь как раз и был тем парнишкой, который в первые, тяжкие дни после смерти ясновельможного влезал на пихту, чтобы увидать орла, в которого превратился Ян Щенсный. Мы даже не думали, какой опасности избежали, смотрели на, казалось, тяжёлый, но в действительности очень грациозный полёт могучей птицы, спустившейся с гор, чтобы прогнать волков.
   — Это был пан Гербурт, правда, пан?
Вот чертёнок! Я только что пережил умопомрачение, пребывая в двух мирах, да, при том, безоружный, но даже с оружием не смог бы отбиться от трёх волков одновременно. Кем бы ни был этот орёл, он спас нам жизни. А Иван, скорее всего, убежал бы. Кто соврал раз, соврёт и ещё не раз.
Я вытер рукавом залитое потом лицо.
   — Всё может быть, Павлусь. Но лучше об этом никому не говорить.
   — Почему? — с сожалением воскликнул мальчик.
Я и сам не знал почему. Может, не хотел, чтобы смеялись. Где это видано, чтобы орёл охотился на волков, да ещё троих сразу? Правда, степные орлы крупнее.
Тут я заметил волчьи следы на нашем берегу реки, за кустом ивняка, совсем согнувшегося под снеговой шапкой.
   Иван был уже далеко, почти у села. Малый побежал вперёд, окликая его и остановил сани. Я заставил этого задрипанного кучера подождать меня. По его лицу прочесть не удалось, знает ли он, что мы едва избежали чудовищной смерти. То же недовольное выражение лица, что и раньше. Я влез в сани, посадил рядом с собой Павлуся и, укрытые меховой полостью, мы въехали в Боневичи. Село выглядело таким приветливым, что я велел ехать сразу во двор, чтобы отогреться, выпить чего-то горячего и посмотреть ещё раз на место, где удались утихомирить душевную боль. Хорошо отдыхалось здесь покойному ясновельможному после всех тех бурь, в которые он бросался с таким рвением и неистовством. Мне бы такой ритм долго не вынести, потому что человек, зависящий от милости сильных мира сего, наперёд должен хорошенько взвесить, какие потери он понесёт от этих бурь.

 
ХІV

Ивану тоже понравилось, что мы заедем в тихий боневичский двор. Там есть пиво, есть с кем перекинуться словом. Он будет рассказывать, как мы пешком шли от Терновой, разыскивая загадочные бумаги. Но мне всё равно. Я не жалел, что не нашёл ни единого листочка литературного наследия Гербурта. Я прочёл по следам, как дело было в действительности. И орла мы видели с Павлом. Если ему хочется верить, что это был ясновельможный, пускай верит.
Ворота были заперты, что казалось несколько странным, но в доме слуг оставалось немного и, повидимому, никого не ожидали. Однако, лишь мы подъехали, ворота распахнулись и мне поклонились два привратника. Это проявление уважения подняло меня над моим скромным положением, как подымается колос после того, как с него испарится тяжелая утренняя роса. Сколько раз мне пришлось видеть, как ясновельможный заезжал во двор к самому крыльцу, где его встречали слуги, а он ничем не выказывал своего желания поесть или отдохнуть, будто сделан из металла. Неторопливо сходил с коляски или спрыгивал с коня, лишь взгляд был быстрый и пронзительный: не предал ли его кто за время его отсутствия.
Кучер довёз меня к самым ступенькам. Павлусь помог встать из саней, слуги тоже высыпали на крыльцо, только дворецкого не было и я невольно подчинился этой игре, в которую меня втянули. Вот только до смерти боялся увидеть ехидные усмешки челяди, потому что никогда не стану владельцем этого имения. Стараясь не обнаружить свой страх, я быстро проследовал внутрь, а Иван остался снаружи, потому что его место там, хотя пешком прошёл всю дорогу от Терновой до Боневичей я. Пока с меня стягивали делию и рукавицы, я раздумывал, куда мне пройти. А куда сперва шёл ясновельможный? К огню!
И огонь гудел в дымоходе, рассыпая искры, откуда-то появилось кресло и важный старик-слуга поднёс мне вина с цинамоном и гвоздикой. А я смотрел, как под действием огня на части распадалось дерево и к горлу моему и глазам поднималось тепло. Я знал, что больше такое не повторится, посему пил не торопясь, мелкими глоточками из серебряного бокала. Казалось мне, что дом нежился так же, как и я, его остывшая застоявшаяся кровь теплела и сердце стучало веселее. Теперь мне казалось, что это не я, а кто-то другой шёл по снегу из Терновой под колючим взглядом кучера, кто-то другой грезил позавчерашним днём, не замечая волков, так свершившееся отдалилось от меня. Дом, как ребёнок, уцепился за полы одежды, принадлежавшей некогда хозяину и убаюкивал, приговаривая: «Побудь со мной ещё немножко!». И я не спешил, оставался, и не только ради дома, но и ради этих старых слуг, которые, не знамо, из чьей милости будут доживать свой век, даря им каплю радости. Я как бы повернул время вспять.
Мне так же захотелось обойти весь дом. Я вошёл в большой зал, где ещё висело зеркало, прячущее в своих глубинах мой образ лунатика — босого, в одной сорочке с взвихренными волосами и невидящими глазами. Часы уже унесли, крупных полотен с бурлящей на них жизнью с битвами и сеймиками, — тоже не было, по углам стояли свёрнутые ковры, вбирая влагу, оседающуюпо стенам. Но на покинутое место это ещё не было похоже. Можно было разостлать ковры, развести огонь в мраморном камине и жизнь продолжилась бы.
В библиотеке, бывшей одновременно и кабинетом Яна Щенсного, вот где было настоящее запустение. Казалось, книги сами улетели отсюда, обратившись, — кто в голубя, кто в ворона, кто в сову. Так как не всякая книга говорит об истине, не все ведут к свету, к Богу. Есть такие, которые разум совращают, даже иногда отбирают его. Поговаривали, что покойный владеет чёрными книгами, храня их взаперти. На полке я видал книги по астрологии и алхимии, так такие и у Острожских были. Вельможное панство завело на них моду ещё во времена Второго Зигмунта, для того, чтобы в беседе покрасоваться неким мудрым словечком. 
(АК: Польский король Зигмунт II (1520-1572) действительно интересовался оккультизмом и периодически становился жертвой различных шарлатанов. Но такова была тенденция в Восточной Европе, когда, с одной стороны, ведьм и колдунов преследовали, а, с другой стороны, каста неприкасаемых особ, вельмож, не чуралась пользоваться их услугами. Здесь пан Северин валит всё в одну кучу, потому что не отличал магию от науки. В конце концов, даже в ХХ веке автора теории эфира Николу Тесла считали чернокнижником. Безусловно, избежать искушения изменить своё положение с помощью магии не может практически никто. Обвинение в колдовстве было прекрасным способом расправиться с политическим или идеологическим соперником. В последние годы жизни Гербурта добивали священнослужители за неподобающее использование Добромыльского монастыря. В периоды кризисов (впервые это случилось во время заключения в Вавеле) у Яна Щенсного были видения, которые он, естественно, хотел расшифровать).
Моё мнение таково — если человек в беде, то имеет право воспользоваться и чёрной книгой, чтобы спасти свою жизнь. Не дай, Господи, дожить до такого, проявить слабость. Чашу принять необходимо лишь от Господа, не спрашивая, горькое в ней питьё или сладкое.
Я позаглядывал во все углы, авось найду что-нибудь важное: клочок бумаги, который можно было бы передать сыну Гербурта, но пришлось бы отодвигать шкафы, а на поиски бумаг в доме дворецкий меня не настраивал. Мне и без того было неловко.
Далее я постоял на пороге опочивальни, прощаясь с домом. Вот здесь я стоял, бессильный и испуганный, созерцая борьбу за душу Гербурта. Ложе это, верно, продадут вместе с домом. Подчинившись какому-то наитию, я прикрыл дверь и лёг навзничь поверх белой простыни. Посмотрел сперва на потолок, потом вправо и влево, потом посмотрел на место, где стоял в ту страшную ночь. Боялся закрыть глаза, чтобы не соскользнуть в какую-то тёмную пропасть, откуда нет возврата. Лежал как на снегу, ощущая холод уже не земной, а потусторонний. Стало тихо-тихо. А потом появилась мышь, пробежала по спинке кровати и стала умываться. Я улыбнулся ей и она убежала. Улыбнулся, потому что хозяйка здесь она, не я.

 
XV

Попрощался с домом я как положено, без суеты, и от этого мне стало легче. В Низком замке люди менялись: одни приезжали, другие покидали город, долго никто не задерживался. Понимали гости сами или им тонко намекали, что длительное пребывание их обходится недёшево вдове и сиротам. Княгиня после Сретенья уехала с детьми в Мостиска, а уже оттуда должна была вернуться с панычом, Яном Львом. Я не удивлялся. Здесь суматошно, каждый лезет со своим сочувствием. От тоски и немалых хлопот ясновельможная занемогла. Теперь же в замок приехал некий пан Мациевский со своей канцелярией. Одни проводили инвентаризацию, другие принимали посетителей, искали должников, отдавали долги. В Нижнем Замке была своя канцелярия, но она занималась текущими расходами и арендаторами. Слышал я, что оплачивал это, якобы, сам князь Януш, отец ясновельможной, беспокоившийся, чтобы вдову не пустили по миру.
Мне же подумалось, что на тот свет своё богатство не возмёшь, а вот дела чести должны душу тревожить больше. Поскольку смерть пана Гурбурта произошла скоропостижно, то и винить его в накопившихся долгах нельзя. И если душа ясновельможного, блуждая среди писарей и их помощников, чем-то и была озабочена, так уж не вопросом: найдутся счета или нет? Существуют задачи у живых, а есть они и у мёртвых.
Иногда мне приходилось пробираться сквозь группу просителей, собравшихся у канцелярии. Интересно было услышать их прошения к умершему пану добромыльского имения. Потому что бывает так — сделают некоему добро, а другому от этого получается зло. Один тянет влево, другой — вправо. Слава Богу, ни я ни с кем не судился, ни со мной никто.
(АК: Парадокс: след в истории оставили те, кто активно участвовал в судебных процессах. Судебные акты изображают нам неповторимую картину частной жизни не достойных людей, а правонарушителей и их жертв, которые зачастую менялись ролями и тратили своё время, здоровье и деньги на бесконечную толчею в судах.)
И вот встречаю мужчину, который старше меня, шляхтича. Я не раз перед этим видел среди здешних просителей, хотя мы знакомы не были.
  — Хочу пану сказать что-то. Но не гневайтесь, вашмосць, ладно?
  — Ладно.
Он наклонился ко мне и тихо произнёс:
  — Каждый раз, как вижу пана, жалость сжимает моё сердце. При жизни ясновельможный мне крепко насолил, это так, но сейчас… Мне кажется, что знал я только половину пана Гербурта. И та половина умерла,а другая, которая лучше, осталась.
   — Видимо, так бывает довольно часто с теми, кто уходит от нас, — я перекрестился.
Шляхтич покачал головой:
   — Не в том дело, вашмосць, не в том! Разве я знаю, в чём? Может, я не ясновельможного жалею, а вашмосць, который так похож на него, как брат родной.
   — Что пан себе позволяет? Из-за чего меня жалеть? За то, что похож?
   — Может, за то, что никогда мне не приходилось лицезреть ясновельможного таким благостным и спокойным, как пан. Я уже неделю здесь, измучился, вот и лезет всякое в голову.
   — А какое у пана дело? — спросил я, поняв, что человеку нужно хоть с кем нибудь поговорить, выговориться.
   — Жена послала меня забрать зерно, которое брали у нас взаймы в прошлом году, потому что в этом году ни овёс, ни ячмень не уродились. А я к пану Мациевскому никак доступиться не могу, говорят, это он должен вернуть мне долг. У меня и расписка есть.
   — Идём со мной! — неожиданно предложил я и чуть не подавился этими словами, но было уже поздно.
   Я обратил внимание на его одежду, побитую молью, которую он одевал, возможно, ещё на свою свадьбу и хранил для торжественного события. А может, это была ещё отцовская одежда, судя по старосветскому покрою. Тогда я подумал: "Ты меня пожалел, и я тебя пожалею".
Этот пан Мациевский, которого тоже могли вытянуть из какого-то сундука, где хранят людей на всякий случай, видимо, мнил себя самым главным паном в доме с того времени, как уехала ясновельможная вдова. Не раз мне было слышны окрики, которыми он потчевал просителей и писарей.
Я взял своего собеседника за рукав и пошёл прямо к двери канцелярии, так что никто не успел и слова молвить, а стражники пропустили, даже поклонились мне. Я вышел на средину комнаты, где за столами сидели писари, да так много, что хватило бы на целый скрипторий, в котором переписывают старинные книги.
— Дело этого шляхтича, — заявил я громко, — пора уже решить, потому что не может хороший хозяин вытирать стены спиной, имея дома неотложные занятия. Ему нужно сегодня вернуться. Пан Мациевский уставился на меня, как на непонятное видение и в глазах его мелькнул страх.
— Закончишь с этим, зайдёшь, вашмосць, попрощаться.
У меня самого сердце замерло от такой смелости, потому что для себя никогда не стал бы я просить. Но Мациевский не вельможный пан, любой из которых раздавил бы меня как букашку. Гонор не тот. У тех гонор от деда-прадеда, а у таких, как эта канцелярская крыса, зависит от занимаемого места. И я был уверен, что моя фигура и голос в этот миг хоть немного напоминали фигуру и голос ясновельможного пана старосты мостиского и вышенского. Это вышло невольно, как будто вся мягкость, наполняющая меня, отвердела и сделалась прочной как металл. Когда я просил помощи у ясновельможного Януша Заславского, то ноги мои были как студень. Теперь же, услышав, что переносит этот небогатый шляхтич из-за своего добра, разгневался не на шутку.
— Огромное спасибо, ясновельможный! — услышал я вдогонку, и в канцелярии мгновенно стало так тихо, как в церкви.
Пришло в голову, что сказал бы на это вельможный Гербурт. Улыбнулся бы, наверное. Сам любил пошутить.
(АК: Пан Северин, видимо, вспомнил случай, всем известный. О том, как войско Гербурта воевало со Стадницкими, а сам пан староста корпел дома над книгами. И когда к нему заявился разгневанный родственник, сказал, что тот мешает ему беседовать с мудрыми людьми. и выпроводил родственника).
Впрочем, не знаю. Однако, мстительным он не был, а это отличает человека великого от низкого. Когда стоишь высоко, то и на мир смотришь по-другому и мир тебя видит иначе. Орёл не бросится на мышь камнем с неба, видя зайца в траве.
Одет я был для улицы и мне стало душно. Шляхтичу сказал придти лишь для того, чтобы не выпроводили его с пустыми руками, а сразу испрвили дело. Для богача это мелочь, а мне известно, что такое предновье, когда люди пухнут от голода, а некормленая скотина ревёт в сарае.
Пошёл я просто к воротам. На улице потемнело, собирался идти снег. Около Ратуши шла небогатая торговля. Выходя на прогулку, не взял с собой ни Михаила, ни служку Павлуся, потому что уже от слуг отвык. В детстве меня опекал хромой Омелько, который учил меня, но не читать-писать, потому что сам был неграмотным, а тому, что умел: ловить рыбу, собирать грибы, стрелятьиз лука. У нас слуги без дела не шатались, мыжили просто. Сегодня дрова рубит, завтра двор метёт, послезавтра везёт панов в церковь, а если надо, идёт с тобой на войну. Здесь же всё по-другому: каждый делает своё небольшое дельце.
Обогнув костёл, вышел я к реке, именуемой Вырва. Спуститься к ней не мог, высок был берег, но и отсюда был слышен шум воды и как крошатся льдины по краям русла. Боже, скоро весна! Вспомнилось мне, как мы с женой несли свечи домой из церкви на Сретенье да всё прислушивались — изменилось ли что, повернуло ли на весну. Даже воздух в этот день становился шёлковистым. Свечи были укрыты бумагой с вырезанными зубчиками, как цветочными лепестками. С нами шло много людей. Если у кого-то свеча гасла, другие говорили: «Ничего!» и снова зажигали от своей. Странно идти средь бела дня со свечой. Простые люди не слышали о Диогене, ходившего днём с фонарём, а когда его спрашивали: «Почему?», он отвечал: «Ищу человека!» я всегда об этом вспоминал на Сретенье. Потом мы заходили в дом и гасили пламя свечи у образов, двумя пальцами. Такая свеча хороша для умирающего или в сильную грозу. Либо, если ребёнок перепугается — всему поможет сретенская свеча. Не знаю, существует ли здесь подобный обычай, должен бы быть.
И вдруг я замер от осознания: нет у меня дома, куда нести сретенскую свечу. Не понесу я зажжённую свечу через ворота в панский дворец, мимо людей-католиков. Слышал я, что кое-кто из шляхтичей стыдится выказывать свою, греческую веру, осуждал таких. Теперь же сам боюсь пронести зажжённую свечу через город, чтобы не услышать за спиной: «Схизмат!».
(АК: Причина, очевидно, не в этом. Пан Северин, который как бы является живым портретом католика Яна Щенсного Гербурта, ощущает известный дискомфорт, потому что должен создавать образ, хотя и отдаёт долг покойному.)
В место, где я мог бы нести свечу, не донесёшь. Полгода не знаю, что происходит у сына. Письмо послал, а ответа нет.
У шляхтича, за которого я вступился, не знаю его вероисповедания, об этом на лбу не пишут, есть жена, дети. Ему и невдомёк, пожалуй, что я бы с удовольствием поменялся с ним местами, принял бы на себя все его заботы? Надеюсь, дело его решено и перед отъездом он, как подобает, зайдёт в корчму опрокинуть рюмку. Я не хотел с ним встречаться и в корчму не пошёл бы, чтобы не болтали потом обо мне. Слишком много чужих жизней желали прорваться в мою жизнь, а мне по душе тишина и покой. К старости человек становится чувствительным и ранимым.
Когда-то ясновельможный рассказывал, как всю ночь проговорил со слепым лирником под монастырской стеной в Соседовичах. Старика монахи не пустили внутр., а может, он сам не захотел, достаточно сказать, что пану Герберту в ту ночь открылось много тайн, потому что это был не простой старец, а, может, даже посланец самого Господа. Они вдвоём пели наши, русинские, песни, я сам люблю их слушать. В Боневичах я застал ещё скрипача и троих певцов, развлекавших общество во время воскресного обеда. И видел лютню в кабинете ясновельможного, но не слышал, чтобы он когда-либо пел.
(АК: Это так. Гербурт сам слагал песни и играл на лютне. До наших дней дошла лишь одна, написанная на местном говоре. Она есть в «Геркулесе славянском»:


 Пастуше, пастуше,
 Люблю тя то душі
  А що мене болі
Скажу ти до волі.
Черодийку маєш,
Рядить їй не знаєш
Тобі з нею лихо,
Їй з тобов не тихо
Бивав то дідойко
Мав ся хорошойко
Вовки ся бояли
Череду минали.
Та що ж нам чинити!
Терпіти, терпіти.
З Богом ся не бити
Пастуше, пастуше,
 Люблю тя то душі
  А що мене болі
Скажу ти до волі.
Черодийку маєш,
Рядить їй не знаєш
Тобі з нею лихо,
Їй з тобов не тихо
Бивав то дідойко
Мав ся хорошойко
Вовки ся бояли
Череду минали.
Та що ж нам чинити!
Терпіти, терпіти.
З Богом ся не бити.

Музыка к этой песне неизвестна.)
Видно, отпел своё, как молодость прошла. Понятно, в Низком замке музыканты есть, но сейчас траур, не удастся их мне послушать. А жаль. Боневичи по сравнению с Низким замком как хибарка против дворца, моя же хата, развеявшаяся с дымом, будто собачья будка рядом с домом в Боневичах. Опомнился я и увидал, что стою на самом краешке берега, будто спрыгнуть с него собрался. Так со стороны видится. Вон там — снежные сугробы, нанесенные ветром с гор, там — стена костёла. Господи, где же это я? Где мой дом? Кто я?
Известно, нищий в одежде с чужого плеча. Теперь я понял, кем стал на старости лет. И что потерял ясновельможного пана Яна, и всё, что имею сейчас, это остатки его прошлого милосердия. Не были бы мы с ним похожи на лицо и, смею надеяться, душами, сгинул бы я без крыши над головой и без гроша в кармане. И вспоминать об этом должен не семь раз на дню, а по семи раз ежечасно.
(АК: Поэтический этот оборот взят из народной песни – коломыйки).

 
XVI

Через три дня возвратился дворецкий. Ходили слухи, что он ездил якобы к своему новому хозяину с тем, чтобы тот разрешил ему остаться при дворе. Может, это и правда, но я знал, куда пан Томаш собирался ехать:  монастырь бернардинцев в Самборе. Мог сам пустить этот слух, дабы скрыть деликатное дело. Хотя мне кажется, что дворецкий был больше предан Гербуртам, прослужив им тридцать лет, чем дому, переходящему часто из рук в руки, как теперь бывает. Ожидал я, что он спросит у меня, нашёл ли я что-нибудь на дороге от Тернавы до Боневичей, но никак не мог с ним встретиться, может, даже ночевал он на старом месте, с которым я уже попрощался и возвращаться туда не хотел. Страх ли меня охватил тогда, но от Боневичей меня как отрезало. Стоило тда поехать, хотя ничего я не отыскал.
Я уже стал забывать об этом деле. Приспичило бы, дворецкий из-под земли бы меня достал. Он был из тех людей, которые обращаются к людям в случае крайней необходимости. Ну, на нет и суда нет. Видать, ничего не исчезло, а то, что мне виделось — пустяки.
Рано в воскесенье я собрался в церковь. Пан дворецкий стоял на крылечке, собрался, наверное, в костёл идти. Солнышко светило так мягко и согревало лицо, что не хотелось входить в надоевшую тень. Дворецкий приветливо улыбнулся мне, будто виделись мы с ним только вчера.
— Добрый денёк нам Господь дал! — сказал он. — Хоть бы и завтра так было. В отношении сегодняшнего дня я был с ним согласен, а вот в завтрашнем сомневался, потому что у меня всю ночь болела старая рана на правой ноге, что указывало на перемену погоды. Ну, я не утерпел и спросил:
— Стало ли известно что о тех бумагах?
— О каких-таких бумагах? — вздрогнул дворецкий, до сих пор жмурившийся, как кот, на солнце.
— А те, которые везли из Боневичей. Мы прошли всю дорогу — ничего не нашли.
— Ааа… А когда это было, не припомню?
— Да уж неделя, поди, будет. Да, бумаг мы не нашли, но заметили кое-что интересное… Я ведь говорил, что умею читать следы.
— Ну и что пан Северин такое заметил?
Я понял, что разговор этот чем-то его беспокоит, но было уже поздно. Да и нужно было мне всё рассказать, чтобы не дошло до него описание из других, лживых, уст. Должен был пан дворецкий знать, что я пил вино в Боневичах и ходил по опустевшим покоям? Должен. И я сказал:
— А то я заметил, вашмосць, что под Радичем сани с сундуками опрокинулись. Думаю, кони учуяли волков и перепугались. Мы тоже видели трёх волков недалече от этого места. Я не понимаю, почему ни пан секретарь, ни кучер ничего не рассказали об этом происшествии. Или, может, пан уже знает? Ведь ездил же вашмосць в самборский монастырь, разве нет?
Маршалок ухватил меня за рукав, дёрнул к себе и прошипел:
— Кто просил пана совать туда свой нос?
Вот тебе на! Я даже оторопел от неожиданности.
— Так пан ведь сам распорядился взять кучера и проехаться по той дороге!
— Не мог я послать туда пана! Разве вашмосць — слуга, чтобы собирать рассыпаные по дороге бумаги? Тем более, что все бумаги на месте. Потому что никто не знает, сколько было этих бумаг!
(АК: Логика интересная! Если никто не знает, сколько чего было, то нельзя сказать, сколько осталось. Вряд ли такая абсурдная ситуация была бы возможна в действительности, пан дворецкий создаёт её для собственной психологической защиты.)
   — Даже секретарь?
   — Даже Господь Бог!
Дворецкий отпустил мой рукав и, задрав нос, процедил:
   — Дам я совет пану: держать язык за зубами, как держал до сих пор. И держаться того дела, которое поручено. Я только добра желаю.
Будь я моложе, скорее всего, возмутился бы такими несправедливыми словами, сочтя себя обиженным. Прислушался к себе — ничего. Сам виноват. Но не потому, что хотел установить истину. А в том воноват, что не умею за себя постоять. Для этого следует иметь змеиный язык и волчьи зубы. Не выросли смолоду, не вырастут и теперь. Если я до сих пор жалел дворецкого, могущего потерять место из-за этой пропажи, то ьеперь жалел лишь ясновельможного, не имевшего ни добрых друзей, ни верных слуг. Один убежал с бумагами к иезуитам (я уже почти понял как). А другой печётся лишь о том, чтобы спасти собственную шкуру, не думает, что бумаги Гербурта могут повредить вдове и детям, а больше всего сыну Яну Льву, потому что каждый верит, что яблочко от яблони падает недалеко. Все толкуют, что у ясновельможного характер был непрост, имелась немалая гордыня, со всеми перессорился, даже с его королевским величеством, у которого потом просил прощения с Вавельской башни. Знаю, что у него-то как раз и были волчьи зубы и змеиный язык, но за то, что он никогда не позволил бы себе разговаривать в стиле дворецкого и секретаря, моя к нему искренняя любовь. Великий человек малого не обидит. Действительно, великий человек и узнаётся по таким вот мелочам.
Мне ясно виделась картина: из разорванной сумы выпали на снег важные письма, которые секретарь умышленно упаковал с другими бумагами, менее важными, чтобы потом вынут при случае уже в Низком замке. Но случай подвернулся раньше и он им воспользовался. Но почему не рассказал о волках? Потому что никто не спрашивал. Положил суму в угол, а сам быстро умотал в Самбор, где его не выдадут. Может, спрятал кое-что и ранее, в самом начале. Помню, носил вино под полой, зачем прятал? Чтобы никто не догадался, что стражников угощал, дабы в одиночестве порыться в кабинете, когда ночью все уснут. Впрочем, всё это я не собирался никому рассказывать. Просто мне нужно было знать правду. И Господь её знает. И хватит.
Вот так хорошенько всё обдумав, я решил держаться от дворецкого подальше, чтобы не дразнить его, но и далее смотреть за всем в оба, особенно за иезуитами, мелькавшими повсюду после смерти ясновельможного. Может случиться так, что и я на что-то сгожусь. Решил, но всё смазала моя оплошность.
Пожалел я этого бедного шляхтича, у которого не получалось попасть на комиссию, уже и забыл об этом, но люди помнили. Через два дня я уже не мог спокойно выйти на крыльцо или пройтись в доме. Сначала ко мне бросилась вдова, свояк которой украл у неё спиленный лес и уже успел продать. Пришлось свести её к писарю, чтобы написал прошение в суд. Он пробовал протестовать, но я не дал, да и вдова заплатила неплохо. Потом пошли другие: жид, у которого шляхтич купил бочонок вина и не заплатил. Отыскал я этого шляхтича, приезжего, поговорил с ним, он меня выслушал. Ясновельможный нечасто принимал посетителей в Боневичах, но в Добромыле к нему являлись и русины, и армяне, и валахи, и жиды, потому что к кому же идти, как не к Гербурту. Дело это обычное, однако, у меня всё внутри замирало, когда просители называли меня ясновельможным и целовали руки, хотя на мне всего лишь была его одежда, сам же был никем. Наибеднейший среди них был богаче меня.
Тем временем слуги перестали слушаться, потому что ясновельможная находилась в Мостиска, что было неразумно с её стороны, потому что на Добромыль уже точили зубы, а в таких делах нельзя доверять даже родне. Горько было на это смотреть. Добромыль шёл к разрухе. Дворецкого почти не слушались, да и он имел дело с многочисленными гостями, приезжавшими и отъезжавшими. Однако, толпы просителей (каждый раз меня бросало в дрожь от одного их вида) постепенно убедили слуг, что я какая-никакая замена покойному ясновельможному, пусть только внешне, что привело к некоему спокойствию, а кое-кто низко кланялся и просил замолвить словечко перед дворецким. Раз я отчитал одного гуляку-лакея, цеплявшегося к девушке-служанке, доводя её до слёз.
— Тебе не стыдно, что хозяин твой в гробу лежит, а ты принародно девок щупаешь, несёт от тебя, как из бочки из-под браги? Ещё раз захвачу тебя за этим непотребством, пойдёшь коровник чистить или помои выносить.
При этом я взялся за эфес и ногой притопнул. И странное дело, бузотёр, которого все боялись, сразу протрезвел и упал предо мной на колени.
— Замечательно! — услышал я за спиной и оглянулся. За всем этим действием наблюдал добромыльский дворецкий, сопровождавший каких-то больших панов.
— Замечательно! — сказал один из них, в собольей шапке. — Поздравляю пана! Но замечу, что покойник прошёл бы мимо этого деятеля, даже не посмотрев в его сторону. Однако его в тот же день выбросили бы со службы.
Меня ещё не оставила злость, поэтому оветил довольно резко:
— Я сделал это не как ясновельможный, а как Северин Никловский, — слегка поклонившись, добавил: подойди вы раньше, то, уверен, поступили бы так, как велит честь шляхтича!
Дворецкий молчал, вытаращив глаза. Я уже понял, что ему далеко до боневицкого дворецкого, который никогда не лез за словом в карман. Однако, ответил другой ясновельможный, не так величественно одетый, но, судя по осанке, не менее родовитый. Наверное, это они приехали вчера из самого Львова.
— Наслышан, что пан Северин стал здесь защитником всех страждущих и взыскующих. Не служил ли пан когда адвокатом?
— Я, вашмосць, служил в войске, покуда возраст не вышел и не потерял всё, самое дорогое, — жену и дом.

Таков был мой ответ, которым беседа и завершилась. Слово моё оказалось последним. В конце концов, ничего плохого я не сказал, но повел себя слишком уж легкомысленно, будучи от этого недовольным собой.

 
XVII

Чтобы не попасть под острые стрелы злословья людей, я предпочитал сидеть в своей комнате и читать. Никогда у меня не было времени на чтение и я радовался, как школьник, этим нескольким книжкам, которые мне дал в своё время ясновельможный. У человека всё можно отнять, кроме того, что у него в памяти. Но иногда душа стремилась вырваться из четырёх стен и я уходил в город смотреть, не идёт ли весна. На Сретенье был мороз, значит, весна вскоре должна была наступить. Не видал я до сих пор весну добромыльскую, и не уверен, увижу ли лето. Пробовал представить себе лето в горах — не смог. Значит, не увижу. А как начнёт снег в горах таять и стекать в долину — это интересно.
В тот день была ярмарка. Пошёл посмотреть, послушать, о чём говорят люди, а, может, даже встретить купцов с земли волынской — Острога или Заславля. Но, похоже, дороги между Великим Княжеством литовским и Русским воеводством хорошенько замело снегом, и я не услышал родного говора ни купцов, торговавших полотном, ни покупавших соль, набитую в бочонки, которую здесь варили, и не только в Добромыле. Богатая здесь земля на соль, должна бы и вода быть солёной, но нет — обычная и более пригодная для здоровья, потому что течёт не из болот, а из камня.
У нас болота и пущи, нет такого богатства, но родное всегда дороже. Был бы птицей, полетел бы туда прямо сейчас. Плохо поступил, бросив сына среди чужих, отцовская любовь не выстояла против вселенской скорби и обиды. Слышал я, будто сын Гербурта, Ян Лев уже в Мостиска, но в дороге приболел и приедет не скоро. А что с моим сыном? Может, тоже приболел? Всегда был болезненным… Татары зимой не нападают, хоть поэтому душа спокойна. Но мой Владимир любит охоту, а на охоте вред бывает не только зверю, но и охотнику.
— Почему пан такой грустный? — шепнул мне кто-то на ухо.
А вот о Яце из Терновой я забыл. Не чаял с ним встретиться. Этот белый цветок, который мог увять раньше времени, стоял между нами. Слава Богу, я не увидел на раскрасневшемся добродушном лице своего спасителя печальной тени. Хотя, это ещё ни о чём не говорило: не в обычае простолюдин скорбеть о детях малых — Бог дал, Бог и взял. У меня самого двоих деток не стало, ещё из пелёнок не выросли.
— Как поживаешь, Яць?
— Все хорошо, слава Богу. А вашмосць не горюет ли?
— Вспомнил о сыне. Не пишет мне. Думал, встречу земляков на ярмарке.
Я огляделся. Возле бочки с воском увидел двух иезуитов, как двух воронов, Господи, прости.
Если бы и был кто с письмом, нашёл бы, наверное, пана. Ярмарка нынче слабенькая. Большая будет после Пасхи.
— Как там моя крестница? Здорова ли?
— Здорова, в порядке. Я и забыл сказать. Вот, старый дурень! В голове одни петли и гвозди. И ещё жена просила купить всякую глиняную всячину, слуга пошёл посмотреть. Может, прислать за Вами сани, пусть бы пан побыл немного у меня, отдохнул…
— Хочу сходить в монастырь, как немного снег сойдёт, потом приеду к вам.
— Не уверен, стоит ли об этом говорить, но вашмосць выглядит плохо, похудел, пожелтел лицом. Случись такое с моим родственником или другом, я бы отговорил его от этого, пан знает, от чего. Потому что это так — если в слезах не утонешь, то под землю утянет. — Яць перекрестился. — Пан всё больше становится похожим на покойного ясновельможного. Никто вашмосци не говорил такого?
— При дворе говорят больше за глаза, чем в глаза, — горько усмехнулся я. — Это для меня единственная возможность уехать из Добромыля. Не хочется возвращаться домой нищим.
Я подумал, что Ясь спросит сразу, сколько мне заплатят за то, что буду фигурой Яна Щенсного Гербурта. Это было бы для меня неприятно, ведь я и без денег согласился бы, потому — как бедняк откажет знатному и богатому?
— Да это и честь большая услужить такому великому человеку, благодетелю моему.
«Честь честью», — мелькнуло у меня в голове, — «а всё равно придётся покаяться, потому что обычай этот не христианский, а, может, даже, грех перед Господом». Жить среди людей и не грешить — так не бывает.
Яць, похоже, заметил, как изменилось моё лицо и горячо зашептал:
— Простите меня, вашмосць, глупость сказал! Всё в руце Божией. Он Один знает, когда предать нас смерти.
У меня от этих слов даже мороз по коже прошёл, потому как видел то, что смертным видеть не следует. А чем это мне грозит, нетрудно догадаться. Само слово «смерть» было таким тяжёлым и тёмным, что мы с Яцем должны были отпустить его, отогнать от себя. Ничто, ничто не может его остановить. Слово, останавливающее слово «смерть», не существует. Мне необходимо было найти такое слово, которое помогло бы мне забыть, что оказался слишком близко к мёртвым и очень далеко от живых. Да где его найти?
Слово «смерть» отлетело от нас жирной чёрной мухой, я боялся, что сядет она на хлеб или семена и сделает его горьким, или привяжется к тому, кому ещё жить да жить. Хотел сказать Яцю, что мы плохое сделали, но махнул рукой, не поверит он, что слово превратилось в муху, и пошёл, пытаясь не упустить её из виду. Пару раз меня толкнули, потому что я, как всегда, был один и слуги для расчистки дороги мне не требовались. Муху никто не прогонял, даже если она была прямо перед носом, значит, видел её я один. Хотелось бы мне, чтобы она улетела за город, в леса, укрытые серым слежавшимся снегом, в тёмные провалы, но муха не хотела уступать, будто поддразнивая меня. А теперь припала к бочонку с кружками воска, около которого стояли отцы-иезуиты. Может, она меня не к воску привела, а к ним. Я подошёл ближе и увидел, что муха уселась как раз на кружок, облюбованный монахами, и один уже тянулся к кошелю на поясе. «Добрые выйдут свечи»,— думали они. Но я знал, что воск не годился. Коснулся и от этого прикосновения будто ожгло меня морозом, а рука сразу стала неметь, пальцы мне скрючило.  Я через силу выдавил из себя:
— Не советую, отче, покупать это.
Неужели они не видали большую чёрную муху, перебирающую лапками?
— Что такое? — удивился монах и обернулся ко мне. Были у него глубоко посаженные глаза, в которых гнездилось недоверие ко всему, даже к себе. Бывают такие люди. Наилучшее для них место — келья. И чтобы никогда из монастыря не выходили.
— У меня была пасека, — сказал я, тяжело дыша. — Воск выглядит хорошим, светлым, но свечи из него будут оплывать, если вам свечи нужны. Таким воском хорошо полы натирать.
— Нам на свечи, сказал другой монашек в потрёпанной рясе.
— А из какого монастыря будете, отче?
— Из бернардинов, в Самборе.
Теперь я обращался только к нему.
— Послушайте меня, возьмите вон тот круг. Может, он не такой чистый, но гореть будет ясно и пахнет приятно.
— Так кому верить? — вмешался первый монах.
На это я спокойно заметил:
— Тому, кто в пчёлах понимает. А купец приобрёл воск у пасечника.
— Это верно, — подтвердил купец. — Отцы не сказали, зачем им воск — на свечи или полы натирать. Если бы на свечи, посоветовал бы взять тот, на который указал ясновельможный, правда, стоит он немного дороже, но можно поторговаться.
Я воск покупать не собирался, взгляд мой был прикован к мухе, которая будто прислушивалась к нашему разговору. Пусть.
— Хочу спросить вас, отче, — обратился я. — Вы давно из Самбора?
— Вчера приехали.
— Как там поживает секретарь покойного ясновельможного, старосты мостиского и вышенского?
— Беда большая! Такой молодой! — возопил вдруг монашек, заламывая руки, а потом оглянулся и добавил тихо: — Оступился на ступеньках, бедолага, убился насмерть. Собирался во Львов ехать, поступать в новициат.
— Как же такое могло случиться?
— Это ночью произошло, никто не видел.
Сжалось у меня сердце, почувствовал жжение в груди. Хоть и не нравился мне Стах, но погибнуть вот так, на пороге, как говорится, новой жизни… Очень печальная весть.
— Когда это случилось?
— Где-то с неделю назад. Мы молимся за душу новопреставленного брата нашего во Христе, помолитесь и Вы, пан.
Оба монаха достали чётки и стали молиться. Муха же снялась и улетела. Я за ней, может, удастся накрыть шапкой. Не было времени думать о секретаре, потом зайду в церковь, помолюсь за него. Хорошо, что не было при мне слуг, потому что наверняка спросили бы, чего я ищу на ярмарке. Муха оставляла за собой след — вроде чёрной паутины, обматывая ею людей, товар. Около одной из бочек, перед божницей стояла кучка жидов, как сорочья стая, все в длинных кафтанах и мохнатых шапках, местные торгаши. Среди кучки стоял старший и балаболил о чём-то, размахивая руками. Я видел, что муху это сообщество весьма привлекло. Она наматывала вокруг них плотный шнур, как сноп перевязывала, а старший, это был добромыльский ребе, ничего не предпринимал, хотя глаза его следили за мухой. Не удивительно, жиды — племя мудрое и старинное, я даже порадовался, что муху видит кто-то ещё кроме меня, значит, я ещё в уме. Может, ребе удастся отогнать муху словом, которое она боится? Он, кажется, понял, что я наблюдаю за мухой, кивнул мне и щёлкнул двумя пльцами, как ножницами. Муха зависла в воздухе, мне даже показалось, перевернулась вверх лапками. Ребе же произнёс краткое слово, ставшее мухой, но зелёной, полетевшей к чёрной. Я понял, что слово, произнесенное ребе, было «Жизнь». И было это слово неверным, ибо жизнь смерти не враг, а смерть не враг жизни. Это мы так считаем, потому что так проще. Я ни за что не убивал бы чёрную муху, хотел лишь отогнать её, чтобы не садилась она ни на хлеб, ни на мёд, ни на людей. Ни я, ни ребе не знали слова, которым её можно было бы победить. Узнай кто, мир перевернулся бы. Хотя в этом мире хватает кривды и он несовершенен, но в нём есть стены, крыша, подвал. И есть надежда, что когда-то он, возможно, станет лучше.
Я увидал, как обе мухи взлетели вверх и уселись на шапку ребе, а тот снова начал о чём-то вещать длиннобородым своим прихожанам и больше на меня не обращал внимания. Мол, дело сделано, ступай себе, человече. У меня по жилам правой руки заструилась кровь, рука потеплела. Плохую шутку сыграло со мной одно только слово, а представить только, какая сила у той, что этим словом названа…


 
XVIII

Возвратился я весь измученный. В возрасте мужчина, а заблудился, как неразумное дитя и боюсь. Впрочем, не припомню, прижимался ли к матери когда, или спрашивал о чём-то отца. Не заведено у нас ласкаться. Хотят, чтобы ребёнок быстрее травы рос, а он должен расти как дуб. Растущее скоро, может, и цепче, но слабосильнее. Ветер не сломает, а солнце высушит и мороз искрошит. «Ars dobromili», то есть, «Наука добромыльская», написанная для сына и изданная ясновельможным Яном Щенсным Гербуртом, будет и его детям, и его внукам.
(АК: Эта книга, положившая начало литературе для детей в Речи Посполитой, позже не переиздавалась и в Варшаве находится её единственный целый образчик, до сих пор не оцифрованный. Книга состоит из двух частей: одна — подборка цитат из произведений античных авторов и различных повествований, а вторая — рассказ о шляхетских фамилиях Добромыля.)
Как чувствовал ясновельможный, что рано разлучится с кровинушкой своей, поэтому и написал книжку. Вверху уже распорядились, назначили день и час, а к человеку лишь во сне шёпот докатился. Сам не понимает почему, а начинает печалиться.
Попробовал я вспомнить, что было в тот день. С утра я видел в окно, как ясновельможный входил в печатню. Один. Слуга ждал снаружи. Печатня эта, с той поры, как уехал пан Ян Шелига, была местом скорби для пана Гербурта. Мастер забрал оттуда все свои инструменты, осталось кое-что, но оно не оживит дело. Я никогда не видел, как печатают книги, ясновельможный как-то пояснил на словах и дал понюхать краски — чёрную и киноварь. Думаю, каждый, кто видел лицо Яна Щенсного, когда тот возвращался, хотел бы, чтобы это приземистое хлевоподобное строение исчезло в одну ночь, как сон, бесследно, потому что привязало к себе ясновельможного крепче, чем Лилит Адама, а большей соблазнительницы не было вовеки. Зачем строил его из речного камня и кирпича, дерево хоть горит…
(АК: Стены печатни в Боневичах сохранились до наших дней. Местные жители рассказывают, что те, кто брал оттуда камень, погибали не своей и страшной смертью. Эти суеверия можно объяснить тем, что ремесло печатника всегда вызывало страх у неграмотного перед книгой, как орудием колдовства.)
Не помню, что было дальше. Всё как всегда. Пополудни ясновельможный сидел у себя в кабинете, первым его посетил секретарь Стах, но очень скоро ушёл. Это значило, что ясновельможный читает. Я немного вздремнул и увидал пана Гербурта уже за ужином, оказавшимся последним в его жизни. Мне, возможно, что-то и снилось, но сон был пустым и не запомнился.
Оглядываясь назад, к тому времени, которое ушло не так и далеко, но так много в нём произошло, будто полжизни прошло, я понял, что изменился. Да так, что уж и не знаю, Северин ли я Никловский, или кто иной.
После видения слов-мух послал мне Господь Бог сон, в котором увидел я покойного ясновельможного вторично. Стоит, будто, он в чистом поле (такого большого и бескрайнего в этих краях не сыскать), и выводит что-то прутиком на белом нетронутом снегу. Следов не видать, не оставляет пан Гербурт после себя следы. «Может ли такое быть?», удивляюсь во сне. Но то, что он вычерчивает план какого-то здания, понятно. Видимо, замок строить задумал. Кроме замков ведь вельможным панам строить нечего: где ещё обезопасишься от татар, соседей, иногда худших, чем татары, а то и от неправедного гнева короля. Вот чертит он столп, зубцами, как короной, увенчаный. Башня. И немного поодаль чертит ещё одну, такую же. Далее стоило бы начертить ещё две, стоящие по углам, а между ними — ворота. Но — нет. Ясновельможный ставит ещё один столп, потом ещё, будто дорогу провешивая. И так двигаясь, исчезает в тумане. Не знаю, почему, я испугался и проснулся. Долго не мог успокоиться, спрашивая себя, чем меня испугали эти столпы с зубцами. Может, от того, что никогда не видал такой странной дороги. Но хорошо уже то, что ясновельможный не пригласил следовать за ним. Он меня не видел, только я — его.
(АК: Не мне толковать сновидение пана Северина, не настолько глубоко знаю его, но некоторые соображения имею. Три колонны рядом — символ изданий печатни Гербурта, а накануне повествующий и вспоминал, как Гербурт в последний раз навещал печатню; это и могло послужить основой для такого чудного сновидения, не бывшего вещим, а именно этого и опасался сновидящий.)


 
XIX

Март начался бурно. Вырва поднялась на своём глубоком ложе, вздувшаяся, мутная, осоловелая, рык её был слышен и на подворьи за толстыми стенами замка, и на Рынке, возможно, даже, во всём городе, который она огибала, а кое-где разделяла. Снега в горах оставалось ещё достаточно, даже на невысоких холмах ещё белели снеговые шапки.
Двор готовился к приёму высоких гостей, приезжавших обозами; всех нужно было разместить, да ещё не ущемить при этом шляхетский гонор. Я чувствовал себя щепкой, отданой на волю течению, которое норовит затянуть меня в омут. Пользуясь отсутствием вдовы, а ещё больше тем, что весна открыла дорогу в горы, я желал как можно скорее посетить святую обитель на Чернечей горе. Наконец, наступил такой погожий день, что душа моя запела и я, взяв с собой служку Павлуся, пошёл в монастырь. Одна мысль о добромыльской обители святого Онуфрия грела меня всю зиму. Не однажды я смотрел, вздыхая, на Чернечую гору или в том направлении, если всё вокруг было занавешено плотным молоком-туманом, никак не набираясь смелости сходить туда. Меня не остановили бы ни снега, ни волки: я приберегал поход туда для себя, как откладывают кусок на чёрный день. Выжидал момент, когда жажда душевного исцеления станет нестерпимой.
У нас монастыри возводят в пуще, среди болот, куда не каждый и дорогу найдёт, здесь же я каждым утром видел из Низкого замка вершинку колокольни и слышал звон. Дорога к монастырю начинается от Терновой, но можно просто перейти мостик и пройти сквозь село Вышину, с которого, говорят, будто и начался Добромыль. Но склоны очень крутые да и не ходит так никто, разве что спешит. Так что вышли мы через городские ворота и я сразу увидал дорогу, вившуюся лентой к самому монастырю и отливавшую серебром. Ранее я видел её полностью перекрытой: то свалившиеся деревья, то злодейские банды, волки, то снеговые заносы, но в этот раз она легла передо мной пустой и от неё веяло чем-то прохладным, что и не мудрено, так как солнце на эту часть склона заглядывает редко.
Михайло тоже просился с нами, но я сказал, что может так случиться, что мы вернёмся уже сегодня, а если нет, то пусть он привезёт хорошего хлеба и рыбы, и восковые свечи.
— А мне что прикажете делать? — поинтересовался Павлусь.
— Я буду молиться, а ты увидишь, что тебе делать.
Я бы пошёл и сам, но шляхтичу за город одному выбираться не подобает. Да и не хотелось, чтобы кто-то подумал, что я вынюхиваю что-то в чужом владении. Тяжело, когда жизнь твоя вся на виду, но не всегда такому быть, да и прятать от людей мне нечего.
Михайло проводил нас за ворота, а сам остался поболтать со стражниками. Уже недолго ему осталось служить у меня. Должен был кому-то доносить о моих действиях, но я не сердился. Всё-таки человек я чужой, хотя роду и честного, но верить не стоит. Что касается Павлуся, то этот мальчонка всё расскажет, ничего не утаит. Я не хотел в святую обитель идти с саблей, но Михайло с Павлусем настояли — вдруг волк нападёт или кабан.
Мне хотелось, чтобы дорога была длинной-длинной, будто я паломник. Когда-то ходил в святую Киевскую лавру — здорово было. Люди вокруг набожные, такого нарассказывали, слушал бы день и ночь.
— А что я там буду делать? — вновь взялся за своё Павлусь. — Я ещё не бывал в монастыре.
— Я тебя читать учил?
— Учили, вашмосць, по-русски и по-польски.
Должен сказать, у мальчишки была светлая голова. Я на нашем языке учил его читать по молитвеннику, ну, а польских книжек хоть пруд пруди. Может, выйдет мальчик в люди когда-то.
— Почитаешь отцам в монстыре.
— Нет! Нет! — замахал он руками.
— Ну, как хочешь…
Солнце светило как в раю, на весь Добромыль, а на нашей стороне пели птички. Дорога была в колдобинах, куда собиралась талая вода, возу ещё не проехать, а мы шли по обочине, где уже пробивалась травка. Как же я соскучился по зелённому цвету! Но в оврагах, изрезавших склоны, всё ещё лежали пласты серого, как соль, снега. Если бы не соль, то ходили бы по этим горам только овечки и не было бы никакого Добромыля. Здесь и нивку распахать негде, а вот люди живут. Перегоняют из Волощины животину на выпас, лес рубят, чтобы соль варить. Недавно побывал на солеварне, будет, что дома рассказать.
У поворота к монастырю стоял крест, высокий, почерневший от непогоды. Поднять такой крест одному не под силу, нужно несколько человек. По мне же, крест должен быть таким, чтобы его мог нести один. Не очень лёгкий, потому что это будет уже не крест, но и не слишком тяжелый. А после смерти можно и каменный поставить на могилке. У каждого из нас своя Голгофа и самые большие муки мои — впереди, на горе. Подумал об этом и забыл о соли, высушиваемой из слёз матери-земли, об овечках и телятах, которых погонят на рынок, а потом на бойню, оставив немного на развод и волкам на съедение. Всё это исчезло — а осталась передо мной жёлтая вытоптанная иерусалимская земля, гул человеческой или бесовской толпы, невидимой из-за пота, сердце как выгорело и внутри образовалась пустота…
А потом… Чем выше я поднимался, тем менее значительным становился мир внизу, не столь уж и нужным. Это был мир правил, за нарушение которых карают так беспощадно. Не чувствуй человек боли, не боялся бы ничего. Не имел бы человек ничего, ничего бы и не потерял. Простые заповеди Божьи — вот и правила, всё остальное навесили люди, чтобы не дать другим свободно дышать и Господу служить…
Я так вознёсся мыслями над Добромылем, что поскользнулся и упал в грязь. Что же делать? Ни вернуться назад, потому что прошли добрую половину пути, ни идти запачканным в обитель. Павлусь помог мне подняться, а я приметил у самого оврага хатку.
— Пойдём туда.
Мальчонка, наверное, побаивался, что я стану срывать зло на нём, оттого, что он не поддержал меня, когда я падал. Он быстро побежал вперёд к понурой хатёнке, покрытой почерневшей подгнившей соломой, верно, рассыпавшейся бы от ветра, однако, в этом месте не бывает сильного ветра. В таких домиках живут кудесники, имеющие дело с разной нечистью. Здесь, похоже, и нечисть другая, горная, а не как наша, болотная. Хотя я и здесь умудрился грязь сыскать. Из трубы шёл дым, значит, в доме кто-то был. Нет, не кудесник — из хаты вышла молодка, одета не то в мещанскую, не то в крестьянскую одежду, сразу не разобрать, и, низко кланяясь, мелодичным голосом пригласила войти. Ещё не разглядев лицо женщины, потому что глаза мои были забрызганы грязью, размазанной рукавом, я уже поддался очарованию этого голоса.
— Пусть ясновельможный пан снимет одежду. Я высушу и вычищу её.
В курной хате топилось, дым стелился под чёрным потолком и я вынужден был сразу сесть на скамью, чтобы не задохнуться с непривычки. В углу у печи что-то зашевелилось, засвистело, я даже подскочил.
— Это муж мой, болеет. Рубил дерево, придавило ему ноги, — рассказывала женщина, ворочая меня как сноп. Стянула делию, повесила на жёрдочку. «Не набраться бы вшей», — подумалось мне.
Потом она стянула с меня сапоги и начала щепкой счищать с них грязь, потом протирать соломой. Не успел я опомниться, как оказался в её власти. Павлусь перепуганно смотрел в угол, где лежал мужчина, смахивающий на живого мертвеца, перевёл взгляд на закопченные стены, облепленные чёрным мхом, вылезшим из щелей, неприглядную печь.
— Сядь, — сказал я и мальчонка сел на скамью рядом со мной, притих у меня под боком.
В горшке, стоявшем в печи, что-то варилось. По запаху определил — капуста с горохом. На столе лежала овсяная буханка, называемая здесь ощипком. Во всяком случае, у людей было что поесть.
— На что же вы будете теперь жить? — спросил я, имея в виду, что больной хозяин не скоро ещё сможет приступить к работе.
Молодая женщина подняла на меня большие серые глаза.
— Бог нас не оставит.
Сказала так убедительно, что я поверил.
— А сильно пострадал муж?
— Обе ноги сломал. Он для жупы лес рубил, пан.
— Дети есть?
— Есть! — ответила она весело. — Скоро придут!
— Ганько! — прошелестел слабый голос. — Кто там к нам пожаловал?
— Сам ясновельможный Гербурт пришёл! Видишь, Никола, какая тебе честь!
— Что ты мелешь, Ганько! — простонал калека. Ты сама говорила, что ясновельможный умер.
— Ой, так его камнем ещё не привалили, тяжело ли из гроба встать! Сам посмотри! Я ли эту одежду не знаю, мехов? Поди, в замке служила.
Женщина захихикала, а Павлусь шепнул:
— Пан, пошли отсюда!
Но я не мог встать и уйти, потому что был без сапог.
— Ганько, покойники из гроба не встают. Это чужой пан, пусть идёт себе с Богом.
— Где ты увидел Бога? Он с малым служкой пришёл.
Женщина заполнила собой всё пространство и мне показалось, что сейчас трухлявые стены разойдутся и мы все покатимся на дно оврага.
— Послушай, милая, — сказал я ласково. — Я — не Гербурт, а приезжий шляхтич, иду в монастырь помолиться. Дай своему мужу напиться.
Думал я, что она оставит сапоги и я их схвачу. Но женщина с острой щепкой в руке подступила ко мне и прошипела:
— Не ври. Я вижу, ты — Гербурт, узнаю не только по одежде, но и по лицу.
Павлушка прижался ко мне и мелко дрожал. Ещё придётся ребёнку переполох выливать.
— Ганя, отойди от пана. Дай напиться!
— Я сам дам воды.
Я встал, подошёл к стоявшей у дверей бочке, в которой хранят воду. И закашлялся от дыма. Глаза наполнились слезами, я вытер их рукавом. Заглянув в бочку, подумал, что она бездонна. Где-то глубоко в чёрной пустоте что-то издавало звуки, походившие на стон и плач. Я отпрянул и ударился головой о притолку, придя от этого в себя. Шапка слетела, упав на пол, посыпанный гнилой соломой и мусором. Павлусь подскочил, поднял шапку.
Женщина стояла, повернувшись лицом к окну, затянутому дырявой рогожей, сквозь которую заглядывало синее весеннее небо.
— Воды нет!
— На припечке кувшин.
Павлусь принёс выщербленый кувшин с чем-то тёмным, видно, отваром из трав. Я вложил кувшин в руку больному, придерживая, пока тот пил.
— Пан, не бойтесь. Она теперь будет долго стоять, пока не наговорится.
— С кем?
— С детьми, — и по щеке у мужчины покотилась слеза, а в горле заклокотало, так, что дальше он не мог произнести ни слова.
Павлусь помог мне обуть не до конца вычищенные сапоги, я набросил делию, бросил на стол пригоршню мелочи и мы вышли из хаты. Почему-то ожидал, что хатка, в которой живёт беда, завалится за нашими плечами. Но было тихо, лишь где-то в лесу попискивала синичка. Я знал, что у меня не хватит смелости ещё раз войти в эту хату, тем не менее, можно будет оказать хоть какую-то помощь бедным людям, которые не живут, а мучаются. Надеюсь, это не продлится вечно.
Из глубокого, как пропасть, оврага, тянуло острым запахом смерти, в котором ощущался и запах застоявшегося тумана, гнилой воды и тёплой прелой листвы. Деревья, удерживающие склон, уже превратились в труху, провековав без солнечного света. Внизу, на добромыльской околице я видел, как ненасытная река откусывала своими острыми зубами целые поля. Кто возвратит землицу бедному мужику? В какую канцелярию обращаться ему, в какой суд жаловаться? Такой канцелярией в Деле были церкви, где люди, людишки и нелюди писали заявления и я, когда слышал, а иногда и видел, как два прошения встречались, как птицы в полёте и гибли оба. К моей одежде с чужого плеча уже в таком количестве налипли грехи чужие и свои, что мне пришлось сбросить хоть часть, чтобы стало легче на душе, потому что грядут грехи иные.
— Пан, — вдруг забежал передо мной Павлусь. Я и забыл, что ребёнок испугался женщину не в себе, значит, совершил ещё один грех.
— Ты чего?
— А где дети этой женщины?
— Не знаю, наверное, на небе, — перекрестился я. — Придём, помолимся за эту несчастную семью, слышишь?
Недоросль даже вздохнул. Не такой уж недоросль, десять лет исполнилось, знает, как это «быть на небе». Не спросил ничего, но поступь его стала веселее. Овраги окончились и воздух стал легче, слаще. Мы были почти на верховине. Дорога стала просторнее и ровнее, потому что лежала на сплошном камне. Показалась монастырская колоколенка, сам же монастырь лепился к вершине горы, у леса. Повеял слабый ветерок, солнце осветило жёлтые цветы мать-и-мачехи, наконец, я почувствовал долгожданную весну. Пришла она, а с ней наступила моя свобода. С широкого плато открывались предо мной другие горы, каких я из самого Добромыля не видал. Оттуда хорошо были видны башни и стены Низкого Замка, Высокий же, твердыня Гербурта, прятался за другой горой. Где же мой крест? Нёс я его, нёс, а он вдруг куда-то исчез. Будто оставил я его подпирать эту избёнку у оврага, а сам пошёл далее. Странное что-то вертелось в голове о крестном пути без Голгофы в конце. Разве так бывает? Видно, у меня помутилось в голове в той задымленой хате. Женщина там могла говорить, что хотела и с кем хотела. Могла даже богохульничать. Муж был в её власти, могла бы его даже убить, если бы захотела, могла не давать есть и пить. И это — семья? Да пусть Бог милует от такого. Дети попадали в овраг, разбив себе головки об острые пеньки. Сначала один, потом другой, встали на ножки, потопали к краю обрыва. Там возле хаты даже забора нет, отошёл на пару шагов, перед тобой провал. Кто смотрит за детьми? Разве что паны. У бедняка нет времени следить за детьми, он следит за работой.
(АК: В полемических выступлениях времён Сопротивления Ян Щенсный Гербурт создал очень выразительный и поэтический образ матери, потерявшей своих детей, которая ходит и зовёт их, плачет по ним. Лишь век спустя Иван Мазепа напишет своё знаменитое «Ой, горе-горе чайке-бедняжке». Возможно, его песня была навеяна поэтикой Сопротивления Зебжидовского).
В небе творилось то же, что и у меня в душе. Набежит туча — в мире темнеет, грустные мысли возвращаются. А выглянет солнышко — тепло и погоже и растению, и птице, и человек сразу перестаёт печалиться. И небо такое глубокое и широкое на горе, что, кажется, ночью отсюда можно срывать звёзды, как вишни. Поэтому монастырь хорошо устроить на горе, а церковь на холме. Там, где холма нет, церковь тянут вверх шатром.
Последний переход мог быть для меня, грешного, самым тяжким, но я шёл без креста. Чувства мои были такими, будто я покидал край печали, плача и жалоб, которые некому исполнить. Может, в эту светлую минуту душа ясновельможного, чью одежду я донашивал, вселилась в меня, потеснив в уголок душу мою. Потому что я, в действительности, испытывал некое утеснение в груди, в сердце же — возбуждение, которое человек без воображения назвал бы утомлением от подъёма на гору. Но я знал, что это не столько немощь телесная, сколько душевное терпение.
Я остановился, чтобы ещё раз оглядеться. Павлусь подставил бледное лицо солнцу и завертелся, раскинув руки, потом побежал к краю плато. Длинные рукава хлопали как крылья птицы. Мальчику не терпелось посмотреть на Добромыль с высоты птичьего полёта. Мне тоже. Солнце светило просто в ложбину, в которой располагался город. Больше всего были освещены башни костёла и замка. Красные крыши гнезда Гербуртов прямо пылали. Река блистала среди густого, янтарного цвета, ивняка. Оттуда мне был виден весь Добромыль, так как горы дают нам возможность смотреть на мир глазами птиц, а болота — глазами змей. Если бы гору, на которой мы стояли, подвинуть, утро наступало бы раньше и было бы не таким серым, а полным света. Горы сжали город, не давая ему разползтись по сторонам, а стены не позволяли слиться с Терновой, от которой его отделял недлинный участок дороги. Вон те ворота, через которые мы сегодня вышли. Михайло вернул моего коня в замок, так как я объяснил, что это паломничество и кто идёт к Божией обители, тому воздастся. Стены штукатурены-перештукатурены, кое-где на валах остался лишь частокол. Я понимал, что Высокий замок — единственный, который сможет выстоять против вражьей силы, но он не вместит ни слуг Низкого замка, ни мещан добромыльских, ни мужиков. Они, как мне рассказывали, привыкли прятаться от орды в горах. Потому что татары, хоть и поражают своим натиском и скоростью, но лесов и гор боятся, стараются их обогнуть, потому что им там смерть. Каждое войско со слабиной.
Добромылю стоять бы на горе, чтобы легче себя защитить, но городу нужна вода и плодородные угодья. Гора, на которой я стоял, ещё не проросла травкой, но я видел, что земля годится только для выпаса скота, потому что дожди и талый снег смывают с неё весь тучный чернозём. Что посеешь, то и пожнёшь, если не меньше.
Меня облекало тепло, овевающее гору, сушившее землю. И не только тело, но и душа стремилась отогреться после долгой зимней стужи. Век бы так стоял, ничего не делал, смотрел бы только на город под ногами. Хотя не здесь меня родили и многое не мог принять для себя, но не мог, тем не менее, не оценить покой и мир, текущие от Добромыля, чувствуя даже жалость от того, что скоро придётся всё это покинуть. Здесь, на горе, я не чувствовал себя заложником города, умещавшегося теперь на моей ладони. Внутренним взором я увидел дорогу, вьющуюся с востока на запад, и только она годилась мне. Другие были дорогами невольников, купцов и разбойников. Опасность, таившуюся для одинокого путешественника, я уже успел узнать сполна.
Впрочем, и в этих складках местности, густых кустах мог прятаться неприятель и следить за каждым моим движением. Нет в мире безопасного места, разве что в утробе матери. До монастыря мне ещё можно добежать, а до Высокого замка — нет. Внизу природа восставила такие заслоны из колючих кустов тёрна, что и мышь не проскользнёт.
Но я легко отмахнулся от подобной мысли. Почему-то был уверен, что должен исполнить свой долг — в последний раз послужить ясновельможному, а там… Что кому суждено, не замедлит.
Не знаю, сколько я так простоял на горе — на виду, не ощущая ни малейшего страха, хотя в лесах могло притаиться всё, что угодно. Будто я был духом, которому не страшны ни пуля, ни стрела, ни копьё между рёбер. Человек умирает лишь раз. Хотя не был я уже воином, но здесь, на горе, меня охватило пьянящее чувство опасности и бравирования перед нею. Да и горный ветер выдул из меня мирские заботы, солнце выпило невыплаканную слезу и, отобрав всё это, природа потемнела, насупилась, а из небольшой тучи брызнули капли дождя. Дабы понял я, что тело моё ещё при мне, оно мёрзнет и требует укрытия.

 
ХХ

Меня удивила беззащитность добромыльской обители. Хилая оградка из стоящих не впритык столбиков, перевитых прутьями вербы и орешника — почитай, загородка для овец, разве что немного повыше. Молодой садик с обвязанными соломой стволами яблонь, раскрытые ворота, откуда дорога вела прямо к церквушке, не потерявшей ещё цвета свежих досок, только вот цвет немного пожух. Церквушка прилепилась к самой горе, а по бокам стояли длинные хибары, покрытые соломой. Монастырь бедный, но бедность его уходила: рядом возводили каменное церковное здание, правда, пока строение ожидало весеннего тепла, а в горах весна всегда наступает позже, чем в долине. Мне казалось, ясновельможная Гербуртова не оставит покровительство над монастырём Св. Онуфрия, а нет — на всё воля Божья.
(АК: Конечно, княгиня из рода Острожских заботилась бы о Добромыльском монастыре ещё долгое время, если бы ей смерть не укоротила век. Из определённых источников известно, что Гербуртова похоронена не где-либо, а в Добромыльском василианском монастыре, хоть и значилась римо-католичкой. Там же похоронили и сына Яна Щенсного, Яна Льва. В польском путеводителе 1919 года написано, что в коридоре монастыря висели портреты Гербуртов. К сожалению, после Второй мировой войны в монастыре открыли отделение психбольницы и портреты, вероятно, уничтожили).
Потому что сейчас святая обитель была уязвима не только для нападения людоловов или католиков, но и дикого зверья.
Привратника не было и это тоже меня удивило, потому что полагаться на милость Божью в этом мире могут только совсем забитые люди либо блаженные. У ворот было ещё одно назначение: оказывать противление мирскому, останавливать тех, кто приходит с нечистыми помыслами. Ведь в рай не впускают, кого попало, как и в ад, впрочем. Кто что заслужил, то и получает, либо райские блаженства, либо адские муки. На своём веку я повидал множество монастырей: бедных и богатых, скромных и славных, больших и малых, так там ворота мирянам открывали лишь на великие праздники, чтобы дать возможность пройти к храму. Даже не это меня удивило, а то, что все вокруг говорили, как щедро помогают ясновельможный со своей женой этой обители, поэтому ожидал увидеть её в более приглядном виде. Речь шла, повидимому, о другой помощи — защита от униатов, заступничество. Хотя вал и частокол не помешали бы и здесь, чтобы не забегали волки и лисы.
Под горой, нависавшей над церквушкой, ещё лежал снег. Летом солнечные лучи туда ещё не достигают, зимой — тоже. Кто выбрал такое место, ума не приложу.
— Ну, что, Павлусь, войдём? — спросил я мальчонку, бывавшего уже здесь летом.
— Вон там конюшня! — ткнул мальчик пальцем. — А там — родник. Пить хочется, вашмосць…
Но я не разрешил ему, потому что кто мы такие, чтобы шататься по чужому двору. Нужно подождать, пока кто-нибудь покажется. Но во дворе царила тишина. Был как раз полдень. В полдень мир замирает, будто раздумывает, куда ему идти: вперёд, или вернуться назад. Мне стало как-то не по себе и, выждав ещё с минуту, сказал Павлусю:
— Ладно, идём, напьёмся.
В этот момент тишину нарушило конское ржанье из небольшого сарайчика и время заторопилось суетливыми шажками. Из дверей конюшни вышел седобрадый монах. Рукава рясы были закатаны, в руках пучок соломы, которой вытирал себе ладони. Завидев нас, монах широко улыбнулся:
— Кобыла жеребчика принесла.
Не успел я и рот открыть, как Павлусь сорвался с места и помчался в конюшню. Монах перехватил его:
— Не спеши, малый! Входить нужно тихо, а то нашу Ласточку испугаешь.
Он вопросительно взглянул на меня и спохватился:
— Слава Йсу!
—Вовеки слава! — ответил я слегка смущённо, помня о своей дорогой одежде, испачканной грязью. Подумает ещё отец, что я пьяница какой. — Сам я приезжий, отче, из Волыни. Живу сейчас в Низком Замке по милости покойного ясновельможного. Вот, упал, идя к вам.
Улыбка исчезла с лица монаха.
— Пришли помолиться за…
— Да.
Мы оба перекрестились. За чем же ходят в Божью обитель? Молиться и просить.
— Я — отец Зиновий. Братья Тимофей и Захария на молитве в своих кельях, а брат Василий справляет нам обед.
Он был слегка смущён, и я понимал, чем. Но хозяином здесь был он, посему быстро нашёлся:
— Долго ли уже вашмосць в Добромыле?
— С Покрова. Болезнь задержала, а теперь…
— Дорога.
— Нет, не дорога. Нужно остаться на похороны.
— О, да!
Отец Зиновий перекрестился, переложив пучок из одной руки в другую. Павлусь вынырнул из конюшни.
— Вашмосць, сходите, посмотрите!
— Можно? — я взглянул на монаха.
— Конечно, можно. Только не испугайте жеребёнка.
Я смотрел на жеребёнка, пробовавшего опереться на ножки, и лёд, намёрзший у меня на сердце за последнюю зиму, начал крошиться и опадать. Здесь вовсе не было торжественности, как это бывает при рождении человеческого дитяти, зато были щедро рассыпаная солома, новые ясли и большие влажные глаза кобылы. Было и у меня когда-то десять лошадей, для пахоты и для верховой езды, и так же я заходил посмотреть, когда жеребились кобылы. Сразу мог сказать, получится ли добрый конь из жеребёнка.
— В который раз жеребится?
— В первый. Но родила легко, слава Богу.
— Следите, чтобы не переохладилась. Укрывайте рогожей на ночь. И дайте напиться тёплой воды. Есть послушник?
— А вот мой послушник. Поможешь мне, мальчик? Как тебя зовут?
— Павел. Как апостол Павел. Я читать по-русски и по-польски умею. Вашмось научил.
— Да, уж вижу, — не прост! Беги, Павел, в пекарню, откуда дым идёт, и скажи отцу Василию, чтобы приготовил ведро тёплой воды, а я скоро приду.
Павлусь убежал, а отец Зиновий взглядом спросил меня о нём.
— Это не мой служка. Приставили ко мне, пока я в Добромыле.
— Читать научили… Здорово, в жизни пригодится.
И снова задал вопрос глазами.
— Хочу, отче, побыть у вас день-другой, помолиться, исповедаться. Раньше не приходил, потому что был неготов.
Отец Зиновий кивнул. Я понял, что беседовать нам не однажды, потому что этот человек знат цену слову. Мы попонами укрыли кобылу с жеребёнком и тихо вышли.
— Идите, пан, в церковь помолиться, а потом придумаем, где вас разместить. Живём мы просто, однако в радости от такой простоты.
— Порадуюсь и я, — А как мне встретиться с отцом-игуменом?
И тут же покраснел, вспомнив, что отец Зиновий и был настоятелем Добромыльского монастыря.
— Ничего, ничего, — заулыбался монах.
Мы пошли к церквушке. Отец Зиновий раскрыл передо мной дверь и пригласил войти в храм, сам же возвратился к ведру с водой, которое его ждало.
В церквушке стоял запах еловых досок и было в ней полутемно. Горели лишь две свечи: одна — перед святым Онуфрием-пустынником, а другая перед престолом. Лики святых были чистыми, церковь же новая, ещё не намолена, как следует. Онуфрия я узнал, потому что он был с длиннющей, по самые колени, бородой, но без одежды. Слышал я, что в молодости он был принцем, но воспринял Христову науку и ушёл из дому в пустыню, прожив там шестьдесят лет. Больше ничего о нём не знаю, догадываюсь только, как мать и отец плакали-отговаривали. Может, тайком ушёл, ведь могли не отпустить.
Не знаю, отчего, но своего святого вельможи любят. Вон, князь Лев Данилович на старости лет ушёл в монастырь Спаса, что под Самбором, похоронили его как монаха, правда, в Лаврове, где мощи святого Онуфрия. И пан Ян Щенсный с женой тоже склонились к обители этого святого, хотя никогда не поступили бы так, как он. Не хулю их, потому как и в самом смирения нет настолько, чтобы умереть для мира, каким бы негодящим он ни казался против Божественной благодати.
У старика руки трясутся, не в силах удержать он свои владения, а передать некому, потому что молодые руки ещё слабее. Бывает и такое. Как тогда уйдёшь в монастырь? Держатся до последнего.
Ещё тело ясновельможного не схоронено, а имение уже трещит, рассыпается. Не удивлюсь, если ясновельможная вдова выйдет за первого попавшегося, кто сможет защитить её сироток. И никто её за это не осудит, потому что не её это воля, а воля семьи. Назанимал ясновельможный деньги на печатню и походы, а отдавать вдове и детям. Пожил бы ещё, точно отдал бы.
Опустившись перед престолом на колени, я начал молитву. Не всегда на ней можно сосредоточиться, пуста она, до Бога не доходит. Там, внизу, в Добромыле, церковь никогда не пустует. Пономарь хозяйничает, если нет никого. А правоверные ставят свечи за свои просьбы. Мне тоже чего-то нужно, но понимаю, что, прежде всего, когда приходишь в храм Божий, нужно молиться за души усопших и души живущих.
Я ещё не привык к новой церкви, поэтому прочитал трижды «Отче наш» и трижды «Богородицу» и вышел с тяжестью на сердце. Пошёл дождь, первый дождь этого года. От него всё было серым, а дождь был холодным. От такого снег уже тает, но травка ещё не растёт. Впереди виднелось что-то тёмное. Ага, всё-таки монахи не настолько беззащитны и ворота на ночь запирают. Слышал я, что все они явились из-за гор, скрываясь не то от турков, не то от католиков.
(АК: Добромыльский монастырь основали монахи из Закарпатья, к которым присоединились василиане из Львова. А в 1613 году чета Гербуртов подарили монастырю земли).
Удастся ли им здесь удержаться, не знают, скорее всего, и сами. Во всём мире удержаться можно лишь в пустыне, где не пашут и не сеют, потому что в песке не растёт ничего, только гады ползают да рыкают львы.
Смотрел я на дождь, какого нет в пустыне, на лес, в пустыне который не растёт. Здесь было за что уцепиться: глазом — за горы и реки, ощупью — за воду, голосом — за голос. Наверное, не смог бы я в пустыне жить, как святой Онуфрий. Да и не сравниваю себя с ним. Кого Господь себе избирает, тому и силу даёт.
Я вдруг продрог, посему направился в самое тёплое место — трапезную, которая была заодно и пекарней для небольшого общежития. Наверное, отец Зиновий удивится, что я так недолго пробыл в церквушке. И сразу спохватился: почему это должно меня тревожить? Пробыл столько, сколько нужно!



                (Продолжение http://proza.ru/2014/03/12/1124 )



(с) Г. Пагутяк. "Магнат". Роман. [Текст. Компьютерный набор.Выбор иллюстрации]. Львів, 2013.
(с) В.Щербаков. Дизайн обложки_2, Никополь, 2014. http://fav.me/d76og0k
(с) "Ангелы, оплакивающие тело Христа", Итальянский художник XVII века ДЖОВАННИ ФРАНЧЕСКО ГВЕРЧИНО (БАРБЬЕРИ) (1591-1666).Фрагмент обложки.